Лайонел Уоллес рассказал мне о двери в стене месяца три назад в приватной беседе за ужином, и тогда я был под впечатлением, что он сам верит: все так и случилось на самом деле.
Он говорил с такой простодушной убежденностью, что заразил ею и меня, однако на следующее утро, проснувшись у себя на квартире и припомнив вчерашнее, я отнесся к истории совсем иначе. Лишенная обаяния его неспешного проникновенного голоса в приглушенном сиянии настольного абажура, которое выхватывало из таинственного полумрака наш далекий от обыденности уютный мирок со сверкающими бокалами и серебром на белоснежной скатерти, она казалась совершенно невероятной.
– Да это же мистификация! – воскликнул я. – Ловко, ничего не скажешь. Вот уж от кого не ожидал!
После, сидя в постели и прихлебывая утренний чай, я поймал себя на том, что стараюсь объяснить озадачивший меня привкус реальности в неправдоподобных воспоминаниях Уоллеса его попыткой передать… донести… воспроизвести – не могу подобрать точного слова – свои мысли и переживания, о которых по-иному не расскажешь.
Впрочем, теперь в такого рода объяснениях нет нужды. Всякие сомнения отпали, и я верю, как верил, когда слушал Уоллеса, что он искренне стремился открыть мне некую потаенную правду. Видел ли он что-то сам, или ему показалось, обладал неким бесценным даром или стал жертвой собственной фантазии – гадать не берусь. Даже обстоятельства его смерти, окончательно развеявшие мое неверие, не пролили на это свет.
Пускай читатель решает сам!
Не помню уже, что побудило к откровенности столь замкнутого человека, случайное ли мое замечание или упрек. Скорее всего, последнее – в связи с одним крупным общественным движением, когда он, по моему мнению, проявил слабость и не оправдал моих надежд.
Тут у него и вырвалось:
– Не до того мне было… – Он помолчал. – Да, не справился я… совсем о другом думал. Видишь ли, Редмонд, меня преследует нечто странное… нет, не духи или привидения. Оно мучает меня, томит, омрачает жизнь…
Он запнулся в смущении, которое свойственно нам, англичанам, в разговорах о чем-нибудь трогательном, печальном или прекрасном.
– Ты ведь окончил колледж Святого Ательстана? – спросил он, казалось, совсем некстати. – Так вот…
Он снова помолчал, после чего, вначале сбивчиво, а потом все непринужденнее, заговорил о главном секрете своей жизни – навязчивых воспоминаниях о неземной красоте и блаженстве, от которых сердце полнилось неутолимой тоской, а мирская жизнь казалась скучной и бессмысленной.
Теперь, когда я владею ключом к тайне Уоллеса, мне сдается, что о ней можно было догадаться по его лицу. У меня есть фотография, где удачно схвачена эта полная отрешенность. Помню слова женщины, которая горячо его любила: «Внезапно он теряет всякий интерес к окружающему, забывает, кто перед ним, словно ему ни до чего нет дела».
Однако время от времени интерес к жизни в нем все же пробуждался. Когда Уоллесу удавалось сосредоточиться, он достигал исключительных успехов. В самом деле, его карьера сплошь состояла из блестящих удач. Он давно превзошел меня на голову и достиг такого положения в обществе, о котором я не мог и мечтать.
Ему не исполнилось и сорока, но, говорят, будь он жив, занял бы высокий пост и, скорее всего, вошел бы в состав нового кабинета. В школе он превосходил меня безо всяких усилий, словно иначе и быть не могло. Учились мы почти все годы вместе в колледже Святого Ательстана в Западном Кенсингтоне. Поступали на равных, а окончил он в блеске наград и высоких оценок, значительно меня опередив, притом что и сам я успевал вроде бы неплохо. Тогда же, в школе, я и узнал впервые о той двери в стене, о которой во второй раз услышал от самого Уоллеса всего за месяц до его смерти.
Для него, во всяком случае, она была реальной дверью в мир бессмертных сущностей за реальной стеной – как я теперь совершенно убежден.
