Через два дня после того, как нас навестил Пужес, на рассвете я выслал разведчиков к стенам Ла-Рока. Мы убедились, что охрана у Фюльбера поставлена из рук вон плохо и взять город не составит труда. Правда, двое ворот охранялись, но между ними тянулся длинный вал, ничем не защищенный и притом не очень высокий — на него легко можно было взобраться по приставной лестнице или даже проще, по веревке с крюком на конце.
Поход на Ла-Рок я назначил на следующее утро, но вопреки мнению всех своих товарищей настоял, чтобы ночная вахта у стен Мальвиля продолжалась вплоть до рассвета. После уборки урожая нам нечего было охранять в долине Рюны, и наши часовые располагались в землянке, которую мы вырыли на холме у «Семи Буков», откуда были прекрасно видны и дорога на Мальвиль и палисад.
Заметив, как неохотно соглашаются мои товарищи нести наружную ночную вахту накануне похода в Ла-Рок — они считали, что для этого великого дела надо сохранить силы, — я решил подать пример и засесть на ночь в землянке вдвоем с Мейсонье.
Нет на свете ничего более нудного, чем ночная вахтa. Собственно говоря, это чистой воды формальность и тренировка выдержки. Часами сидишь и ждешь: вдруг что-нибудь случится, но, как правило, не случается ничего. У Тома и Кати было по крайней мере утешение — ночью на дежурстве заниматься любовью, хотя, по правде сказать, землянка не слишком подходила для этой цели, несмотря на все старания Мейсонье ее благоустроить. Как и в тайнике над Рюной, свод землянки поддерживали фашины. А пол, покрытый решетчатым настилом, был вдобавок положен наклонно, и особый желобок — некое подобие канализационного устройства, выводил дождевую воду на склон холма. Крыша была покрыта не только ветками, но и куском листового железа, а поверх насыпан еще слой земли, сквозь который пучками пробилась трава. С запоздалым расцветом весны весь подлесок порос молодой травкой. Поближе к землянке мы пересадили невысокий, но густой кустарник, он не мешал обзору, но прекрасно маскировал наше убежище — с дороги, ведущей в Мальвиль, даже в бинокль ее трудно было разглядеть среди обгорелых стволов и зазеленевшего кустарника.
Для того чтобы вести наблюдение и стрелять в сторону палисада, землянка с севера и с востока на уровне человеческой груди была открыта. На беду, именно с севера и востока чаще всего задували ветры и лил дождь, и поэтому, несмотря на навес, часовые промокали до нитки, а непогода как на грех почему-то разыгрывалась предпочтительно по ночам.
Я распределил с Мейсонье часы дежурства и сна с таким расчетом, чтобы дежурство на заре выпало мне: я считал эти часы самыми опасными, ведь не будет же неприятель лезть в темноте на рожон.
Я не услышал ни звука. Все произошло как в немом фильме. Мне показалось, что две тени приближаются к палисаду по мальвильской дороге. Говорю «показалось», потому что вначале я просто себе не поверил. На расстоянии семидесяти метров человек — это нечто чрезвычайно маленькое, и, когда эта серая тень перемещается на сером фоне скалы, в тумане, в сумеречный предрассветный час, естественно, Спрашиваешь себя: «А не примерещилось ли мне это?» Вдобавок я, кажется, еще и вздремнул. Даже наверняка вздремнул, потому что вздрогнул от прикосновения холодного бинокля; пока я его наводил, а это было нелегко во мгле и тумане, меня сразу же бросило в испарину, несмотря на утреннюю прохладу. Земля, однако, как видно, начала прогреваться. От нее поднимался пар, скапливавшийся во впадинах и стлавшийся вдоль скалы. Мне все же удалось навести бинокль на палисад, и я стал медленно переводить его на запад вдоль скалы.
Присутствие людей выдали лица. Я различил два круглых розовых пятнышка, выступающих на сплошном сером фоне. Удивительное дело, до чего же четко выделялись два эти пятнышка в туманной мгле, хотя фигуры, тоже в какой-то серой одежде, совершенно сливались со скалой. Однако теперь по розовым пятнам лиц я угадывал очертания людей.
Пришельцы медленно передвигались по дороге, ведущей к Мальвилю, и, как мне показалось, старались вжаться в скалистую стену. Теперь я уже различал их даже по росту. Один был выше и, как видно, крепче другого. У каждого в руке по ружью — эти ружья меня удивили, они не походили на охотничьи.
Я растолкал Мейсонье и, едва он открыл глаза, зажал ему рот ладонью и шепнул:
— Молчи! У палисада два каких-то типа.
Он заморгал, потом отстранил мою руку и спросил еле слышно:
— С оружием?
— Да.
Я передал ему бинокль. Мейсонье навел его и что-то шепнул так тихо, что я не расслышал.
— Что? Что?
— У них нет поклажи, — повторил он, возвращая мне бинокль.
В ту минуту я не придал значения его словам. Смысл их дошел до меня лишь позднее. Я снова приставил бинокль к глазам. Ночная мгла рассеивалась, и теперь лица обоих были уже не просто розовыми пятнами — я различал их черты. Они вовсе не были изможденными, ничего общего с рюнскими бродягами. Эти двое были молоды, крепки и упитанны. Высокий подошел к палисаду, и по его позе я догадался, что он делает: он читал объявление, которое мы вывесили для пришельцев. Квадратный кусок выкрашенной белой краской фанеры, на которой Колен черными буквами вывел следующий текст.
Колен выполнил свою работу очень тщательно. Каждую букву он сначала нарисовал карандашом, потом обвел краской, да еще ножницами заострил кисточку, чтобы буквы не расплывались. Под словом «Мальвиль» он рвался еще нарисовать череп со скрещенными костями, но я воспротивился. Я считал, что наш немногословный текст говорит сам за себя.
Двое пришельцев, один по правую сторону ворот, другой по левую, пытались, правда, тщетно, найти щель, чтобы заглянуть вовнутрь палисада. Один даже вынул из кармана нож и стал ковырять старый, затвердевший, как камень, дуб. Бинокль в эту минуту был у Мейсонье, он протянул его мне, тихо и презрительно бросив:
— Нет, ты только погляди на этого кретина.
Но пока я наводил бинокль, пришелец уже отказался от своей затеи. Он подошел к товарищу. Сблизив головы, они, как видно, стали совещаться. Мне показалось, что они никак не договорятся. Судя по жестам высокого, который несколько раз указал в сторону дороги, я решил, что он предлагает уйти, а маленький намерен действовать дальше. Дальше — но как? Вот это-то и было неясно. Ведь не собирались же они вдвоем взять приступом Мальвиль.
Так или иначе, они, как видно, пришли к соглашению, потому что оба, один за другим, перебросили ружья на плечо. (Меня снова поразил вид их оружия.) Потом высокий подошел вплотную к палисаду и, сцепив руки под животом, подставил спину маленькому. Вот в эту самую минуту я и вспомнил слова Мейсонье, что у них нет никакой поклажи. Да ведь это же яснее ясного! Эти люди не одиночки. Они вовсе не собирались ни брать Мальвиль приступом, ни даже пробраться в него. Просто их целая банда, и, прежде чем напасть на нас, они выслали разведку, как накануне мы в Ла-Рок.
Я отложил бинокль и торопливо шепнул Мейсонье:
— Уложу того, что поменьше, а высокого постараюсь взять в плен.
— Это не по инструкции, — возразил Мейсонье.
— Я меняю инструкцию, — тотчас решительно отрезал я.
Я взглянул на него, и, хотя сейчас было не до смеха, я еле удержался, чтобы не расхохотаться. На лице нашего честного Мейсонье отразилась мучительнейшая борьба между уважением к инструкции и повиновением начальству. Я добавил прежним тоном:
— Ты стрелять не будешь. Это приказ.
