Этот человек напоминал полубезумного бродягу. Худой, в истрепанных пропыленных одеждах, с блуждающим диким взглядом и, кажется, не слишком понимающий обращенную к нему речь. Несомненно, не потерять окончательно человеческий облик и куда-то идти он мог только благодаря своей спутнице — такой же покрытой пылью с ног до головы, в таком же поношенном платье, изначальный цвет которого едва можно было угадать.
Платок, которым женщина оборачивала голову и лицо, чтобы уберечь их от солнца, сейчас был размотан, и Линь Яолян мог как следует ее рассмотреть. Совсем еще молодая. Не похожая на простую крестьянку ни лицом, ни манерами — как и его спутник, в котором даже в этом жалком состоянии можно было угадать того, кто не гнул спину с мотыгой в полях. И миловидная. Слишком молодая и миловидная для того, чтобы скитаться по дорогам с полупомешанным.
— Из Данцзе… — задумчиво повторил Линь Яолян, выгадывая время на раздумья.
— Да, благородный господин. Из Лацзы, — женщина и в самом деле говорила плавно, чуть растягивая слоги, как все уроженцы западных провинций.
— И как же вышло так, что вы оказались в Милине, а оттуда забрели в Цзиньянь?
Женщина оглянулась на тревожно озирающегося слепым взглядом спутника. Опустила голову ниже. Скромно, но без излишнего подобострастия. Что-то было в ее манерах, подтверждавшее подозрения о том, что она не простая крестьянка.
— Благородный господин… взываю к вашему милосердию.
Линь Яолян досадливо поморщился, не желая выслушивать высокопарный лепет о милосердии и прочих достоинствах, коими должен обладать благородный муж. Женщина, заметив его недовольство, взволнованно заторопилась:
— Благородный господин, мой брат навещал своего наставника, удалившегося в Милинь. Однако после смерти почтенного учителя он не вынес потрясения… нам пришлось свернуть с прямого пути потому, что встреченные торговцы были так добры, что довезли нас до храма, где брат смог немного восполнить силы… — она примолкла, чтобы перевести дыхание.
— В каком храме это было?
— Храм благочестивого наблюдения, что на озере Силинь.
Линь Яолян снова помолчал, в задумчивости рассматривая злосчастных бродяжек. Что же, если нынешнее состояние того, кого женщина называла братом, считается улучшением — то что же с ним было, когда они повстречали сердобольных торговцев? Мог ли он хотя бы переставлять сам ноги?
— А как звали почтенного наставника твоего брата?
Женщина внезапно порывисто склонилась лбом до самого пола, немало удивив этим генерала.
— Благородный господин, почтительно молю вас о снисхождении. Имя почтенного наставника было Цюэ Лунли.
Линь Яолян помимо воли приподнял брови, услышав это имя и с трудом удержался, чтобы не присвистнуть. Замешательство женщины и ее просьбы о снисхождении и милосердии разом перестали быть просто предписанными приличиями почтительными оборотами.
Многие в Данце говорили, что неистовый учитель Цюэ после того, как его дом был разрушен, а ученики частью брошены в тюрьмы, частью сосланы в дальние провинции, отправился в изгнание в Милинь. Признание перед лицом верного слуги Лотосового Трона в том, что брат является последователем смутьяна и бунтаря выглядело слишком рискованным, чтобы оказаться неправдой.
Итак, если верить словам этой женщины, непримиримый Цюэ после стольких лет гонений наконец мертв. Что же, в Шэньфэне многие встретят эту весть с облегчением и даже с радостью. Учитель Цюэ был слишком неудобен для тех, кто счел участь Данцзе уже решенной и не желает противиться растущей мощи Цзиньяня.
Линь Яолян со вздохом прикрыл глаза, мысленно от всего сердца желая духу непокорного старика успокоения. Нельзя сказать, что слова учителя Цюэ не находили отклика в душе генерала. Линю Яоляну тоже было горько видеть, как государь и его окружение отказываются от борьбы и смиряются с угасанием былой славы Данцзе. Как уверяют, что не противиться могучему Цзиньяню суть благо, которое позволит не губить простой народ в безнадежных войнах. Однако Линя Яоляна воспитывали как верного слугу государя. И не дело бывшему командиру с приграничья, волей судеб вознесенного до места одного из высших военачальников державы, оспаривать решения Дворца Лотосов.
