ГЛАВА ДВАДЦАТАЯ. ПРИЗРАК И ЕГО ДЕТИ

На равных подлеца и храбреца

Пропарывались пулями сердца

И складывались в общие потери…


Восьмой гвардейский механизированный корпус продолжал наступление — стрела, пущенная из тугого лука, еще не утратила своей убойной силы и пронзала все новые и новые панцири немецких оборонительных рубежей. Восемнадцатого января сорок пятого года с ходу, без затяжных боев и особых трудностей, был взят Александрув, но следующий город — Згеж — оказался крепким орешком: его пришлось брать штурмом. Батальоны девятнадцатой мехбригады штурмовали каждую улицу, каждый дом, выковыривая немцев из всех щелей. И здесь, в Згеже, погиб славный командир девятнадцатой бригады — полковник Липатенков, непосредственно руководивший боем. В его танк попал снаряд, и звание Героя Советского Союза Липатенков[4] получил уже посмертно.

«На войне почему-то всегда больше погибает хороших и славных людей, — подумал Дементьев, узнав о гибели комбрига, — Богатырев, Мироненко, теперь вот Федор Петрович… Наверно, так происходит потому, что лучшие люди — настоящие люди — идут впереди, они не прячутся за спины других и первыми ловят пули, летящие навстречу. Какой-то ученый муж утверждал, что война, мол, дело полезное, это своего рода естественный отбор, селекция, улучшение рода человеческого — жестокое испытание войной проходят только самые лучшие и самые жизнеспособные. Сюда бы его, этого кабинетного мыслителя, под снаряды и пули — «естественно отбираться» среди грязи и крови. Если бы война действительно отбирала бы самых лучших, отсеивая в могилы только шлак и мусор человеческий, я бы, наверно, увидел бы в ней пользу, несмотря на всю ее жестокость и мерзость. Но дело в том, что людишки мелкие и подленькие приспосабливаются к любым обстоятельствам куда лучше, чем честные и прямодушные, и выживают именно они, подлые, а вовсе не герои, кидающиеся под танки и ложащиеся на амбразуры. Герои остаются лежать под гранитными обелисками, а выжившие за их спинами плодятся и размножаются, как крысы, которых так трудно вывести. Так что не прав этот теоретик — войны вовсе не улучшают породу людей, скорее наоборот…».

Колонна дивизиона шла через горящий Згеж, над головами попискивали пули, по обеим сторонам улицы мрачно и торжественно полыхали дома, словно погребальные костры, на которых воины-русичи некогда сжигали павших. Вокруг не было видно ни единой живой души, но кое-где еще постреливали. «Катюши» прошли удачно, а идущий следом зенитный дивизион был обстрелян шалой группой уцелевших немцев. Зенитчики тут же развернули свои тридцатисемимиллиметровые автоматы и в считанные секунды смели недобитков.

Отряд Темника прошел уже сто пятьдесят километров и с разбегу форсировал Варту. У Конина споткнулись — город выкинул белые флаги только двадцать первого января, когда подошла вся девятнадцатая мехбригада. Немцы сбрасывали воду из водохранилища на реке Дунаец — вода затопила пойменные луга, ее уровень в Висле поднялся более чем на метр, — но не смогли задержать наступление русских войск.

…Корпус Дремова шел на Познань — город-крепость на старой польско-германской границе, прикрывавший дорогу на Берлин.

* * *

Сведения разведки были неутешительными: город защищен тремя оборонительными обводами, напичканными дотами и дзотами, подтянуты резервы — гарнизон насчитывал до пятидесяти тысяч солдат с запасами продовольствия на три месяца осады. И все-таки Темник решил попробовать стены крепости на зуб. Попробовал — и поморщился: удары по Познани разведывательными группами и всем передовым отрядом не дали ощутимых результатов. Не принес удачи и штурм, предпринятый всеми силами корпуса, — бригады дважды пытались ворваться в город, и оба раза откатывались, неся ощутимые потери. По режиму и плотности огня защитников можно было сделать вывод, что крепость обороняют не тыловые части и не наспех собранные фольксштурмовцы, а опытные отборные войска.

