— Ты уверен?
Я разглядел в полутьме, как Тома пожал плечами.
— Я сразу узнал его по описанию Эрве. И по походке тоже. Он думал, что кругом никого нет, и даже не старался семенить по-женски.
Тома замолчал и проглотил слюну.
— И что же?
— Я дал ему пройти, потом встал, прижался вот к этому стволу и окликнул: «Бебель», — совсем негромко окликнул. Но он обернулся, будто его собака за ногу тяпнула, узелок к животу прижал и запустил туда правую руку. Я приказал: «Руки за голову, Бебель». А он как метнет в меня нож.
— Ты увернулся?
— Сам не знаю. Может, увернулся, а может, Бебеля дерево отвлекло. По привычке. Наверняка он учился метать нож в дерево. В общем, нож вошел в ствол, а еще несколько сантиметров — и сидел бы он у меня в груди. Тут я и выстрелил. Вот нож — значит, мне это не привиделось.
Я прикинул нож на вес и носком ноги задрал юбку Бебеля до самых трусов. Потом наклонился и при тусклом свете сумерек стал разглядывать его лицо. Смазливый, тонкие, правильные черты в рамке длинных светлых волос. По лицу вполне можно ошибиться. Ну что ж, Бебель, теперь наконец все твои проблемы решены. Их за тебя решила смерть. Мы так и похороним тебя в женской одежде.
— Как видно, Вильмен хотел сыграть с нами ту же штуку, что с Ла-Роком, — сказал Тома.
Я покачал головой.
— Его нет поблизости. Не то он уже оказался бы здесь.
Но все же лучше было не мешкать. Придется Бебелю подождать с похоронами. Мы с Тома побежали к Мальвилю. Жаке я оставил сторожить вал.
Все собрались в кухне въездной башни и сгрудились вокруг стола в ярком свете масляной лампы, которую Фальвина принесла из маленького замка. Мы молча переглядывались. Наши ружья были прислонены к стене позади нас, а широкие карманы наших джинсов и рабочих комбинезонов оттопыривались от патронов. Патронташей у нас было всего два — мы отдали их Мьетте и Кати.
Ужин был самый немудрящий: хлеб, масло, ветчина и на выбор молоко или вино.
Тома снова повторил свой рассказ, выслушали его с огромным вниманием, а Кати — просто с восторгом, что меня задело. Недоставало еще, чтобы я ревновал! Я изо всех сил старался подавить в себе ревнивое чувство — оказывается, это не так-то легко.
Тома кончил; все единодушно решили, что Вильмена и его банды и в самом деле нет поблизости. Иначе, услышав выстрел и зная, что у Бебеля нет ружья, они напали бы на Тома. Бебелю не было поручено зарезать часового и открыть ворота своим, как в Ла-Роке, он должен был просто разведать обстановку. Как те двое, что явились утром,
Разговоры умолкли, сменившись долгим, тревожным молчанием.
Когда ужин подошел к концу, я сказал:
— Если возражений нет, я, когда уберут со стола, начну причащать.
Все согласились. Промолчали только Тома и Мейсонье. Пока женщины убирали со стола, Пейсу увел меня во двор.
— Послушай, — сказал он тихо, — я хотел бы сначала исповедаться.
— Теперь?
— Ну да.
Я всплеснул руками.
— Милый мой Пейсу, да я все твои грехи наизусть знаю.
— Еще один прибавился, — сказал Пейсу. — И тяжелый.
Молчание. Мне было досадно, что в кромешной тьме я не могу разглядеть его лица. Стояли мы всего метрах в пятнадцати от крепостного вала, и мне не было видно даже ходившего дозором Жаке.
— Тяжелый? — переспросил я.
— Как тебе сказать, — ответил Пейсу. — Довольно-таки.
И снова воцарилось молчание. Мы неторопливо зашагали в темноте в сторону Родилки.
— Кати?
— Да.
— В мыслях?
— Ну да, — вздохнул Пейсу.
Я оценил этот вздох. Мы подошли к Родилке. Амаранта, не видя меня, почуяла мое присутствие и ласково фыркнула. Я подошел ближе, на ощупь нашел большую ее голову и стал гладить. Какая же Амаранта была теплая, мягкая.
— Она к тебе ластится?
— Да.
— И целует?
— Часто.
— А как целует?
— Как надо, — ответил Пейсу.
— Обвивает руками шею и часто-часто чмокает в лицо?
— Откуда ты знаешь? — изумился Пейсу.
— И прижимается к тебе?
— Какое там прижимается, — сказал Пейсу. — Льнет к тебе, а сама вся так ходуном и ходит.
В эту минуту я отчетливо представил себе, как поступил бы на моем месте Фюльбер. В сущности, этим совсем недурно руководиться: вообразить себе, как поступил бы в том или ином случае Фюльбер, и делать наоборот. На сей раз это рассуждение привело к следующему.
— Имей в виду, ты у нее не один, — сказал я.
— Как, — удивился Пейсу. — И ты тоже?
— И я тоже.
Еще одно маленькое усилие. Пойдем до конца по пути антифюльбертизма.
— Но со мной дело обстоит куда хуже, — продолжал я.
— Куда хуже! — как эхо повторил Пейсу.
Я рассказал ему, что произошло, когда я отдыхал днем. Разговаривая, я оперся спиной о перегородку стойла, и Амаранта положила голову мне на плечо. Правой рукой я гладил ее подщечину. И она, всегда такая норовистая, не пыталась меня укусить, а только ласково захватывала губами мою шею.
— Вот видишь, — сказал я ему, — ты пришел ко мне исповедаться, а вместо этого исповедуюсь я.
— Но ведь я-то не могу дать тебе отпущение грехов, — заметил Пейсу.
— Это неважно, — живо возразил я. — Важно высказать другу то, что тебя мучает, и признать за ним право тебя судить.
Молчание.
— Я тебя не сужу, — сказал Пейсу. — На твоем месте я поступил бы так же.
— Ну вот, — сказал я. — Ты покаялся. И я тоже.
Я не сказал ему, что он не замедлит оказаться, как он выражается, «на моем месте». При этой мысли я почувствовал ревность. Ну что ж, буду ревновать, ничего не поделаешь, и, как Тома, обуздаю свою ревность. Если мы, мальвильцы, хотим жить в согласии, придется нам рано или поздно победить в себе чувство собственности.
— А знаешь, — сказал Пейсу, — насчет тебя и Кати я даже не думал, я считал, у тебя только Эвелина.
И так как я молчал, он продолжал:
— Ты пойми. Я ничего плохого в мыслях не держу.
— И правильно делаешь.
— По-моему, — сказал Пейсу, — ты с ней тетешкаешься, вроде как отец с дочкой.
— И этого нет, — сухо отозвался я.
Пейсу умолк. Человек по-настоящему деликатный, он был напуган тем, что отважился вступить на такую скользкую почву. Я взял его под руку, и он тотчас ее напружил, чтобы я мог почувствовать его мощные бицепсы. Славный мой Пейсу! Эта привычка осталась у него еще со времени Братства.
— Пошли, — сказал я. — Нас, наверно, заждались.
Я знаю, Пейсу предпочел бы, чтобы грехи были ему отпущены по всей форме. Но я старательно этого избегаю. Каждый раз, когда, к примеру, Мену требует от меня отпущения грехов, мне становится не по себе. Но об этом я уже говорил.
Со стола убрали посуду, смахнули крошки и вытерли его досуха. Темное ореховое дерево блестело. У моего прибора стоял большой стакан вина. А на тарелке лежали кусочки хлеба — Мену как раз кончала их нарезать. Я машинально пересчитал кусочки. Двенадцать. Значит, она включила Момо.
Стол во въездной башне гораздо меньше стола в зале ренессансного замка. Все молчат. Мы сидим тесно-тесно, касаясь друг друга локтями. Все мы заметили оплошность Мену, и каждый подумал, что, может быть, завтра за вечерней трапезой товарищам придется убрать со стола его прибор. Эта мысль придавила нас всех. Не так мысль о смерти, как о том, что ты больше не будешь вместе с другими.
Прежде чем приступить к причастию, я сказал несколько слов — ни капли риторики и уж тем более никакой елейности. Наоборот, я постарался говорить как можно более сдержанно. Я не стремился быть витиеватым. Наоборот, хотел как можно проще выразить то, что думал.
