Инцидент Викерау

Степной ветер, неся на себе пыль и запах полыни, лениво шелестел страницами медицинского справочника, лежавшего на грубом деревянном столе. Молодой врач Денис Иванович Бородин отложил в сторону папиросу, не докурив, и потянулся. В комнате приёмного покоя местной больницы — бывшего дома зажиточного немца — стоял тяжёлый, спёртый воздух, пахнущий карболкой, пылью и старой мебелью.

За окном медленно угасал осенний день. Кузнецовка, она же когда-то Викерау, засыпала. Аккуратные, выбеленные дома с черепичными крышами тонули в сизых сумерках. Из труб вился дымок — хозяйки готовили ужин. Всё было поразительно обыденно, почти идиллически: советский порядок, натянутый на немецкую аккуратность, как чистая простыня на старую кровать.

Бородин был прислан сюда полгода назад, после университета в Одессе. Место считалось «подъёмным» — бывшие колонии славились зажиточностью и, как ни странно, здоровьем. Жители, потомки тех самых немцев-колонистов, были крепки, работящи и редко болели. Его работа до сего дня заключалась в основном в прививках да лечении лёгких простуд. Он даже начал скучать, тоскуя по настоящей, сложной работе городского хирурга.

Размышления прервал скрип подъезжающей телеги. Резкий, тревожный звук разорвал вечернюю тишину. Кто-то лихорадочно стучал в дверь.

— Герр Доктор! Schnell! Bitte, schnell! — на ломаном русском, с сильным нижненемецким акцентом кричал запыхавшийся мужчина в запылённой одежде, когда Денис Иванович распахнул дверь. Его глаза были полны ужаса. — Моя фрау… Катарина… у неё началось… но что-то не так… совсем не так!

За ним, в телеге, лежала на тюфяках женщина. Лицо её было бледным, как мел, и покрыто липким потом. Она не стонала, а издавала какой-то низкий, клокочущий звук, больше похожий на рычание раненого зверя. Её живот неестественно вздымался, будто там, внутри, бушевала не жизнь, а что-то иное, яростное и неконтролируемое.

— Заносите её! Быстро! — скомандовал доктор, и несколько мужиков из соседних домов, сбежавшихся на шум, помогли внести роженицу в смотровую.

Всё, что происходило дальше, с самого начала было неправильным. Воздух в комнате, куда внесли Катарину, пропитался запахом мокрой земли, разложения и чего-то металлического, словно от разбитого термометра. Это был запах идущий не извне, а будто бы из самой женщины.

Бородин приготовился принимать роды. Катарина металась на кушетке, её тело выгибалось в немыслимых судорогах. Прикоснувшись к её животу, доктор отпрянул. Кожа под одеждой была не просто тёплой. Она была горячей, почти обжигающей, и на ощупь — неровной, бугристой, будто под ней копошился рой гигантских насекомых.

— Держите её! — крикнул он помощникам, и те, все бледные, сжали руки несчастной.

Первый час был адом. Роды не продвигались. Шейка матки не раскрывалась, хотя схватки были чудовищной силы, буквально разрывающими женщину изнутри. И тогда врач, чтобы спасти хотя бы ребёнка, принял решение, от которого стыла кровь в жилах. Он взял в руки хирургические ножницы.

В момент, когда сталь коснулась плоти, Катарина внезапно затихла. Её широко раскрытые глаза, до этого полные животного страха, уставились в потолок с каким-то нечеловеческим ужасом. А из её горла вырвался не крик, а рык. Тихий, сиплый, состоящий из звуков, которые человеческие голосовые связки не должны были быть способны издать. Щелчки, бульканье, гортанные вибрации.

И Денису, леденея от ужаса, почудилось, что он улавливает в этом кошмарном шуме нечто, похожее на слово. На название. У’РНОЛ’XX…

Он сделал надрез.

И мир затрясся.

Из раны хлынула не кровь, а густая, тёплая, почти чёрная слизь, пахнущая той самой гнилью. И в ней, в этой слизи, что-то шевельнулось. Что-то, что не было ребёнком.

Бородин отшатнулся, роняя инструмент. Он увидел клочок синеватой, полупрозрачной плоти, покрытой не кожей, а чем-то вроде твёрдой чешуи. Увидел щупальце, тонкое, как проволока, усеянное крошечными, хитиновыми крючками. Увидел на мгновение слепой, пузырящийся глаз, повёрнутый в его сторону.

А потом Катарина взорвалась.

Не в прямом смысле. Но изнутри её разорвало такой силой, что обрывки плоти и внутренностей забрызгали стены, потолок и лица ошеломлённых людей. Что-то маленькое, липкое и невыразимо чужое, с хлюпанем вывалилось на окровавленные простыни, судорожно забилось и на мгновение затихло.

В гробовой тишине, нарушаемой лишь мерзким похлюпыванием, Денис услышал новый звук. Тихий, едва уловимый стук. Он шёл оттуда, с простыней. Стучал тот… тот выкидыш. Его стеклянно-органическая оболочка постукивала о деревянные планки кровати.

А затем существо испустило тот самый рык, который Денис услышал за мгновение до кошмара. Тот же гортанный щелчок, то же бульканье.

* * *

Молчание в смотровой было гнетущим, как тот самый слизистый бульон, что залил теперь кушетку и пол. Его нарушало лишь мерзкое, тихое похлюпывание и тот самый стук — тиканье биологического метронома, отсчитывающего секунды до нового кошмара.

