15

Вскоре после Иванова дня Тодда легко разрешилась от бремени долгожданной девочкой. Рамстронг принес радостную новость в дом Энни, куда его сынишек переселили на время родов Тодды.

— Я — самый счастливый человек на свете, — объявил он, — самый счастливый отец.

Несмотря на усталость, Давит светился от счастья. Он звякнул своей кружкой с сидром о кружку Энни и улыбнулся миру, который в данный момент включал в себя огородные грядки, вдову Байвелл, Лигу и Бранзу в беседке, увитой зеленью, и Эдду, за которой по всему дому и саду носились двое озорных мальчишек, его сыновей — Озел лишь иногда останавливался, чтобы отдышаться, а потом мчался дальше, заливисто хохоча.

— Нет ничего лучше дочерей, — сказала Лига.

Мужчине нужны сыновья, прозвучал в ее голове голос Па. Однако же, поглядите — это совсем не так! Рамстронг давно хотел, чтобы родилась дочка, и на лицах отцов, что танцевали со своими дочерьми на празднике у костра, не было и тени того презрения и досады, которое неизменно появлялось на лице Па, стоило ему взглянуть на Лигу.

— И дочки, и сыновья — это замечательно, — заключила госпожа Энни. — А когда есть и те, и другие, получается прекрасная полная семья, это уж точно. — Она отхлебнула сидр с таким довольным видом, как будто напрочь забыла о своем сиротском детстве и о том, что у нее вообще никогда не было родных.

И все же в тот день им не удалось как следует выпить за здоровье матери и ребенка. Новорожденная чувствовала себя хорошо, но у Тодды Рамстронг что-то пошло не так. Две ночи она металась в бреду и лишь ненадолго засыпала, измотанная лихорадкой. Наутро после первой ночи она уже не могла кормить младенца, а после второй не узнавала никого: ни Давита, ни сестер, которые приносили ей облегчающее питье, ни Энни с ее травяными отварами и заговорами. Перед рассветом жар спал. Казалось, худшее позади, однако несчастной женщине хватило сил лишь на то, чтобы попросить мужа передать детям, когда они подрастут, что мать любила их больше всего на свете, что ей больно расставаться с ними, и ее сердце разрывается от горя. С этим она умерла.

Никто не в силах был поверить, что небеса могли забрать столь добрую, милую и заботливую женщину. Лига была сама не своя; услышав новость, она покачнулась, а затем впала в оцепенение.

— Раз и навсегда я поняла, — сказала она Энни, когда обе женщины сидели на темной кухне и пытались заставить себя взяться за дела, хотя бы приготовить завтрак, — никто в этой жизни не имеет того, что заслуживает. Негодяи и преступники безнаказанно разгуливают по улицам Сент-Олафредс, а Тодда Рамстронг, безгрешная душа, примерная жена и мать… — Голос Лиги задрожал. — Представить только, что малышка Беделла никогда не увидит маму… Ей не останется даже той короткой памяти, которая сохранилась у меня о моей бедной Ма!

— Это жестоко и несправедливо, — кивнула Энни. Одетая в ночную рубашку и чепец, без вставных челюстей, в холодном предрассветном сумраке она выглядела столетней старухой, дряхлой каргой.

Рамстронг был умным и сильным, но этот удар подкосил его. После смерти жены он не находил себе места, не знал, что делать с собой и с детьми, отстранился от мира и ушел в себя.

Лига понимала, что ничем не может помочь Рамстронгу в это черное время. Что бы она ни делала — приносила еду, которую готовила вместе с дочерьми, долгие часы занималась Андерсом и Озелом, ни на шаг не отходила от кормилицы маленькой Беделлы, — ее мучило сознание своей бесполезности. Она не могла устранить причину его несчастья, это было не в ее власти и ни в чьей. Никто не мог рассеять это страшное горе, которое обрушилось на всех них, но сильнее всего — на Рамстронга и его сыновей.

Сквозь тяжесть беды иногда слабыми лучиками пробивались воспоминания о летнем празднике, о том, как Рамстронг танцевал с ней в отблесках костра. «Мы-то с тобой знаем. Лига», — сказал он тогда, и она часто повторяла про себя эти слова, чтобы вновь ощутить их сладость. Теперь же ее повергла в ужас мысль, что этим-то она и накликала уход Тодды. Я не хотела этого, убеждала себя Лига. Я не хотела забрать его себе, не собиралась отнимать его у жены.

Лига видела, как безутешен Рамстронг — как братьям Давита приходилось насильно поднимать его, чтобы умыть, снять одежду, которая была на нем в ту ночь, когда умерла Тодда, и переодеть в чистое. И хотя сердце Лиги разрывалось от сострадания, его горе словно завораживало ее. Если бы только Тодда видела, каким беспомощным и растерянным стал без нее муж! Они были словно одно целое — и теперь эта чудовищная потеря сломала его. Это было в чем-то сродни любви Лиги к дочерям. Но так любить мужчину?! И знать, что он чувствует к тебе то же самое?.. Прежде Лига и не подозревала, что такое возможно, и теперь смотрела на это, как на чудо. Осмелится ли она когда-нибудь пожелать такой любви для себя?


Отчетливо помню: когда родился Андерс, я внезапно ощутил связь со всем живым на свете. Еще будучи медведем и летя над землей, я увидел внизу единый мир, к которому мы все принадлежим. Потом другие впечатления заслонили эту картину, но когда я взял на руки своего первенца — мне показалось, что до сего дня я не видел столь белоснежного белья и столь чистого утра, — картина единого мира вновь всплыла перед моими глазами. Только на этот раз я не смотрел на нее с высоты полета, а чувствовал себя неотъемлемой частью бытия, прямо здесь, у гудящего очага, ощущая жар пламени на лице. Моим домом стал целый мир, и целый мир превратился в единый дом.

Атмосфера, настроение маленькой хижины и большого дома — например, как у Энни Байвелл или Хогбеков, с множеством комнат, построек и земли, — сильно разнятся. Дом, посреди которого я стоял, тянулся и ширился, все дальше и дальше, становясь огромнее любого особняка. В каждой комнате этого дома жила семья, и в каждой семье отец держал на руках своего первого ребенка, сына или дочь, продолжение двух родов. Меня била дрожь, потому что я слышал звонкое эхо, отражающееся от стен этого дома, и эхо говорило, что все мы едины и продолжаемся без конца и края в пространстве и времени. Помню, как, усталый и напуганный, я восхищался необъятной величиной этого дома, как изумлялся, что та же картина укладывается и повторяется в рисунке морской раковины или крошечного домика улитки, отражается в личике моего сына — красном, полуслепом и загадочном, в двух бутонах его кулачков, которые то сжимаются, то разжимаются и подрагивают на своих тонких стебельках.