— Мне кажется, — сказал я, — смысл того, что мы, мальвильцы, делаем, состоит в том, что мы хотим выжить, получая пищу от земли и от животных. Люди же, подобные Вильмену и Бебелю, поступают как раз наоборот — это разрушители. Они не пытаются созидать. Они убивают, грабят, жгут. Вильмен стремится захватить Мальвиль, чтобы приобрести базу для своих разбойничьих набегов. Если роду человеческому суждено уцелеть, он уцелеет благодаря человеческим ячейкам вроде нашей, благодаря людям, которые стараются восстановить зачатки общества. А такие, как Вильмен и Бебель — это хищники и паразиты. От них надо избавляться. Но хотя наше дело и правое, — продолжал я, — это вовсе не значит, что мы победим. И оттого, что я скажу: «Боже, молю тебя, дай нам победу», победа к нам не придет.
На лицах кое-кого из моих прихожан я прочел удивление, и впрямь, было странно слышать такие слова из уст мальвильского аббата. Но я сказал это с умыслом и продолжал:
— Чтобы одержать победу, мы должны быть сверхбдительны. А также обладать воображением. Вы избрали меня вашим военачальником на случай опасности, но это не избавляет вас самих от необходимости думать. Если вам придут в голову какие-нибудь военные хитрости, уловки, тактические приемы, стратегические маневры, о которых мы не подумали прежде, сообщите мне. И если противник оставит нам время, мы их обсудим.
Я намеревался до конца придерживаться этого бесстрастного тона, но передумал. Я стоял опершись руками о стол и оглядывал моих товарищей. Они сидели так тесно, что казались спаянными. Словно составляли единое тело. Лица у них были напряженные и встревоженные, и все же, подумал я, мы счастливы оттого, что мы вместе, и мне захотелось выразить эту поразившую меня мысль.
— Вы знаете нашу поговорку: «Все за одного, один за всех». — Я произнес ее сначала на местном наречии, потом, ради Тома, повторил по-французски. — Нам в Мальвиле в этом смысле повезло. Думаю, я не ошибусь, если скажу: мы настолько привязаны друг к другу, что вряд ли хоть один из нас захочет выжить, если остальные погибнут. Вот почему я молю бога, чтобы после победы все мы вновь оказались в Мальвиле целые и невредимые.
Я освятил хлеб и вино. Стакан, из которого я пригубил, пошел по кругу, как и тарелка с хлебом. Обряд совершался в полном молчании. А я думал о том, как велика пропасть между произнесенными мной словами и глубоким волнением, которое меня охватило. Но, как видно, мое волнение все-таки передалось остальным. Я угадывал это по их серьезным взглядам, по их медлительным жестам. В своей краткой речи я сознательно сделал упор на будущности человечества, чтобы даже такие закоренелые безбожники, как Мейсонье и Тома, могли приобщиться к общей надежде. В конце концов, чтобы ощущать божественное начало, вовсе не обязательно верить в бога. Божественное начало можно даже определить как узы, объединяющие нас, мальвильцев. Мейсонье заморгал, пригубляя вино, и, когда я наклонился к нему, чтобы спросить, что он об этом думает, он сказал мне с обычной своей вдумчивостью: «Это канун нашего боевого крещения».
Я не стал бы употреблять этих слов — они кажутся мне слишком выспренними, — но в общем-то Мейсонье прав. Настоящий священник непременно упомянул бы о «внутренней сосредоточенности». Выражение хорошее, хоть и избитое. Смысл его можно представить себе почти зримо: ты был рассеян, а теперь углубился в себя, отрешился от внешней суеты. Взять хотя бы Кати — уж на что разбитная, а сейчас и думать забыла о тех радостях, что может дать ей собственное тело и тело мужчины. Она просто думает, и все. И так как ей это непривычно, вид у нее немного усталый.
Единые чувства объединяют всех собравшихся вокруг стола: сознание важности происходящего и тревога за других. И мужество. А мужество это в первую очередь состоит в том, чтобы молча смотреть в лицо нашей сегодняшней гостье. Ни у кого нет охоты называть ее по имени, но она здесь, среди нас.
Тома, раскрасневшийся было во время рассказа, теперь слегка побледнел. Убийство Бебеля его потрясло. А может, он думает о том, что, отклонись нож всего на несколько сантиметров в сторону, его, Тома, не было бы сейчас за столом, где сидим мы, уязвимые, смертные, вся сила которых — в нашей дружбе.
Как только Мену причастилась, я послал ее на вал за Жаке. Она была удивлена — ведь не ей же сменять его на посту. Однако Мену повиновалась, и, едва она вышла, я попросил Тома, который в эту минуту держал в руках тарелку, взять себе лишний кусок хлеба. И еще я попросил его, как только Жаке придет, заменить его на посту.
По окончании обряда было решено, что те, кто не будет участвовать в сражении, то есть Фальвина, Эвелина и Мену, переночуют во втором этаже маленького замка, а все мы останемся во въездной башне. Кроватей всего пять, но нам больше и не нужно: Колен и Пейсу, как только совсем стемнеет, пойдут дежурить в землянку, а на валу, на мой взгляд, довольно и одного часового. Эвелина была очень огорчена тем, что ей придется расстаться со мной, однако повиновалась без возражений.
Разошлись быстро, в полном порядке, почти бесшумно — двое мужчин в землянку, нестроевые — в маленький замок. Когда нас осталось пятеро: Мьетта, Кати, Жаке, Мейсонье и я (Тома уже поднялся на вал), я расписал на листке бумаги порядок смены караула и положил листок под лампу, убавив в ней огонь. Себе я оставил дежурство с четырех утра и приказал, чтобы при каждой смене часовых тот, кто сменится с поста, будил меня. Мне это было несладко, но я считал, что так часовой не задремлет. Жаке я попросил принести мне тюфяк и улегся в углу на кухне. Четверо остальных разошлись по двум этажам башни, и каждый лег одетым, положив ружье в изголовье кровати.
Что до меня, то я плохо спал эту ночь, а может, мне казалось, что я плохо сплю, а это, в общем, одно и то же. Меня преследовали кошмары вроде того, дневного, о Бебеле. Я защищался от врагов, и приклад моего ружья проходил сквозь их черепа, не причиняя вреда. Мне чудилось, по крайней мере вначале, что я лучше отдыхаю, когда не сплю, но в минуты бодрствования я вспоминал, какие серьезные промахи я допустил: на случай всеобщей тревоги не указал каждому его место на валу или во въездной башне. И не поставил конкретной задачи.
И еще одного я не предусмотрел: как установить связь между землянкой у «Семи Буков» и крепостным валом. Ведь было совершенно необходимо, чтобы часовые в землянке, завидев приближение неприятеля к палисаду, могли предупредить нас, дав сигнал, понятный только нам, а не врагу, — таким образом мы выиграли бы драгоценные секунды, успев расставить наших бойцов по местам.
Всю вторую половину ночи я бился над решением этой задачи, но так ни к чему и не пришел. Что это вторая половина ночи, я знал потому, что сначала меня, как было приказано, разбудила Мьетта в конце своего дежурства, а потом Мейсонье по окончании своего, и все это время я строил нелепые планы — например, протянуть проволоку на кольцах от землянки до крепостного вала. Как видно, я все-таки вздремнул и даже видел сны, потому что нелепица продолжалась. Сначала я вдруг сообразил, что проще всего прибегнуть к радиопередатчику, но тут же с огорчением вспомнил, что у меня его нет, да никогда и не было.
Наконец я, видно, все-таки заснул, потому что вздрогнул, когда Кати, склонившись ко мне, потрясла меня за плечи и, шепнув, что настала моя очередь, легонько укусила меня за ухо.
Кати оставила открытой одну из бойниц в крепостной стене, и кто-то, должно быть Мейсонье, притащил сюда скамеечку. Это оказалось очень кстати, потому что бойницы расположены слишком низко и стоя наблюдать неудобно. Я несколько раз подряд глубоко вздохнул, воздух был упоительно свеж, и после беспокойной ночи меня вдруг охватило удивительное ощущение молодости и силы. Я был уверен, что Вильмен нападет на нас. Мы убили его Бебеля — он захочет нам отплатить. Но я не был уверен, что он пойдет на приступ, не попытавшись еще раз прощупать наши позиции. Узнав от Эрве о существовании палисада, он наверняка встревожился и ломает себе голову над тем, что за ним скрывается. Если я правильно раскусил этого вояку, честь велит ему отомстить за Бебеля, но профессиональное чутье подсказывает — не нападать вслепую.
Ночной мрак рассеивался медленно, я с трудом различал в сорока метрах палисад, тем более что старое дерево, пошедшее на его изготовление, почти сливалось с окружающим. Глаза быстро уставали от бесплодных усилий, я то и дело проводил левой рукой по векам и досадливо жмурился.