Бородин стоял, вкопанный в пол. Его разум, закалённый годами учёбы, скальпелем рациональности пытался рассечь произошедшее, найти логическое объяснение. Внематочная беременность? Чудовищная тератома? Неизвестная науке инфекция, вызывающая мгновенное разложение? Но никакие учебники не готовили его к тому, чтобы видеть, как из человеческого тела появляется… это.

Один из мужиков, помогавших держать Катарину, не выдержал. Он с рыданием, больше похожим на крик, выбежал из комнаты, и с улицы донёсся звук рвоты. Другой, отец несчастной, старый Якоб, стоял на коленях в луже неописуемого, не сводя с места трагегии пустого, остекленевшего взгляда. Он что-то беззвучно шептал, и Денису Ивановичу почудилось, что это была молитва на том самом старом немецком диалекте.

А стук продолжался.

Денис машинально сунул руку в карман халата. Его пальцы обхватили гладкий, тёплый камень. Он подобрал его неделю назад на окраине села, у старого, обвалившегося колодца. Камень поразил его своей неестественной гладкостью и тем, что был странно тёплым, почти как живой. Сейчас он пульсировал в такт тому стуку, что издавало существо на кровати. Тихое, синхронное биение.

Тук-тук. Тук-тук.

Это было невыносимо.

— Выйдите все, — голос Бородина прозвучал хрипло и чужо. — Немедленно. И пришлите ко мне… пришлите председателя сельсовета. Или уполномоченного. Кого угодно.

Его авторитет врача, пусть и молодого, подействовал. Мужики, бледные, испачканные, почти на цыпочках вышли, уводя под руки ошеломлённого Якоба. Денис остался один в комнате, пахнущей бойней.

Он заставил себя подойти к тому, что осталось от Катарины, и к тому, что она произвела на свет. Существо размером с новорождённого ребёнка лежало в луже слизи. Оно не было целиком сформированным — это была аморфная, пульсирующая масса синеватой плоти, кое-где покрытая твёрдыми, стеклянно-органическими пластинками. Из этого комка выступали отростки, напоминающие то ли недоразвитые конечности, то ли щупальца. Один из них, самый длинный, и стучал по дереву. В центре массы зияло углубление, похожее на рот без губ, усеянное мелкими, игольчатыми зубами. Слепое, безглазое.

И оно дышало. Его бока ритмично вздымались.

Звук стал громче. Он исходил из этой безголовой твари, из её ротового отверстия. Теперь Бородин слышал не просто щелчки. Он слышал нечто, напоминающее бормотание, безумный, лишённый смысла монолог на языке, который не должен существовать. И с каждым звуком камень в его кармане отзывался лёгким, почти ласковым жжением.

У’рр… нол… ххх… гх’лу…

Денис почувствовал приступ тошноты, он отступил к стене, судорожно вытирая руки о халат, хотя они были уже чистыми. Ему нужно было сделать что-то. Что-то медицинское. Прервать эту… эту жизнедеятельность.

Он схватил со стола большой шприц, набрал в него максимально возможную дозу морфия — не для обезболивания, а для остановки сердца. Руки тряслись так, что он едва не уронил инструмент.

Подойдя к существу, доктор занёс шприц, целясь вколоть в самую гущу пульсирующей плоти. Но в этот момент звук прекратился. Стук прекратился. Существо замерло.

А затем его «рот» растянулся в неестественной, жуткой пародии на улыбку. И из него полился новый звук. Не гортанный рык, а нечто иное. Что-то, что Бородин с ужасом узнал.

Это был голос Катарины. Тот самый, каким она кричала от боли час назад. Но теперь он был искажён, полон скрытой насмешки и леденящего душу знания.

«Не торопись, герр доктор…» — просипела тварь её голосом. «Посмотри… посмотри, что я принесла…»

Один из щупальцеобразных отростков медленно, почти грациозно развернулся и указал на лужу слизи рядом. И Денис, последовав за этим движением, увидел то, от чего его сердце остановилось на мгновение.

В густой, чёрной слизи лежали и медленно вращались, будто капли ртути, десятки мелких, идеально круглых, тёплых камней. Полных копий того, что пульсировал у него в кармане. Они были того же стеклянно-органического состава и слабо светились изнутри тусклым, болотным светом.

Существо снова издало тихий, довольный смешок голосом мёртвой женщины.

Дверь распахнулась. На пороге стоял председатель сельсовета, красноармеец в потрёпанной гимнастёрке, и молодой человек в кожанке — уполномоченный из округа, которого все за глаза звали «чекистом». Их лица, сначала полные служебной строгости, исказились в маски первобытного ужаса.

Бородин опустил шприц. Он понял, что никакой морфий не поможет.

— Запечатайте помещение, — прошептал он, не в силах отвести взгляд от усмехающейся твари. — Никого не впускать и не выпускать. И… найдите мне лопату. И канистру керосина.

Чекист, побледнев, но сохраняя остатки самообладания, кивнул. Его рука потянулась к кобуре нагана, но он не выхватил оружие, а лишь сжал рукоять, как талисман. Он смотрел не на существо, а на эти мелкие, пульсирующие камни, разбросанные по полу.