И я, темный невежда, думал, что это все. В своем блаженном неведении я считал, что рождение новой жизни делает картину мира законченной, хотя понимал, что смерть моих родителей тоже вписывается в нее, и мечтал, чтобы они порадовались внуку, Андерсу, и испытали гордость за своего сына, которому досталась в жены такая замечательная женщина, как Тодда Тредгулд.

Когда же она умерла, моя прекрасная супруга, которая с каждым днем становилась все прекраснее, добрей и преданней, которая из возлюбленной превратилась в любимую мать моих сыновей, я узрел другое крыло в большом доме, которого раньше не замечал, хотя пережил немало утрат, — в нем обитал отец, туда переселился дядя. Я впервые бродил по его гулким коридорам и слышал отголоски ветра в комнатах с распахнутыми настежь дверями, шарканье бесплотных ног.

Помню, после смерти Ма я шарахался от сочувственных объятий; я был в том возрасте, когда хочется верить, что ты не нуждаешься в жалости. Теперь, когда я стал отцом семейства и частью огромного мира, другие мужчины — такие же вдовцы — почувствовали, что могут прийти ко мне, и в их глазах стояло такое выражение… Поначалу я не мог сдержать слез, едва увидев его, и они обнимали меня, и постепенно я понял, что рядом со мной немало людей, которые переносили потерю за потерей — хоронили жен, родителей, порой даже собственных детей — и при этом не представляли мир как единую целостную картину, не видели и не понимали ее.

Сильнее всего меня удивили двое парней — те незадачливые юноши, что были выбраны Медведями на последнем весеннем празднике. Кто бы мог подумать… Оба происходили из семей, которых смерть еще не коснулась своим крылом, оба еще не обзавелись женами (хотя я знал, что Ноэр ухаживает за сестрой Филипа Дирборна, погибшего в результате несчастного случая: Джем Арчер по ошибке застрелил его, приняв за настоящего медведя).

В общем, и тот и другой пришли на похороны, а затем и в дом, где хлопотуньи Коттинг вместе со вдовой Байвелл, моими кузинами и невестками собрали поминальный стол, а я сидел, уставившись в стену либо рыдая на плече у каждого, кто ко мне подходил.

Когда я немного выпил и захмелел, когда эль чуть-чуть расплавил острые края густо-кровавой боли, терзающей меня, словно я проглотил утыканную шипами дубинку, эти двое сели рядом со мной, такие молодые по сравнению со всеми вдовцами, пришедшими утешить меня. Они не пытались разговорить меня или выразить соболезнования, а просто сидели по обе стороны, и Баллок, не обращая на меня внимания, рассказывал Ноэру про своего брата. А потом плачущий Озел подбежал ко мне и забрался на колени, и Ноэр (о нем я почти ничего не знал — лишь то, что в День Медведя на него пало загадочное проклятие, в котором, по словам мисс Данс, была повинна вдова Байвелл — и в этом, и во многом другом), да, Ноэр вдруг запел, и как раз ту песню, что была нужна — «Семь лебедей». В ней не говорилось ни о смерти, ни о женщине, она не вызвала неуместного веселья, но создала неуловимый настрой, красивый и светлый. Люди охотно и с облегчением подхватывали знакомые слова и мотив. Впоследствии я много раз пел эту песню, когда оставался наедине с сыновьями и вокруг нас сгущалась темнота; пел, чтобы мы все вновь почувствовали то облегчение, что на краткий миг воцарилось над столом, то мягкое тепло, небольшой взлет — конечно, не такой высокий, чтобы, подобно медведю, увидеть под собой весь мир, ясный и понятный, однако достаточный для того, чтобы вздохнуть полной грудью и чуть-чуть подняться над печалями, прежде чем возвратиться к горестному смирению.

Мне советовали оставить дочурку у кормилицы: «И тебе станет легче. Давит, и ребеночек будет получать молоко, как только проголодается». А я не мог расставаться с ней надолго, я и так потерял слишком много. Поэтому я носил Беделлу туда-обратно, туда — к Лиссел, обратно — домой, и днем, и ночью, маленькое теплое хнычущее сокровище, завернутое в пеленки. Иногда Озел просыпался и шел со мной, и я был рад его компании, а Лиссел частенько встречала нас у дверей и смеялась: «Слышу, слышу, молоко уже подошло к груди!»

Иногда я все же оставлял девочку у нее до утра, но чаще дожидался конца кормления, растянувшись на лавке в кухне — и тогда Озел ложился на меня сверху, точно одеяльце, — или сидел за столом, уронив голову на руки и слушая довольное причмокивание Беделлы. Случалось, Лиссел уносила ее наверх и укладывала с собой в кровать, чтобы немного вздремнуть, пока дитя насытится.

— Держите, мистер Рамстронг, — говорила кормилица и вручала мне тугой сладко пахнущий сверток. — Животик полный, как барабан.

И мы шли домой через ночной Сент-Олафредс, прохладный, спокойный, отдыхающий от дневной суеты. В небе сияли звезды и бежали рваные облака, и вокруг не было ни души, и никто не докучал нам расспросами и утешениями, только Озел, спотыкаясь, семенил рядом со мной и тер ручонками сонные глаза.

— Оставь дочку у кормилицы, — не раз повторял мой брат. — Расходов не намного больше, зато будешь высыпаться.

— Нет, Аран, — возражал я. — Не могу без малышки. Она — моя последняя связь с Тоддой, да к тому же вылитая мать.

Признаться, кроме всего этого ребенок был для меня источником смятения, и держать малышку при себе меня заставляла не только скорбь, но и ярость. Порой, когда я глядел на дочку, мирно спящую или бодрствующую, видел ее затуманенный взгляд, нахмуренный лоб, гримасничающий ротик, на меня накатывала совершенно невообразимая смесь чувств. Это она своим рождением убила мать, и от этой правды некуда было спрятаться. Но разве мы с Тоддой не мечтали о дочери? Казалось, судьба сочла, что мне досталось слишком много счастья, что моя семья слишком хороша для меня. Это Давит Рамстронг, — говорил рок, — ему не дозволено иметь рядом более одной славной женщины: либо мать, либо жена, либо дочь. Как только появится вторая, первая должна уйти.

Так я думал, одурманенный горем и гневом, и эти мысли распалили меня настолько, что я очнулся от беспомощности, в которую впал после смерти моей любимой. Природа умна и практична, она работает даже тогда, когда ты чувствуешь себя потерянным, когда горечь и боль захлестывают тебя волнами. Нужно вытащить этого человека из пучины безумия, — рассуждает Природа, — расшевелить его, заставить трудиться, потому что есть трое малышей, которым нужна его забота. Нельзя, чтобы он тосковал и томился чересчур долго. Пускай, к примеру, поглядит на Жана Мазера, в чьем доме живут мать, и мать его жены, и хохотушка-жена, и две дочки, да еще четверо сыновей. Сколько женщин вокруг Жана Мазера, а он все жалуется — так сетуют на тяжесть мешков с золотом богачи, втайне довольные тем, что несут этот груз. Смотри на Жана, Рамстронг, смотри, как скупо я оделила женщинами тебя. Вот уже Рамстронг и затрясся, укладывая младенца в колыбельку, вот уже сжимает кулаки и выходит за дверь, сдерживая ярость, подавляя желание придушить собственного ребенка. Он пробудился, стряхнул с себя оцепенение, видите? Он жив, и это самое главное — поддерживать в нем жизнь, чтобы он мог поднять на ноги троих детей, для которых я тоже приготовила немалую долю горя.