И вскинул ружье. В оптический прицел «спрингфилда» я отчетливо различал розовое лицо непрошеного гостя: стоя на плечах своего товарища и уцепившись за край палисада, он вытягивал шею, стараясь заглянуть в щель. На таком расстоянии, да еще при оптическом прицеле, промахнуться трудно. И тут мне пришло в голову: этому парнишке, молодому, здоровому, осталось жить какую-нибудь секунду или две. Не потому, что он хотел перелезть через ограду — такого намерения у него не было, — но потому, что в его черепной коробке отпечатались сведения, полезные для нападающих. И вот этот-то череп пуля из «спрингфилда» сейчас разнесет, как ореховую скорлупку.
Парень медленно и внимательно изучал территорию, не подозревая, что все это уже бесполезно, что зря он пытается что-то запомнить, а я тем временем прицелился ему в ухо и выстрелил. Мне показалось, что его подкинуло вверх, потом он сделал отчаянный прыжок вниз и рухнул на землю. Его товарищ на миг застыл, потом повернулся кругом и помчался вниз по Мальвильской дороге. Я крикнул:
— Стой!
Он продолжал бежать. Я гаркнул во всю силу своих легких:
— Эй ты, верзила, стой!
И снова вскинул ружье. Но как раз в ту минуту, когда я прицелился ему прямо в спину, он, к моему величайшему изумлению, остановился.
— Сцепи руки на затылке, — крикнул я, — и подойди к ограде.
Он медленно подошел. Ружье по-прежнему болталось у него на ремне. Я не спускал с ружья глаз, готовый выстрелить при первом движении чужака.
Но ничего не произошло. Я заметил, что парень остановился в некотором отдалении от ограды, и понял, что ему не так уж весело глядеть на размозженный череп товарища. В эту минуту громко зазвонил колокол въездной башни. Я дождался, пока он умолкнет, потом крикнул:
— Стань лицом к скале и не шевелись.
Он повиновался. Я передал «спрингфилд» Мейсонье, взял у него карабин и быстро сказал:
— Держи его на прицеле, пока я к нему не подойду, а потом шагай к нам.
— Ты думаешь, их целая банда? — спросил Мейсонье, облизывая пересохшие губы.
— Уверен.
В эту минуту кто-то, кажется Пейсу, крикнул со стены въездной башни:
— Конт! Мейсонье! Вы живы?
— Живы.
Мне понадобилось не меньше минуты, чтобы спуститься с холма «Семи Буков» и подняться на противоположный склон. За все это время пришелец не пошевельнулся. Он стоял лицом к скале, сцепив руки на затылке. Я заметил, что ноги у него слегка дрожат. Снова голос Пейсу из-за ограды:
— Открывать?
— Рано еще. Я жду Мейсонье.
Я осмотрел незнакомца. Метр восемьдесят росту, густые черные волосы, судя по линии шеи — молодой. Сложением похож на Жаке, только потоньше. Крепкий, но стройный. Одет, как в наших краях одеваются по будням молодые фермеры: джинсы, сапоги с короткими голенищами, рубашка из шерстяной шотландки. Но на парне этот наряд выглядел щегольски, Да и во всем его облике было что-то щеголеватое. Даже в унизительной позе — я все еще велел ему держать руки на затылке — он умудрялся сохранять достоинство.
— Отбери у него оружие, — сказал я подошедшему Мейсонье.
Потом ткнул стволом своего ружья в спину пленника. И он сразу, не дожидаясь приказа, поднял руки, чтобы Мейсонье было легче снять через голову ремень его ружья.
— Боевая винтовка, — сказал Мейсонье с почтением. — Образца 36-го года.
Я вынул из кармана носовой платок, сложил его и обратился к пленнику:
— Сейчас я завяжу тебе глаза. Опусти руки.
Он повиновался.
— Теперь можешь повернуться.
Он обернулся, и я наконец увидел его лицо, правда, с повязкой на глазах. Щеки выбриты, маленькая бородка клинышком аккуратно подстрижена. Весь он какой-то опрятный, степенный. Но, конечно, надо бы увидеть его глаза.
— Мейсонье, — приказал я, — возьми оружие убитого, а также патроны, у него должен быть запас.
Мейсонье что-то проворчал. До сих пор он старался не глядеть на убитого, на его разможженный череп. Я тоже.
— Пейсу, можешь открывать.
Послышался скрип верхней задвижки, потом нижней, потом обеих поперечных. Затем щелкнул висячий замок.
— Тоже винтовка образца 36-го года, — сказал, поднимаясь с колен, Мейсонье.
Вышел Пейсу, поглядел на убитого, и его загорелое лицо побледнело. Он взял обе винтовки у Мейсонье.
— Это вы его из «спрингфилда» так отделали? — спросил Пейсу.
Мейсонье промолчал.
— Ты, что ли, стрелял? — спросил Пейсу, так как Мейсонье держал в руках мой «спрингфилд».
Тот отрицательно мотнул головой.
— Не он, а я, — раздраженно буркнул я.
Положив ладонь на спину парню, я подтолкнул его вперед. Пейсу запер за нами ворота. Взяв пленника за руку, я раза два повернул его кругом, а потом уже ввел в зону, где не было западней. Повторил этот маневр я раза три-четыре, пока мы не подошли к въездной башне. Пейсу и Мейсонье молча следовали за нами. Мейсонье не хотелось разговаривать после того, как ему пришлось обшарить карманы убитого, Пейсу — потому что я его оборвал.
На стене въездной башни два деревянных щита, закрывавшие амбразуры между старыми зубцами, были приоткрыты, я почувствовал, что оттуда за нами следят. Подняв голову, я приложил палец к губам.
Колен открыл ворота въездной башни. Дождавшись, чтобы он их запер снова, я выпустил руку пленника, отвел Мейсонье в сторону и шепнул ему:
— Отведи пленного в маленький замок, но не прямо, а немного попетляв, только смотри не увлекайся. Я иду следом.
Когда Мейсонье с пленником отошли на некоторое расстояние, я сделал знак Колену и Пейсу молча следовать за ними.
Обе старухи, Мьетта, Кати, Эвелина, Тома и Жаке спустились по каменной лестнице с крепостной стены. Я знаком приказал им молчать. Когда же они подошли ко мне, я шепнул:
— Тома с Мьеттой и Кати оставайтесь на валу. Эвелина тоже. Жаке, отдай свое ружье Мьетте, Ты пойдешь с нами. Мену и Фальвина тоже.
— А почему не я? — спросила Кати.
— Спрашивать будешь потом, — сухо сказал ей Тома.
Эвелина кусала губы, но молчала, не сводя с меня глаз.
— Да это же несправедливо, — яростно зашептала Кати. — Все увидят пленного! А мы нет!
— Вот именно, — подтвердил я. — Я не хочу, чтобы пленный увидел вас. Тебя и Мьетту.
— Значит, ты хочешь его отпустить? — живо спросила Кати.
— Если смогу, да.
— Еще того чище! — возмутилась Кати. — Отпустят, а мы его так и не увидим!
— Погляди лучше на меня! — сердито посоветовал я. — Тебе этого мало? Тебе надо еще кокетничать и с этим парнем? А он, между прочим, наш враг.
— А с чего ты взял, что я собираюсь с ним кокетничать? — Кати чуть не заплакала от злости. — Хватит уже тыкать мне этим в нос!
Мьетта, которая с явным неодобрением следила за нашим спором, вдруг неожиданно обвила плечи Кати левой рукой и зажала ей ладонью рот. Кати отбивалась, как дикая кошка. Но Мьетта властно прижимала к себе сестру, уже укрощенную и умолкшую.
Я заметил, что Эвелина смотрит на меня. Смотрит с видом скромницы, заслужившей похвалу. Она, мол, не то, что другие, она послушная… И притом не ропщет. Я мельком улыбнулся маленькой лицемерке,
— Пошли, Жаке.
Жаке совсем растерялся. Я приказал ему отдать оружие Мьетте, а обе руки Мьетты были заняты,
— Отдай ружье Тома, — бросил я через плечо уже на ходу.
Кто-то нагонял меня бегом. Это оказался Жаке.
— Всегда она такая была, — сказал он вполголоса, поравнявшись со мной. — Уже в двенадцать лет. Ей лишь бы завлекать. Так и с отцом началось, в «Прудах», но урок ей впрок не пошел. — И добавил: — Нет, не стоит она Мьетты. Мизинца ее не стоит.