Так как меня клонило в сон, я встал и прошелся по валу, бормоча вполголоса басни Лафонтена, которые помнил наизусть. Зевнул. Снова сел. Небо со стороны «Семи Буков» осветила вспышка. Я удивился: погода стояла негрозовая, и только через две-три секунды сообразил, что Пейсу и Колен подают мне из землянки сигнал факелом. И в то же мгновение два раза прозвонил колокольчик у палисада.
Я выпрямился, сердце колотилось о ребра, в висках стучало, ладони вспотели. Идти к воротам или нет? Может, это хитрость? Уловка Вильмена? Может, он выстрелит из базуки в ту самую минуту, когда я открою смотровое окошко?
Мейсонье с ружьем в руках вырос в дверях въездной башни. Он посмотрел на меня, я прочел в его взгляде, что он ждет от меня немедленных действий, и это вернуло мне хладнокровие.
— Наши проснулись? — тихо спросил я.
— Да.
— Созови всех.
Звать никого не пришлось. Я заметил, что все в сборе — и явились на звон колокольчика с оружием в руках. Меня порадовало их молчаливое спокойствие и быстрота, с какой они явились. Я шепотом приказал:
— Мьетта и Кати — к амбразурам въездной башни, Мейсонье, Тома и Жаке — к бойницам на валу. Стрелять по приказу Мейсонье. Жаке, откроешь ворота въездной башни и запрешь их за мной.
— Ты пойдешь один? — спросил Мейсонье.
— Да, — отрезал я.
Он промолчал. Я помог Жаке бесшумно отпереть ворота. Мейсонье тронул меня за плечо. В полумраке он протянул мне какой-то предмет, я взял его — это оказался ключ от висячего замка опускной дверцы. Он посмотрел на меня. Если бы он осмелился, он предложил бы пойти вместо меня.
— Осторожней, Жаке.
Несмотря на обильную смазку, петли ворот каждый раз начинали скрипеть, как только створка отклонялась больше чем на сорок пять градусов. Поэтому я еле приоткрыл ее и, втянув живот, протиснулся в щель.
Хотя ночь была прохладная, по моему лицу струился нот. Я перешел мостик, прошел между стеной и рвом, потом остановился и разулся. В одних носках я неторопливо преодолел расстояние до палисада и, чем ближе я к нему подходил, тем бесшумнее старался дышать. В последнюю минуту, вместо того чтобы открыть смотровое окошко, я затаив дыхание выглянул в запасной глазок, оборудованный Коленом. За оградой стоял Эрве и другой парень, поменьше ростом. И больше никого. Я открыл смотровое окошко.
— Эрве!
— Я!
— Кто с тобой?
— Морис.
— Прекрасно! Слушайте меня. Я открою дверцу. Сначала вы передадите мне ваши винтовки. Потом войдет Эрве — один. Повторяю: один. Морис подождет.
— Ладно, — ответил Эрве.
Я снял с дверцы замок, приподнял ее и закрепил. В отверстие медленно вползли винтовки. Я коротко приказал:
— Втолкните винтовки подальше. Стволом вперед. Еще глубже.
Они повиновались, я опустил деревянный щиток. Потом открыл затворы обеих винтовок. Ни в стволах, ни в магазинных коробках патронов не оказалось. Я прислонил обе винтовки к ограде, а сам взял в руки «спрингфилд», висевший у меня за плечом.
После этого я впустил Эрве, запер дверцу, проводил Эрве до ворот въездной башни и, только когда за ним закрылись ворота, вернулся за его спутником.
До этого утра я как-то не отдавал себе ясного отчета, как можно использовать нашу зону ПКО. А по сути дела, ей полагалось выполнять роль шлюза. Благодаря ей мы могли впускать посетителей по одному, предварительно их обезоружив. Вернувшись с Морисом во въездную башню, я взял листок бумаги, на котором с вечера записал порядок смены караула, и на оборотной стороне карандашом, еще даже не допросив Эрве, стал расписывать очередные смены.
Пока я писал, появились Мену, Фальвина и Эвелина. Первая тотчас стала разжигать огонь и сухо приказала второй, которая была не прочь позамешкаться, идти доить коров. Эвелина же прижалась всем телом к моему левому боку и, так как я не стал протестовать, взяла мою левую руку, обвила ею свою талию и крепко стиснула мой большой палец. Так она и стояла, смиренно, не шевелясь, глядя, как я пишу, и, видимо, опасаясь, что я прогоню ее, если она вздумает злоупотреблять своим выигрышным положением. Когда, подыскивая нужное слово, я поднимал глаза от бумаги, я всякий раз замечал, что пришельцы с интересом разглядывают Мьетту и Кати. Причем, покосившись на Кати, я убедился, что интерес этот взаимный. Вид у Кати был весьма воинственный, она стояла, эффектно опершись левой рукой на ствол своего ружья и большим пальцем правой руки поддев патронташ. Она даже повиливала бедрами, бесстыдно уставившись на Эрве.
В сборе были еще не все, Пейсу и Колен дежурили в землянке у «Семи Буков», а Жаке на валу. Я отметил, что Тома не глядит на Кати, да и сел он на другом конце стола. Мейсонье, стоя у меня за спиной, через мое плечо читал, что я пишу. Этим он давал понять присутствующим, что, мол, не зря назначен моим заместителем.
Едва я покончил с писаниной, Мену тут же погасила масляную лампу, и я приступил к допросу Эрве.
Он сообщил весьма интересные сведения. Вчера вечером на рекогносцировку Мальвиля Бебель явился не один. С ним был еще ветеран. Оба выехали из Ла-Рока на велосипедах. Но Бебель спрятал свой велосипед метрах в двухстах от Мальвиля, а своему спутнику приказал ни при каких обстоятельствах не вмешиваться. Тот спрятался, услышал выстрел, увидел, как упал Бебель, и спешно вернулся в Ла-Рок. Вильмен тотчас объявил, что мальвильцы-де убили двух его «парней» и он «расквитается» с Мальвилем. Но сперва, чтобы «обеспечить себе тыл», а может, желая стереть память о неудаче, он выслал ночью отряд в Курсежак: шестерых солдат под командованием братьев Фейрак. На беду, в то самое утро ветеран, которого вместе с Морисом послали на разведку в Курсежак, украл там двух кур. Парни из Курсежака сторожили ферму: завидев отряд, они открыли огонь и убили Даниэля Фейрака. Разъяренный Жан Фейрак приказал взять ферму приступом и вырезал всех.
— Что значит «всех»?
— Двух мужчин, старика со старухой, женщину и грудного младенца.
Молчание. Мы переглянулись.
— И что же сказал Вильмен, узнав про этот подвиг? — спросил я после паузы.
— «Правильно сделали. Так и надо. Убьют у тебя солдата — вырезай всю деревню».
Снова воцарилось молчание. Я сделал знак Эрве продолжать. Он откашлялся, прочищая горло.
— Вильмен хотел сразу после Курсежака напасть на Мальвиль. Но ветераны были против. И Жан Фейрак тоже — Мальвиль голыми руками не возьмешь, сначала надо разведать обстановку.
— Это Жан Фейрак сказал?
— Он.
Мне даже стало тошно от омерзения. «Вырезать деревню» — извольте, ведь тут никакого риска. А Мальвиль — нет, Мальвиль дело другое, тут эти молодчики призадумались. И вот доказательство: когда Вильмен вызвал добровольцев, чтобы идти в разведку, среди ветеранов охотников не нашлось. Оттого-то Эрве и Морис легко добились, чтобы послали их двоих.
— А что сказал Вильмен?
— «Если эти болваиы вернутся живыми, станут ветеранами. А если их подстрелят — что ж, пойдем на приступ».
— А как ветераны?
— Не слишком обрадовались.
— И все же, если Вильмен даст приказ атаковать, пойдут они в атаку?
— Да, пойдут. Пока еще его боятся.
— Что значит «пока еще»?
— Ну в общем, стали бояться меньше со вчерашнего вечера.
— После смерти Бебеля?
— Бебеля и Даниэля Фейрака. Лагерь головорезов ослабел. Так по крайней мере я считаю.
И, сдается мне, он прав.
— Если Вильмена убьют, — допытывался я, — кто может его заменить?
— Жан Фейрак.
— А если убьют Фейрака?
— Тогда некому.
— И банда распадется?
— Пожалуй, да.