Конечно, все это было неправдой. Я понял это однажды утром, когда мои маленькие мужички забрались ко мне в постель, чтобы послушать сказки и поболтать, как всегда делали, когда была жива Тодда. Я увидел их родные милые мордашки, примятые ото сна, их глаза, мечтательно устремленные на меня, ручки, еще не налитые мужской силой, обвившие мою шею, и подумал: Аран прав — в городе найдется не одна девушка, которая с радостью пойдет за меня замуж, станет матерью моим детям и нарожает еще кучу ребятишек. Я вспомнил тех мужчин, кто, соболезнуя мне, упоминал своих кузин или дочерей. «Само собой, не сейчас, Рамстронг, попозже, когда придет время оглядеться по сторонам». Я уже допускал, что такое время действительно придет, но пока что барахтался в выгребной яме, и все мои силы уходили на то, чтобы держать голову на поверхности, не дать моим мальчикам утонуть в ней и следить, чтобы маленькая Беделла всегда была здорова, сыта и одета в сухое.


После похорон Тодды наступила жуткая пора: для живых жизнь продолжалась, а мертвые оставались мертвецами. В большом хозяйстве Энни все остро ощущали это, хотя старались не задумываться и, что было вполне уместно, трудились с еще большим усердием: шили то свадебные платья, то траурные костюмы, а еще — праздничные наряды к предстоящему празднику Урожая.

После Иванова дня солнечный свет зазолотился, помягчел, зрея с каждым днем приближающейся осени. По утрам и вечерам воздух стал сперва прохладным, а затем и холодным. Теперь Лига и ее дочери делали тонкую работу только в середине дня, у окошка, а на то время, когда света было мало, оставляли простые швы и наметку.

— Это как-то связано с мистером Коттингом, да? — вслух высказала свою мысль Эдда в один из таких полуденных часов, когда они с матерью мирно занимались вышивкой.

— О чем ты? — подняла голову Лига.

Бранза и Энни ушли на рынок и к Рамстронгу, вернуться должны были не скоро.

— То, о чем ты нам не говоришь. О чем рассказываешь только госпоже Энни или мисс Данс, и то после того, как отправишь нас из комнаты. Это касается нашего отца? Ты его стыдишься? Он был плохим человеком?

— Он был никаким, — сухо ответила Лига.

— Что, не имел положения в обществе? Чем он занимался? Каким ремеслом?

Лига посмотрела на дочь долгим взором; Эдде он показался тоскливым.

— Мам, разве мне не интересно узнать про собственного отца? — Эдда попыталась придать своим словам оттенок шутливости, чтобы задобрить Лигу, однако ее улыбка осталась без ответа.

Лига молча прокладывала стежок за стежком, вопрос повис в воздухе.

— Никакого Коттинга нет, я его придумала, — наконец произнесла она. — Мисс Данс сразу раскусила меня, но все остальные поверили, поэтому я придерживалась своей выдумки. Честно говоря, я очень устала — матери нелегко скрывать правду от дочек.

— Тогда кто наш отец, если не Коттинг? Мы его знаем?

Лига одновременно пожала плечами и мотнула головой.

Эдда отважилась рассмеяться, а когда увидела, что лицо Лиги не просветлело, досадливо вздохнула.

— Истории появления детей на свет бывают красивыми и не очень. — Лига бросила на дочь предостерегающий взгляд. — Что до тебя и твоей сестры, милая, эти истории красивыми не назовешь.

Эдда закатила глаза.

— Пф-ф! Мамочка, ты только и делаешь, что рассказываешь мне красивые сказки, а я хочу знать правду, чистую правду. Рассказывай!

— Что ж, эта правда не такая уж чистая, как бы тебе ни хотелось ее услышать. — Лига откусила кончик нитки, разложила ткань на коленке и придирчиво осмотрела шов. — Насмешками ты не вынудишь меня говорить об этом. Поверь, воспоминания крайне неприятные.

— Мама, это же касается того, кто я такая и кем могу стать! — воскликнула Эдда. — Ты ведь знаешь, как все здесь устроено. Вся жизнь человека зависит от того, кто его отец.

— Только не твоя, детка, и не Бранзы. Иначе вы не выросли бы такими славными девушками.

— Выходит, он был последним негодяем… — Эдда выжидающе посмотрела на мать. — Ты говоришь о нем с такой горечью! Должно быть, ненавидишь его всей душой. Что же он натворил? Бросил тебя? Избил? Оставил без гроша?

Лига обреченно отложила шитье — траурную рясу для священника из тяжелой черной материи.

— Бранза счастлива, и не зная этого.

— Извини, я не Бранза.

— Да уж. — Короткая улыбка промелькнула по лицу Лиги, словно облачко пара коснулось холодного оконного стекла. Она снова принялась старательно прокладывать стежки.

В отличие от нее Эдда не взялась за работу — недошитое платье из белой тафты для младшей сестры невесты лежало у нее на коленях. Она ждала, и Лига, продолжая трудиться, чувствовала ее напряженное ожидание.

— Ты хочешь знать? — Голос Лиги был полон тяжелых сомнений, он прозвучал откуда-то из-за спины.

— Да! — торжествующе воскликнула Эдда и вдруг оробела.

Лига тревожно оглянулась по сторонам.

— Тогда закрой дверь, дочь моя. Не хочу, чтобы меня подслушали — например, мистер Дит.

Эдда, слегка дрожа, проворно затворила дверь и вернулась на место. Она не могла шить, не могла ничего делать, пока не услышит то, что ей нужно.

На лице Лиги, склоненном над работой, отражались прожитые годы и тяжкие раздумья. Эдда, сидя напротив матери, чувствовала себя юной и наивной. Слишком наивной, сердито сказала она себе. Ей казалось, будто бы она твердо и непоколебимо стоит посреди дороги, а навстречу ей с грохотом катится тяжелый экипаж. У нее хватит смелости, достанет мужества выслушать все, что скажет мать.

Лига вновь подняла глаза, собираясь с духом. Затем вновь взяла в руки траурное одеяние и, опустив голову, тихо, неторопливо и очень серьезно начала рассказывать о том дне, когда была зачата Эдда.

