Когда занятия окончились, Шайлер села на Девяносто шестой улице на автобус, идущий через весь город, сунула студенческий проездной в щель турникета и уселась на свободное место рядом с изнуренной матерью двоих детишек в прогулочных колясках. Шайлер была одной из немногих учеников Дачезне, пользующихся общественным транспортом.
Автобус медленно тащился по улицам, мимо фирменных бутиков на Мэдисон-авеню, в том числе и бутика с беззастенчиво откровенным названием «Принцы и принцессы», предлагающего элитные наряды для детей до двенадцати лет — французские платья в мелкую оборочку и костюмы «Барбоур» для мальчиков, мимо аптек, где продавались щетки для волос из натуральной щетины стоимостью в пятьсот долларов, мимо крохотных антикварных магазинчиков, торгующих загадочными вещами типа оборудования для изготовления карт и перьев для письма, датирующихся четырнадцатым веком. Потом автобус проехал через зелень Центрального парка в западную часть города, в сторону Бродвея — окружение и декорации сменились на китайские и латиноамериканские ресторанчики и магазины попроще, — и, в конце концов, выехал на Риверсайд-драйв.
Шайлер собиралась спросить у Джека, что означает присланная ей записка, но не сумела перехватить его после урока. Чтобы Джек Форс, никогда прежде не обращавший на нее ни малейшего внимания, сперва вдруг назвал ее по имени, а потом еще адресовал эту записку? Почему вдруг он сообщил ей, что Эгги Карондоле убили? Это что, какая-то шуточка? Скорее всего, он просто забавляется, хочет ее напугать. Шайлер раздраженно тряхнула головой. А даже если Джека Форса внезапно постигло озарение насчет этого дела — ну как в «Законе и порядке», — с чего вдруг он решил поделиться с ней? Они вообще едва знакомы.
На Сотой улице Шайлер дернула желтую ленту и шагнула из автоматических дверей во все еще солнечный день. Она прошла квартал до лестницы, проложенной сквозь зеленые террасы, что разделяли пассажиропотоки, и ведущей прямо к двери ее дома.
Риверсайд-драйв представлял собой живописный, на манер парижских, бульвар в западной части Манхэттена: извилистая улица, вдоль которой расположились величественные особняки в стиле итальянского Ренессанса и великолепные многоэтажные дома в стиле ар-деко. Именно сюда в канун прошлого столетия ван Алены перебрались из своего жилища на Пятой авеню. Некогда они были одним из самых могущественных и влиятельных семейств Нью-Йорка, основавшим многие из городских высших учебных заведений и культурных учреждений, но с годами их богатство и престиж пришли в упадок. К немногому сохранившемуся имуществу относился внушительный особняк во французском стиле, на углу Сто первой улицы и Риверсайд-драйв, который Шайлер звала домом. Массивные кованые двери гармонировали с благородным серым камнем, из которого он был построен, а охраняли его горгульи, несущие стражу на уровне балкона.
Но в отличие от окружающих его подновленных домов здание отчаянно нуждалось в ремонте крыши и в покраске.
Шайлер остановилась у двери и позвонила.
— Да-да, Хэтти, я опять забыла ключи, прости пожалуйста, — извинилась она перед экономкой, жившей в их семье, сколько Шайлер себя помнила.
Белокурая полька в старомодном наряде горничной лишь что-то проворчала.
Шайлер отворила скрипучие двустворчатые двери и на цыпочках прошла через большой зал, темный и затхлый из-за персидских ковров, старинных и ценных, но покрытых слоем пыли. В зале всегда было темно, невзирая на то что несколько больших эркеров выходили на Гудзон — но вид на реку всегда заслоняли тяжелые бархатные портьеры. Вокруг виднелись следы былого размаха, от подлинных стульев Хеппельуайта до массивных чиппендейловских столов, но из-за отсутствия центральной системы кондиционирования летом в доме стояла удушающая жара, а зимой везде гуляли сквозняки. В отличие от пентхауса Ллевеллинов, обставленного дорогостоящими копиями и антиквариатом, купленным на аукционе «Кристис», в доме ван Аленов вся мебель была подлинной и переходила из поколения в поколение.
Большая часть из имеющихся в доме семи спален была заперта и не использовалась, а фамильные ценности прятались под чехлами. Шайлер всегда казалось, что это смахивает на жизнь в скрипучем старом музее. Ее спальня располагалась на втором этаже — небольшая комната, которую она из чувства протеста выкрасила в ярко-желтый цвет, для контраста с темной обивочной тканью и спертым воздухом, господствующим на прочей территории дома.
Девушка свистнула Бьюти, и дружелюбная великолепная гончая бладхаунд подбежала к хозяйке.
— Хорошая, хорошая девочка, — проворковала Шайлер, присела и обняла переполненную счастьем собаку, позволив ей лизнуть себя в лицо.
Как бы скверно ни прошел день, Бьюти всегда помогала Шайлер почувствовать себя лучше. Красавица гончая однажды увязалась за ней, когда Шайлер возвращалась из школы домой — примерно год назад. Собака явно была породистой, с блестящей темной шерстью, красиво сочетающейся с иссиня-черными волосами самой Шайлер. Шайлер была уверена, что хозяева будут искать собаку, и развесила по окрестностям объявления. Но никто так и не пришел за Бьюти, и некоторое время спустя Шайлер прекратила всякие попытки искать законных владельцев псины.
Они вдвоем взлетели по лестнице. Шайлер зашла к себе, впустила собаку и закрыла дверь.