Утренний завтрак был подан. От чашек, расставленных на полированном ореховом столе, шел пар. Какая мирная картина! А в нескольких километрах от нас во дворе фермы лежали шесть трупов, один из них совсем крошечный. Нас пробирает ледяной ужас, мы потрясены. Какую же все-таки зловещую власть имеет над человеком жестокость, если она вызывает у нас такие чувства. С лихвой хватило бы одного презрения. Ведь эта бойня поражает не только своим садизмом, но еще больше бессмысленностью. Люди остервенело ведут борьбу против человеческой жизни, уничтожают себе подобных.
Я пододвинул к себе свою чашку. Мне не хотелось думать о Курсежаке. Надо было думать о предстоящей битве. Мы ели в молчании, и молчание это нарушала лишь неумолкающая болтовня Фальвины, вернувшейся после дойки. Правда, Фальвина не слышала рассказа о бойне и не могла попасть в лад нашему настроению. Но в это утро она была еще надоедливее, чем всегда. В хорошие минуты Мену сравнивала Фальвинино пустомельство с жерновами, с водопадом, с пилой, а в дурные — с поносом. После того, что мы узнали, наши мысли были заняты одним — знакомой нам всем маленькой фермой, и мы ели свой завтрак в полном молчании. Неиссякаемая, ни к кому в частности не обращенная трескотня Фальвины усугублялась этим общим молчанием, и казалось, она никогда не затихнет, тем более что никто ей не отвечал. Это был посторонний для нашего спаянного круга шум, он шел как бы извне: не то струйки воды, стекающие с крыши на мостовую, не то бетономешалка, вроде той, что когда-то работала в Мальжаке, не то ленточная пила. И хотя этот речевой поток состоял из слов, неважно каких, французских или на местном диалекте, в нем, по сути, не было ничего человеческого: уж какое тут общение, совсем наоборот, он никому не был нужен, все были к нему глухи, и, всеми отвергнутый, он извергался впустую. Под конец, измученный, как видно, минувшей ночью и весь уже мыслями в будущей, я не выдержал и сказал, рискуя дать дополнительное оружие в руки Мену:
— Да уймись же наконец, Фальвина! Ты мне мешаешь думать.
Ну конечно. Сразу же в слезы! Не один поток, так другой. Добро бы еще этот не производил шума! Так нет же: охи, вздохи, рыданья, сморканья! Я не видел Фальвину, я сидел к ней спиной. Но я ее слышал. Эти стенания были еще похуже ее неиссякаемых речей. Тем более что теперь вдобавок начала брюзжать Мену — слов я разобрать не могу, но Фальвина их слышит наверняка, и они, должно быть, бередят ее рану, щедро посыпая ее солью. Если так будет продолжаться, в дело встрянет Кати. И не потому, что она так уж обожает бабку. Она сама не упустит случая ее клюнуть. Но бабка есть бабка. Тут уж, как говорится, узы крови не позволяют: нельзя, чтобы ее ощипывали на глазах у Кати, а та не пустила бы в ход свой клюв и коготки для ее защиты. Кати любит эти схватки. Она проворная, безжалостная и больно клюется, «даром, что еще молодая». Но я и сам хорош — бросить камень в этот курятник! Какое поднялось кудахтанье: перья летят, крылья хлопают, кровь брызжет! А я-то мечтал водворить тишину! Спасибо тебе, Мьетта, что ты немая! И спасибо тебе, Эвелина, что по молодости лет ты еще меня побаиваешься (со временем это пройдет) и молчишь, когда я мечу громы и молнии,
Надо было принять неотложные меры. Я в зародыше подавил неминуемый ответный выпад Кати.
— Кати, кончила завтракать?
— Да.
— А ты, Фальвина?
— Ну да, Эмманюэль, ты же сам видишь, кончила.
Она не Кати, одного слова для ответа ей мало, ей нужно восемь.
— Отправляйтесь обе чистить конюшни. У Жаке сегодня утром будут другие дела.
Кати повиновалась тотчас. Она держала слово, данное накануне: заправский солдат.
— А посуда? — желая подчеркнуть свою добросовестность, спросила Фальвина.
— Посуду вымоют Мену и Мьетта.
— И я, — добавила Эвелина.
— Посуды-то больно много, — упорствовала Фальвина с наигранной самоотверженностью.
— Ступай же ты, в конце концов, — взорвалась Мену. — Без тебя управятся!
— Да иди же, бабуля, — взорвалась в свою очередь и Кати.
И умчалась, тоненькая, быстрая, увлекая за собой оплывшую квашню, а та вперевалку потащилась за ней на своих жирных ножищах.
Мену придется перемыть гору посуды, этой ценой она осталась единовластной хозяйкой кухни. Но для нее цена не такая уж дорогая, что она и высказала без обиняков в последнем всплеске воркотни, достаточно долгом и внятном, чтобы отметить свою победу, но, однако же, не чересчур, чтобы не навлечь моего гнева, который лишил бы ее выигранного преимущества. Воркотня, постепенно затихая, становится вовсе неразборчивой, потом наступает молчание, и я могу наконец сосредоточиться.
Теперь предстоящая битва будет не такой уж неравной. Вильмен потерял троих ветеранов, а два новобранца перешли на нашу сторону. В его банде, еще позавчера насчитывавшей семнадцать человек, осталось всего двенадцать. Я со своей стороны располагал теперь десятью бойцами, включая Мориса и Эрве. И наш арсенал пополнился тремя винтовками образца 36-го года.
Если верить Эрве, авторитет Вильмена пошатнулся. Боевой дух банды, потерявшей троих убитыми, поколеблен. И будет сломлен окончательно, когда, недосчитавшись Эрве и Мориса, они вообразят, что их тоже убили.
Мне предстояло разрешить три задачи:
1. Разработать такой план битвы, при котором были бы максимально использованы преимущества местности.
2. Изобрести маневр, который по возможности еще больше деморализовал бы противника.
3. Если противник отступит, помешать ему вернуться в Ла-Рок и повести против нас войну, устраивая засады.
Последний пункт казался мне особенно важным.
После того как я отослал Фальвину и Кати в конюшню, в кухне въездной башни все время происходило какое-то движение: ушел Тома сторожить дорогу в Ла-Рок, пришел Жаке позавтракать, Мейсонье отправился за Коленом и Пейсу, привел их и снова ушел с Эрве хоронить Бебеля.
Ухода Эрве я как раз и ждал, чтобы допросить Мориса. Мне хотелось провести этот допрос в отсутствие Эрве, чтобы удостовериться, в какой мере рассказ его товарища совпадает с его собственным.
В Морисе текла азиатская кровь. Хотя в нем всего на два-три сантиметра больше, чем в Колене, он казался намного выше, так как был строен, с узкими бедрами и тонкой талией. Зато в плечах он был довольно широк (хотя и тонок в кости), и это придавало его фигуре изящество египетских барельефов. Кожа у него была янтарного оттенка. Черные, как вороново крыло, прямые волосы, подстриженные под Жанну д’Арк, обрамляли тонкое серьезное лицо, которое лишь изредка освещалось неизменно вежливой улыбкой. Вообще вежлив он был до кончиков ногтей. Казалось, при всем его желании ему все равно не удалось бы быть грубым.
Он рассказал мне, что его отец, француз, был женат на вьетнамке, уроженке Сент-Ливрад в департаменте Ло и Гаронны. Отец был управляющим небольшой фабрики неподалеку от Фюмеля, и Эрве приехал к Морису погостить на Пасху, когда взорвалась бомба. С этого момента рассказ Мориса слово в слово совпадал с рассказом Эрве, как ни старался я уличить его в противоречиях. С той лишь разницей, что Морису, по-моему, глубже врезалось в память убийство его друга Рене и он еще сильнее ненавидел Вильмена. Прямо он об этом не говорил. Но когда он рассказывал об убийстве Рене, его раскосые агатовые глаза сузились в щелки и выражение их сделалось жестким. Он мне понравился, как и Эрве. И даже, пожалуй, больше. Эрве словоохотливый, живой и склонен к актерству. Морис не такой блестящий, зато в нем чувствуется человек твердого закала.
Я обернулся к Пейсу.
— Пейсу, я хочу поручить тебе кое-какую работу, только сначала кончи свой завтрак.
— Валяй.
— У нас на складе есть кольца. Хорошо бы тебе с Морисом вмуровать их в стену подвала. Я думаю на время боя привязать там бычка, коров и Красотку. И еще я хотел бы, чтобы ты оборудовал временное стойло для Аделаиды.
— Привязать одну Красотку? — спросил Пейсу. — А другие лошади как же?
— Они останутся в Родилке, они могут нам понадобиться. Когда справишься, скажешь мне, и мы все натаскаем сена из Родилки в подвал.