Лига подбирала простые, правильные слова — она всегда была хорошей рассказчицей. Эдда почти растворилась, от нее осталось лишь дыхание — под ровный голос матери оно все сильнее учащалось. Она чувствовала вес малышки Бранзы на руках, спиной ощущала жесткую дверь избушки, втягивала ноздрями запах сажи из печной трубы и прижималась к холодным грубым камням.

В какой-то момент Лига прекратила шить, но так и держала материю в одной руке и маленькую блестящую стрелу иглы — в другой. Она не утаила ничего: рассказала, как свершилось насилие, описала подробности каждого акта, объяснила, чем один отличался от другого, вспомнила каждую ухмылку, каждый нанесенный ей удар, каждый миг страха. Не щадя ни себя, ни дочери, Лига воспроизвела события во всей их неприглядности. Тем не менее за все время она ни разу не поморщилась, не скривила губ, не позволила эмоциям вмешаться в повествование. В эти минуты Лига была точно гонец, который докладывает полководцу о передвижениях противника и понимает, что ценность его донесения заключается в полноте и беспристрастности.

Эдда изнемогала; не было сил слышать ужасные слова, слетающие с прекрасных добрых уст матери. Она заткнула бы уши — но ведь это она сама принудила Лигу к разговору! Попросить ее умолкнуть на полуслове Эдда уже не могла. Чтобы хоть немного унять смятение, она взяла со стола обрезки черного бархата и белой тафты и принялась ножницами отстригать от них мелкие кусочки — такие мелкие, что некоторые из них рассыпались в пыль у нее на коленях. За этим занятием хотя бы руки не так дрожали.

Ровное механическое щелканье ножниц успокаивало, служило фоном для другого звука — голоса Лиги. Этот голос словно бы возводил башню, высокую башню из отвратительных созданий, похожих на мерзких жаб, неким образом решивших сбиться вместе, залезть одна на другую и выстроить это сооружение вопреки инстинкту, который понуждал их соскользнуть, рассыпаться, растечься, развалить кучу и неуклюже убраться прочь. Лицо Эдды занемело — она старалась сохранять такое же бесстрастное выражение, как мать; в горле жестким комом застряли возгласы, рвущиеся наружу.

Когда рассказ закончился, обе женщины продолжали сидеть: мать — с тканью и иголкой, дочь — положив ножницы на колени. Они не смотрели друг на друга, словно каждой из них в душе хотелось, чтобы другой не было в комнате.

— Тогда… — Слова царапнули глотку Эдды, показались чужими. — …Откуда взялась Бранза, если сейчас речь шла только обо мне?

— Это касается меня и Бранзы.

— Она тебя не спросит.

— Значит, я ей не скажу.

— Ее история лучше моей?

— Нет.

— Похожа?

— Ничуть.

Мать и дочь посмотрели друг на друга через разделявший их широкий стол. Хотя щеки Эдды горели, она ощущала страшный холод — и внутри, и снаружи, как будто рассказ Лиги вытянул из нее всю кровь, всю жизнь. Лига же не только пересказала ужасные события, но и заново пережила их, вынесла все, о чем говорила. Эдда и не подозревала, что человек может подвергнуться столь жестокому насилию, однако все это выпало на долю матери — ее Ма, которая напевала, замешивая тесто, довольно улыбалась, разглядывая только что законченную вышивку; Ма, которая приходила в восторг, когда Эдда смешила ее или звала поиграть, которая содержала в порядке дом, ухаживала за грядками и растила двух дочерей. Одна из них — да-да, она, неблагодарная Эдда, — силой вытащила мать из ее сердечного рая, где она смеялась и напевала в полной безопасности, в реальный мир, где эти подонки — Эдда видела Хогбека-младшего, да и люди постоянно о нем говорили! — жили себе как ни в чем не бывало, несмотря на то, что сотворили это с ее милой и доброй матерью, пока крохотная Бранза тихонько спала, спрятанная в той же самой комнате.

Эдда опустила голову. Перед ней на краю стола лежали пять фигурок: самая большая, вырезанная из траурного черного бархата, — в середине, по обе стороны от нее — по две меньших, из свадебной тафты. Все пять фигурок были мужскими; пятеро мужчин в штанах стояли, широко расставив ноги и руки, растопырившись, как морские звезды. От того, что Эдда услышала, ее разум бился и содрогался, точно корова, обреченная погибнуть в трясине. Она взяла булавку и воткнула ее в пах черному бархатному человечку, пригвоздив его к столу. Еще четыре булавки пришпилили к дереву остальных.

Эдда встала и обошла стол кругом, забрала у Лиги тяжелую ткань, отложила в сторону. Она опустилась на колени перед матерью, обняла ее за талию и склонила голову к ней на бедро. Эдда сжимала ее в объятиях, упираясь в живот матери головой, точно желала опять вернуться в чрево.

Пальцы Лиги перебирали ее кудри, ласково гладили по лицу.

— Посмотри, что вышло, что получилось из такого кошмара: моя любимая Эдда! Разве прожила бы я без моей славной девочки, не случись со мной всего этого? Подумай, доченька!

— Как ты можешь ходить по улицам? — яростно зашептала Эдда. — Как можешь улыбаться вдове Фокс — я сама видела, как ты улыбалась ей на рынке! Как можешь молчать, вместо того чтобы бросить ей в лицо: Ваш сын — ваш драгоценный сын! — сделал это со мной, когда был сопливым юнцом!

— Вдову Фокс не в чем винить. А ее сына я видела — и его, и Турро Кливера. Они… уже не те, что были раньше. Во всяком случае, они больше не заодно. Думаю, им неприятно вспоминать, на что они когда-то подбили друг дружку.

Подбили. Эдду едва не тошнило от ненависти.

— Но…

— И пока я жива, ты не посмеешь заговорить об этом ни с кем из них, Эдда, равно как с их родными, с Бранзой, Энни или кем-то еще. Я запрещаю тебе, слышишь? Грех совершен против меня, и я тебе говорю: не касайся этого. Это дело прошлое, и я не позволю снова поднимать со дна грязь, не допущу, чтобы весь Сент-Олафредс судачил об этом. Дай мне слово, Эдда. Обещай молчать.

Эдда глухо пробормотала что-то вроде согласия. Что же ей делать: плакать или кричать от бессильной ярости? Исколотить Ма кулаками или навсегда запретить покидать эту комнату, объятия Эдды — для ее же собственной безопасности?

— Ну, ну, девочка моя… — Лига не дала дочери зарыться в ее бок, взяла за подбородок, подняла лицо.

Точно так же она держала Эдду в детстве, усмиряя приступы неистового бешенства. Когда бурные эмоции искажали разгоряченное лицо дочки, черные кудри лезли в глаза, Лига сухими прохладными ладонями гладила пылающие щеки Эдды, осыпала их поцелуями — просто так, ничего не исправляя, не исцеляя.