А камень в кармане Дениса жёг кожу, нашептывая на языке безумия одно и то же слово, имя этого места, его истинное название, данное из бездны.

У’РНОЛ’XX…

* * *

Молодой человек в кожанке — уполномоченный Широков — был первым, кто пришёл в себя. Его рука, сжимавшая рукоять нагана, разжалась. Он не стал стрелять. Вместо этого он резко, почти по-командирски, обернулся к председателю сельсовета, бледному как смерть.

— Петренко, немедленно найти брезент. Плотный. И ведро с известкой. И чтобы никто не подходил к этому дому, понял? Никто. — Голос был жёстким, но Бородин, будучи врачом, уловил в нём лёгкую дрожь — едва сдерживаемую панику профессионала, столкнувшегося с чем-то, чего нет в инструкциях.

Председатель, не говоря ни слова, кивнул и пулей вылетел из комнаты, стараясь не смотреть на существо.

Широков медленно перевёл взгляд на Бородина, потом на пульсирующую тварь, на камни, усеявшие пол как икра чудовищного лягушонка. Его глаза сузились.

— Объясните, товарищ врач, — его голос был тихим, но острым, как скальпель. — Что это?

— Я… не знаю, — честно выдохнул Денис Иванович. Его собственная дрожь наконец-то начала утихать, сменяясь отчаянием. — Роды. Начались роды. Но… это не ребёнок. Это какая-то… биологическая аномалия. Заражение. Грибок, может быть…

Он сам не верил в то, что говорил, и Широков видел это.

— Грибок не разговаривает голосом покойницы, — холодно парировал чекист. Он сделал шаг вперёд, осторожно, как сапёр на минном поле. Его ботинок скрипел на липком, залитом слизью полу. Он посмотрел на шприц в руке Бородина. — Что вы собирались делать?

— Остановить… это. Морфием.

— Не поможет, — отрезал Широков. В его глазах мелькнуло нечто, что заставило доктора замереть. — Огнём. Только огнём.

В дверь просунулся растерянный мужик с огромным куском брезента. Широков забрал его.

— Стоять там! — бросил он в дверь, и мужик исчез.

Чекист, не сводя глаз с существа, стал расстилать брезент на полу, отгораживая угол комнаты с кроватью и той… массой. Существо следило за его движениями, его щупальце-указатель медленно поворачивалось, следя за Широковым. Оно снова зарычало, но теперь это был не голос Катарины, а что-то низкое, гортанное, полное злобы.

Широков вздрогнул, но не отступил. Он закончил с брезентом и обернулся к Бородину.

— Вы сказали про керосин и лопату. Правильно. Это не первый случай, товарищ врач. — Он произнёс это так тихо, что Денис едва расслышал. — В десятом году под Мелитополем. В двадцать третьем в одной из бывших колоний… Та же история. Роженицы. И… это. Их называют «Выкидыши Под-Слоя». Или «Подарки Грюндхайма». — Он криво усмехнулся. — Мы сжигаем. Мы закапываем на глубину. И мы молчим. Поняли?

Денис молча кивнул. Ледяная тяжесть окончательно сковала его внутренности. Он не был первым. Это была не уникальная трагедия. Это была… эпидемия, о которой никто не знает.

Внезапно существо на кровати дёрнулось. Его пульсация участилась, стала судорожной. Стеклянные пластинки на его теле затрещали. Из его «рта» вырвался пронзительный, нечеловеческий визг, от которого у присутствующих заложило уши.

— Отходи! — крикнул чекист, отскакивая назад и наконец выхватывая наган.

Но было поздно. Существо сжалось в комок, а затем резко, с противным хлюпающим звуком, расплющилось. Из него во все стороны брызнули струи той самой чёрной слизи. Брезент не спас — едкие капли долетели до стен, до потолка, до халата Бородина.

А там, где секунду назад лежала тварь, осталось лишь медленно расплывающееся пятно густой слизи и десятки тех самых тёплых, пульсирующих камней. Они светились теперь ярче.

Широков, вытирая с лица липкую гадость, выстрелил. Пуля со звоном ударила в каменную стену, отрикошетила и со свистом ушла в потолок. Стрелять было не в кого.

Тишина, наступившая после выстрела, была гробовой. Камни лежали, лишь слегка пульсируя, как уснувшие зловещие сердца.

— Чёрт, — тихо, без злобы, просто констатируя факт, выругался Широков. Он опустил наган. — Всё равно сожжём.

Он посмотрел на Бородина. Во взгляде чекиста уже не было подозрения, лишь усталая, братская по несчастью обречённость.

— Врач, вы поняли, что теперь делать? Вы не имеете права паниковать. Вы не имеете права сойти с ума. Вы нужны здесь. Чтобы в следующий раз… — он замолчал, не в силах договорить.

Бородин снова почувствовал жжение в кармане. Его камень отзывался на слизь, оставшуюся после существа. Он кивнул. Он всё понял.

Это рана. И он, Бородин, отныне был врачом при этой ране. Врачом, который не знает, как лечить болезнь, а может лишь прижигать её края калёным железом и керосином.

С улицы донёсся скрежет лопат и голоса. Люди несли то, что он требовал. Ночь только начиналась.