Появилась эта дверь в его жизни еще в раннем детстве, когда ему было лет пять или шесть. Помню, как во время своей исповеди он неторопливо и серьезно рассуждал, прикидывая точную дату.
– Там был дикий виноград, – говорил он, – весь багряный в янтарном солнечном свете, такой яркий на фоне белой стены. Я заметил его невзначай, сейчас уже не помню толком этот момент… А еще листья конского каштана перед зеленой дверью на чистом тротуаре – с желтыми и зелеными пятнами, но не бурые и не грязные, должно быть совсем недавно опавшие. Выходит, дело было в октябре… Я каждый год их высматриваю, так что знаю точно. Если все так, было мне тогда пять лет и четыре месяца…
По словам Уоллеса, он был развит не по годам: начал говорить необычайно рано и вел себя настолько благоразумно и по-взрослому, что пользовался большей свободой, чем многие семилетние и даже восьмилетние. Мать его умерла, когда ему было два года, и ребенок рос под присмотром не слишком строгой и бдительной гувернантки. Суровый и вечно занятой отец-юрист уделял сыну мало внимания, но возлагал на него большие надежды. Наверное, при всей одаренности мальчика жизнь казалась ему скучноватой, и вот однажды он отправился бродить по городу.
Как вышло, что взрослые упустили ребенка из виду, и по каким улицам Западного Кенсингтона он шел, с годами безнадежно стерлось из его памяти, но белая стена и зеленая дверь запечатлелись очень ярко.
От тех далеких дней осталось также воспоминание о странной притягательности той незнакомой двери, желании отворить ее и войти, которое возникло, едва он ее увидел. В то же время он был твердо убежден в неразумности, а может, и предосудительности такого поступка. И вот самое любопытное: он знал совершенно точно – если память не решила над ним подшутить, – что дверь не заперта и войти в нее можно свободно.
Мне как наяву представляется тот малыш перед таинственной дверью, которая и манит, и отталкивает. Почему, так и осталось непонятным, но он нисколько не сомневался, что отец очень рассердится, если ее открыть.
Уоллес описывал свои колебания чрезвычайно обстоятельно. Вначале он прошел мимо двери, сунул руки в карманы и принялся неумело, по-детски, насвистывать. Когда стена закончилась, потянулся ряд грязноватых захламленных мастерских. Запомнился двор, где валялись в беспорядке керамические трубы, водопроводные краны, листы свинца, рулоны обоев и жестянки с краской. Мальчик стоял, окидывая их рассеянным взглядом, но на самом деле страстно желая вернуться к зеленой двери.
Внезапно его охватило волнение, и, чтобы более не сомневаться, он сорвался с места и бросился назад со всех ног. Решительно толкнул дверь, шагнул вперед и дал ей захлопнуться за спиной. Так, в один миг, он очутился в том саду, что не давал ему покоя всю оставшуюся жизнь.
Уоллес тщательно и с видимым трудом подбирал слова, описывая свои впечатления.
– Сам воздух в саду бодрит и опьяняет, дает чувство легкости и благополучия, а кругом все сияет чистыми, изысканными красками. Едва оказавшись там, испытываешь невероятную радость, какая в нашем обычном мире случается только у молодых и счастливых, да и то изредка. В том саду все прекрасно… – Он помолчал, задумавшись. – Знаешь, – продолжал он с ноткой колебания, с какой рассказывают о неправдоподобном, – там были две большие пантеры – да-да, пятнистые такие! – но я совсем их не испугался. Вдаль тянулась широкая дорожка с мраморными бордюрами и цветниками по бокам, и по ней эти два огромных бархатистых зверя гоняли мяч! Одна пантера с любопытством подняла голову, подошла и с мурлыканьем потерлась своим мягким круглым ухом о мою протянутую ладошку. Говорю тебе, я стоял в волшебном саду! Простирался он далеко во все стороны, а на горизонте виднелись холмы. Бог знает куда подевался Западный Кенсингтон. Не знаю почему, но я чувствовал себя так, будто вернулся домой после долгой разлуки.