— Все уже позади, — промолвила Лига. — Все давно позади, солнышко. Когда это случилось, я чувствовала себя ужасно, но с тех пор минуло много лет. Годы были милостивы ко мне и с лихвой возместили мои страдания. Будь у меня выбор — жизнь без того, что со мной произошло, либо жизнь без моей милой дикарки, я бы никогда не променяла тебя на покой.

— Но этот выбор… невозможен! — вырвалось у Эдды. — Неужели ты смирилась? Неужели не хочешь отомстить, убить…

Лига закрыла рот Эдды ладонью, прижала дочь к себе и принялась успокаивать — гладить по голове, целовать, повторять ее имя, а та продолжала горько плакать, роняя слезы в материнские юбки.


Бранза и госпожа Энни поднимались вверх по холму и несли полные корзины покупок. Бранза, тихонько смеявшаяся грубоватой шутке, которую для потехи отпустила знахарка, вдруг увидела на крыльце Эдду.

— Эдда, в чем дело? — окликнула она. Торопливость и загадочный вид сестры встревожили Бранзу. — Куда ты собралась в одиночку?

— Пойду прогуляюсь, — бросила та через плечо, словно отгораживаясь от расспросов, и поспешно удалилась.

— Я с тобой! — Бранза не глядя сунула корзину госпоже Энни.

— Оставь ее, — сказала старуха и взяла корзину вместе с ладонью Бранзы.

— Что могло стрястись? — Бранза попыталась высвободить руку и рвануться вслед за сестрой, но побоялась, что старая женщина не удержит равновесия и упадет, если она дернет слишком сильно. — Эдда ведь знает, что одной разгуливать нельзя, сколько раз сама мне говорила.

— Если бы она хотела поговорить, то тут же бросилась бы тебе на шею, детка, — сухо заметила Энни. — Идем лучше в дом и посмотрим, как там твоя мать. Давай-ка, открывай дверь.

— Мама? — с порога крикнула Бранза и поспешила к мастерской, оставив Энни в коридоре с корзинами.

Лига обратила к ней безмятежное лицо, хотя эта безмятежность явно давалась ей нелегко: в уголках глаз затаились морщинки, губы свела напряженная улыбка.

— Что тут случилось? — воскликнула Бранза. — Почему Эдда выскочила на улицу, вся заплаканная, и убежала совсем одна?

— Мы разговаривали.

Подошедшая Энни обменялась взглядом с Лигой, и Бранзу охватила досада: вдова знает! И Ма знает, что она знает. Они что-то скрывают!

— Беседа нас расстроила, вот и все, — закончила Лига.

— Почему? О чем вы разговаривали?

Лицо Лиги напряглось еще сильнее, однако ей удалось сохранить спокойствие.

— Не надо беспокоиться, ангелок. Я больше не хочу об этом вспоминать. Расскажи лучше, как дела у Рамстронга и его малышей. — Она отложила шитье, встала и ласково похлопала по руке Бранзу, готовую заключить мать в объятия, утешить, защитить. — Энни, не хочешь ли выпить чего-нибудь прохладительного? — С деланным оживлением Лига вышла из мастерской, чтобы рассмотреть многочисленные покупки.


Эдда шла вверх. Здесь улицы были безлюднее, но даже если бы она спускалась вниз по холму, через рынок, от расспросов ее спасал быстрый шаг и непроницаемое лицо. Весь ее вид ясно говорил: Эдда идет по важному делу, которое не терпит отлагательств, ей безразличны укоры и осуждение.

На подъеме Эдду ожидали крутые каменные ступени, с которыми предстояло помериться силами. Что ж, так даже лучше. Стиснув зубы, она упорно двигалась вперед, переносила тяжесть тела поочередно с одной ноги на другую. Эдда вошла во внутренний двор крепости и стала подниматься по ступенькам башни. Она была готова к бесконечному восхождению, готова изнурять себя, лишь бы идти в темноте, все равно куда.

Лестница все же закончилась, и Эдда оказалась на верхней площадке башни. Обычных влюбленных парочек почему-то не было, в глаза бил белесый призрачный свет. Отсюда оставался один путь — на крепостную стену. То ли сброситься с нее, то ли швырнуть вниз пригоршню мелкого гравия, то ли разразиться проклятиями в адрес прохожих…

Дрожа и задыхаясь, Эдда подошла к парапету, сжала кулаки. Все ее мышцы были напряжены, как струны, крепко сжатые зубы ныли. Над Цыганским кварталом вились струйки дыма. Верхушки деревьев раскачивались, рассеянно шевеля густой темно-зеленой листвой перед неподвижным взором Эдды, а город — хотя и казался неподвижным за дымчатой вуалью, под мокрой черепицей, покрытой мхом, за серыми камнями — бурлил, точно жуткое варево Энни — темная, едко пахнущая дымом клокочущая жижа, в которой пузырятся и всплывают на поверхность бесформенные, комковатые или тягучие ингредиенты — растительные, животные, бог весть какие. Если страшное преступление против Ма осталось безнаказанным, мало ли что еще творится в Сент-Олафредс? Если все молчат — преступники чувствуют свою вину, а мамой движет страх и отвращение, — кто знает, какие секреты таятся здесь? Весь город, весь мир испачкан, измазан, погружен в эту скверну!

Внебрачная дочь Хогбека-младшего… Эдда устремила свинцовый взгляд на крышу его особняка — она была покрыта такой же серовато-красной черепицей, как и другие дома, но в отличие от прочих зданий ее украшали остроконечные круглые башенки, чтобы хозяин мог наслаждаться своим величием. Эдда надеялась, что с этого дня, выходя полюбоваться изысканными садами, он почувствует ненависть своей нечаянной дочери, плода насилия, ненависть, которая опалит его затылок жгучим лучом с крепостной стены. Эдда ненавидела Хогбека так сильно, что ее била дрожь. Она отчаянно вжимала в парапет ободранные саднящие кулаки.

Какого же цвета кулак Эдды на фоне темного камня? Цвета ненависти, пульсирующей под кожей в каждой клеточке тела. При мысли о Хогбеке-младшем кровь в жилах Эдды становилась густой и вязкой; сердце прокачивало ее надсадными болезненными толчками. Ненавидеть его значило ненавидеть себя, потому что Эдда была наполовину Хогбек.

А почему именно Хогбек? Ее отцом мог бы быть любой из пятерых; по словам мамы, Хогбек обошелся с ней не хуже и не лучше остальных. Лицетт Фокс, Турро Кливер, Джозеф Вудман, Иво Стрэп — Эдда могла бы оказаться сводной сестрой ораве маленьких Стрэпов, что носятся по городу, будто ветер или стайка птиц.