* * *

Керосин горел жарко и зловеще оранжево. Пламя пожирало брезент, солому, которою подстелили сверху, и то, что лежало под. Оно не хотело поддаваться — слизь шипела и трещала, отскакивая от огня чёрными, вязкими каплями, но в конце концов жар взял своё. Воздух наполнился невыразимо мерзким смрадом палёного мяса, воска и гнили, теперь усиленной в тысячу раз.

Бородин и Широков стояли поодаль, наблюдая, как несколько колхозников, под руководством председателя Петренко, перекапывают землю в дальнем углу больничного двора. Яма росла глубокой, глубже, чем требуется для обычной могилы. Глубже, чем того требовала санитария. Глубину определял Широков.

— Ещё на полтора штыка, — отдавал он команды, голос был монотонным, лишённым паники. Он уже справился с первоначальным шоком, надев маску служебного рвения. Это был его способ сохранять рассудок.

Бородину было сложнее. Он не мог отделаться от ощущения, что смотрит не на костёр, а на некий кощунственный ритуал. Каждый треск горящей плоти отзывался в его собственном теле. Он то и дело проводил рукой по карману, где лежал тот самый камень. Он всё ещё был тёплым, но теперь его пульсация стала тише, почти ласковой, убаюкивающей, как сердцебиение спящего ребёнка.

Камни, те, что остались на полу, были сметены на железный лист и также брошены в огонь. Они не горели, а лишь чернели и покрывались трещинами, издавая при этом тонкий, высокий звук, похожий на крик летучей мыши.

Когда костёр наконец догорел, а яма была выкопана, пепелище и останки сгребли в мешки и опустили в сырую землю. Широков лично проследил, чтобы всё было засыпано, а сверху вылили оставшийся керосин и засыпали известью.

— Это чтобы… чтобы не ролось ничего, — пояснил он Бородину, увидев вопросительный взгляд.

Когда всё было кончено, Широков отозвал доктора и председателя в сторону.

— Никаких записей в журнале, — сказал он, глядя на Бородина. — Укажите… выкидыш. Послеродовое кровотечение. Сепсис. Что угодно. Официальная версия — трагическая смерть при родах. Её отец, старик Якоб, — Широков кивнул в сторону темноты, откуда доносились приглушённые рыдания, — он не будет говорить. Они тут… они не любят говорить о таком.

— А что «такое»? — не удержался Бородин. — Вы сказали, это не в первый раз. Что это, товарищ Широков?

Чекист помолчал, закуривая папиросу. Его руки чуть дрожали.

— Есть вещи, товарищ врач, которые не вписываются в картину диалектического материализма. Но мы, обязаны бороться с любой угрозой советскому строю. Внешней и… внутренней. — Он сделал глубокую затяжку. — Вы видели сами. Это угроза. Древняя. Как эта степь. Она была здесь до нас и, чёрт побери, наверное, будет после. Наша задача — не дать ей выйти на поверхность. Запечатывать. Выжигать. Молчать. Это и есть наша работа. Ваша работа теперь тоже.

Он посмотрел на Бородина прямо, и в его глазах не было ничего, кроме решимости и усталости.

— Вы справитесь, врач. Вы должны.

С этими словами он развернулся и ушёл в темноту, оставив Бородина и Петренко одних.

Председатель тяжело вздохнул. — Я распоряжусь насчёт… насчёт комнаты, — пробормотал он. — Отмоем. Побелим. Всё будет как надо.

Но в глазах читалось отчаяние. Он знал, что ничего уже не будет «как надо».

Бородин вернулся в свою маленькую комнату при больнице. Скинул окровавленный халат, засунул его в мешок для стирки, хотя знал, что нужно сжечь. Он умылся, смывая с лица и рук пятна сажи и запах дыма. Но запах тот, въелся в ноздри, поселился в глубине мозга.

Он сел на кровать и только тогда позволил себе затрястись. Картина кошмара проигрывалась перед глазами снова и снова. Лицо Катарины. Рык. Взрыв плоти. Улыбка того… существа.

И тогда он снова вспомнил о камне.

Достал из кармана. В тусклом свете керосиновой лампы тот выглядел безобидно — просто тёмный, гладкий, отполированный водой камень. Но он был тёплым. Как будто живым. И когда Бородин сжал его в ладони, то почувствовал лёгкую, едва уловимую вибрацию. Ему почудилось, что он слышит не звук, не слово, а ощущение. Одиночество. Голод. Ожидание.

Он швырнул камень в угол. Тот глухо стукнулся о стену и покатился по полу.

Бородин лёг, потушил лампу и уставился в потолок, погружаясь в кромешную тьму. Он ждал, когда придёт сон и заберёт его от этого кошмара.

Но сон не шёл. А из угла комнаты, где лежал камень, доносилось едва слышное шуршание. Не шёпот. Не вибрация. Просто… знание. Твёрдая, неоспоримая уверенность, растущая в мозгу, как грибница.

* * *

Рассвет застал Бородина всё в той же неподвижности, уставленным в потолок воспалёнными глазами. Он не спал ни минуты. Каждый раз, когда веки смыкались, перед ним возникало то самое существо с голосом Катарины. А из угла комнаты, где лежал камень, продолжало струиться это тихое, навязчивое шуршание. Мы здесь. Мы ждём. Ты теперь наш.

Он поднялся с постели, двигаясь как автомат. Умылся ледяной водой из кувшина, пытаясь смыть с лица пелену усталости и безумия. Вода не помогала. Он надел чистый халат, и взгляд упал на тот самый мешок с окровавленной одеждой. Его нужно было уничтожить. Сегодня.