Женщина так и замерла в самом низком поклоне, пригнув к полу и голову своего брата. Линь Яолян успел заметить, как лицо этого человека, который не вполне ясно осознавал происходящее, исказилось от горя при упоминании учителя Цюэ. Должно быть, звук имени наставника сумел проникнуть сквозь пелену безумия и вызвать отклик в несчастном разуме. Похвальная верность и привязанность, что и говорить…
— Как ваши имена? — Линь Яолян не собирался показывать, что в душе тронут и кончиной учителя Цюэ, и преданностью его ученика, и участью верной сестры, обреченной теперь быть поводырем и нянькой безумцу.
— Имя моего брата — Дин Гуанчжи, благородный господин. Мое имя — Сяохуамей.
Линь Яолян кивнул и больше не произнес ни слова. Когда, повинуясь его знаку, воины личной охраны вывели брата и сестру Дин прочь, он повернулся к Нину Инъюю.
— Пусть они остаются в лагере под наблюдением. Не позволять им далеко отходить от палатки, но обращаться без лишней строгости. И изыщи способ узнать, был ли среди учеников Цюэ Лунли некто с именем Дин Гуанчжи.
Они пробудут здесь, в Цзиньяне, еще достаточно долго, чтобы срочная весть смогла дойти в оба конца. Быть может, под видом обезумевшего от горя ученика Цюэ в Данцзе пытается проникнуть лазутчик. Хотя слишком уж сомнительное имя и репутация для подобного. Даже у коварства Цзиньяня есть свои пределы. К тому же, что смогут выведать безумец — или притворяющийся безумцем, — и женщина? Если только не мутить воду, используя имя учителя Цюэ… вызвать возмущение в Данцзе и воспользоваться этим поводом для новой войны, в которой знамена Данцзе падут окончательно, и страна будет вынуждена пойти под руку Цзиньяня как завоеванные земли, а не присоединившийся по своей воле край.
— Пусть лекари осмотрят мужчину, чтобы проверить, так ли он безумен, как выглядит. И есть ли надежда на его исцеление.
Нин Инъюй понимающе кивнул:
— А если лекари определят, что безумцем он лишь притворяется?
— Пусть доложат незамедлительно. До тех же пор… пусть с ними обращаются хорошо.
Пока не будет доказано иное, эти двое останутся людьми из Данцзе. К тому же, если они лазутчики, видимое принятие генералом под свою защиту может заставить их вести себя беспечнее и допустить ошибку.
Двенадцать лет назад подобные мысли едва ли посетили бы Линя Яоляна. Но двенадцать лет прошли, и прошли непросто. Теперь ему следовало мыслить иначе.
Отослав Нина Инъюя, Линь Яолян в задумчивости прошелся по покою. В чем Цзиньянь нельзя было упрекнуть, так это в том, что здесь дурно принимают гостей. Генерала Линя и его сопровождающих на всем пути следования до Яньци размещали в лучших домах. Хозяева были вежливы и предупредительны к нуждам гостей из Данцзе и отнюдь не стремились их оскорбить и унизить. Только вот проглядывало за всем этим обращением снисходительное превосходство победителей. Тех, кто чувствует свою силу. Кто осознает, что Данцзе давно уже не равный соперник. Кто знает, что недалек тот день, когда генерал Линь преклонит колени перед соколиными знаменами, покорный воле своего государя, не желающего продолжать обреченную борьбу и цепляться за воспоминания о былом.