Пейсу с тревогой поднял на меня глаза — они блеснули из-за краев чашки, куда он уткнулся носом.
— Думаешь, нам придется отдать внешний двор?
— Ничего я не думаю, просто принимаю меры предосторожности.
Я поднялся с места.
— Мену, брось-ка на минутку посуду, ты мне нужна.
Она тотчас взяла тряпку у Мьетты, вытерла узловатые руки и пошла за мной. Она не отставала от меня, хотя, пока я делал шаг, ей приходилось делать два, и я привел ее в башенку над мостом, где помещалось подъемное устройство.
— Скажи, Мену, если понадобится, сможешь справиться с этой штуковиной одна? Или дать тебе в помощь Фальвину?
— Обойдусь и без этой бочки, — отрезала Мену.
Я показал ей, как надо действовать. И после двух-трех попыток, напрягшись всем своим крохотным сухоньким тельцем и стиснув зубы, она повернула ворот. Впервые с того самого дня, кануна Пасхи, когда мы с мсье Пола спорили о муниципальных выборах 77-го года, я пустил лебедку в ход. Глухой скрежет толстых, хорошо смазанных цепей с необычайной остротой вдруг перенес меня в прошлое. Ладно, сейчас не время вспоминать и предаваться грусти.
Когда, подняв мост, Мену стала вновь его опускать, я посоветовал ей придерживать ворот: тогда настил моста мягко ляжет на каменный парапет. Из маленького квадратного оконца я увидел, что Пейсу и Колен вышли из въездной башни и смотрят в нашу сторону. Как видно, скрежет цепей и в них тоже пробудил воспоминания.
— Вот твое место во время боя, Мену. Как только бой разгорится, станешь здесь и будешь ждать. Если нам придется плохо и мы отступим во внутренний двор, поднимешь мост. Хочешь попробовать еще раз? Не спутаешь?
— Не такая уж я бестолочь, — ответила Мену.
И вдруг глаза ее наполнились слезами. Я был потрясен. Не так-то легко довести Мену до слез.
— Что ты, Мену?
— Отстань, — сказала она сквозь стиснутые зубы.
Она глядела не на меня, а прямо перед собой. И стояла прямая, неподвижная, вскинув голову. Слезы струились по ее загорелому лицу (только лоб у Мену был белый, потому что летом она носила большую соломенную шляпу). Несгибаемая, суровая, она стояла рядом со мной, сжимая рукоятки ворота, словно штурвал корабля во время бури. Это Момо орудовал ими в тот день, когда нам нанес визит Пола. Момо весь так и сиял и даже приплясывал от радости. Я вдруг сразу увидел его, и она его видела — и плакала, стоя у ворота, стиснув челюсти и не разжимая рук. Она не хныкала. Не жалела себя. Миг, и все пройдет. Она одолеет бурю, справится со шквалом. Я повернулся к ней спиной, чтобы не стеснять, и стал глядеть в оконце. Но краем глаза я видел маленькую неукротимую фигурку с поднятой головой — Мену плакала совершенно беззвучно, широко открыв глаза. Она отражалась в стекле распахнутого оконца, и больше всего меня поразили ее кулаки, все сильнее сжимавшие рукоятки ворота, как если бы мало-помалу к Мену возвращалась вся ее жизненная энергия.
Я оставил ее в одиночестве. Думаю, этого ей и хотелось. Торопливым шагом я направился в донжон и поднялся к себе в спальню. В ящике письменного стола, куда я уже давно не заглядывал, я нашел то, что искал: два фломастера, черный и красный. А также то, чего не искал — большой полицейский свисток, который в безумном порыве щедрости я подарил Пейсу в тот день, когда мы его здорово вздули, чтобы отбить раз и навсегда охоту лезть в главари Братства. Свисток снова оказался у меня лишь потому, что, пользуясь добротой Пейсу, я на другой же день уговорил друга продать его мне по сходной цене. Даже и теперь я с удовольствием вертел его в руках. Свисток был чудо как хорош. Хромированный металл не потускнел с годами, и из него по-прежнему можно было извлечь пронзительную трель, разносившуюся по всей округе. Я сунул свисток в нагрудный карман рубашки и, не пожалев четверти большого листа ватмана, принялся за работу.
Я проработал всего минут пять, когда в дверь постучали. Это была Кати.
— Садись, Кати, — предложил я, не поднимая головы.
Мой стол стоял торцом к стене, против окна, так что Кати пришлось обогнуть его и сесть лицом ко мне, спиной к свету. Проходя мимо, она, как бы по рассеянности, потрепала меня левой рукой по затылку и шее. И одновременно бросила взгляд на мою работу! Я старался не показывать виду, как волнует меня ее присутствие здесь, в моей спальне. Но ее не проведешь. Она уселась на краешек стула, выпятив живот, и настойчиво глядит на меня, полузакрыв глаза и приоткрыв губы в улыбке.
— Конюшни убраны, Кати?
— Да, я даже успела душ принять.
Полагаю, это сказано не без умысла. Но я по-прежнему не отрываю глаз от бумаги. Имеющий уши оглох.
— Ты хотела со мной поговорить? — спрашиваю я немного погодя.
— Ну да, — отвечает она со вздохом.
— О чем же?
— О Вильмене. Я тут кое-что надумала. А ты сам говорил, если кто что надумает, — добавляет она, — пусть приходит к тебе.
— Верно.
— Ну вот я и надумала, — скромно говорит она.
— Слушаю, — отвечаю я, не отрывая глаз от работы.
Молчание.
— Я не хочу тебе мешать, — говорит она, — я вижу, ты очень занят. А правда, как красиво ты пишешь? — продолжает она, пытаясь прочесть вверх ногами крупные печатные буквы, которые я вывожу фломастером. — Что это будет, Эмманюэль? Объявление?
— Воззвание к Вильмену и его отряду.
— А что написано в воззвании?
— Кое-что весьма неприятное для Вильмена и более приятное для его отряда. Если угодно, — продолжал я, — пытаюсь использовать упадок духа в отряде и отколоть подчиненных от главаря.
— Думаешь, удастся?
— Если дела обернутся плохо для них — думаю, да. А если наоборот, тогда нет. Но так или иначе, мне это не дорого обойдется — клочок бумаги.
В дверь постучали. Я, не оборачиваясь, крикнул: «Войдите!» — и продолжал писать. Но заметил, что Кати выпрямилась на стуле, и, так как молчание затягивалось, оглянулся посмотреть, кто вошел. Оказывается, Эвелина.
Я нахмурился.
— Чего тебе надо?
— Мейсонье похоронил Бебеля, я пришла тебе сообщить,
— Это Мейсонье тебя послал?
— Нет.
— Ты же вызвалась мыть посуду?
— Да.
— Кончила работу?
— Нет.
— Тогда иди доканчивай. Если берутся за дело, его не бросают на полдороге, какая ни придет в голову фантазия.
— Иду, — сказала она, не двигаясь с места и уставившись на меня своими голубыми глазищами.
В другое время я отругал бы ее за эту нерасторопность. Но мне не хотелось унижать ее при Кати.
— Ну так что же? — спросил я, пожалуй, даже ласково.
Ласкового тона она не выдержала.
— Иду, — сказала она со слезами в голосе и закрыла за собой дверь.
— Эвелина!
Она возвратилась.
— Скажи Мейсонье, что он мне нужен. И немедленно.
Она одарила меня лучезарной улыбкой и закрыла дверь. Одним ударом я убил сразу трех зайцев: во-первых, мне и в самом деле нужен Мейсонье. Во-вторых, я успокоил Эвелину. И в-третьих, я выпроваживал Кати — оставаться с нею наедине было небезопасно. Впрочем, сказать по правде, отнюдь не страх преобладал во мне в эту минуту — но всему свое место.
Кати развалилась на стуле. Впрочем, я на нее не глядел, во всяком случае, не глядел ей в лицо. Я вновь принялся за работу. Хорошо еще, что мне приходилось только переписывать текст. Я заранее набросал черновик на клочке бумаги. Вдруг Кати тихонько засмеялась.
— Видал, как она примчалась! Да она просто с ума по тебе сходит.
— Это взаимно, — сухо отозвался я, подняв голову.
Она смотрела на меня с улыбкой, а я готов был на стенку лезть.
— В таком случае, не пойму, — начала она, — что тебе…
— В таком случае, скажи лучше, что ты намеревалась мне сообщить?
Она вздохнула, заерзала на стуле, почесала ногу. Словом, была чрезвычайно разочарована, что нельзя поговорить на увлекательную тему — о моих отношениях с Эвелиной.