Коттинг — ах, отчего же нет никакого Коттинга? Отчего не существует грустной истории об измене или трагической гибели, чтобы Эдда могла посочувствовать матери? Эта боль, эта череда ударов слишком велика для Эдды, она горой возвышается в прошлом, как… как медведь, разлегшийся перед очагом, мохнатая глыба, которую нельзя не заметить. Однако эта гора размером не с медведя, нет, а всего лишь с Эдду.

Не будь ее, Ма могла бы забыть о кошмаре, оставить его позади, притвориться, что ничего не случилось. Вместо этого перед глазами Лиги каждый день маячило лицо, живое воплощение одного из тех пятерых. Возможно, десять лет, которые мать провела в своем райском мире без Эдды, не были такими уж тяжелыми, раз уж она наконец избавилась от призрака своих обидчиков, от ежедневного напоминания о былом ужасе.

Лицо Эдды горело на ветру, глаза слезились. Дура, какая же она дура! Зачем она заставила Ма открыть правду? Неужели не видела, с какой неохотой та согласилась? У нее, Эдды, совсем нет сердца? Почему она не желала признать, что иногда взрослые действительно мудрее молодых? Что они щадят юные души и понимают, насколько невыносима эта боль, потому что постоянно носят ее в себе, каждую секунду отталкивают воспоминания, освобождая место для того, чтобы заняться шитьем или стряпней, порадоваться цветам и пташкам в саду или поболтать на рыночной площади со всякими вдовами Фокс. Как Эдде выбросить из головы то, что она узнала? Откуда Ма находила в себе силы жить дальше — ее Ма, которая спрятала новорожденную Бранзу в сундуке, подперла дверь изнутри, забралась в печную трубу, а ее оттуда тянули вниз, вниз…

Эдда снова бежала по темной лестнице, натыкаясь на стены. Она не могла пойти домой, не могла посмотреть в лицо Ма, вернуться в блаженное счастливое неведение. Знание, которое отныне останется с ней на всю жизнь, нестерпимо, и она же — его дщерь, его отпрыск! Предназначение сердечного рая матери, его скука и однообразная безысходная безопасность иллюзорного мира вдруг вырисовались перед Эддой с пугающей ясностью. Разумеется, вне этого места Лига Лонгфилд просто не выжила бы, оно стало для матери истинным спасением. А она, Эдда — глупая гусыня, легкомысленная, дерзкая, непочтительная, упрямая и назойливая — сбежала оттуда и, хуже того, заставила Энни Байвелл обратиться к мисс Данс, чтобы та разрушила защиту, дарованную маме свыше. Хочу, чтобы Ма была здесь, — едва ли не топала ногами Эдда, — и моя сестра тоже! Как же несчастлива теперь бедняжка Бранза! А мама, которой каждый день приходится видеть проезжающую мимо карету Хогбека, здороваться с вдовой Фокс, слышать визги и насмешки оборванной ребятни Стрэпа…

Эдда возвращалась. С виду — сама решительность, а в голове — полная сумятица. Она обошла почти все улицы и переулки Сент-Олафредс и вышла бы из городских ворот — о, с какой радостью она растворилась бы в воздухе, превратилась в ничто, как, должно быть, много лет назад сделала Ма. Только вот Эдда — реальная, земная Эдда из реального мира — понимала, что уже слишком поздно. Ворота скоро закроются, и если сейчас она покинет Сент-Олафредс, то, вернувшись назад в холодной ночи, ей придется объяснять стражникам, куда и зачем она ходила, а потом досужие кумушки начнут судить и рядить, с чего это она разгуливала одна по темному лесу и кого надеялась встретить на прогулке.

Усталая телом и измученная душой, она вернулась домой, как раз когда стемнело.

— Эдда, где ты была? — с порога спросила ее Бранза. — Мы тут с ума сходим от волнения!

— Просто гуляла. Ни с кем не разговаривала, не делала ничего дурного. — Ей пришлось стерпеть встревоженный взгляд Бранзы и сестринские объятия. — Ужин еще остался? — спросила она, чтобы покончить с расспросами.

— Остался. Снимай плащ и иди на кухню.

Лига и госпожа Энни сидели в тепле у очага. Три женщины обменялись взглядами, и каждая решила про себя, что две другие очень утомлены и печальны.

— Странная ты какая-то, — заявила госпожа Энни. — Если бы годы не скрючили мою спину, уж я бы рассмотрела тебя — ишь, глаза как блестят!

— Я всего лишь гуляла, хотела немного развеяться, — пожала плечами Эдда и направилась к умывальнику ополоснуть руки и лицо, слыша, как за ее спиной старуха пробурчала Лиге:

— Тебе не кажется, что у этой девчонки слишком загадочный вид? От нее будто чем-то веет.

— Веет? — Лига подняла брови. — Я, наверное, слишком устала, чтобы различать веяния.

В кухню ворвалась Бранза, радостная и взбудораженная. Ужин был вкусным, а вот беседа не клеилась. Бранза несколько раз заводила оживленный разговор, но сил поддерживать его ни у кого не находилось. Глядя на это, Эдда разрывалась между сочувствием к сестре и завистью к ней же, к ее незнанию правды, которая повисла над столом свинцовой тучей и грозила пролиться дождем слез. Эдда была почти уверена, что старая знахарка тоже ощущает тяжесть этой черной тучи, и за ужином вспоминала многочисленные случаи, когда в присутствии Энни и Ма мимо проходили какие-то люди или упоминались определенные имена, после чего возникала короткая пауза, незаметно менялась тема разговора либо следовал иной отвлекающий маневр. Прежде Эдда не придавала этому значения, но теперь… О, как невыносимо быть в клетке этого «теперь» и смотреть на все другими глазами! Сможет ли она когда-нибудь простить себя за то, что силой вытянула мать и сестру в жестокий реальный мир, заставила Ма вспомнить все подробности, о которых та рассказала сегодня, — каждое брошенное в лицо слово, каждый кровоподтек, каждый разорванный шов на платье, каждый плевок, каждый удар замирающего от страха сердца, боль и унижение? Сможет ли Эдда хоть как-то исправить содеянное?


Когда пятнадцатилетняя девушка на пороге расцвета женственности чего-то желает, она просто этого желает, и все. Как правило, у большинства девушек одного «хотения», пусть даже горячего и страстного, для достижения желаемого оказывается недостаточно.

Эдда, однако, к большинству не относилась. В ней крылись — туго сжатые, скрученные, словно закрытый бутон, загадочные, будто семя или икринка, невидимые, точно зародыш в материнской утробе — способности, которых большинство девушек напрочь лишено. Унаследовала ли их Эдда от какой-нибудь прапрапрабабки со стороны Лиги или, что менее вероятно, по линии отца, передались они через близкую или дальнюю кровь — никто никогда не узнает. Главное, что способности у нее наличествовали и до сегодняшнего дня просто дремали — как что-то смутное, безотчетное, какие-то сформировавшиеся задатки, неприменимые до поры.