Я промолчал. Мне не хотелось высказывать вслух свое мнение, ведь мои слова всегда могут дойти до чужих ушей. Я тоже был здорово раздосадован. Тома все понял, а вот Кати — нет. Пока еще нет. Своевольничает по-прежнему.
Пленник с завязанными глазами сидел в большой зале, там, где прежде было место Момо, а теперь Жаке, — на дальнем конце стола спиной к очагу. Уже рассвело, но солнце еще не вставало. Ближайшее к пленнику окно было открыто. В него струился теплый воздух. Все вновь сулило погожий день.
Я знаком предложил товарищам сесть. Все заняли свои обычные места, поставив ружья между колен. Старухи остались стоять, Фальвина — о чудо! — молчала. В этот час мы обычно сходились к первому завтраку. Завтрак был готов. Молоко вскипело, чашки на столе, хлеб и сбитое дома масло тоже. Я почувствовал вдруг, как у меня засосало под ложечкой.
— Колен, сними с него повязку.
Теперь мы увидели глаза пленника. Он заморгал, ослепленный светом. Потом посмотрел на меня, на моих товарищей, обвел взглядом чашки, хлеб, масло. Пожалуй, мне нравятся его глаза. И его поведение тоже. Держится он с достоинством. Побледнел, но присутствия духа не теряет, Губы пересохли, но лицо спокойное.
— Хочешь пить? — спросил я как можно более равнодушно.
— Да.
— Чего тебе налить — вина или молока?
— Молока,
— А есть хочешь?
Он смешался, Я повторил:
— Хочешь есть?
— Хочу.
Говорит он негромко. Вину предпочел молоко. Стало быть, не крестьянин, хотя, по-моему, должен быть откуда-нибудь из наших мест.
Я сделал знак Мену. Она налила ему в чашку молока и отрезала ломоть хлеба, куда толще, чем тот, что она швырнула старику Пужесу. Как я уже говорил, у Мену определенно слабость к красивым парням. А пленник парень хоть куда: черноглазый, темноволосый, бородка клинышком, тоже темная, выгодно оттеняет матовую кожу лица. Худощавый, но видно, что силач. А наша Мену ценит в мужчине еще и работника.
Намазав ломоть хлеба маслом, Мену протянула его пленнику. Увидев перед собой бутерброд, он повернулся вполоборота, улыбнулся Мену, как матери, и дрогнувшим от волнения голосом поблагодарил. Мое отношение к пленнику определилось, хоть я по-прежнему держался холодновато и настороженно. Но по взгляду, который бросил на меня Колен, я догадался, что он разделяет мое мнение, и это лишь укрепило меня в моих планах.
Мену подала завтрак, мы съели его в полном молчании. А я думал, что если бы наш пленник вскарабкался на спину коротышке, которого я убил, не тому, а этому лежать бы сейчас с размозженным черепом. Глупая, никчемная мысль, толку от нее никакого, и я гоню ее прочь, потому что от нее невесело. Но она снова и снова возвращается ко мне во время завтрака и портит мне аппетит.
Пленник поел. Положил обе руки на стол и ждет. Еда пошла ему впрок. Щеки порозовели. И странное дело, похоже, он рад, что находится среди нас. Рад и испытывает облегчение.
Я задаю ему вопросы. Он отвечает сразу, без колебаний, ничего не скрывая. Больше того, вроде бы даже доволен, что может дать нужные сведения.
Зато нас не слишком-то радуют его вести. Оказывается, мы имеем дело с отрядом в семнадцать человек, которым командует некий Вильмен — он выдает себя за бывшего офицера-десантника. В отряде разработана строгая система подчинения: он делится на новобранцев и ветеранов, причем первые в полном рабстве у вторых. Дисциплина жесточайшая. Предусмотрены три вида наказания: провинившихся бьют палками, сажают под арест без хлеба и воды и убивают перед строем. У Вильмена есть базука[48], около дюжины снарядов к ней и два десятка винтовок.
Эрве Легран, так зовут пленника, рассказал, как он попал к Вильмену. Вильмен захватил его деревушку на юго-западе от Фюмеля. Во время сражения банда понесла потери, и Вильмен захотел их восполнить.
— Нас схватили, — рассказывал Эрве, — Рене, Мориса и меня. Привели на городскую площадь. Вильмен спросил Рене: «Согласен вступить в мой отряд?» Рене сказал: «Нет!» Тогда братья Фейрак заставили его встать на колени, и Бебель ножом… Кровь так и хлынула у Рене из горла…
— Бебель? Это что, женщина?
— Нет. В общем-то, нет.
— Приметы?
— Рост — метр шестьдесят пять, волосы светлые, длинные, черты лица тонкие. Сам худой. Руки и ноги маленькие. Любит переодеваться в женское платье. Кто хочешь за бабу примет.
— И Вильмен принимает?
— Да.
— И не только Вильмен?
— Нет, что ты!
— Отчего? Парни боятся Вильмена?
— Они больше боятся Бебеля. Очень уж ловко он орудует ножом, — добавил Эрве. — Ловчее всех ветеранов бросает.
Я посмотрел на него.
— А как новобранцы становятся ветеранами?
— Вильмен говорит: не важно, кто пришел раньше, кто позже.
— Тогда как же?
— Надо пойти добровольцем на задание.
— Поэтому ты и взялся идти в разведку в Мальвиль? — сухо спросил я.
— Нет, мы с Морисом хотели предупредить вас и дезертировать.
— Почему же вы этого не сделали?
Он ответил не задумываясь.
— Потому что со мною пошел не Морис. Дело было вот как: нынче под утро Вильмен объявил, что ему нужно четверо, чтобы разведать два места — Курсежак и Мальвиль. Из рядов вышли только мы с Морисом. Оба новички. Тогда Вильмен обложил ветеранов, и под конец вызвались двое. Одного Вильмен приставил ко мне, другого к Морису. Морис сейчас в разведке у Курсежака.
— Я вот чего не пойму. Нынче утром Вильмен послал разведчиков в Курсежак и в Мальвиль. А почему не в Ла-Рок?
Пауза. Эрве посмотрел на меня.
— Но ведь мы заняли Ла-Рок, — произнес он с расстановкой.
— Как! — воскликнул я.
И, сам не знаю почему, привстал со стула.
— Как? Вы заняли Ла-Рок? Когда?
Вопрос бессмысленный. Не важно когда.
Важно, что Вильмен занял Ла-Рок, что он в ЛаРоке. Со своими винтовками образца 36-го года, со своими обстрелянными парнями, базукой и военным опытом.
Я вижу — мои товарищи побледнели.
— Банда, — пояснил Эрве, — захватила Ла-Рок вчера вечером на закате.
Я встал и отошел от стола. Я был сражен. Накануне утром я послал разведчиков осмотреть оборонительные сооружения Ла-Рока, а под вечер того же дня Ла-Рок взяли, но взяли не мы, а другие. И если бы мне не пришла в голову мысль захватить пленного вопреки протестам Мейсонье, который настаивал на соблюдении моей дурацкой инструкции, сегодня же утром мы с товарищами подошли бы к стенам Ла-Рока в полной уверенности, что одержим легкую победу. На беду, у меня слишком живое воображение: я сразу представил себе, как нас на открытом месте поливает истребительный огонь семнадцати винтовок.
Ноги у меня задрожали. Сунув руки в карманы, я повернулся спиной к столу и подошел к окну. Распахнув настежь обе створки, я вздохнул полной грудью. Но вспомнил, что пленник наблюдает за мной, и постарался взять себя в руки. Наша жизнь зависела от сущего пустяка, от случайности, вернее, от двух — одной несчастной, второй счастливой, причем вторая спасла нас от последствий первой. Вильмен взял Ла-Рок накануне того дня, когда я сам собирался взять его приступом, но за несколько часов до того, как идти на приступ, я добыл у Вильмена «языка». Мысль о том, что от этих нелепых совпадений зависит твоя жизнь, хоть кого научит скромности.
С непроницаемым лицом возвращаюсь к столу, сажусь и бросаю:
— Рассказывай дальше.