Как только зеленая дверь закрылась за мной, мгновенно забылись и улица с экипажами и торговыми повозками, усыпанная опавшими листьями, и наказы взрослых, и детские страхи, и сомнения, и осторожность – вся знакомая мне повседневная жизнь. Меня переполняли восторг и радостное ожидание чуда – ведь это и правда был совсем иной мир, теплее и лучше, чем прежний, озаренный непривычно мягким и ласковым светом. Чистая, ясная радость пронизывала воздух, а в небесной синеве плыли невесомые солнечные облака. Дорожка с буйными зарослями цветов по бокам так и манила вдаль. Я бесстрашно гладил пушистый мех пантер, играл с ними, чесал их за ушком, и звери, казалось, тоже радовались моему возвращению. Это ощущение родного дома было очень сильным, и, когда впереди появилась высокая красивая девушка, окликнула меня, подошла, с улыбкой приветствовала меня, подняла, расцеловала и затем повела за руку, я не испытал ни малейшего удивления, а лишь счастливую уверенность, что поступил верно и наконец вспоминаю о том главном и прекрасном, что так долго почему-то упускал из виду. За стройными побегами дельфиниума показались широкие ступени, и мы поднялись по ним на просторную аллею в тени старых величественных деревьев. Меж красноватых потрескавшихся стволов виднелись мраморные скамьи и статуи, а рядом порхали белые голуби, совсем ручные…
Пока мы шли по аллее, незнакомка ласково смотрела на меня – я хорошо помню ее милое лицо с тонко очерченным подбородком и тихий нежный голос, – задавала вопросы и рассказывала что-то приятное, вот только что именно, так и не удержалось в памяти… С дерева спустилась обезьянка-капуцин, очень чистенькая, с красновато-бурой шерсткой и добрыми карими глазами, побежала рядом, глядя на меня снизу вверх и улыбаясь во весь рот. Затем вспрыгнула мне на плечо, и так мы шагали дальше в самом лучшем расположении духа.
Уоллес вновь умолк, погрузившись в себя.
– А дальше? – спросил я.
– Я не так уж много запомнил. В тени лавров о чем-то размышлял древний старик, в кронах деревьев перекликались разноцветные попугаи. Широкой тенистой колоннадой мы прошли в чудесный дворец с прохладными фонтанами, пышным убранством и всем, о чем только можно мечтать. Было там и множество людей – одни запомнились смутно, другие яснее, но все прекрасные и добрые. Я сразу ощутил, непонятно как, что все они искренне меня любят и рады видеть, а их приветливые жесты и ласковые взгляды наполняли меня счастьем. Да… – Он ненадолго задумался. – Я нашел там друзей, что было очень важно для меня – я ведь был одиноким ребенком. Мы играли в чудесные игры на зеленой травяной лужайке возле солнечных часов, обрамленных цветами, и полюбили друг друга всей душой… Однако странное дело – самих игр я не помню, тут в моей памяти провал. Позднее, еще в детские годы, я часами, порою в слезах, пытался воскресить те минуты на лужайке, чтобы поиграть в одиночестве у себя в детской, но увы… Осталось лишь ощущение счастья и лица двух самых любимых друзей.
Потом… потом явилась темноволосая женщина со строгим бледным лицом и задумчивым взглядом – хмурая женщина в отливавшей пурпуром мантии и с книгой в руках. Поманила меня за собой и увела на галерею над главным залом. Товарищи по играм не хотели со мной расставаться, они перестали играть и печально смотрели вслед. «Возвращайся! – кричали они. – Возвращайся скорей!» Я поднял глаза на женщину, но она будто не слышала, ее нежное лицо оставалось все таким же строгим и непроницаемым. Она села на скамью, а я остановился рядом, готовясь заглянуть в книгу, которую она положила на колени. Женщина перелистывала страницы, и меня охватило изумление: книга была живая и рассказывала обо мне! Она показывала все, что случилось со мной с самого рождения.
Живая книга, понимаешь? Не просто нарисованные картинки, а настоящая жизнь!
Уоллес поджал губы, испытующе глядя на меня.
– Понимаю, – кивнул я, – продолжай.