Чтобы пробудить необычные способности, требуется сильная эмоциональная встряска, а для того, чтобы управлять ими, нужны разнообразные и хорошо отточенные навыки. Вряд ли есть на свете чувства сильнее тех, что Эдда испытала в тот день, и именно эти чувства, выплеснувшиеся, когда она рыдала, уткнув лицо в колени Лиги, пробудили дремлющие задатки. Волоконца, что удерживали бутон, лопнули, цветок еще не распустился, но уже явил миру кончики лепестков, от которых исходил особенный запах, то самое «веяние», что учуяла Энни Байвелл. Еще не раскрывшись, цветок уже жил: необычайно чувствительные кончики лепестков тотчас принялись впитывать и оценивать степень страданий Эдды, меру ее ярости, отчаяния, а также интеллекта.

В реальном мире сила есть во всем, и дом госпожи Энни не был исключением. Во-первых, ведунья и сама обладала недюжинным даром, хотя использовался он скверно, неумело и однобоко. Энергия Лиги воплощалась в горечи и жгучей боли, столь глубоко засевшей внутри, что Лиге казалось, будто она ничего уже не ощущает. Сила, при помощи которой Лига заталкивала черные эмоции вглубь, дабы защитить себя от душевного расстройства, существовала отдельно. Это была добрая сила.

Есть на свете чудесная субстанция, которая молочным сиянием пронизывает всякого человека — Бранзу, мистера Дита, да любого. Охваченная горьким отчаянием и яростью, Эдда в тот день притянула к себе волны этой субстанции, исходящие не только от обитателей особняка госпожи Энни, но и от людей далеко за его пределами. Пылающую сердцевину из горя и гнева окутало облако энергии — подобно тому, как пламя костра бывает окружено подрагивающим куполом горячего воздуха или распускающийся бутон — первыми едва заметными струйками аромата, который вскоре превратится в сладкое благоухание.

Много людей встретилось Эдде на улицах, и каждый нес в себе тайную силу — и дети, не подозревавшие, что в них таится частичка волшебства; и юные девицы, в чьих шутливых гаданиях порой заключалось зерно истины; жены и матери, чьи супы превращались в лекарство, если в семье кто-то хворал; мужчины, которым благоволила фортуна, и женщины, способные исцелять словом или прикосновением. В каждом из нас бьется жилка силы, такая тоненькая и призрачная, что чаще всего мы ее и не замечаем; каждого порой опаляет мгновенный огонек удачи — коротко стрекнув по коже, это пламя исчезает, прежде чем мы успеваем сообразить, откуда оно взялось и что с ним делать. На своем пути Эдда бессознательно вытянула эти невидимые ниточки из всех прохожих, домов, животных, птиц и растений. Она шла через город, словно лодка, скользящая по озерной глади. Магическая сила сгущалась, плескалась волнами за ее спиной, будто расплавленное стекло, и при этом концентрировалась в ней, а не рассеивалась. Эдда шла — и за ее спиной город тускнел, теряя энергию; людей словно бы замыкало — они рассеянно припоминали, чем только что были заняты, потом словно бы встряхивались, промаргивались и с новым усердием брались за дела.

Когда Эдда вернулась домой, старая знахарка почуяла эти всплески. Но ее собственный дар давно ослаб, и потому она не могла, да и не хотела, разбираться в их сути. Будь она понастойчивее в расспросах, наверняка сообразила бы, что происходит, и сумела бы немного «причесать» вихри магического потока. Не сумела. Энни Байвелл поужинала вместе с Коттингами, а когда Бранза, огорченная всеобщим унынием, отпустила женщин из-за стола и, напевая, загремела посудой в мойке, старуха поднялась по лестнице, пожелала Эдде и Лиге доброй ночи и удалилась в свою спальню.

Когда же Бранза ушла спать — когда дом погрузился в сон, когда горожане, придавленные необъяснимой усталостью, раньше обычного рухнули на свои убогие матрасы и соломенные тюфяки и, опустошенные, уснули без грез и сновидений, — накопленные силы и чувства этого дня выпустили усики-антенны и медленно поползли из памяти, разума и тела Эдды по всему дому, точно пытливые цепкие корешки. Половицы, штукатурка, потолочные балки, обшивка стен — ничто не было для них помехой. Они неумолимо пробирались вниз — безмолвные, бесплотные, без цвета и запаха, — туда, в швейную мастерскую, где впервые пробудились под воздействием определенных событий, вернее, пересказа этих событий.

Человеческие фигурки, которые Эдда вырезала из черной и белой материи, поначалу оставались кусочками ткани и лишь слегка подрагивали, словно от сквозняка. Булавки, пригвоздившие их к столу, слабо поблескивали (вполне естественно, ведь из незанавешенного окна на них падал мягкий свет луны). А потом булавочные головки засветились — сперва темно-красным, затем ярко-оранжевым светом, — и это был первый сигнал того, что Эдда обретает истинную силу. Один за другим пришпиленные человечки перестали дрожать, обратили внимание на светящиеся булавки, мягкими тряпичными руками помогли себе сесть и этими же руками попытались потушить жаркое сияние. Фигурки заговорили: поначалу обычное ухо не различило бы произносимые ими слова, затем их матерчатые глотки перешли на сухой шепот и, наконец, звуки стали более гладкими, металлическими, похожими на щелканье ножниц.

Это были уже не плоские куски ткани: человечки приобрели объем, увеличились до размеров обычных людей, их ноги встали на пол.

— Холодновато! — пробормотал один.

— Не волнуйся, — успокоил его другой. — Скоро мы все тут разогреем. — Он погладил булавку, которая торчала из него раскаленной стрелой, а головка шипела и плевалась желтыми искрами.

На фигурах появилась одежда — вышитая, вытатуированная или очерченная мелком на белой и черной коже. Возникли контуры лиц, столь же призрачные, как и одежда — они то меркли, то проступали вполне отчетливо; заблестели волосы. Все пятеро являли собой молодые, двенадцатилетней давности, копии своих двойников — Джозеф Вудман, Турро Кливер, Иво Стрэп, Лицетт Фокс и Хогбек-младший, сын темнокожего чужеземца.

— Откуда начнем? — спросил самый мелкий.

— Фокс первым согрешил, — отозвался кто-то. — Надо сделать все, как было.

— Все-таки Хогбека-младшего ждет самое большое посрамление. По положению он ближе всех к джентльмену. — Мягкие руки черной фигуры сомкнулись на шипящей, раскаленной добела головке булавки, которая торчала из его бархатных штанов.

— Тогда оставим его напоследок. Давайте действовать от низшего ранга к высшему.

— Да, и для каждого сохраним первоначальный порядок — сперва Фокс, потом Вудман, потом я, и так далее.

— Отличный план! — Двойник Фокса захлопал в ладоши, комнату осветили вспышки, похожие на молнии.

Приглушенно бормоча и поблескивая, пять тряпичных фигур покинули дом.