Выйдя во двор, доктор увидел, что яма уже аккуратно закопана и утрамбована. Рядом с ней стоял Пётр, местный конюх и разнорабочий, с лопатой в руках. Его лицо было мрачным.

— Товарищ врач, — кивнул он. — Председатель сказал, чтоб я вам помог, если что.

— Спасибо, Пётр, — голос Дениса звучал хрипло. — Здесь… тут мешок. Его нужно сжечь. Сейчас же.

Они развели небольшой костёр за больницей. Денис лично наблюдал, как огонь пожирает ткань халата, впитавшуюся в неё сажу и, он был почти уверен, мельчайшие, невидимые глазу частицы той самой слизи. Пётр молча сгрёб пепел обратно в костёр, чтобы ничего не осталось.

— Скот беспокоится, — негромко сказал конюх, глядя на пламя. — С вечера. Коровы мычат, лошади в стойлах мечутся. Чуют, что ли. Земля… она тоже неспокойная.

Денис посмотрел на него. Пётр был местным, из потомков колонистов, но давно обрусевшим. В его словах не было мистики, лишь простая констатация факта, как о погоде.

— Что значит «неспокойная»? — спросил Денис.

— Под ногами гудит. Слышно, если приложить ухо. Как будто бы кто-то большой ворочается под землёй. И вода в колодце… ты её пробовал? — Пётр испытующе посмотрел на Дениса.

Тот покачал головой. Он пил только привозную воду, которую раз в неделю доставляли из райцентра.

— На вкус стала странная. Сладковатая. И тёплая. Старики говорят… — Пётр замолчал, махнул рукой. — Да чего уж. Вам, учёному человеку, не интересно.

— Говорят что, Пётр? — настаивал Денис, чувствуя, как по спине бегут мурашки.

— Говорят, это «Нижний Слой» шевелится. «Die Unter-Schicht». — Он произнёс это на том самом старом немецком диалекте. — Говорят, иногда он требует назад то, что его. Или присылает наверх своих посланцев.

Денис вспомнил слова Широкова. «Это не первый случай». Это знали не только чекисты. Это знали здесь. Простые люди. Они не говорили об этом, но знали. И жили с этим.

Вернувшись в больницу, Бородин заставил себя обойти палаты. Было несколько пациентов — старик с ревматизмом, ребёнок с ангиной. Всё как обычно. Но в воздухе витала тихая напряжённость. Медсестра, местная девушка Марта, отвела его в сторону.

— Доктор, старик Якоб… — она понизила голос. — Он ни с кем не говорит. Сидит на пороге своего дома, качается и всё что-то шепчет. На старом языке. Я пыталась его утешить, он на меня даже не посмотрел. Как сквозь смотрит.

Денис кивнул. Он понимал, что должен пойти к нему. Как врач. Как человек, видевший то же, что и он. Но мысль об этом вызывала у физическую тошноту.

Он зашёл в свой кабинет и закрыл дверь. Нужно было отвлечься. Он взял с полки толстый том — «Анатомия человека». Хотелось ухватиться за что-то твёрдое, реальное, научное. Он открыл книгу на случайной странице. И замер.

На иллюстрации, изображающей мышечную структуру человека, кто-то сделал рисунки шариковой ручкой. Несмываемые, чёткие. Это были не неприличные картинки. Это были схематические, но ужасающе узнаваемые изображения. Аморфные массы со щупальцами. Существа, лишённые костей и симметрии. И рядом, на полях, тем же почерком было выведено: «Die Entstellten. Они придут. Они вернут всё в Die Alte Leere».

Книгу кто-то изучал. Кто-то, кто знал. Кто-то, кто ждал.

Денис с силой захлопнул фолиант. Его сердце бешено колотилось. Он оглядел свой кабинет. Кто тут мог быть? Марта? Санитар? Кто-то из пациентов?

Его взгляд упал на дверцу печки. Она была сложена из местного кирпича. И на одном из кирпичей, самом нижнем, он заметил странный налёт. Что-то тёмное, блестящее, похожее на смолу. Он наклонился ближе.

И почувствовал исходящее от него тепло. И тот самый запах.

Это был не кирпич. Это был нарост. Органический, пульсирующий с той же частотой, что и камень в его комнате. Он был частью стены. Частью самого здания.

Из-под двери, из щелей в полу, послышался тихий, едва уловимый шорох. Шорох множества маленьких, твёрдых ножек, скребущихся о дерево. Будто те самые камни, которые он видел прошлой ночью, ожили и теперь двигались. Искали выход. Искали новых носителей.

Бородин отпрянул к столу, судорожно хватая воздух. Он понял страшную правду. Сжечь одно существо — ничего не значило. Это была капля в море.

* * *

Дни слились в один непрерывный кошмарный нуар. Бородин выполнял свои обязанности механически: выслушивал жалобы, выписывал микстуры, перевязывал раны. Но взгляд постоянно скользил по стенам, по полу, в поисках новых наростов, новых следов просачивающегося ужаса. Он ловил себя на том, что прислушивается к тишине, выискивая в ней тот самый шорох. Он почти не спал. Еда потеряла вкус — повсюду чудился привкус тления.