Нестерпимо хотелось скорее завершить доверенную ему миссию и вернуться домой. Покинуть места, где все напоминает о том, что, несмотря на славу полководца, он — генерал страны, потерпевшей поражение, и его победы в сражениях не смогли помочь Данцзе выиграть войну. Избавиться от вежливого интереса вельмож Цзиньяня, аккуратно и цветисто выражающих восхищение высотой его духа. История о поступке на переговорах разошлась широко, что и говорить…
Тогда он вовсе не собирался преподносить уроки благородства и чести. Всего лишь желал скорее прекратить бессовестный торг, в котором на одной из чаш весов лежало право захваченных в плен солдат Данцзе вернуться на родину. Линю Яоляну доводилось слышать, когда о судьбе тюков соломы говорили с большим сочувствием и интересом, нежели о судьбах этих людей. И, чтобы прекратить эти ни к чему не приводящие день за днем обсуждения, он сделал то, за что его теперь славят на всех углах. Всего лишь продал пожалованную за службу усадьбу, в которой он никогда и не побывал. И вот теперь эту историю передают из уст в уста, ставя в пример.
Так и становятся легендами. Линь Яолян невесело усмехнулся. В покоях было душно. Казалось, воздух стал слишком плотным, чтобы им дышать. Он распахнул окно, но облегчения это не принесло. Небо стремительно темнело. Собиралась гроза. Быть может, она принесет дождь, которого все так давно ждут.
Все голоса, раздававшиеся вокруг, впервые за долгое время говорили на родном языке. Языке Данцзе. Неужели он смог каким-то чудом успеть вернуться домой? Сколько времени прошло? Этого он не знал. Не помнил.
— Дорогой брат, поешь, прошу.
Этот женский голос долгое время был единственным, который говорил с ним на языке родного Лацзы. Сестра. Именно это вспоминалось каждый раз при его звуках. Но была ли сестра? Что он помнил? Помнил голос, который звал его братом. Руки, которые всегда поддерживали, помогая идти. Питье и еду, которые появлялись, когда голос был рядом.
Они долго куда-то шли. Где? Не вспомнить. Было жарко, и он помнил, что долгое время шел один. Где тогда была сестра? Откуда она пришла и в какой миг оказалась рядом?
В поданной чашке оказалась жидкая просяная каша с луком, которую часто едят крестьяне в Данцзе. Он питался ею когда-то. Тогда эта еда казалась ему омерзительной, он помнил свое отвращение каждый раз, когда эта каша оказывалась в его чашке. Почему? Она приятна на вкус — и это еда Данцзе! Как может быть противным нечто, что связано с Данцзе?
Он изо всех сил старался вспомнить, зачем он шел. У него не так давно была какая-то цель. В памяти смутно всплывал путь по изнывающему от жары краю, небогатые деревни и встревоженные лица крестьян, молящих о дожде. Его что-то вело, и это было важно, невероятно важно, куда важнее, чем сочувствие к страшащимся голода людям. Казалось, что, если он вспомнит, зачем шел — то сразу вспомнится и все остальное.
Приходившие к нему люди говорили очень вежливо и даже приветливо. Так, как говорят ученые мужи, не крестьяне. Расспрашивали о чем-то, но он не мог осознать до конца их вопросы. Просили сделать что-то несложное. Дин Гуанчжи старался отвечать, ловя крохи ускользающего смысла, но зачастую заканчивая фразу не мог вспомнить, с чего он ее начал. Выполнял просьбы лекарей — да, это были лекари, хотя он и не вполне понимал, в какой миг и как об этом догадался. Понимание того или иного, воспоминание о чем-то… все это происходило случайно, просто выплывая из тумана, окутавшего разум. Но обретенная ясность не всегда оставалась с ним надолго. Чаще снова уходила куда-то, теряясь в неосознании. Гасли полусном, полубредом.
Хуже всего были приходящие смутные воспоминания, пробуждающие чувства, которые не получалось объяснить. Имя Цюэ Лунли вызывало тяжкую скорбь всякий раз, как Дин Гуанчжи его слышал. Порой он даже плакал от горя, но кем был для него человек с именем Цюэ Лунли? Вспоминался лишь низкий звучный голос, который говорил… да, говорил что-то очень важное. Что-то, что могло все изменить. Что-то, что было связано с его путем по жаркой дороге. Сестра и прочие люди утверждали, что Цюэ Лунли был его учителем. Дин Гуанчжи не помнил этого. Но, если один звук имени этого человека повергает его в такую скорбь… вероятно, говорящие так правы.