Эрве рассказывает о взятии Ла-Рока. Когда стемнело, Бебель, переодетый женщиной, в одиночку подошел к южным воротам города с маленьким узелком в руке. Часовой, охранявший башню, — позже мы узнали, что это был Лануай, — впустил его, и Бебель, убедившись, что рядом никого нет, перерезал ему горло. А потом открыл ворота своим. Город был взят без единого выстрела.
По просьбе Мейсонье я предоставил ему слово.
— Сколько у вас винтовок образца 36-го года? — спросил он пленника.
— Двадцать.
— А боеприпасов много?
— Думаю, что да. Выдачу их ограничивают, но не слишком строго. У Вильмена правило такое, — добавил Эрве, — всегда иметь на двадцать винтовок два десятка стрелков.
По просьбе Мейсонье Эрве подробно описал базуку. Когда он кончил, вступил в разговор снова я.
— Никак не пойму, сколько вас все-таки — семнадцать или двадцать?
— Вообще-то двадцать. Но в сражении у Фюмеля мы потеряли троих. Так что осталось семнадцать. Потом ты убил одного — значит, шестнадцать. И меня взял в плен — выходит, пятнадцать.
Ошибиться невозможно, по голосу слышно: он очень рад, что оказался среди нас.
Помолчав, я спросил:
— Ты давно знаешь Мориса, которого завербовали вместе с тобой?
— Еще бы! — оживился Эрве. — Мы друзья детства. Когда взорвалась бомба, я проводил у него отпуск.
— Ты его любишь?
— Еще бы! — ответил Эрве.
Я посмотрел на него.
— Значит, нельзя тебе бросить его, он в одном лагере, ты в другом. Так дело не пойдет. Представляешь, вдруг Вильмен нападет на нас — как ты будешь стрелять в Мориса?
Эрве вспыхнул, и в глазах его я прочел сразу и радость оттого, что я решил дать ему оружие, чтобы он сражался в наших рядах, и стыд, как это он мог забыть о Морисе. Я тихонько хлопнул ладонью по столу.
— Ладно, Эрве, сейчас я скажу, что мы сделаем. Отпустим тебя на свободу.
Он резко откинулся назад. Пожалуй, никогда еще пленник не выказывал так мало радости при мысли о предстоящей свободе. Краем глаза я наблюдаю также, как восприняли это заявление мои товарищи.
Гляжу на Эрве. Краска сбежала с его щек.
— Что-нибудь не так? — спрашиваю я.
Он кивает.
— Если ты выпустишь меня без винтовки — это все равно что приговорить меня к смерти, — произносит он сдавленным голосом.
— Я об этом подумал. Перед уходом тебе вернут винтовку.
Тут мои товарищи беспокойно зашевелились. Я сделал вид, что ничего не замечаю, и продолжал:
— А дальше ты поступишь так. Само собой, никому не скажешь, что тебя взяли в плен. Скажешь, что твоего товарища убили, когда он заглянул через ограду, а тебе удалось спастись бегством под градом пуль. Скажешь, что, по-твоему, в тебя стреляли сверху, с донжона, — добавил я.
Мне вовсе не улыбается, чтобы Вильмен еще до нападения на Мальвиль заподозрил о существовании нашей землянки на холме у «Семи Буков».
— Не забудь об этом, это важно.
— Не забуду, — обещает Эрве.
— Ладно. А при первом же удобном случае ты с Морисом…
— Дальше можешь не объяснять, — прерывает Эрве.
— Последний вопрос, Эрве: как ты шел из Ла-Рока?
— Проселком, конечно, — слегка удивился Эрве. — А разве есть другой путь?
Я не ответил. Ну вот и все. Больше нам говорить не о чем. Эрве ждет. Он обводит залу мягким, честным взглядом своих черных глаз. Бородка клинышком ему идет: так он солиднее и мужественнее. Он смотрит на нас, смотрит на Мену — он сразу догадался, что она расположена к нему, — на окна со средниками, на военные трофеи и огромный камин. Кадык на его шее ходит ходуном, и, хотя он крепится, я чувствую, что мальчуган — ведь он еще мальчуган — взволнован до глубины души. Он боится одного — потерять людей, которые приняли его в свою семью. Лишиться Мальвиля.
Я встаю.
— Ну, пора, Эрве.
Он поднялся, я подошел к нему и снова завязал ему глаза. Мы все проводили его до въездной башни, а оттуда уже вдвоем с Мейсонье довели до палисада и выпустили через опускную дверцу. К счастью, сраженный пулей, его спутник упал ближе к пропасти, и, когда Эрве на четвереньках прополз через лазейку, ему не пришлось пробираться слишком близко от мертвеца. Я протянул ему через дверцу винтовку, он встал во весь рост, помахал нам рукой, широко, по-детски улыбнулся. И крупно зашагал по дороге. Я глядел ему вслед через смотровое окошко.
— Возможно, мы потеряли одну винтовку, — шепнул мне на ухо Мейсонье.
Я посмотрел на него.
— А возможно, приобретем две.
А главное, двух бойцов. Потому что ружей у нас стало теперь восемь, считая винтовку убитого. Можно вооружить не только шестерых мужчин, но и Мьетту с Кати. А вот люди нам нужны позарез. Если Эрве с Морисом удастся бежать, у Вильмена останется всего четырнадцать бойцов. А нас в этом случае станет десятеро. В ружейной перестрелке от количества бойцов зависит ох как много…
Это я и изложил общему собранию, которое созвал во въездной башне сразу же после ухода Эрве, пока Жаке рыл могилу для убитого за оградой палисада, а Пейсу, спрятавшись в ста метрах от него у обочины дороги, охранял его с оружием в руках.
— Помни, Пейсу, — наставлял его Мейсонье, — укройся хорошенько. Чтобы ты видел всех, а тебя никто!
Мейсонье у нас главный эксперт. Вояка. Хоть он и коммунист, но прошел военную подготовку. Видно, считал, что лишние знания не помешают, откуда бы они ни шли. И вот собрание началось с того, что Мейсонье объяснил нам: винтовки образца 36-го года были на вооружении французской армии к началу второй мировой войны. Конечно, с той поры было изобретено кое-что похлеще, но и это не так уж плохо. А базуки, по словам Мейсонье, американцы начали выпускать в 1942 году. Дальнобойность 60 метров. Стенам Мальвиля опасность не грозит — они слишком толстые. Будь при этом Пейсу, он непременно бы добавил: «И сложены на известковом растворе». А известь, которой больше шести сотен лет, потверже камня.
— Зато палисад! — покачал головой Мейсонье. — И ворота внешнего двора! И подъемный мост во внутреннем…
Мы переглянулись. Я попытался придать своему голосу уверенность, хотя вовсе ее не испытывал.
— Ничего страшного, — решительно объявил я. — Палисадом мы, конечно, пожертвуем. Собственно говоря, он и построен-то ради маскировки, но он сыграет свою роль — задержит врага, ведь врагу придется его разрушить и тем самым выдать себя. Зато перед воротами въездной башни я предлагаю возвести защитную стену примерно в метр толщиной и метра три высотой. Чуть в стороне от моста, чтобы дать проход всаднику, ну а кроме того… Кроме того, во дворе у нас есть песок, в подвале мешки, мы наполним их песком и навалим у стены.
К моей великой радости, Мейсонье меня поддержал, а после всех его технических выкладок его одобрение значило немало.
Прежде чем приступить к работе, я сказал еще несколько слов. Прошлой ночью, хотя все были против, я распорядился нести вахту. И счастье, что я настоял на своем. Не хочу раздувать это дело, но подчеркиваю: то, что ребята упирались, было скрытой формой нарушения дисциплины. И точно так же — только это уже много хуже — нарушала дисциплину Кати, когда упрямилась и не хотела нести охрану вала, пока мы допрашивали пленника. Тут я позволил себе отвести душу:
— Больше я этих фокусов не потерплю! Отдал приказ — и точка, у меня нет времени препираться со всякими занудами.
Я встал. Собрание окончено — продолжалось оно всего минут десять. Теперь нам не до былых словопрений.