— Ладно, — заявила она. — Допустим, Вильмен на нас нападет. Ты сам говорил, он напорется на западню. — При этих словах она засмеялась, чему — неизвестно. — Тогда он вернется в Ла-Рок и начнет устраивать против нас засады, и это тебя беспокоит.
— Мало сказать: беспокоит. Это будет катастрофа. Он может причинить нам много бед.
— Ну что ж, — продолжала она, — значит, когда он станет отступать, надо помешать ему добраться до Ла-Рока, надо за ним погнаться.
— Он же нас намного опередит.
Она с торжеством посмотрела на меня.
— Да, но ведь у нас лошади есть!
Я буквально ошалел. Значит, это был не просто предлог: ей и вправду пришла в голову мысль. А я, который всю свою жизнь провозился с лошадьми, я об этом и не подумал. В моем сознании война и искусство верховой езды никак не связывались между собой. А впрочем, нет. Однажды, один-единственный раз, я мысленно связал эти два понятия, когда убеждал своих товарищей уступить Фюльберу корову в обмен на двух кобыл. Но это был только лишний довод в споре, и все. У меня было огромнейшее преимущество перед Вильменом — кавалерия, а я и не догадывался ею воспользоваться!
Я выпрямился на стуле:
— Кати, ты гений?
Она вспыхнула, и по тому, как она просияла, как полуоткрылись ее губы и детской радостью загорелись глаза, я понял, до чего тяжела была ей мысль, что я ее не уважаю.
Я задумался. Я не стал говорить Кати, что ее идею еще надо взвесить — не можем же мы скакать за бандой Вильмена прямо по дороге, грохоча копытами. Враги услышат, что мы скачем, залягут на первом же повороте и перебьют нас как мух.
— Молодец, Кати, — сказал я. — Молодчина! Я все обдумаю, а пока никому ни слова.
— Само собой, — горделиво отозвалась она. И, вступив на непривычный для нее путь обременительной добродетели, сумела проявить еще и деликатность: — Ладно, я вижу, ты занят, не буду тебе мешать, ухожу.
Тут я встал, что было довольно-таки неосмотрительно с моей стороны: она мгновенно оказалась по эту сторону стола и, повиснув у меня на шее, обхватила меня руками. Прав был Пейсу — льнет к тебе, а сама вся так ходуном и ходит.
В дверь постучали, я, не подумав, крикнул: «Войдите!» Это был Мейсонье. Забавно, однако, вышло: покраснел и моргает он, а я смущен, что поставил его в неловкое положение.
Дверь за Кати захлопнулась, но Мейсонье не позволил себе ничего: ни хмыкнул, как хмыкнул бы Пейсу, ни ухмыльнулся, как ухмыльнулся бы Колен.
— Садись, — сказал я. — Подожди минутку.
Он занял стул, еще теплый после Кати. Сидя совершенно прямо, он молчал и не шевелился. Как просто иметь дело с мужчинами. Я закончил свое воззвание куда лучше и быстрее, чем начал.
— Посмотри, — сказал я, протягивая ему листок. — Что ты на это скажешь?
Он прочел вслух:
Прочитав воззвание вслух, Мейсонье перечитал его еще и про себя. Я смотрел на его длинное лицо, на продольные морщины, избороздившие его щеки. «Добросовестность» — вот что было запечатлено в каждой черте Мейсонье. Он был активным деятелем коммунистической партии, но с таким же успехом мог быть прекрасным священником или врачом. А при его рвении к работе, при его внимании к мелочам был бы и отличным администратором. Как жаль, что он не успел стать мэром Мальжака! Уверен, что он и теперь иногда об этом сожалеет.
— Ну что ты скажешь?
— Психологическая война, — сдержанно ответил он.
Это пока еще только констатация факта. Оценка последует позже. Мейсонье снова погрузился в раздумье. Пусть поразмыслит. Я знаю, он тугодум, но плоды его размышлений стоят того, чтобы подождать.
— На мой взгляд, — снова заговорил он, — подействует это лишь в том случае, если Вильмен и Фейрак будут убиты. Тогда, и впрямь, оставшись без командиров, остальные, может быть, предпочтут спасти свою шкуру, а не воевать.
В разговоре с Кати я сказал: «Если дела обернутся плохо для них». Мейсонье выразился куда более точно: «Если Вильмен и Фейрак будут убиты». И Мейсонье прав. Этот оттенок весьма важен. Надо будет попомнить о нем, когда во время боя я отдам приказ стрелять.
Я встал.
— Вот что. Можешь раздобыть для меня кусок фанеры, наклеить на нее эту бумагу и просверлить в дощечке два отверстия?
— Это проще простого, — ответил Мейсонье, вставая в свою очередь.
Держа листок в руке, он обошел письменный стол и стал рядом со мной.
— Я вот о чем хотел тебя спросить: ты по-прежнему настаиваешь, чтобы мы пользовались только бойницами крепостной стены?
— Да. А что?
— Их всего пять. И две во въездной башне — итого семь. А нас теперь десятеро.
Я посмотрел на него.
— И какой ты из этого делаешь вывод?
— А такой, что снаружи должны находиться трое, а не двое. Напоминаю тебе об этом, потому что в землянке слишком тесно для троих.
Сначала Кати, теперь Мейсонье! Весь Мальвиль думает, ищет, изобретает. Мальвиль всеми своими помыслами устремлен к единой цели. В эту минуту у меня такое чувство, будто я частица целого, я им командую, но в то же время я ему подчинен, я лишь одно из его колесиков, а целое мыслит и действует само по себе, как единый живой организм. Это пьянящее чувство, неведомое мне в моей жизни «до», когда все мои поступки самым жалким образом вертелись вокруг моей собственной персоны.
— У тебя довольный вид, — сказал Мейсонье.
— А я и в самом деле доволен. По-моему, у нас в Мальвиле все идет как надо.
Фраза эта мне самому показалась смешной по сравнению с тем, что я чувствовал.
— А скажи по совести — иной раз у тебя не ноет под ложечкой?
— Еще как, — засмеялся я.
Он тоже рассмеялся и добавил:
— Знаешь, что мне это напоминает? Канун выпускных экзаменов!
Я снова рассмеялся и, положив руку ему на плечо, проводил его до винтовой лестницы. Он ушел, а я возвратился к себе, чтобы взять «Спрингфилд» и закрыть дверь.
Во внешнем дворе меня ждали Колен, Жаке и Эрве — двое последних еще держали лопаты. Колен стоял в сторонке с пустыми руками. Как видно, соседство этих двух колоссов подавляло нашего малыша.
— Не убирайте лопаты, — сказал я. — У меня для вас есть работа. Только дождемся Мейсонье.
Заслышав мой голос, из Родилки вышла Кати, держа в одной руке скребницу, в другой щетку. Я догадался, чем она занималась: воспользовавшись тем, что Амаранте сменили подстилку, она решила вымыть кобылу. Амаранта обожает кататься по земле — все равно, убран в стойле навоз или нет. Фальвина устроилась на большом пне, для удобства поставленном у входа в пещеру, но, завидев меня, встала с виноватым видом.
— Да сиди же, Фальвина, теперь твоя очередь отдохнуть.
— Где уж там, — возразила она, и, уловив в ее тоне упрямо-хвастливую нотку, я снова почувствовал глухое раздражение. — Мне рассиживаться некогда.
И она осталась стоять, хотя стоя приносила не больше пользы, чем сидя. Но она хотя бы молчала — и это уже достижение. Утренняя нахлобучка не прошла для нее даром.
Но тут разозлилась и Кати, тем более что, когда меняли подстилку, «ишачить», как она выражается, ей пришлось за двоих. Почуяв, что она сейчас примется за бабку, я поспешил вмешаться:
— Ну как, управилась с Амарантой?
— Только-только! А сколько навозного духу наглоталась! Стоило принимать душ! Думаешь, легко ее чистить с ружьем на плече. — Тут она рассмеялась. — А эта дурища знай себе на кур охоту устраивает! Кстати, имей в виду, она убила еще одну! Я ее шлепнула по носу, твою Амаранту, другой раз неповадно будет.
Я попросил, чтобы мне показали очередную жертву Амаранты. К счастью, курица оказалась старая. Я протянул ее Фальвине.
— Вот возьми, Фальвина, ощипли и отнеси Мену.
Фальвина с готовностью взяла курицу — довольная тем, что работа будет сидячая и вполне ей по силам.