Он избегал старика Якоба. Трусость? Возможно. Но вид этого человека, превратившегося в живой памятник своему горю, был невыносим. Он был воплощением того, во что мог превратиться и сам Денис.

Однажды Марта, медсестра, поставила ему на стол кружку кипятка. — Вы совсем извелись, доктор. Выпейте хоть чаю, — в её голосе звучала искренняя тревога.

Он машинально потянулся к кружке и замер. Вода… она была мутноватой. И от неё исходил лёгкий, едва уловимый пар. Тёплая. Он поднёс кружку к носу и почувствовал тот самый знакомый, тошнотворно-сладкий запах.

— Откуда вода? — его голос прозвучал хрипо. — Из колодца, как всегда, — удивилась Марта. — Кипячёная, конечно же.

Он отставил кружку так резко, что обжёг руку. Сердце заколотилось в паническом ритме. Она уже здесь. В воде. Она в них всех.

Он вскочил и почти бегом направился к выходу. Ему нужно было к Широкову. Только он, кажется, понимал масштаб катастрофы.

Чекиста он нашёл в здании сельсовета. Тот что-то писал в рапорте, его лицо было сосредоточенным и усталым.

— Денис Иванович? — он поднял взгляд и сразу насторожился, увидев выражение лица врача. — Что-то случилось?

Бородин, запинаясь, выпалил про воду, про скот, про землю, про рисунки в учебнике анатомии. Он говорил сбивчиво, почти бессвязно, и сам слышал, как сходит с ума.

Широков выслушал, не перебивая. Когда Денис замолча, он тяжело вздохнул и отложил перо.

— Садитесь, товарищ. Вы не сходите с ума. Вы просто начинаете видеть. — Он понизил голос. — Вода… да. Мы знаем. Нельзя пить из колодцев. Привозную воду пьём мы, власть, учителя. Они… — он кивнул в сторону окна, за которым была улица, — они пьют эту воду поколениями. Она меняет их. Медленно. Очень медленно. Делает удобрением. Для них.

— Удобрением? — прошептал Бородин, и у него похолодело внутри.

— Для Под-Слоя. Они не просто приходят извне, врач. Они прорастают. Как грибы. Им нужна питательная среда. Человеческая плоть, человеческая душа, пропитанные этими водами… — Широков потёр переносицу. — Мы пытались бурить новые скважины. Глубже. Вода везде одинаковая. Это не вода, понимаете? Это соки этого места. Соки раны.

— Надо эвакуировать людей! Немедленно! — выкрикнул Бородин — Это же геноцид!

Широков покачал головой, и в его глазах мелькнула бесконечная жалость. — Куда? И главное — зачем? Они не пойдут. Они здесь родились. Они не верят, что больны. А те, кто чувствует… как старик Якоб… им уже поздно. Они часть происходящего. Корни. — Он помолчал. — А если бы мы попытались… что мы скажем? Что земля под нами — живая и злая? Что вода отравлена древним злом? Нас поднимут на смех. А потом… снимут с работы. И пришлют другого врача. Другого председателя. Которые не будут знать. И не будут бороться. И всё начнётся сначала.

— Так что же делать? — голос Бородина звучал упаднечески.

— То, что можем. Выявлять очаги. Выжигать. Сдерживать. Ждать.

— Ждать чего? — в голосе Бородина прозвучала истерическая нотка.

— Я не знаю, — честно ответил Широков. — Может быть, чуда. Может быть, конца света.

Вернувшись в свою комнату, Бородин чувствовал себя абсолютно опустошённым. Безнадёжность сдавила горло тяжёлым, холодным кольцом. Он подошёл к углу, где лежал камень, поднял. Тёплый, живой, пульсирующий в такт его собственному отчаянному сердцебиению.

Он сжал камень в кулаке. И в этот раз он не сопротивлялся.

И тогда картина мира перевернулась. Он не услышал слов. Он увидел.

Бесконечный, лишённый света океан тёплой, плотной глины, простирающийся под землёй на километры. Он увидел слепых, бесформенных богов, плавающих в нём: Первый Нарост — слепой владыка Под-Слоя, Мать Слизи — рождающая себе подобных из гнили. Увидел их не как чудовищ, а как неотвратимые силы природы, как гравитацию или энтропию. Увидел, как сквозь толщу пород просачиваются их воли, как корни деревьев, и питаются они не только плотью, а ещё памятью, самой историей, стирая её в бесформенный прах.

И он увидел Викерау сверху не как село, а как слабую, дрожащую плёнку на поверхности этого бесконечного океана безвременья. И увидел себя — крошечную, ничтожную точку на этой плёнке.

Он увидел истину. И это было не чудовищно. Это было неизбежно. Это было естественно, как то, что ночь сменяет день.

Камень выпал из ослабевшей руки.

Бородин отшатнулся и рухнул на кровать. По щекам бежали слёзы. Он боролся не со злом. Он боролся с самой вселенной, с самой материей, которая здесь, в этом проклятом месте, решила извергнуть саму себя.

И он понял, что катарсис, о котором он мечтал как врач — исцеление, победа, — невозможен. Единственный возможный катарсис — это принятие. Принятие своего поражения. Принятие конца.

Но прежде чем принять его, он должен был сделать последнюю попытку. Не чтобы победить. А чтобы просто сказать, что он пытался.