Кати промолчала, только как-то странно поглядела на меня. С ненавистью? С обидой? Ничуть не бывало. Скорее взгляд ее говорил: «Ах вот как! Значит, я, по-твоему, зануда! Ну погоди». И в этом «погоди» отнюдь не было угрозы. Скорее уж осмелюсь назвать это обещанием.
Когда могила была вырыта и убитый предан земле, я снял Пейсу, без которого мы не могли обойтись, с его поста на дороге в Ла-Рок, а вместо него поставил Колена — недоставало только, чтобы в случае нападения нас застигли врасплох за работой, хотя вряд ли на нас нападут днем. Я разбил наших людей на два отряда. Один под началом Пейсу подносит к месту, где он возводит стену, уже обтесанные глыбы, которых навалом во внешнем дворе. Второй, куда входят четыре женщины и Эвелина, наполняет мешки песком, завязывает их и подтаскивает к краю рва, где их потом взгромоздят один на другой. Двум нашим железным тачкам не придется нынче простаивать.
Чтобы терять поменьше времени и чтобы около палисада всегда были люди, я решил, что, пока мы не отменим боевую тревогу, каждый из нас по очереди перехватит в кухне въездной башни кусок ветчины, о разносолах и речи быть не могло — у Мену с Фальвииой сегодня есть дела поважнее, чем стряпать.
Еще до того как Пейсу положил первый камень, я выволок из сарая две повозки — нашу и ту, что принадлежала хозяевам «Прудов». Я поставил их неподалеку от рва, в той части бывшей автомобильной стоянки, где не было ловушек. Здесь они не могли помешать стрельбе и в то же время не оказались бы замурованными стеной, которую мы возводили и которая, по моей мысли, должна была стать постоянной частью наших укреплений. Даже если предположить, что в один прекрасный день на нас нападет банда, не имеющая базуки, все равно большие деревянные ворота башни остаются наиболее уязвимым пунктом Мальвиля — враги могут поджечь или высадить их. Нам важно помешать врагу подойти к воротам — для этого мы и воздвигаем стену, проникнуть за нее враг сможет только через узкий проход, который легко защитить, открыв сильный огонь.
Видать, средневековые каменотесы были люди с размахом — камня они не жалели. Мы перетаскиваем глыбы из развалин старого городища, которое было расположено во внешнем дворе еще во времена, когда в Мальвиле был мировой судья, и глыбы эти весьма и весьма увесистые. Приподнять их, присев на корточки, подтянуть себе на колени, а потом со вздохом облегчения сбросить в тачку — дело не простое. Иногда за одну глыбу приходится браться вдвоем. Я потому и поставил Колена часовым, чтобы избавить его от непосильной нагрузки. Но даже Тома, несмотря на свою прекрасную спортивную форму, выбивается из сил. Мейсонье весь в поту. Только нашему Жаке хоть бы что — без малейшего усилия он один своими обезьяньими ручищами поднимает глыбину, с которой мне никогда бы не справиться без его помощи.
Сам я был весьма разочарован своими успехами, но, будь мне тридцать, я решил бы, что просто устал и не в форме, теперь же я, как водится, пришел к выводу, что я стар, и чуть было не скис, но, впрочем, ненадолго — я припомнил, что прошлой ночью почти не спал, да и забот и волнений мне тоже хватает. Эта мысль, хотя и не придала мне сил, зато поддержала мой дух, и я снова вошел в рабочий ритм, присаживался и выпрямлялся, обливаясь потом на жарком солнце, обламывая ногти и чувствуя боль в натруженных руках и ломоту в пояснице.
В час дня Мейсонье, сославшись на ночную вахту, которую мы несли с ним вдвоем, — отправился «чуток вздремнуть, всего на несколько минут». В три часа, не помня себя от восторга, что на два часа перекрыл рекорд выносливости Мейсонье, я тоже почувствовал вдруг, что выдохся, и прекратил работу. Впрочем, у Пейсу было камня больше, чем достаточно, и он, кликнув на подмогу Жаке, уже начал возводить стену. Я передал командование Мейсонье — он возвратился после «нескольких минут», которые продолжались два часа, — объявил, ни к кому не обращаясь, что тоже пойду отдохну, и уже издали услышал, как Мейсонье отправил выбившегося из сил Тома сменить Колена на посту у дороги в Ла-Рок.
В спальне у меня едва хватило сил раздеться. Хотя от толщи каменных стен веяло прохладой, но и здесь жара стояла невыносимая. Я рухнул на постель — ноги были как свинцовые, руки онемели — и мгновенно уснул. Спал я тревожно, меня непрерывно мучили кошмары. Не стану их пересказывать. Хватит и тех ужасов, что нас окружают наяву. И потом, кому не случалось видеть такие сны: тебя преследуют, тебя хотят убить. Враги настигли тебя, ты отбиваешься, но твои удары падают в пустоту. Если б еще этот кошмар снился один раз, так нет же, он повторяется. И от этого бесконечного повторения совсем выбиваешься из сил. Самое жуткое было в том, что преследовал меня Бебель — на нем юбка, светлые волосы развеваются, в руке нож.
Вот лезвие его ножа коснулось моей шеи — и тут я проснулся. Открыл глаза. В самом деле, в моей комнате женщина, только, слава богу, не Бебель. А Кати.
Она стояла у изножья моей кровати. Ее глаза блестели лукавством. Она молча смотрела на меня, потом вдруг кинулась ко мне, навалилась на меня всей тяжестью своего тела и прижалась губами к моим губам.
Я был еще в полусне, и Кати вполне могла сойти за сновидение, тем более что она все взяла на себя с ошеломившим меня искусством. Когда же я наконец окончательно стряхнул с себя сон, было уже поздно. Я попался. Раскаяние нахлынуло на меня одновременно с наслаждением, и, чем сильнее становилось второе, тем слабее говорило первое. Наконец наслаждение дошло до экстаза, и партнерша, которая мне его дарила, в полной мере разделила его со мной и, исступленно ему предаваясь, дважды, трижды умирала и вновь воскресала за тот короткий промежуток времени, пока я сам умиротворенно затихал.
Я с трудом перевел дух. И посмотрел на нее. Я никогда не считал ее особенно хорошенькой. Должно быть, теперь я гляжу на нее другими глазами. Сейчас она восхитительно хороша, распаленная и растрепанная. Но тут моя совесть взяла верх, и я сказал ей с упреком, впрочем не слишком суровым:
— Зачем ты это сделала, Кати?
Сказано довольно вяло. И к тому же лицемерно — ведь, в конце концов, в том, что сделано, участвовала не одна она.
Кати ответила без промедлений, убежденно и задорно:
— Во-первых, хотя ты и старый, Эмманюэль, ты мне нравишься. — (Покорно благодарю.) — Честное слово, если бы пришлось выбирать из всех вас, не считая Тома, я выбрала бы тебя сразу после Пейсу. — (Еще раз покорно благодарю!)
Она помолчала, потом вскинула голову, и в глазах у нее вспыхнул огонек.
— А главное, мне хотелось, чтобы ты, Эмманюэль, знал, что Кати вовсе не пустое место, что она не просто зануда, как ты считал, а женщина, и притом настоящая!
Пропустим мимо ушей намек любящей сестры. (Бедная Мьетта!) Сидя на кровати с поджатыми ногами — волосы у нее растрепались, щеки пылали, маленькие груди напружились, — Кати смотрела на меня блестящими глазами, которые лучились торжеством и гордостью. На первый взгляд могло показаться нелепым, что она так кичится своими любовными талантами, никакой ее заслуги в том нет, уж такой она уродилась на свет. Но разве мы, мужчины, да и я сам в том числе, не кичимся точно так же нашей мужской силой? Да еще надменно и тщеславно распускаем хвост, точно павлины. А может, по сути, это не так уж глупо. Ведь и в самом деле, за последние минуты я зауважал Кати куда больше, чем прежде. Я ведь и действительно считаю теперь, что это «женщина, и притом настоящая». Если бы не Тома и не злосчастная совесть, которая меня сейчас грызет, я отнюдь не прочь, чтобы мой дневной отдых почаще заканчивался так, как сегодня.