Глядя в бинокль на Познань, Павел Дементьев испытал странное чувство: ему вдруг показалось, что ожило и вернулось средневековье. Не танки и самоходки шли на город — по белому заснеженному полю ползли к стенам осажденной крепости стенобитные машины на полозьях. Их тащили толпы полуголых изможденных рабов, подгоняемых ударами плетей и гортанными выкриками узкоглазых воинов с луками и кривыми саблями. И на высоком холме стоял ордынский военачальник, и вислоухий лисий малахай скрывал генеральские погоны на его плечах. А на стенах и башнях крепости горели факелы, и рыцари с тревогой смотрели сквозь щели забрал не несметное войско кочевников, выплеснувшееся откуда-то из глубин Азии, и ждали приступа, и возносили молитвы, прося Господа укрепить их руки и сердца.

«Нет, шалишь, — внутреннее усмехнулся Павел. — Не дикая монгольская орда явилась к вам, одержимая жаждой грабежа, — к вам, господа рыцари-крестоносцы, пришло возмездие: возмездие за все то, что вы натворили на нашей русской земле, придя туда с огнем, мечом и надписью на бляхах солдатских ремней «С нами бог!». Не с вами Бог, тевтоны, нет, не с вами — придется вам ответить за все».

Взять Познань одними танками, да еще с явно недостаточными силами, не удалось. К счастью, Дрема-нойон и его темник[5] быстро поняли безнадежность этой затеи, понял ее и Катуков, понял и сам Жуков, хотя он и настаивал вначале на скорейшем взятии города. Брать крепость было нечем: Познань защищала целая армия, а у осаждающих не было тяжелой артиллерии, тылы отстали, и войска испытывали острую нехватку горючего и боеприпасов.

В итоге Познань обошли (только через месяц город взяли полевые армии Чуйкова и Колпакчи), и основные силы Первой гвардейской танковой армии перенацелились на прорыв Мезеритцкого укрепленного района. Обходя город, танкисты Дремова мимоходом захватили на аэродромах под Познанью свыше семисот (!) немецких самолетов. Высшее командование не поверило — такого, мол, просто не может быть. «Слишком большое» число трофейных самолетов произвела ошеломляющее впечатление в Москве. Ставка направила для проверки специальную комиссию, и та подтвердила цифру: да, захваченных самолетов действительно оказалось свыше 700.

Московская комиссия считала трофейные самолеты, а танкисты считали километры, оставшиеся до немецко-польской границы: двести, сто пятьдесят, сто… Еще немного — и вот она, река Обра, вот она, Германия.

…Гусеницы русских танков яростно дожевывали последние километры, отделявшие их от границы Тысячелетнего Рейха…

* * *

Реку Обру перескочили с ходу, и с ходу же ворвались в Бомст, небольшой немецкий городок с обширной центральной площадью и многочисленными средневековыми зданиями и памятниками. Это была уже Германия — та самая, куда русские воины шли три с половиной года и наконец-то дошли. Павел прислушался к своим чувствам — не было у него в душе ни злобной радости, ни желания мстить мирному населению, ни ликующей ненависти. Было только какое-то внутреннее волнение — «Неужели?» — и спокойное торжество победителя, уверенного, что дойдет он и до логова Зверя: до Берлина.

Город, покинутый жителями, горел. Не было слышно уже ни взрывов, ни выстрелов — только шуршание огня и тихий треск горящего дерева. Дивизион «катюш» остановился на центральной площади, где уже стояли танки Бочковского, опасливо принюхиваясь стволами орудий к пустым и темным улицам. Дементьев вышел из машины и огляделся по сторонам. Вокруг, кроме русских солдат, не было никого — Бомст вымер, на его улицах царили мрак, разгоняемый языками пламени, и тишина, нарушаемая приглушенным урчанием моторов танков и «бээмок». Не было видно и трупов — гарнизон, если он здесь был, оставил город без боя. Со второго этажа большого серого каменного дома выпала прогоревшая оконная рама, ударилась о мостовую и рассыпалась на рдеющие уголья. Тишина была давящей, зловещей и черное беззвездное небо казалось тяжелой могильной плитой, накрывшей мертвый город.