Он поднялся с кровати. Он знал, что ему делать. Бородин вышел из дома и направился туда, где его ждал последний акт этой трагедии. Туда, где сидел старик Якоб.

Он шёл навстречу кульминации. Не своей победы, но своего полного и окончательного уничтожения.

* * *

Бородин шёл по улице и мир вокруг теперь казался бутафорским, ненастоящим. Аккуратные домики с черепичными крышами, покосившийся забор, дымок из труб — всё это было тонкой декорацией, натянутой на потолок бездны. Он чувствовал под ногами не землю, а кожу чего-то огромного и спящего. Слышал не ветер, а тяжёлое, мерное дыхание.

Он шёл к дому Якоба. Не как врач к горюющему отцу. Как жертва к жертве.

Дом старика стоял на отшибе, у самого края села, где степь начинала отвоёвывать пространство у человека. Дверь была распахнута. На пороге, как и говорила Марта, сидел Якоб. Он не плакал. Он не рыдал. Он качался вперёд-назад, его стеклянный взгляд был устремлён куда-то внутрь себя, в те тёмные глубины, куда ускользнул разум. Его губы беззвучно шевелились, выпевая древний, забытый мотив на том самом диалекте.

Денис остановился перед стариком. Он не знал, что сказать. Какие могут быть слова перед лицом того, что они видели?

— Герр Якоб… — начал он.

Старик медленно поднял на него взгляд. Но это был не взгляд безумца. Это был взгляд человека, увидевшего страшную истину и смирившегося с ней. В его глазах была не печаль, а пустота.

— Она звала меня, — тихо, без интонации, произнёс старик. Его голос был похож на скрип сухого дерева. — Всю ночь. Из-под земли. Она говорила, что ей не больно. Что она дома.

Дрожь пробежала по спине Бородина. — Кто… кто звал? Катарина?

Якоб медленно покачал головой. — Оно. Дитя. Моя кровь. Оно благодарило меня. Говорило, что я хорошая почва. Что наш род крепкий. Что мы дадим много ростков.

Денис почувствовал, как земля уходит у него из-под ног. Он понял. Старик не просто слышал голос дочери. Он общался с тем существом. И оно… не было враждебным. Оно было благодарным. Это было самое чудовищное.

— Оно сказало, что ты придёшь, — продолжил Якоб, и в его голосе впервые прозвучал намёк на что-то живое — на смесь страха и любопытства. — Сказало, что ты носишь Камень. Ключ. Что ты поможешь ему родиться по-настоящему.

Денис инстинктивно сунул руку в карман, сжимая тёплую, пульсирующую поверхность артефакта. Камень отозвался горячей волной, будто радуясь.

— Я ничему не помогу! — выкрикнул Бородин, отступая. — Это мерзость! Это нужно уничтожить!

Якоб снова уставился в пустоту. — Не уничтожить. Вернуть. Вернуть в Лоно. Мы все вернёмся. Это естественно. — Он поднял руку и указал пальцем на свой дом. — Оно внутри. Ждёт тебя.

Денис посмотрел на тёмный проём двери. Оттуда пахло сыростью, плесенью и тем ароматом, который преследовал его всё это время. Но теперь запах был насыщеннее. Как в той комнате во время родов.

Иди, — прошептал голос в его мозгу. Иди и посмотри. Увидь свою судьбу.

Что-то в Бородине сломалось. Бегство было бессмысленным. Бегство — куда? От самого себя? От правды, которая теперь пульсировала у него в кармане? Он сделал шаг вперёд. Затем другой. Пересёк порог.

Внутри было темно и душно. Воздух был густым, влажным, им было тяжело дышать. Денис прошёл в главную комнату. Всё было чисто, аккуратно, по-немецки. Но посреди комнаты, на голом земляном полу, лежала груда тёплой, влажной глины. Она проступала сквозь пол, как кровь сквозь бинты.

И в центре этого глиняного пятна лежало Оно.

То самое существо. Но оно изменилось. Оно было больше. Его стеклянно-органические пластинки почернели и слились в нечто вроде панциря. Щупальца стали толще, обрели мускулатуру. А в центре, на месте рта, теперь зияла глубокая воронка, усеянная рядами игловидных зубов. Оно было похоже на слепого, неуклюжего моллюска, рождённого из грязи и плоти.

Оно было живо. И оно росло.

И оно пело. Тихий, монотонный, гортанный гул выходил из его глубины. Это был шёпот, мантра. Зов. Молитва Под-Слою.

Бородин стоял, не в силах пошевелиться. Ужас парализовал его. Но вместе с ужасом пришло и странное, извращённое понимание. Он смотрел не на монстра. Он смотрел на новую, уродливую, но жизнь. Анти-жизнь, которая была такой же частью этого мира, как и он сам.

Его рука сама вынула камень из кармана. Он пульсировал в унисон с пением существа. Он был его частью. И Денис, державший камень, тоже был частью этого.

Бородин сделал выбор, которого на самом деле не было. Он мог попытаться уничтожить это. Возможно, даже преуспеть с помощью Широкова и керосина. Но это было бы каплей в море. Это было бы бегством от правды.

Правда же была в том, что он уже был заражён. Вода, которую он, возможно, всё же пил, воздух, который он вдыхал, камень, который он носил с собой — они уже меняли его. Делали почвой.

Он сделал шаг вперёд. Его ботинок утонул в тёплой глине. Он протянул руку с камнем к существу.