Кто сказал, что Кати не умна? Она впилась в мои глаза взглядом, где еще так недавно отражалось необузданное наслаждение: и то, которое испытывала она сама, и то, которое к вящей своей гордости дарила мне. Она читает все мои мысли, одну за другой. Кати видит, а может, и чувствует — не все ли равно, раз она об этом догадывается, — что, если прежде я ее недооценивал, теперь все изменилось, я ее ценю, и ценю очень высоко. Ее пьянит это сознание. Откинула голову назад, губы полуоткрыты, глаза сверкают. Она как вином упивается своей победой, смакуя ее глоток за глотком.
— А все же, Кати, придется обо всем рассказать Тома, — говорю я глухим голосом.
Для меня это как ушат холодной воды, а для нее — нисколько.
— Не волнуйся, — усмехнувшись, отвечает она. — Я все беру на себя. Это не твоя забота.
Я буквально ошеломлен ее бесстыдством.
— Послушай, Кати, он же будет возмущен, оскорблен…
Она покачала головой.
— Вовсе нет. И не думай даже. Он тебя слишком любит.
— Я его тоже, — ответил я и тут же устыдился: не очень-то подходящая минута для таких заявлений.
— Знаю, — ответила она, и я уловил в ее словах былую досаду. — Ты в Мальвиле всех любишь, кроме меня!
Но тут же, спохватившись, добавила с коротким горловым смешком:
— Но теперь этому конец!
Она встала и привела себя в порядок. А сама смотрела на меня с видом собственницы, точно приобрела меня в большом магазине и, довольная удачной покупкой, зажав ее под мышкой, возвращается к себе. К себе, а может, и ко мне. Потому что ее оценивающий взгляд обежал всю мою спальню, задержался на письменном столе (вот оно — фото твоей немки!) и чуть дольше — на диване у окна. Оба эти промедления сопровождаются гримасками.
— В общем, — говорит она, — хорошо, что я занялась тобой. Бедняжка Эмманюэль, маловато у тебя нынче утех!
Ее глаза снова блеснули. Она посмотрела на меня с откровенной дерзостью.
— Насчет Эвелины все так и не решаешься?
Честное слово, она воображает, что отныне ей все дозволено! Я обозлился. А впрочем, зачем врать, не обозлился. Или, вернее, куда меньше, чем обозлился бы прежде. Просто удивительно, как она меня приручила. Впрочем, она сама это отлично понимает и опять за свое:
— Не хочешь отвечать?
— Какого еще ответа ты ждешь? Ей же тринадцать лет!
— Четырнадцать. Я видела ее метрику.
— Все равно, она девчонка.
Кати всплеснула руками.
— Девчонка? Да она самая настоящая женщина! И знает, чего хочет.
— Чего же она, по-твоему, хочет?
— Да тебя, черт возьми!
И она торжествующе рассмеялась.
— И она тебя заполучит. Ведь я-то тебя заполучила, господин аббат!
Парфянская стрела, но выпустила она ее не на прощанье, нет — она повисла у меня на шее и покрывает быстрыми поцелуями мое лицо.
— Я вижу, ты боишься, Эмманюэль. Думаешь: ну, вот, теперь с этой сумасбродкой вся дисциплина пойдет к черту. А вот и ошибаешься. Наоборот. Увидишь. Буду ходить по струнке! Как заправский солдат! Ну все — бегу.
Ох и огонь же эта девчонка! Дверь хлопнула. Я оглушен, пристыжен, восхищен. Накинув на плечи мохнатое полотенце, я спустился этажом ниже принять душ — на свежую голову легче разобраться, что к чему. Но и после душа я ни в чем не разобрался. И, откровенно говоря, мне на это плевать. Ясно одно — целый час я не вспоминал о Вильмене, я приободрился, воспрянул духом, полон надежд.
Мужчины на строительной площадке встретили меня как ни в чем не бывало. Но отнюдь не женщины. Они все поняли. Кто их знает, может, подозревают, что я, желая развязать себе руки, нарочно отослал Тома сторожить дорогу, хотя я здесь совершенно ни при чем: ведь отправил его туда Мейсонье.
Первым я ловлю взгляд Эвелины. Он темен, при всей голубизне ее глаз. Глаза Фальвины сообщнически поблескивают. Мену покачивает головой и sottovoce[49] произносит весьма нелестный для меня монолог — как ей ни обидно, она не может довести своих суждений до моего слуха, тогда их непременно услышит и Эвелина. Только с Мьеттой мне не удается встретиться взглядом, и это меня огорчает.
Кати держит в руках полиэтиленовый мешок, а Мьетта маленьким совком для мусора сыплет в него песок. Кати держит мешок небрежно, вид у нее торжествующий, зато Мьетта трудится как рабыня, рабыня немая и вдобавок ослепшая — я прохожу в двух шагах от нее, но она не поднимает глаз и не дарит меня, как обычно, своей чудесной улыбкой.
— Хорошо поспал, Эмманюэль? — спрашивает Кати с невозмутимым бесстыдством.
Ведь это она нарочно! Мне хочется сухо ее оборвать. Хочется внушить ей — нечего, мол, выставлять напоказ, что она, по ее выражению, «заполучила меня». И еще мне хочется подчеркнуть, что я по-прежнему предпочитаю, во всяком случае, в некоторых отношениях, ее сестру. Но взгляд Кати смущает меня, слишком живо он напоминает о том, что меня волнует. И, отвернувшись, я довольно-таки неуклюже говорю:
— Привет обеим сестрам!
Кати смеется, Мьетта и бровью не повела. Она нема и слепа. А теперь она еще и оглохла. А я чувствую себя виноватым, словно я ее предал. Можно подумать, что с тех пор, как я по-новому смотрю на ее сестру, я чем-то обездолил Мьетту.
Я вышел за ворота въездной башни и оказался среди мужчин. Насколько же с ними проще! Они заняты делом и о нем только и думают. У них есть цель. Я с благодарностью посмотрел на своих друзей, с головой ушедших в работу.
Близился заключительный этап, самый долгий и трудный. Стену решили возвести трехметровой высоты, сейчас достраивается последний метр. Выглядит это так: к стене приставлены две лестницы и Пейсу с Жаке, каждый взвалив поклажу на свои широченные плечи и тяжело переступая с перекладины на перекладину, поднимают глыбу на самый верх. Только им двоим это под силу. Колен помогает поочередно каждому из наших двух Гераклов взваливать камень на спину другого. Мейсонье, которому для этой работы, как видно, недостает сноровки Колена, бездействует — к подножию стены мы уже натащили столько камней, что их с лихвой хватит, чтобы закончить кладку.
Я предложил Мейсонье пройтись со мной дозором. Он согласился. Но прежде мне надо было выпросить у Мену метра два ниток.
— У меня их осталось-то всего ничего, — сказала она, и ее запавшие глаза все еще смотрели на меня с укором. — А когда выйдут, чем прикажешь шить?
— Послушай, Мену, да мне нужен всего метр или два, и ведь не забавы ради!
Она отправилась в кухню въездной башни, продолжая ворчать пуще прежнего, и я пошел следом за ней, что было весьма неосмотрительно с моей стороны, потому что, едва мы оказались там, где нас никто не мог услышать, я получил в придачу к черным ниткам, которые она что-то слишком долго искала, ожидаемый нагоняй.
— Бедняжка Эмманюэль, — начала Мену, сопровождая свои слова вздохами, впрочем лицемерными, ибо на самом-то деле готовилась поговорить в свое удовольствие. — Ты все такой же! Все тот же бабник! Ну в точности твой дядя Самюэль. Постыдился бы! Сам обвенчал девку со своим другом! Хорош из тебя кюре! А я, дура, хожу к тебе на исповедь! Да я еще не знаю, кто кому должен бы грехи отпускать! Уж тебе было бы, верно, в чем покаяться. Вряд ли господь бог радуется, на тебя глядючи! Уж я не говорю об этой — тьфу, молчу, не хочу никого обижать. Но думать мне никто не запретит. Теперь тебе беспокоиться нечего, пусть себе жар поутихнет, понадобится — сам знаешь, как да где его раздуть. Да вдобавок у нее не язык, а бритва, даром что еще молодая! И потом, заруби себе на носу — она на этом не остановится. Куда там! За тобой настанет черед Пейсу, за ним Жаке, а потом и всех прочих. Отчего бы ей не посравнить! (В последних словах мне послышалась некоторая даже зависть.)