Итак, мы ждали Мейсонье. Жизнь в Мальвиле текла своим чередом. Жаке, отложив лопату и удивленный тем, что ему не поручают никакого дела, смотрел на меня своими добрыми собачьими глазами, жалобными, просительными и увлажненными нежностью. Эрве, изящно опершись на одну ногу, скреб свою ухоженную остроконечную бородку и поглядывал на Кати, которая на него не глядела, но охорашивалась, отчасти ради него, отчасти ради меня, без всякой надобности поигрывая своими соблазнительными формами. Колен, привалившись к стене, издали наблюдал за этой сценкой, улыбаясь своей лукавой улыбкой. Фальвина снова уселась на пень, держа курицу на коленях. Она еще не начала ее ощипывать — всему свое время. Пока она только готовилась к работе.
— У твоей Амаранты в общем-то одни недостатки, — сказала Кати, вильнув бедром. — Дергается, в навозе катается, кур убивает.
— Для тебя, Кати, это, может, вопрос второстепенный, но Амаранта к тому же отличная лошадь.
— Еще бы, ты в ней души не чаешь, — дерзко заявила Кати, — а она в тебе! — Тут Кати рассмеялась. — И все равно, надо понизу обнести ее стойло решеткой. Восемь мужиков в доме, и хоть бы один за это взялся. — Она захохотала, искоса поглядывая на Эрве.
Покинув эту группу, я быстро зашагал к складу в донжоне, взял моток проволоки, клещи и на грифельной доске отметил для Тома все, что я взял. И пока я машинально это проделывал, я снова и снова обдумывал предложение Кати насчет использования кавалерии и драгоценное замечание Мейсонье насчет бойниц. И внезапно я осознал смысл того, чем мы все в этот момент заняты в Мальвиле: спешно, очень спешно — потому что только быстрота может помочь нам выжить, — мы обучаемся военному искусству. Охраняющей нас государственной машины больше нет — это бесспорная очевидность. Залог порядка теперь — наши ружья. И не только наши ружья, но и наша военная хитрость. Мы, у которых в предпасхальные дни была лишь одна вполне миролюбивая забота — одержать победу на выборах в Мальжаке, теперь постепенно усваиваем беспощадные законы первобытных воинственных племен.
Выйдя со склада, я встретил Мейсонье — он нес мой плакат. Я взял фанеру у него из рук. Отлично. Я бы даже сказал, художественно. Мейсонье наклеил листок таким образом, что вокруг него выступали, как рамка, края фанеры. Вернувшись с ним во внешний двор, я перечел свое воззвание. И у меня на секунду вдруг заныло под ложечкой. Неважно. Пройдет.
Как только мы поравнялись с маленькой группой у Родилки, Кати спросила меня, что это за дощечка, я вытянул руку, чтобы все могли прочитать. Подошел и Колен.
— Как? Разве вы аббат? — спросил пораженный Эрве.
Все заулыбались, услышав, что он сразу обратился ко мне на «вы».
— Меня избрали аббатом Мальвиля, но можешь по-прежнему говорить мне «ты».
— Ладно, — сказал Эрве, вновь обретая свой апломб. — А все же ты правильно поступил, что прописал это на бумажке, в банде есть ребята, на которых это подействует. И правильно, что объявил Вильмена вне закона. А то эта сволочь все свои гнусности объявляет законными — потому-де, что он в армии был в высоком чине.
Оба замечания Эрве порадовали меня. Они подтвердили мои собственные догадки: в наступившем царстве анархии существует не только право сильного. Вопреки здравому смыслу чин, титул, звание продолжают производить впечатление. Во всеобщем хаосе люди цепляются за обломки исчезнувшего порядка. Их завораживает малейшая видимость законности. Так что, сорвав с Вильмена, хотя бы на бумаге, офицерские погоны, я нанес ему чувствительный удар.
— Кати, открыть опускную дверцу и выпустить нас пятерых придется тебе. Держись поблизости от въездной башни, пока мы не вернемся. А ты, Фальвина, предупреди Пейсу, что мы уходим. Он в подвале с Морисом.
— Сию минуту? — спросила Фальвина, не вставая. Курица, до которой она так и не дотронулась, все еще лежала у нее на коленях.
— Да, сию мииуту! — сухо подтвердил я. — И пошевеливайся!
Кати засмеялась и, вызывающе повернув свой юный торс и подчеркнув тем прелесть тоненькой талии, поглядела вслед бабке, которая поплелась прочь, трясясь, как желе.
Когда мы вышли на дорогу, я ускорил шаг, чтобы оказаться впереди всех вдвоем с Мейсонье, и вполголоса отдал ему распоряжения. Он должен был вырыть окоп для одного человека на холме, соседнем с тем, где находились «Семь Буков» и откуда был хорошо виден палисад.
Мейсонье кивнул в знак согласия. Я дал ему в помощь Эрве и Жаке, а сам с Коленом направился к лесу. Я шел по тропинке впереди Колена, дав ему совет ступать по моим следам: если по пути мы наткнемся на ветки, которые я связал, мы обойдем их стороной, чтобы ничего не повредить.
Связанные ветки оказались нетронутыми. Стало быть, противник не обнаружил лесной тропинки, ведущей в Ла-Рок. Я на это и надеялся, я уже объяснил выше почему. И все-таки мне было приятно, что я оказался прав.
Оставалось выполнить вторую часть задачи. Когда мы в последний раз ехали верхом в Ла-Рок, я обратил внимание, что в одном месте дорога между двумя холмами резко сужается и с обеих ее сторон торчат друг против друга два обгорелых ствола. Вот между этими стволами я и решил натянуть проволоку, прикрепив к ней мое воззвание, адресованное отряду Вильмена. На беду, пешим ходом до этого места даже по лесной тропинке было довольно долго. Позади меня тяжело пыхтел и отдувался Колен, и я вдруг с раскаянием вспомнил, что он почти не спал прошлой ночью, так как дежурил в землянке. Я обернулся к нему:
— Выдохся?
— Есть немного.
— Потерпишь еще полчасика? Только прикреплю фанеру, и мы отдохнем.
— Валяй, валяй, — ответил Колен, нахмурив брови и выдвинув вперед челюсть.
Ему уже перевалило за сорок, но, когда он начинал гримасничать, как вот сейчас, он казался мне совершенным мальчишкой. Но разумеется, я поостерегся даже и намекнуть ему на это. Он весьма дорожил своей мужественностью — ничуть не меньше, чем Пейсу своей, хотя проявлял это, возможно, и не столь бурно.
Жара стояла страшная. Пот тек с меня ручьями. Я расстегнул воротник рубахи, засучил рукава. Время от времени я оборачивался и придерживал ветки, чтобы они не стегнули Колена по лицу. Он побледнел, глаза у него запали, губы были сжаты. Когда мы добрались до места, я с облегчением вздохнул.
От лесной тропинки к дороге спуск шел сначала полого, но последние двадцать метров круто обрывался. Впрочем, вниз на худой конец можно было кое-как съехать. Но я уже предвидел, что взбираться обратно будет тяжело. Откос на противоположной стороне поднимался так же отвесно, и от этого в самой дороге было что-то зловещее. Ее как бы намертво зажало меж двумя кручами.
Я скатился гораздо быстрее, чем мне того хотелось, и довольно крепко хлопнулся о землю. Продев проволоку в оба отверстия фанеры, я прикрепил ее сначала к одному стволу, а потом, протянув через дорогу, — к другому. Я старался не мешкать. Невидимый мне Колен с ружьем на изготовку притаился на опушке в кустах на самом краю откоса, прикрывая меня от возможного нападения со стороны Ла-Рока. Надежное прикрытие, если нападающий всего один. А если их явится целая банда? Тогда мне придется туго, потому что позади меня совершенно голое место — до ближайшего поворота ни канавы, ни кустика, а для того, чтобы добраться до зарослей, надо карабкаться по любому из двух склонов — двадцать метров отчаянной крутизны на виду у противника.
Ружье висело у меня за спиной, а значит, я не сразу смогу им воспользоваться, зато обе руки у меня были свободны, но я с трудом взбирался вверх, соскальзывал, срывался, вновь и вновь пытался преодолеть крутизну — и все это с черепашьей скоростью.
Очутившись наконец наверху, я не нашел Колена — так ловко укрылся он в кустарнике. Он-то, безусловно, меня видел, но не решался окликнуть, чтобы не поднять шума. И вдруг я услышал уханье совы. Я замер, пораженный. Ведь со Дня происшествия ни один звук не нарушал мертвой тишины: ни жужжанье насекомых, ни щебет птиц. Сова ухнула еще раз, где-то совсем рядом. Я пошел на звук и споткнулся о ноги Колена.
— Эй-эй, поосторожней, я здесь, — сказал он тихо.