Павел еще раз огляделся и пошел к серому дому, откуда выпала горящая рама, — что-то тянуло его зайти в этот дом. На первом этаже, похоже, располагался какой-то магазин — внутри видны были прилавок и полки, над входом сохранились остатки вывески. Выбитая дверь лежала на полу, засыпанном битым стеклом, кусками кирпича и обломками мебели. Дом горел с одной стороны; дым тек по стенам, поднимался вверх и уползал по черепичной крыше. Первый этаж был пуст — в багровом отсвете пожара Дементьев видел только разгром, царивший в помещении магазина. И еще он увидел лестницу, ведущую на второй этаж. И он поднялся наверх по скрипучим ступенькам, не понимая даже, зачем ему это надо. На втором этаже находились жилые квартиры, но людей не было. Павел толкнул первую попавшуюся дверь — она оказалась незапертой — и увидел первого жителя Германии: страны, принесшей столько горя его стране.

Взору Павла Дементьева открылась огромная пустая комната, на середине которой стояла большая и широкая деревянная кровать, а на ней среди неестественно белых подушек и простыней лежала морщинистая худая старуха в белых одеждах и в кружевном чепце. Она умирала и лежала совершенно неподвижно, хотя была еще жива. Лицо старухи напоминало застывшую гипсовую маску — на этом бескровном лице выделялись огромные темные глаза, в которых отражался огонь — одна из стен комнаты горела, ярко освещая постель умиравшей. В комнате больше никого не было — исхудавшая старуха завершала свой долгий жизненный путь в разрушенном доме среди огня в полном одиночестве.

Умирающая заметила человека, вошедшего в комнату, и даже, похоже, поняла, кто он, этот человек. Глаза старухи медленно повернулись — Павлу почудилось, что он слышит скрип глазных яблок, трущихся о кости черепа, — и уставились на пришельца. И взгляд этот ожил: отблеск пожара в глазах старухи собрался в две яркие точки, и глаза ее вспыхнули, как два внезапно разгоревшихся угля.

По спине Дементьева волной прошел озноб: одеяло исчезло, и он увидел лежащий на постели скелет, одетый в прозрачный белый саван, сквозь который видны были высохшие желтые кости. Глаза скелета горели дьявольским красным огнем, и Павлу на миг показалось, что призрак сейчас встанет, подойдет к нему, гремя костями, и вцепится в горло костлявой рукой. У него даже мелькнула мысль вытащить пистолет, хотя он и знал, что против нечисти оружие людей бессильно.

Скелет не поднялся со смертного ложа — видение длилось всего несколько секунд, а потом Павел Дементьев вновь увидел перед собой дряхлую умирающую страху, бессильную и безопасную. Она продолжала глядеть на него, не мигая, но злой огонь в ее черных глазах потух, словно задутый порывом свежего ветра — ветра с востока.

«Это символ агонизирующей Германии, — подумал Павел. — Германия посылала своих сыновей жечь чужие дома и убивать людей, а теперь ее сыновья лежат мертвыми в степях Придонья, под Москвой и Сталинградом, под Курском и Обоянью, на Украине и в Польше. Они, шедшие убивать, мертвы, и некому закрыть глаза этой умирающей старухе и принять ее последний вздох. И ненависть фашистской Германии к нам, воинам-победителям, бессильна, как бессильны худые руки этой старухи, вытянутые вдоль ее полумертвого тела. Свершилось — возмездие пришло».

Двери в комнату оставались открытыми, и Дементьев услышал на лестнице чьи-то шаги. Он подумал, что это кто-то из родственников старухи, но в комнату ворвался капитан Бочковский. Комбат был возбужден и зол, как черт, и держал в руке горящий факел. Глаза танкиста горели лихорадочным огнем; шумно и прерывисто дыша, он остановился рядом с Павлом и долго смотрел на умирающую. Дементьев знал, что семья Володи находилась на оккупированной территории и хлебнула полной чашей всех прелестей «нового порядка». Бочковский[6] поклялся отомстить за свою погибшую родню и, ступив на землю Германии, в первом же немецком городе — Бомсте — сделал большой факел, ходил с ним и поджигал все строения, которые попадались на его пути.

Дементьеву показалось, что Володя сейчас бросит факел на постель старухи, но тот, постояв, резко повернулся и вышел из горящего дома. Павел вышел следом и пошел к своей машине. По дороге он обернулся и посмотрел на горящий серый дом, где остался призрак. В окнах второго этажа кое-где уцелели стекла, и Дементьев заметил тень, мелькнувшую за оконным стеклом. Павел не стал размышлять над тем, кто бы этот мог быть — если кто-то из спрятавшихся родных умирающей вернулся к ее постели, пусть будет с ней рядом, а если призрак все-таки встал со смертного одра, ему не выйти из горящего здания — Павел был в этом уверен.