Я, как и дядя, слушал и молчал. И, как дядя, играл отведенную мне в этой маленькой комедии роль. Хмурил брови, пожимал плечами, качал головой — словом, проявлял все внешние признаки недовольства, хотя отнюдь его не испытывал. После смерти Момо — это вторая боевая вылазка Мену, в первый раз ей под руку попался старик Пужес. Хладнокровие, сила, боевой задор — все снова при ней. Никогда еще этот маленький скелетик не был так полон жизни. К тому же, разоблачая меня, Мену вовсе меня не осуждает. Не будь я бабником, она бы меня презирала. Она смотрит на вещи просто — бык на то и бык, чтобы покрывать телку. А вот телка — та распутница. Ее дело покоряться быку, а не лезть к нему.
Боевые действия развертываются по спирали. Мне приходится во второй раз выслушать образное напоминание об огне, который известно, как и где раздуть. Когда воображение Мену иссякает и она начинает повторяться, открываю рот я. И говорю — по роли полагается, чтобы последнее слово осталось за мной, — хмуро и ворчливо:
— Дождусь я когда-нибудь ниток или нет?
После этой отповеди нитки чудом тут же отыскиваются. Они оказались на столе. Мену отмерила мне их как завзятая скопидомка, продолжая при этом ворчать, но все тише и тише, пока ее воркотня не заглохла совсем. Когда я вышел из кухни, в моих ушах все еще стоял гул, и я с удивлением подумал, что будничная жизнь в Мальвиле течет своим чередом, хотя нам грозит опасность, хотя с минуты на минуту нас могут уничтожить.
— Знаешь, что я надумал, — сказал Пейсу, стоя на верхней ступеньке лестницы и орудуя огромной глыбой с такой легкостью, точно это был небольшой булыжник, — навалим мешки с песком так, чтобы стены совсем не было видно, Вильмен решит, что перед ним один песок. Тут он себе шею и свернет.
Я согласился с Пейсу и на время нашего с Мейсонье отсутствия передал командование Колену, он проводил нас до опускной дверцы и запер ее за нами. По правде говоря, выползать из замка на четвереньках — штука довольно унизительная, но я считал нужным подать пример, пусть это войдет в привычку. В открытые ворота в мгновение ока может вломиться целая орда, ну а в эту дыру у самой земли ворваться невозможно, тем паче что в нижний паз отверстия — я забыл об этом упомянуть — вставлена остро наточенная коса.
Сначала мы двинулись по дороге в Ла-Рок. Как видно, Тома был начеку и здорово укрылся, мы услышали короткий окрик: «Вы куда?» — и только по голосу догадались, где он прячется. И сам он вырос перед нами, больше, чем всегда, похожий на греческую статую: до пояса голый, лицо спокойное и сосредоточенное.
— Хотим разведать лесную тропинку. На обратном пути, если желаешь, я тебя сменю.
— Это еще зачем? — возразил Тома. — У меня всех дел — лежи себе да смотри. Ты устал побольше моего — вкалывать пришлось тебе.
Я покраснел, чувствуя себя гнусным предателем.
— Так или иначе, мне надо с тобой поговорить, — сказал я.
Я принял это решение, не продумав его как следует, но считал, что поступаю правильно. Не прятаться же мне за спину Кати. Если произойдет взрыв, я обязан первым на себе самом испытать его силу. Помахав Тома рукой, я двинулся дальше, Мейсонье шел слева от меня. Деревья по большей части обгорели, и листьев на них не было, зато подлесок с поистине тропическим буйством воспользовался и дождливой погодой, и солнечным светом, которыми были богаты два последних месяца. Никогда в жизни я не видел, чтобы зелень так густо разрасталась. И в ширину, и в высоту. Передо мной высились трехметровые папоротники со стеблями толщиной с мою руку, стеной стоял колючий кустарник, дикий боярышник был похож на деревья, а молодые стволы каштанов и вязов уже привольно ветвились высоко над моей головой.
В это время года не так-то легко отыскать начало ведущей в Ла-Рок тропы, особенно с дороги, но я уже давно запомнил приметы и нашел ее без труда. Еще до Происшествия я часто пользовался этой тропой для выездки лошадей. Копыта мягко ступали по черному перегною, и к тому же здесь удачно чередовались спуски, подъемы и ровные участки пути. И хотя лес мне не принадлежал, я следил, чтобы тропа не заросла, обрезал мешавшие мне ветви и колючие кусты. Я нарочно никогда не заикался об этой дороге в Ла-Роке, опасаясь, как бы Лормио не вздумали прогуливать по ней своих меринов. А совсем недавно я расчистил ее от преграждавших нам путь обгоревших стволов, когда мы возвращались с Коленом из Ла-Рока, куда ездили сообщить Фюльберу о замужестве Кати.
После Происшествия выжили, как видно, только те звери, что ютятся в норах. Но кроме нашего Кар-Кара, которого мы не видели после утреннего выстрела, птиц не осталось — жуткое это было чувство прогуливаться в лесу, где не слышно ни птичьего щебета, ни жужжания насекомых.
Я шел впереди, внимательно высматривая следы на влажной земле — но ничего не увидел. Впрочем, по моим предположениям, вряд ли кто-нибудь из уцелевших ларокезцев знал эту тропу и мог указать ее Вильмену — ларокезские фермеры привыкли к просторам богатых равнин, и ни их нога, ни гусеницы их тракторов никогда не топтали холмов Мальжака. Не значилась эта тропа и на картах генерального штаба, впрочем, они уже двным-давно устарели, а тропа была проложена сравнительно недавно каким-нибудь лесником, вывозившим лес. Поэтому сомнительно было, что Вильмен ею воспользуется. Но я хотел лишний раз убедиться в этом, что и объяснил шепотом Мейсонье, после того как мы целый час прошагали в гнетущем безмолвии леса.
Я не заметил ничего подозрительного — ни следов человека, ни примятых кустов, ни сломанных веток, а если ветки и были сломаны, то они уже успели завянуть, это значит: наши с Коленом лошади обломали их, когда мы возвращались из Ла-Рока.
На обратном пути я осуществил свой план — я хотел, когда мы снова вернемся на эту тропинку, убедиться, что никто, кроме нас, на нее не ступал. Для этого на уровне своего бедра я сгибал какой-нибудь стебель поподатливей и черной ниткой привязывал его к ветке по другую сторону тропинки. Ветром нитку не порвет, зато человек, торопливо идущий по тропинке, оборвет ее, даже ничего не заметив. Когда же мне попадался колючий кустарник, я обходился без ниток, пользуясь его необычайной цепкостью, высвобождал самую длинную из его ползучих и вьющихся ветвей, протягивал ее через дорогу — и она тотчас жадно хваталась за какую-нибудь хрупкую лозину.
Это напоминало наши игры времен Братства, Мейсонье так и сказал. Разница лишь в том, что в нынешней игре ставкой была наша жизнь. Но ни мне, ни ему не хотелось произносить столь патетические слова. Наоборот, мы оба старались вести себя как можно более буднично. После двухчасовой ходьбы мы присели отдохнуть на травку на пригорке, откуда открывалась дорога на Ла-Рок. С дороги никто бы нас не увидел, даже если бы мы были верхами, так кудрявился здесь кустарник. «Видишь всех, а тебя никто», — мог бы сказать Мейсонье.
— Думаю, выкрутимся, — произнес он вслух.
Если не считать того, что он усиленно моргает и его узкое лицо от напряжения вытянулось еще больше, он спокоен, насколько это возможно в нашем положении. Так как я молча кивнул, он продолжал:
— Все пытаюсь представить себе, как развернутся события. Вильмен явится к Мальвилю со своей базукой. С первого выстрела разрушит палисад, ворвется внутрь и увидит мешки с песком. Он решит, что за ними ворота, и станет по ним стрелять. Выстрелит разок, другой — и все без толку. А снарядов у него всего штук десять. Ясно, что он не станет расстреливать все. Стало быть, даст приказ отступать.