– Да-да, самая настоящая, как она есть, – люди, события, все в движении. Там были и моя дорогая матушка, которую я почти не помнил, и отец, как всегда прямой и суровый, слуги, детская и привычные вещи. Парадный вход нашего дома и шумные улицы с вереницами экипажей. Я смотрел, не веря своим глазам. Поднимал на женщину пораженный взгляд, а затем вновь торопливо и жадно листал страницу за страницей… пока не увидел себя перед знакомой зеленой дверью в белой стене и не ощутил опять давешние притяжение и страх.
«Дальше, дальше!» – воскликнул я и хотел перевернуть страницу, но рука строгой хозяйки удержала мою ладошку.
«А дальше?!» – не унимался я, изо всех своих детских сил отталкивая холодные пальцы, и, когда в конце концов она уступила и страница перевернулась, женщина склонилась надо мной безмолвной тенью и поцеловала в лоб.
На новой странице не оказалось ни волшебного сада, ни пантер, ни прекрасной девушки, что вела меня за руку, ни товарищей по играм, так неохотно меня отпустивших. Передо мной открылась длинная серая улица Западного Кенсингтона в стылых осенних сумерках, когда еще не горят фонари. Там стоял я – маленькая жалкая фигурка – и плакал навзрыд, не в силах удержаться, потому что не мог вернуться к своим дорогим друзьям, что кричали вслед: «Возвращайся! Возвращайся скорей!» Да, там я и стоял. Не на странице ожившей книги, а на самом деле, посреди жестокой действительности. Чудесный сад и строгая материнская рука незнакомки, что пыталась меня удержать, исчезли бесследно – куда они подевались?
Уоллес снова прервался, глядя на огонь в камине.
– О, как мучительно было то возвращение! – прошептал он.
– А дальше? – спросил я спустя минуту-другую.
– Как же несчастен я был! Подумать только – вновь оказаться в этом унылом мире! Когда я до конца осознал, что случилось, горечь стала невыносимой. Никогда не забуду тот стыд и унижение от рыданий посреди улицы и позорное возвращение домой. Какой-то благообразный старичок в золотых очках остановился и окликнул меня, ткнув зонтиком: «Эй, ты что, потерялся, малыш?» – каково такое слышать лондонскому мальчишке пяти с лишним лет! Вдобавок старику зачем-то вздумалось привлечь к делу добродушного молодого полисмена, собрать толпу и препроводить меня домой со всей помпой. Так, всхлипывая, в страхе и смущении, я очутился на крыльце отцовского дома.
Вот, собственно, и все, что я могу припомнить о том чудесном саде, видения о котором преследуют меня всю жизнь. Разумеется, я не в силах передать словами его волшебную, яркую нереальность, столь отличную от привычной обыденности, но все происходило именно так. Если это был всего лишь сон, то совершенно необычайный сон наяву… Такие дела. Само собой, дома меня подвергли допросу с пристрастием – и тетка, и отец, и няня с гувернанткой – словом, все. Я отвечал честно, и отец впервые в жизни выпорол меня за ложь. А тетка в свою очередь наказала за злостное упрямство, когда я попытался настаивать на том, что говорю правду. В конце концов всем настрого запретили меня слушать и даже книги сказок у меня отняли, чтобы не распалять мое «слишком богатое воображение». Да-да, так и сделали! Мой отец придерживался старых традиций… Таким образом, история моего приключения была загнана внутрь, и мне оставалось лишь шептать ее по ночам в подушку, влажную и соленую от обильных детских слез. А к своим формальным и не слишком истовым молитвам я теперь прибавлял одну горячую просьбу: «Боже, дай мне увидеть во сне тот сад! Верни меня в мой сад, пожалуйста!» Я и впрямь часто видел его во сне… Не знаю, может, я что-то добавил или изменил – не так просто воссоздать из обрывков памяти детские впечатления, которые отделены от более поздних настоящей пропастью. С годами мне стало казаться невероятным, что я когда-нибудь расскажу кому-то о том чудесном мимолетном видении.
– А ты пытался вновь отыскать тот сад? – задал я очевидный вопрос.