* * *

«Панцерверке» — это автономные сталебетонные двух-или трехэтажные сооружения, углубленные в землю на тридцать метров, на поверхности которых имеются спускающиеся и поднимающиеся пушечно-пулеметные бронеколпаки. Толщина стен и перекрытий у этих дотов доходила до двух с половиной метров, а толщина бронеколпаков до 350 миллиметров. Каждый «панцерверке» имел гарнизон в десять-пятнадцать человек, пушечное, пулеметное, минометное и огнеметное вооружение, месячный запас продовольствия и боеприпасов, свою электростанцию, калориферное отопление, вентиляцию, водоснабжение и канализацию.

А Мезеритцкий укрепленный район, или «Одерский четырехугольник», — это целая сеть «панцеверке», связанных между собой сложной системой подземных ходов сообщения, усиленных полевыми укреплениями и прикрытых минными полями и противотанковыми заграждениями. Это гигантский подземный город, выстроенный из брони и бетона, — щит Зверя, которым он должен был остановить удар русского меча. Мезеритцкий укрепрайон построили еще до войны, но после Сталинграда существенно усилили — Дракон почуял запах жареного, донесшийся до его ноздрей с берегов Волги, и призадумался над тем, что его ждет, если русские армии дойдут до берегов Одера.

Прорыв танками укрепрайона, доты которого могут выдержать попадание тяжелого снаряда, — дело небывалое. И это небывалое дело было сделано: танки Катукова где обошли бетонные клыки «панцерверке», где просочились, а где и с боем прорвались через «Одерский четырехугольник», оставив подтягивавшейся артиллерии особой мощности доламывать его укрепления. Восьмидесятипятимиллиметровые пушки «тридцатьчетверок» не брали толстые железобетонные стены артиллерийских капониров, но опытные башенные стрелки, которых было немало в экипажах, прошедших с боями от Курска до Познани, «били белку в глаз» — они всаживали снаряды в амбразуры, заклинивая взрывами немецкие орудия. А если даже снаряды и не попадали в амбразуры, а разрывались рядом, то взрыв их был губительным для защитников «панцерверке»: контуженные слуги Зверя глохли от ударов, разрисовывая бетон кровью, текущей из ушей.

Основной удар по Мезеритцу наносил одиннадцатый гвардейский танковый корпус генерала Гетмана, корпус Дремова шел чуть южнее. Взят Либенау, пал Швибус — Первая танковая армия Катукова за двое суток боев вышла в тыл линии укреплений, строившихся в течение пятнадцати лет.

Восьмой механизированный корпус ртутью протек через Мезеритцкий укрепрайон и лавиной покатился к Одеру. От него до Берлина — рукой подать, всего семьдесят километров. Отряд Темника по-прежнему шел впереди. Все дороги были забиты толпами беженцев, которых здесь, в Германии, было гораздо больше, чем на дорогах Польши. И танкисты шли напролом, давя все на своем пути и не разглядывая, кто или что попадает под гусеницы…

Иногда на пути встречались отряды фольксштурма, собранные из мобилизованных стариков и подростков. При первых же выстрелах они, как правило, тут же бросали винтовки и фаустпатроны и разбегались, но случалось и по-иному: уже на подходе к Одеру колонну «БМ» дивизиона Гиленкова обстреляли.

* * *

Стреляли из тощего лесочка, стреляли редко и неумело — всего одна пуля щелкнула по железной раме одной из «катюш», и никого из бойцов не зацепило. Десантники быстро прочесали лесок и выволокли из кустов трех юнцов лет шестнадцати-семнадцати.

— Вояки, — презрительно бросил один из солдат, — мамкино молоко еще на губах не обсохло, а туда же, за оружие хватаются. Снять штаны, да надрать им ремнем задницы, чтоб месяц не сели, и пусть катятся к едреней фене, сопляки.