— Ты так рано вернулась?
Шайлер чуть не выпрыгнула из собственной куртки. Бьюти залаяла, потом замахала хвостом и радостно ринулась к незваному гостю. Обернувшись, Шайлер обнаружила, что на кровати восседает ее бабушка. Корделия ван Ален была миниатюрной, похожей на птичку — нетрудно было заметить, от кого Шайлер унаследовала хрупкое сложение и глубоко посаженные глаза, — хотя бабушка обычно пресекала высказывания о фамильном сходстве. Сейчас Корделия пристально смотрела на внучку голубыми блестящими, как у юной женщины, глазами.
— Корделия, я тебя не заметила, — сказала Шайлер.
Бабушка Шайлер запрещала внучке называть себя бабушкой, бабулей или, как говорили некоторые дети, бабой. Наверное, неплохо, когда у тебя есть бабуля, теплая, мягкая, заботливая, подкармливающая внуков домашним печеньем. Но у Шайлер вместо этого была Корделия. Все еще красивая, элегантная женщина, хорошо выглядящая, невзирая на свой не то восьмой, не то девятый десяток — Шайлер толком не знала. Иногда Корделия смотрелась вообще на пятьдесят (а то и меньше, если уж говорить честно). Сейчас она сидела выпрямившись, словно аршин проглотила, и изящно скрестив ноги. Элегантный наряд — черный кашемировый кардиган и свободные, струящиеся брюки из джерси — дополнялся черными туфлями-балеткам от Шанель.
Все детство Шайлер провела с Корделией. Бабушка не заменяла девочке родителей, и даже нельзя сказать, что была особо ласкова с внучкой, но она была рядом. Именно Корделия добилась, чтобы в свидетельстве о рождении Шайлер записали с фамилией матери, а не отца. Именно Корделия устроила ее поступление в Дачезне. Именно Корделия подписывала для Шайлер всяческие разрешения, следила за табелями успеваемости и снабжала девочку скудными карманными деньгами.
— Сегодня занятия отменили, — сообщила Шайлер. — Эгги Карондоле умерла.
Корделия изменилась в лице. На нем на миг промелькнули эмоции — страх, тревога и даже, быть может, беспокойство.
— Я знаю. С тобой все в порядке?
Шайлер кивнула. Они с Эгги были едва знакомы. Ну да, они больше десяти лет учились в одной школе, но это же еще не значит, что дружили.
— Мне надо домашнее задание сделать, — сказала Шайлер, расстегивая куртку.
Она стянула свитер, сняла все остальное и осталась стоять перед бабушкой в тонкой белой майке и черных леггинсах.
Шайлер боялась бабушку, и вместе с тем с детства любила ее, невзирая на то, что Корделия была совершенно не склонна к сентиментальности. Из проявляемых хоть сколько-нибудь чувств Шайлер удалось обнаружить лишь сдержанную терпимость. Бабушка терпела Шайлер. Она ее не одобряла, но терпела.
— Твои отметины делаются отчетливее, — заметила Корделия, глядя на предплечья девушки.
Шайлер кивнула.
Бьюти свила себе гнездо из пухового одеяла Шайлер и уставилась в окно, на реку, поблескивающую за деревьями.
Корделия принялась поглаживать Бьюти по гладкой шерстке.
— Когда-то у меня тоже была такая собака, — сказала она. — Мне тогда было примерно столько же, как тебе сейчас. И у твоей матери тоже.
Корделия печально улыбнулась.
Бабушка редко говорила о матери Шайлер, которая, строго говоря, не была мертва — она впала в кому, когда девочке было около года, и с тех пор так и пребывала в этом состоянии. Врачи единодушно сходились на том, что у нее наблюдается нормальная деятельность мозга и что она может прийти в себя в любой момент. Но этого не случилось. Шайлер каждое воскресенье навещала мать в Колумбийской пресвитерианской больнице, чтобы почитать ей «Санди тайме».
У Шайлер почти не сохранилось воспоминаний о матери, лишь смутный образ печальной, красивой женщины, певшей колыбельные у ее кроватки. Может, ей казалось, что мать тогда была печальна из-за того, как она выглядела сейчас, когда спала — лицо ее было грустным. Красивая и печальная женщина с руками, скрещенными на груди, и с платиновыми волосами, рассыпанными по подушке.
Шайлер хотелось расспросить бабушку про мать и ее гончую, но лицо Корделии вновь приобрело сосредоточенное выражение, и Шайлер поняла, что не узнает сегодня больше ничего нового.
— Ужин в шесть, — произнесла бабушка, прежде чем покинуть комнату.
— Хорошо, Корделия, — пробормотала Шайлер.
Она закрыла глаза и вытянулась на кровати, прижавшись к Бьюти. Солнце начало пробиваться сквозь жалюзи. Бабушка, как всегда, оставалась загадкой. Шайлер не в первый раз пожалела, что не родилась обычной девочкой в обычной семье. Ей вдруг сделалось очень одиноко. Мелькнула мысль — рассказывать ли Оливеру насчет записки Джека? Она никогда прежде не скрывала от него таких вещей. Но сейчас не была уверена, что Оливер не обзовет ее дурочкой за то, что она повелась на дурацкую шутку.
Тут ее телефон пискнул. От Оливера пришла эсэмэска — как будто он знал, какие чувства ее сейчас обуревают.
«Я по тебе соскучился, крошка».
Шайлер улыбнулась. Хоть у нее и нет родителей, но зато есть настоящий друг.