Пение прекратилось. Существо замерло. Слепая, безглазая масса будто бы обратила на него всё своё внимание.

Денис отпустил камень.

Тот упал в глину с тихим плеском. И мгновенно начал тонуть, будто его втягивало вглубь.

А затем из воронкообразного рта существа медленно, словно нехотя, вытянулось длинное, тонкое, липкое щупальце. Оно коснулось руки Дениса.

Прикосновение было не холодным и не склизким, как он ожидал. Оно было тёплым. Почти человеческим. Как рукопожатие.

И в этот миг в сознание Дениса хлынуло. Не видение. Не голос. Знание. Единое, цельное, завершённое.

Он увидел не борьбу, а цикл. Бесконечный, безразличный цикл. Рождение, смерть, разложение и новое рождение — но уже в иных, чудовищных формах. Он увидел У’РНОЛ’XX не как жертву, а как инкубатор. Сад, где выращивают не яблоки, а новые формы бытия. И он увидел себя в этом цикле. Не воином. Не жертвой. Садовником.

Щупальце отступило. Камень исчез под слоем глины. Пение возобновилось, став громче, увереннее.

Бородин вышел на улицу. Якоб смотрел на него теперь с каким-то странным, почти отеческим пониманием.

Денис не побежал. Он пошёл медленно, твёрдо. Он шёл не в больницу. Он шёл к Широкову.

Он теперь знал, что ему нужно сказать. Он не будет просить об эвакуации. Он не будет кричать о помощи.

Он придёт и скажет всего одну фразу. Фразу, которая откроет последнюю главу их общей истории и навсегда закроет для него самого дверь в старый мир.

Он шёл, чтобы сказать: «Я знаю, что делать дальше».

* * *

Прошло несколько месяцев. Зима в Приазовье была ветреной и слякотной, превращая улицы Кузнецовки в вязкую, чёрную жижу. Но даже этот привычный беспорядок не мог скрыть неестественной тишины, опустившейся на село. Скот больше не беспокоился, но люди ходили похудевшие, сонные, с отсутствующим взглядом. Они пили свою воду, дышали своим воздухом и, казалось, медленно превращались в тени, в призраков, размываемые тихим, постоянным зовом из-под земли.

Денис Иванович внешне почти не изменился. Разве что глаза его стали глубже, а в уголках рта залегла постоянная складка — не улыбки и не гримасы боли, а некое новое выражение, которого раньше за ним не водилось: выражение сосредоточенного, почти клинического внимания. Он по-прежнему вёл приём, лечил ангины и ревматизмы, но большую часть времени теперь проводил в подвале больницы или в своей комнате за запертой дверью.

В подвале он оборудовал нечто вроде лаборатории. Но вместо пробирок и микроскопов там стояли ящики с тёплой, влажной землёй, принесённой с окраин. В земле он выращивал не овощи, а странные, стеклянисто-органические образования, наблюдая за их пульсацией и записывая наблюдения в толстую тетрадь. Он уже не пользовался латинскими терминами. Его почерк изменился, стал угловатым, а буквы иногда перемежались теми самыми значками, которые он видел в анатомическом атласе. Он изучал. Систематизировал. Пытался понять циклы.

Он стал садовником. Садовником Ужаса.

Его договорённость с Широковым работала. Чекист обеспечивал прикрытие, раз в неделю привозил керосин и известь, которые Денис теперь использовал не для тотального уничтожения, а для точечного «пропалывания» — когда где-то на окраине находили слишком активный, опасный для людей нарост. Они не разговаривали лишний раз. Взгляда, обмена папками с отчётами о «несчастных случаях» и «внезапных болезнях», было достаточно. Они стали соучастниками, звеньями одной цепи, скреплённой молчанием.

Однажды к концу дня, когда последняя пациентка — старуха с давлением — ушла, в дверь постучали. Стук был неуверенным, робким.

Вошла Эльза, молодая женщина, дочь одного из местных жителей. Она была бледна, но на её щеках горел нездоровый румянец. В руках она сжимала кончик платка.

— Герр доктор… — начала она на ломаном русском, опуская глаза. — Извините, что беспокою…

— В чём дело, Эльза? — голос Бородина был ровным, профессиональным, но в нём не было прежней теплоты. Он был как инструмент.

— Я… я жду ребёнка, — она положила руку на едва заметный ещё живот. И сразу её глаза наполнились слезами не радости, а животного страха. — Мой муж счастлив. Мать его счастлива. А я… я боюсь.

Она замолчала, ища слова. — Я чувствую… не так. Как с первым. Всё не так. Оно… оно не шевелится. Оно… — она сглотнула ком в горле, — оно стучит. Иногда. Словно камешек о стекло. Изнутри. И мне снятся страшные сны. Про землю.

Сердце Бородина не дрогнуло. Не сжалось от ужаса. Оно ровно и чётко качнулось, как маятник, отмечая неизбежное. Его взгляд упал на живот с тем же интересом, с каким он смотрел на свои образцы в подвале.

— Ложись на кушетку, Эльза, — сказал он мягко, но уверенно. — Сейчас посмотрим.

Она послушно легла. Бородин накрыл её живот простынёй, вымыл руки холодной водой. Его движения были выверенными, автоматическими. Он включил лампу, направил свет.

Загрузка...