Другое имя, вызывавшее у него чувства — Линь Яолян. Из разговоров Дин Гуанчжи сумел уразуметь, что они где-то в его ставке, и это радовало. Почему-то возникала уверенность, что они с сестрой в безопасности близ него. Что генерал Линь непременно защитит от любой беды. Что он обязательно поможет ему.
И еще имя. Ши Кунлян. Это имя упомянули всего два раза — и каждый раз оно вызывало ослепительную ярость. Он ненавидел этого Ши Кунляна, кем бы он ни был. Ненавидел, хотя не мог вспомнить ни его лица, ни причины столь острой ненависти. Кажется, его ярость была столь очевидна, что ее все, кто был поблизости. И потому это имя более не звучало там, где Дин Гуанчжи мог его услышать.
Это выматывало. Порой от попыток вспомнить или понять хоть что-то голова болела так сильно, что Дина Гуанчжи начинало мутить. Тогда сестра клала его голову себе на колени и гладила по волосам до тех пор, пока не отступала боль, обручем сковавшая виски, и не уходила дурнота. Ни у кого не получалось так хорошо справляться с этим, как у нее. В памяти каким-то чудом засели слова одного из лекарей, что разум расколот сильнейшим потрясением, но ее забота и терпение со временем помогут восстановить рассудок вернее, чем все старания его собратьев по ремеслу. Дин Гуанчжи надеялся, что почтенный лекарь прав.
Он пытался поговорить с сестрой. Расспрашивал ее. Она не избегала разговоров и они беседовали подолгу, порой до тех пор, пока горло не начинало хрипнуть. Но почему-то он совершенно не помнил ни предмета их бесед, ни ее ответов. Они попросту утекали из памяти, как вода из сита.
Еще оставались сны. Тяжелые, изматывающие, после которых он просыпался совершенно больным. Сны, в которых темнота разговаривала с ним многоголосым торопливым шепотом на давно мертвом языке. Звала, просила, требовала, угрожала, сулила исполнение всех самых сокровенных желаний. В этих снах вокруг вставали тонущие во мраке коридоры и переходы, кажущиеся бесконечными. Порталы, ведущие к чему-то запретному — и во сне он твердо знал, что эти порталы таят опасность для тех, кто отважится шагнуть в них. Из клубящейся тьмы выступали покрытые замысловатой резьбой плиты. В линиях этой резьбы скрывались ответы на важнейшие вопросы, терзавшие его. Но ни разу сон не оказывался настолько длинным, чтобы Дину Гуанчжи удавалось разобрать начертанные на плитах знаки. Как только причудливые переплетения резьбы, изгибаясь в таинственном танце, начинали складываться в узнаваемые письмена, он просыпался. Иногда — рядом с взволнованной сестрой. Иногда — в новом кошмаре, где над бескрайней чуть всхолмленной равниной носилась на ветру белесая пыль. Узкая, шириной едва ли в семь цуней тропа, отсвечивая блеклым серебром, вилась под ногами. Казалось, вьющаяся в воздухе пыль избегает даже коснуться этой тропы. На горизонте темнели очертания чего-то, напоминающего одиноко стоящую посреди равнины крепость. Низко нависало небо странно пепельного цвета. И в этом небе тускло горела гигантская багровая, похожий на недобрый глаз, звезда. Одна-единственная. Больше в этом небе, похожем на ровный купол, не было ничего. Ни луны, ни иных звезд, ни солнца. Даже облаков.
Ветер, свободно гулявший над этой безжизненной равниной, пронизывал до костей ледяным холодом и одновременно опалял жаром. Багровая звезда не давала света. Блеклый, неяркий, он шел будто отовсюду разом — и в то же время ниоткуда.
Не было ни единой тени. Ни единого звука. Дин Гуанчжи озирался, стоя на блеклом серебре тропы, с которой нельзя было сойти даже половиной ступни. Он не знал, откуда у него это знание. Не знал, откуда он пришел в это лишенное теней и звуков место, и как он его может покинуть. А багровая звезда, зависшая над темной громадой на горизонте, мерцала в такт ударам сердца, словно маня к себе. Противиться ее зову было невозможно.
Противиться ее зову было необходимо. Ибо нечто, чему он не помнил имени, но с чем была связана жизнь Дина Гуанжчи, не должно было приблизиться к темным стенам.