— Сову слыхал?
— Да это же я, — беззвучно рассмеялся Колен. — Это я тебя окликал.
И коротким победоносным щелчком поставил курок на предохранитель.
— Ты? Вот здорово! А я был уверен, что это сова.
— Ты что, забыл, как мы подражали животным и птицам во времена Братства? У меня получалось лучше всех.
Он и по сей день гордился этим. Он, Колен, был на редкость ловким во всем, что не требовало физической силы: в стрельбе из лука, в метании пращи, в игре в шары, в разных забавных штучках и фокусах. Никто не умел так мастерски жонглировать тремя шарами, вырезать дудочку из тростника, соорудить картонную гильотину для мух, открыть куском проволоки замок или, взобравшись на школьную кафедру[50], для смеха с нее скатиться.
Я улыбнулся ему.
— Дается десять минут па отдых. Можешь вздремнуть.
— Знаешь, Эмманюэль, о чем я думал, пока тебя прикрывал? Ведь о лучшем месте для засады, чем этот отрезок дороги, просто и мечтать нельзя. Засесть вчетвером, по двое с каждой стороны, и можно целую банду перебить.
— Спи, спи, стратегией будешь заниматься после!
И чтобы он скорее уснул, я отошел подальше, но, опасаясь вновь его потерять, на сей раз я сделал на стволах зарубки. Отойдя на несколько шагов, я оглянулся на Колена. Едва он растянулся на земле, примяв два-три низкорослых папоротника, как тотчас затих, обхватив рукой ружье, точно любимую женщину.
Я поглядел на часы и стал расхаживать взад-вперед. Я был в коротких сапогах и ступал совершенно бесшумно. Наш склон был обращен к северу и после прошедших дождей сплошь покрылся мхом. Меня вновь поразило тропическое буйство подлеска. Но буйство однообразное. Видно, папоротники с их редкой жизнестойкостью глушат своих соседей. Тишина, отсутствие жизни нагоняли на меня тоску. Как бы порадовался я малейшей паутинке, крохотной ниточке, переброшенной с ветки на ветку. Но боюсь, не видать нам больше насекомых, разве что они переберутся сюда из других, менее пострадавших от взрыва мест. А птицы? Даже если они где-то и сохранились, как смогут они прожить, раз нет насекомых? Лес восстановится меньше чем за четверть века, но природа навсегда останется увечной.
В этой удушливой тишине, в сыром подлеске, где ни один листок не дрогнет от дуновения ветра, я почувствовал себя почему-то ужасно одиноким, и мне стало не по себе. Не от страха перед битвой. Я ли не знал, что такое, когда трясутся поджилки, сосет под ложечкой или сердце уходит в пятки. Нет, то, что я испытывал теперь, было куда хуже. Меня охватила ни на что не похожая тоска. Колен заснул, и вот без него, без моих товарищей, вдали от Мальвиля я чувствовал, что я ничто. Жалкая, пустая оболочка.
Было так невыносимо трудно выдержать эту пустоту, что я разбудил Колена. Вот ведь каков эгоизм. Разбудил его на добрых пять минут раньше, чем собирался. Он открыл глаза, потянулся и прежде всего хорошенько меня облаял. Не важно, едва он заговорил со мной, я вновь стал человеком. Все вдруг снова оказалось при мне: и дружеские чувства, и мои обязанности, и та роль, которую мне поручили товарищи, и тот характер, какой они мне приписывают. Я вновь обрел свое «я» и порадовался тому, что оно существует.
— Черт бы тебя подрал, не мог дать мне поспать, — шептал Колен. — А я такой сон видел!
Ему не терпелось рассказать мне свой сон, но я махнул рукой — молчи, мол. Мы были слишком близко от дороги. Потом мы углубились в лес, а когда выбрались наконец на тропинку, он уже позабыл про сон, однако не забыл того, что подспудно занимало его мысли. Любопытное дело — опасность никогда не вытесняет до конца наших повседневных забот.
Колен посмотрел на меня — брови домиком, а сам едва приметно улыбается:
— Скажи-ка, Кати часом не бегает малость за тобой?
— Бегает.
— И за Пейсу тоже?
— А ты заметил?
— И за Эрве?
— Не исключено.
Молчание.
— Гм, послушай, а как же Тома?
— Тома понимает, что в Мальвиле всего две женщины на шестерых мужчин.
— И что же?
— Он, очевидно, считает, что поступил не слишком разумно, женившись на Кати.
Молчание.
— Как по-твоему, почему осталось так мало женщин? — снова заговорил Колен.
— В бродячих бандах понятно почему. Главари банд считают их обузой, или же они просто не выдерживают. Когда есть почти нечего, пища достается тем, кто сильнее.
— Ну а среди таких, как мы?
— Ты хочешь сказать среди оседлых?
— Да.
— Думаю, тут дело в другом. До Происшествия восемьдесят процентов девушек уезжали из деревни в город.
— А ты думаешь, города все уничтожены?
— Не знаю. Но до сих пор в бандах, с которыми мы имели дело, горожан не было.
Молчание.
— Дело дрянь, — угрюмо бросил Колен. — Для всех было бы лучше, чтобы у каждого была своя собственная жена.
Гм, если рассудить, мысль довольно-таки безжалостная по отношению к Мьетте. Бедная Мьетта! Вот и еще одному опостылело твое служение.
Я переменил тему.
— Колен, нынче после полудня ты должен отоспаться всласть.
Как я и предвидел, он заартачился.
— Почему это именно я? — заявил он, расправив плечи.
В самом деле, почему именно он? Ведь не из-за его же роста.
— Я собираюсь доверить тебе важную роль в обороне Мальвиля, — внушительно заявил я.
— A-а, вот как! — сказал он, просветлев.
— Я хочу, чтобы ты нес вахту в индивидуальном окопе, который сейчас роет Мейсонье.
— А кто будет в землянке?
— Эрве и Морис.
— А я в окопе?
— Да, а это значит, что тебе всю ночь не придется сомкнуть глаз. Они-то смогут спать по очереди, а ты нет.
— Бессонная ночь меня не пугает, — небрежно заявил Колен. И спросил: — А какое у меня будет оружие?
— Винтовка образца 36-го года.
— Ага! — удовлетворенно сказал он и, подняв голову, посмотрел мне в лицо. — А у них?
— У Эрве с Морисом?
— Да.
— Их собственные винтовки.
Молчание.
— А зачем всем троим винтовки образца 36-го?
— Затем, чтобы, когда вы начнете палить в вильменовских бандитов, они не могли отличить по звуку, кто стреляет — вы или они сами.
Он остановился и посмотрел на меня, растянув рот в лукавой ухмылке.
— По звуку — это точно, зато на ощупь разберут. Здорово у тебя котелок варит, никому бы другому не додуматься.
— А ты ведь тоже кое-что надумал.
— Я?
— Объясню потом. Я еще не все сказал. Этой ночью я отдам тебе свой бинокль.
— Ага! — отозвался Колен.
— Думаю, Вильмен пойдет на приступ с рассветом, — добавил я. — Рассчитываю, что ты увидишь его первым и просигналишь мне.
— Электрическим фонариком?
— Ни в коем случае. Только выдашь себя.
— Тогда как же?
— Будешь ухать по-совиному.
Теперь и он посмотрел на меня и просиял улыбкой. Была в ней такая простодушная гордость, что, хотя я и предвидел его реакцию, мне стало чуть больно за него. С какой радостью я поделился бы с ним лишними сантиметрами моего роста, только бы он перестал цепляться за любой повод, чтобы взять реванш за то, что вышел недомерком.
— Ты сказал, что я тоже кое-что надумал, — начал он немного погодя.
— Кое-что надумал ты, а кое-что Кати.
— Кати? — удивился Колен.
— Видишь, тебе это даже представить трудно. Ты ее воспринимаешь несколько односторонне.
Мы обменялись коротким «мужским» смешком, и я продолжал:
— Если Вильмен отступит, мы погонимся за ним па лошадях, но не по дороге, а вот по этой самой тропинке. Мы поспеем гораздо раньше, чем он, на то место, где висит наше воззвание. А там устроим засаду.
— Засаду придумал я, — с затаенной гордостью сказал Колен. — А Кати?
— Кати вспомнила о лошадях. А я о тропинке.
Пусть купается в лучах собственной славы. Добрых пять минут мы прошагали в молчании, потом Колен сказал чуть дрогнувшим голосом:
— Думаешь, мы свернем шею этому треклятому Вильмену?
— Надеюсь. Теперь я боюсь только одного, — добавил я, — вдруг он не решится на нас напасть.