— Это гитлерюгенд, — возразил ему другой, — сопляки-то сопляки, а стрелять умеют, да и мозги у них набекрень. Будущие эсэсы, сучата…

Пленные пацаны производили странное и двойственное впечатление. Шинели не по росту, тонкие шеи, юношеские прыщи на грязных лицах, исцарапанные худые руки. Один из них были в кепи горнострелка, другой в пилотке, третий где-то потерял свой головной убор, и стылый ветер шевелил его спутанные светлые волосы. Они не казались врагами, но Павел заметил искривленные гримасой ненависти губы и злой блеск в глазах этих мальчишек. «Вот волчата… — подумал он. — И что же нам теперь с ними делать?»

Они стояли, тесно прижавшись друг к другу и гордо подняв головы, и вдруг начали кричать: «Хайль Гитлер!».

— А ну заткнитесь! — гаркнул Прошкин, подходя к ним. — Капут ваш Гитлер, и война тоже капут, понятно?

Но «гитлерюгенды» не унимались — они продолжали орать «Хайль!», а один из них со злобой выпалил длинную немецкую фразу, из которой Дементьев понял только «руссише швайне» и «унтерменшен».

— Пасти закройте, я кому сказал? — повторил комиссар и от души врезал одному из них по физиономии.

Юный немец пошатнулся, но двое его товарищей тут же подхватили его за плечи и поддержали. А затем они все трое обнялись и что-то запели ломающимися мальчишескими голосами.

— Гитлеровский молодежный гимн, — проговорил Прошкин и добавил, чугунея лицом: — Расстрелять. Всех троих.

— Может, не надо расстреливать, Георгий Николаевич? — сказал Дементьев. — Совсем ведь еще пацаны-несмышленыши…

— Не надо? А что мне прикажешь с ними делать, а? Ты этим несмышленышам в глаза посмотри, а потом уже их жалей! Отпустим мы их, а они подберут где-нибудь фаустпатроны — этого барахла сейчас кругом навалом — и будут стрелять по нашим танкам. И по милости твоей милосердной кто-нибудь из наших ребят сгорит в своем танке, а дома его мать ждет не дождется, ночей не спит. Ты ей будешь похоронку писать, товарищ капитан? — Комиссар зло сплюнул и повторил: — Расстрелять, я сказал!

Павел промолчал — замполит был кругом прав, и возразить ему было нечего.

Мальчишек отвели к обочине. Там они и упали, сраженные автоматными очередями, — не опустив гордо поднятых голов и стоя плечом к плечу, обнявшись.

«Как там говорил друг Юра, — думал Дементьев, когда дивизион двинулся дальше, — «людей не переделаешь»? А вот у Гитлера это получилось, и не у него одного. Эти пацаны, которым жить да жить, с восторгом умерли за своего фюрера, за неправое дело. Они умерли, наверняка зная, что война уже проиграна, и что фашистскую Германию не спасет уже никто и ничто. И точно так же умирали наши мальчишки — умирали за Сталина, за советскую Родину. Они, эти несмышленыши, были еще слишком молоды, чтобы понять умом и нутром глубинное значение слов «род, народ, Родина», — это понимание приходит позже, с опытом и взрослением, — им было достаточно красивой идеи и фигуры вождя, перед которым можно преклоняться и с радостью идти туда, куда он укажет. Молодежь — это податливая мягкая глина, из которой вожди лепят все, что им заблагорассудится, воспитывая молодежь в духе преданности фатерланду и себе лично. Великие вожди очень хорошо владеют искусством художественной лепки, но вот найдется ли когда-нибудь такой величайший вождь, который сумеет вылепить новых людей, свободных от зависти, жадности, лжи, подлости и злобы? Или это уже дело не вождя, каким бы великим он ни был, а самих людей? А если не людей, то чье это дело — Бога? Но почему тогда Господь, сотворивший род людской, создал людей такими несовершенными? Или это ошибка Создателя? А если это ошибка Бога, то кто и как будет ее исправлять?».

— О чем задумался, Павел Михайлович? — услышал он голос Прошкина. — О том, сколько нам еще ехать до Берлина? Доедем, не сомневайся. Немец пошел уже не тот, что в сорок первом, — слаб стал на все места. Хороший огонь из всех видов оружия плюс морозец — и фриц поплыл косяком, поднимая руки в гору. «Гитлер капут, Иван — гут!» — сам, небось, слышал.

— Слышал, Георгий Николаевич, — ответил Павел. — Ты прав: наступили приятные сердцу времена.

Загрузка...