Турро Кливера они нашли в квартале проституток, в объятиях его любимой прачки. От прикосновения тряпичных рук девица выпрыгнула из постели, схватила платье, чтобы прикрыть наготу, и метнулась к стене, вопя во все горло. Ее крики подняли на ноги целый дом. Все пятеро визитеров по очереди сделали свое дело с Турро: Фокс, Вудман, Кливер, Стрэп и последним Хогбек. Столпившиеся в дверях прачки таращили глаза, сокрушенно охали или хихикали — каждая в зависимости от своего характера и прошлых отношений с Турро.

Иво Стрэп мирно сопел в кровати рядом со второй женой и семерыми из двенадцати отпрысков. Никто не видел, как пять тряпичных человечков проникли в дом сквозь фасадную стену. Они стащили Стрэпа с постели — он так отчаянно цеплялся за простыни, что жена и дети едва не свалились на пол. Пока детишки сонно жаловались, что отец заграбастал себе все одеяло, двойник Хогбека обнажил зад Стрэпа и предложил попользоваться им коротышке Фоксу.

— Начинай, Фокс. И не церемонься с ним. Насколько я помню, этот измывался пуще других.

Остальные четверо стояли вокруг и удерживали истошно голосящую жену Стрэпа и ревущих мальчишек, легко отшвыривая их назад, точно отмахивались от назойливых мух.

Стрэп, который подвергся той же процедуре, что и Кливер, жалобно стонал, пока не лишился чувств.

— А что, неплохо мы его отделали, — сказал один из тряпичных двойников, вытирая руки о полы куртки, когда все пятеро через парадную дверь вышли на улицу, где уже собралась толпа разбуженных соседей.

— Да уж, визжал как резаный, — кивнул черный Хогбек. — Надо же, мне опять приперло. Глядите, я снова раскочегарился.

— Ох ты, как зудит и жжется! — воскликнул магический двойник Фокса и провел руками по накаленной добела булавке. Ззз-ззз-ззз, зашипели искры.

Делянка лесорубов, где ночевал Джозеф Вудман, находилась довольно далеко. Помимо него там были все его братья и две невестки, которые занимались стряпней.

— Эй, что за шутки? — не просыпаясь, пробурчал он, когда тряпичные мстители выволокли его из-под навеса. — Отвяжитесь, черт возьми! Дайте поспать!

Матерчатый Вудман содрал с Вудмана реального штаны.

— Полюбуйтесь на эту задницу, — усмехнулся он. — Белая, круглая, что твоя луна. Он-то и был зачинщиком, ребята. Преподайте ему хороший урок.

Все пятеро навалились на Вудмана, каждый со своей огромной булавкой. На шум выскочили братья и невестки. Те, что посмелей, остались смотреть отталкивающее зрелище, другие поспешили скрыться в кустах. Кто-то бросился на выручку Джозефу, но оказалось, что странных двойников совсем непросто схватить; к тому же на ощупь они пугающе отличались от живых людей, так что удержать их никому не удалось. Когда процедура завершилась, матерчатые фигуры выбросили свою жертву из круга, словно изжеванную собаками рванину. Негромко переговариваясь, они побрели прочь, и еще долго за деревьями мелькали клочки белой и черной ткани.

Следующим на очереди был Лицетт Фокс, мелкий и пронырливый. Лишь мать оказалась свидетельницей его позора, однако и ей, и сыну сполна хватило унижения.

— Мм-м, — смачно почмокал губами его двойник, после того как вылез через окно спальни на крышу. — Славная попка, тугая. Он почти удовлетворил меня, почти загасил жар.

— Побереги силы, — проворчал бархатный Хогбек, выбираясь следом. — Самое лучшее впереди. Распали как следует свою булавку, последний доставит нам немало удовольствия.

Итак, матерчатый отряд направился к Хогбеку-младшему. Его они нашли с сигарой в зубах, за карточным столом в компании ближайших приятелей. Достойный джентльмен усердно просаживал состояние и доброе имя, доставшиеся ему от отца, который потратил всю жизнь, чтобы заработать и то и другое.

Завидев тряпичную компанию на пороге гостиной, Хогбек подскочил в кресле от негодования, но едва узрел свою копию — странно одетую, с раскаленной докрасна гигантской булавкой, испускающей явственный запах горелого, — возмущенное «Как вы смеете!» замерло у него на губах.

— О-о, какой красавчик! — зловеще промурлыкал двойник Фокса.

— Этот ничем не лучше остальных, — рявкнул тряпичный Хогбек и шагнул вперед. — Только возни больше с его богатым нарядом. Начнем, ребята!

Они окружили его впятером и на глазах у всех богатых торговцев города, а также их дам — тех, что прибежали из соседней залы и не упали в обморок при виде открывшейся картины, — сдернули с Хогбека его расшитые панталоны и выдали ему ровно ту же порцию увечий, боли и стыда, которая досталась от него Лиге в ветхой отцовской хижине много лет назад.

— Дело сделано, — объявил тряпичный человек, отстранившись от задницы Хогбека, который тут же безвольно обмяк и рухнул на пол, пачкая кровью роскошный турчанский ковер. Ошеломленные мужчины разом зашумели, принялись лупить подсвечниками по тряпичным головам, дамы, визжа и спотыкаясь, бросились вон из гостиной. Матерчатые двойники невозмутимо засунули потускневшие булавки обратно — то ли в штаны, то ли в тряпичную плоть, из которой были сделаны. Пройдя сквозь окно и стену, пятерка покинула особняк и резво зашагала в верхнюю часть города. Утром некоторые очевидцы утверждали, что тряпичные фигуры, напротив, спускались вниз по склону; другие клялись целомудрием матери-настоятельницы, что все пятеро разбрелись в разные стороны; третьи божились, что загадочные двойники взмыли в воздух на перепончатых крыльях, вспыхнули огнем и рассыпались в прах.

На самом деле тряпичный отряд добрался до дома Энни Байвелл, вошел внутрь, скользящей походкой миновал переднюю гостиную и через ее стену беспрепятственно проник в мастерскую. Фигуры уменьшились, плоть растаяла, осталась лишь ткань; они забрались на лавку и оттуда всползли на стол.

— Славно потешились! — сонно проговорил двойник Хогбека-младшего, чей голос стал тоненьким, как у младенца.

— Угу, — пропищала другая фигурка, вытащив из штанов булавку и прикалывая себя ею к столу. — Доброй ночи, братцы.

Все остальное, что они говорили, напоминало щелканье ножниц и шелест ткани. Один за другим человечки через причинное место пришпиливали себя к деревянным доскам столешницы, съеживались и расплющивались, пока не стали точно такими, как их вырезала Эдда. Наконец они затихли: пять матерчатых силуэтов на столе в пустой комнате, плоских и безмолвных. Булавок в темноте видно не было.

Загрузка...