Я покачал головой.
— Этого-то я и боюсь. Если он отступит, нам легче не будет. Наоборот. Вильмен бывалый вояка, он свое дело знает. Как только он поймет, что приступом нас не возьмешь, он изменит тактику и начнет устраивать засады.
— Засады можем устроить и мы, — возразил Мейсонье. — Здешние места мы знаем получше его.
— Он их скоро узнает. Даже эту тропу быстро обнаружит. Нет, Мейсонье, если война примет такой оборот, мы наверняка ее проиграем. Банда Вильмена превосходит нас численностью, она лучше вооружена. От наших самострелов дальше чем на сорок метров проку нет, а его винтовки убивают наповал с четырехсот.
— И даже еще дальше, — уточнил Мейсонье.
Я молчал.
— Что же ты думаешь делать? — спросил он.
— Пока ничего. Раскидываю мозгами.
Когда мы снова выбрались на ларокезскую дорогу, солнце уже садилось, освещая ее косыми золотистыми лучами.
— Тома!
— Здесь, — отозвался Тома, подняв руку и этим движением выдав свое укрытие на откосе, возвышающемся над дорогой.
Предзакатное небо было безоблачно, но отнюдь не безоблачно было у меня на душе, когда, махнув на прощание Мейсонье, зашагавшему к Мальвилю, я подошел к Тома.
Тома отлично замаскировался, держа на прицеле сто метров дороги и положив ружье на два плоских камня, которые он засыпал землей. Я растянулся рядом с ним.
— Гнусная штука война, — сказал Тома. — Я издали вас увидел и даже на мушку взял. Мог запросто уложить обоих.
Спасибо. Будь я суеверным, я, наверное, решил бы: не слишком-то благоприятное начало для предстоящего разговора.
— Тома, мне надо с тобой поговорить.
— Что ж, говори, — сказал он, догадываясь о моем смущении.
Я рассказал ему все. Вернее, нет, не все. Мне хотелось выгородить Кати. Поэтому мое объяснение звучало так: Кати пришла ко мне в комнату, когда я только-только проснулся, наверное, хотела со мной поговорить. Ну и вот. Я не устоял.
Повернув ко мне свое красивое, с правильными чертами лицо, Тома внимательно на меня поглядел.
— Не устоял?
Я кивнул.
— Вот видишь, — заявил он самым спокойным тоном. — Не так уж она плоха, ты ее всегда недооценивал.
И он туда же! Я был поражен его реакцией. И молчал, уставившись в землю.
— Ты как будто разочарован, — сказал Тома, вглядываясь в меня.
— Разочарован — не то слово. Я удивлен. Немного, но удивлен.
— Просто моя точка зрения изменилась, — пояснил Тома. — Хотя я и не поставил тебя об этом в известность. Помнишь наш спор на собрании, когда ты привез Мьетту? Единобрачие или многомужество? Я выступил против тебя в защиту моногамии. Ты тогда остался в меньшинстве и даже, по-моему, был оскорблен. — Он чуть-чуть улыбнулся и продолжал: — Так вот, мои взгляды изменились, я считаю, что ты прав. Никто не имеет права единолично владеть женщиной, когда на шестерых мужчин их всего две.
Я с удивлением разглядывал его строгий профиль. Я-то думал, что он по-прежнему убежден в своем праве на единоличное супружество. И вдруг услышал из его уст мои же доводы.
— К тому же Кати не моя собственность, — добавил он. — Она человек. И поступает, как хочет. Она не обещала мне хранить верность до гроба, и я не желаю знать, чем она занималась сегодня днем. — И закончил решительно: — Не будем больше об этом говорить.
Если бы не эти последние слова, я вполне мог бы вообразить, что он отнесся к происшедшему с полнейшим безразличием. Но это не так. Губы его чуть заметно подергиваются. Я знаю, что это значит: он предвидел, что Кати будет ему изменять, и заранее приготовился к этому, заковав себя в броню разумных доводов. Доводов, почерпнутых у меня. Узнаю моего славного Тома! Он суров, но он вовсе не бесчувственный чурбан. Вытянувшись рядом с ним и, как он, неотрывно глядя на дорогу, за которой нам полагалось следить, я испытываю вдруг прилив глубокого дружеского чувства к нему. Нет, я ни о чем не жалею. Но мне кажется, нельзя мерить одной меркой то, что я пережил нынче днем, и волнение, которое обуревает меня в эту минуту.
Так как молчание слишком затянулось, я приподнялся на локте.
— Хочешь, я сменю тебя? Можешь идти.
— Нет, — ответил Тома, — ты в Мальвиле нужнее. Погляди, как получилась стена — такая ли, как ты задумал.
— Ладно, — согласился я. — Но и ты не задерживайся здесь, когда стемнеет. Это бесполезно. На ночь у нас есть землянка.
— Чья сегодня очередь дежурить?
— Пейсу и Колена.
— Хорошо, — сказал Тома. — К ночи вернусь.
Лишь одно выдает нашу скованность — мы оба говорим преувеличенно будничными голосами, как-то даже слишком по-деловому.
— Ну привет, — на прощанье сказал я, и даже непринужденность, с какой я бросил эти слова, показалась мне наигранной. Да и само слово «привет» — в обычное время я обошелся бы без него. Мы не слишком-то соблюдаем между собой такую вежливость.
Я ускорил шаги, позвонил в колокольчик у палисада, и Пейсу открыл мне опускную дверцу.
— Дело сделано, — сказал он, как только я прополз в отверстие и поднялся на ноги. — Ну, что скажешь? Какова стена? Погляди, даже если стать сбоку, все равно с какой стороны — у кладбища или у крутизны, — торца ни за что не увидишь. Здорово мы стену замаскировали, а? Ни одного камня не видать — только мешки. Придется Вильмену поплясать.
Он слегка запыхался, и, хотя к вечеру похолодало, по голому его торсу все еще струился пот, а мускулистые руки были чуть согнуты в локтях, точно Пейсу никак не удавалось их выпрямить. Я заметил, что ладони у него побагровели и, несмотря на застарелые мозоли, ободраны в кровь.
— Нет, подумай только, — продолжал он, — управились за день. Никогда бы не поверил. Правда, глыбы были уже обтесаны и работали мы вшестером, вернее, впятером, да еще четыре бабы.
Весь Мальвиль, кроме двух наших старух и Тома, собрался вокруг стены полюбоваться ею в лучах заката, Кати, стоя на верхней перекладине приставной лестницы, выравнивала верхний ряд мешков с песком. Мы видели ее со спины.
— Ладная бабенка, — вполголоса сказал Пейсу.
— Сестра сложена лучше.
— А все ж таки счастливчик этот Тома, — продолжал Пейсу. — И совсем не гордячка. С каждым словечком перекинется. Ластится. Непременно тебя поцелует. Иной раз совестно даже.
Я заметил в сумерках, как он покраснел.
— Я вот насчет чего, Эмманюэль, — продолжал он. — Завтра нам драться, не ровен час еще убьют, хорошо бы нынче вечером исповедаться. Это я про себя с Коленом говорю.
Он вертел и вертел в своих громадных ручищах висячий замок от опускной дверцы — он забыл водворить его на место.
— Ну что ж, я подумаю.
Но не успел. Прогремел выстрел. Я замер.
— Открывай, — приказал я Пейсу. — Я бегу туда. Это Тома.
— А если не он?
— Открывай живее!
Он вновь поднял деревянный щиток. Проползая под ним, я отрывисто приказал;
— Ни с места!
И побежал с ружьем наперевес. Долгими же были эти сто метров. На втором повороте я замедлил бег, пригнулся и по рву продвигался уже согнувшись. Посреди дороги я увидел Тома, он стоял неподвижно с ружьем в руках, ко мне спиной. У его ног лежала какая-то фигура в светлой одежде.
— Тома!
Он обернулся, но так как почти совсем стемнело, я не мог рассмотреть его лица. Я подошел ближе.
Распростертая фигура оказалась женщиной. Я увидел юбку, белую блузку, длинные светлые волосы, В груди женщины зияла рана.
— Это Бебель, — сказал Тома.