– Нет, в те ранние детские годы – ни разу… во всяком случае, не помню. Теперь это кажется странным, но, думаю, после того злополучного происшествия за мной просто начали следить пристальнее. Искал, но гораздо позже, когда мы уже учились вместе с тобой. Трудно поверить, но на какое-то время я совсем о нем забыл – в восьми-девятилетнем возрасте. Помнишь меня в колледже Святого Ательстана?
– Еще бы!
– Разве было тогда похоже, что я лелею в душе тайную мечту?
Уоллес вдруг улыбнулся.
– Мы когда-нибудь с тобой играли в «Северо-Западный проход»?..[157] Нет, конечно, я тогда еще тебя не знал. Игра была из тех, – объяснил он, – в которые ребенок, наделенный живым воображением, готов играть с утра до вечера. Суть ее в том, чтобы найти «Северо-Западный проход» в школу. Прямой путь не составлял труда, но требовалось найти окольный – выйти из дому на десять минут раньше, двинуться куда-нибудь совсем в другую сторону и достичь цели в обход по незнакомым улицам. Как-то раз я заплутал в трущобах по ту сторону Кэмпден-хилла и уже опасался, что на сей раз опоздаю в школу и проиграю. Улочка выглядела тупиком, но в конце концов выход нашелся, и я с новой надеждой поспешил вперед. «Еще не все потеряно», – сказал я себе, минуя ряд чем-то странно знакомых убогих лавчонок… и на тебе! – очутился перед длинной белой стеной с зеленой дверью, что вела в волшебный сад.
Меня как обухом по голове ударило. Так, стало быть, это удивительное место – вовсе не сон?
Уоллес вздохнул.
– Моя вторая встреча с зеленой дверью хорошо показывает, насколько далека суматошная жизнь школьника от вечного досуга ребенка. Во всяком случае, на этот раз мне и в голову не пришло отворить дверь и войти. Я был поглощен одной-единственной мыслью – не опоздать в школу, иначе пострадала бы моя репутация примерного ученика. Конечно, был соблазн хотя бы заглянуть, как же иначе… Но все же, насколько я помню, дверь воспринималась скорее как очередное препятствие в игре. Тем не менее открытие страшно меня заинтриговало, и потом я думал о нем всю дорогу – но все же не остановился! Вытащил из кармана часы, обнаружил, что в запасе еще десять минут, и помчался вдоль белой стены. Дальше улица пошла под уклон, и начались уже знакомые места. До школы я добрался запыхавшись и весь в поту, но вовремя. Помню, как бросил на вешалку куртку и шапку… Нет, удивительно, да? Пробежал мимо зеленой двери и не вошел!
Он задумчиво глянул на меня.
– Я и не подозревал тогда, что ее не всякий раз можно найти. Школьная рутина плохо действует на воображение. Должно быть, мысль о том, что сад не столь уж далеко и я знаю дорогу к нему, меня радовала, но на первом месте были занятия. Хотя, боюсь, в то утро я был порядком рассеян и невнимателен на уроках, перебирая в памяти удивительных людей, которых скоро встречу снова. Как ни странно, я ничуть не сомневался, что они мне тоже обрадуются… Да, сад тогда представлялся мне всего лишь приятным местом, где хорошо проводить время, свободное от школы.
В тот день я так и не пошел туда, отложив это на завтра, когда нас должны были отпустить пораньше. Возможно, меня еще и оставили после уроков за невнимательность, и на окольный путь времени не было, – теперь уже точно не помню. Так или иначе, волшебный сад настолько овладел моими помыслами, что удерживать эту тайну в себе я больше не мог.
Я рассказал этому… как, бишь, его? На хорька смахивал, прозвище – Прилипала.
– Хопкинс, – подсказал я.
– Ну да, Хопкинс. Делиться с ним не очень хотелось, я чувствовал, что это неправильно, и все-таки не выдержал. Нам было из школы немного по пути, он болтал без умолку, и, не обмолвись я о волшебном саде, пришлось бы обсуждать что-нибудь еще, а мне тогда было просто невыносимо думать о другом. Вот я и проговорился…
Ну а он недолго думая выдал мой секрет. На другой день во время перемены меня с шуточками и вопросами обступило с полдюжины старшеклассников – конечно же, их обуревало любопытство. Там был здоровяк Фосетт – помнишь его? – а также Карнаби и Морли Рейнольдс. Может, и ты с ними? Хотя нет, я бы тебя запомнил…
У мальчишек вечно сумбур в голове. Вот и я, хоть и ненавидел себя втайне за болтливость, был польщен таким вниманием старших ребят. Особое удовольствие доставили мне слова Крошоу – старший сын композитора, помнишь его? – который признался, что лучшей выдумки в жизни не слыхал. И вместе с тем я сгорал от стыда за то, что раскрыл свою заветную тайну. А когда Фосетт грязно пошутил о той девушке… – Уоллес невольно понизил голос, вспоминая тот позор. – Я сделал вид, что не расслышал. Тогда вдруг Карнаби обозвал меня лгунишкой, и мы заспорили. Я заявил, что знаю, где зеленая дверь, и могу отвести их всех туда за десять минут. Карнаби тут же поймал меня на слове и потребовал это доказать или получить трепку. Если он когда-нибудь выкручивал тебе руку, ты поймешь мою ситуацию. Я клятвенно заявил, что мой рассказ – правда. Его авторитет в школе был незыблем, разве что Крошоу решался вставить словечко поперек. Короче, Карнаби добился своего. Я перепугался, разволновался, а в результате сглупил и, вместо того чтобы пойти на поиски волшебного сада в одиночку, повел за собой всю компанию. Щеки и уши горели от стыда и унижения, на глаза наворачивались слезы, а за мной топали шестеро грозных, издевательски-любопытных старшеклассников.
Однако белой стены с зеленой дверью мы не нашли.
– То есть?..
– То есть я не смог найти ее, как ни искал. Не нашел и позже, когда ходил один. Насколько помню, все школьные годы искал, но безо всякого успеха.
– А что одноклассники, сильно разозлились?
– Ужасно!.. За «бесстыдную ложь» Карнаби учинил надо мной настоящий трибунал. Помню, как я прокрался домой и тихонько поднялся к себе в спальню, чтобы скрыть зареванный вид. Уснул в слезах, но плакал не из-за Карнаби, а о потерянном волшебном саде, где так мечтал проводить свободные вечера, о добрых женщинах и ожидавших меня товарищах по играм, которым надеялся выучиться вновь, – таким чудесным и забытым играм… У меня не было сомнений, что, не проболтайся я…
Потом в моей жизни наступили тяжелые времена – ночные слезы и бесплодные мечтания днем. Целых два семестра я учился спустя рукава, оценки мои снизились. Помнишь? Ну конечно, как не помнить! Сам же опередил меня в математике, и мне пришлось снова взяться за зубрежку.
Мой друг долго смотрел в багровое сердце камина, затем вновь заговорил:
– Вновь я увидел зеленую дверь только в семнадцать лет. В третий раз она явилась мне, когда я ехал к Паддингтонскому вокзалу, чтобы получить в Оксфорде стипендию на обучение в университете. Дверь всего лишь промелькнула перед глазами. Перегнувшись через фартук[158] кеба, я курил сигарету и чувствовал себя, надо полагать, настоящим джентльменом. Как вдруг – стена и зеленая дверь, столь дорогая моей памяти и по-прежнему доступная!
Наши колеса простучали мимо – я был слишком изумлен, чтобы остановить кеб, и, только миновав стену и завернув за угол, ощутил знакомое раздвоение и внутреннюю борьбу. Постучал в маленькую дверцу в крыше и опустил руку в карман за часами. «Да, сэр?» – бодро откликнулся кучер. «Э-э… ничего, – ответил я. – Времени мало, поезжайте!» И мы покатили дальше…
В Оксфорд я поступил и вечером того дня, когда узнал об этом, сидел у камина в родительском доме в своем маленьком кабинете наверху. Похвала отца, столь редкая, и его разумные советы еще звучали у меня в ушах, а я курил свою любимую трубку – солидный «бульдог» истого джентльмена – и размышлял о двери в длинной белой стене. «Останови я кеб, не получил бы стипендии, – рассуждал я, – не попал бы в Оксфорд и перечеркнул все надежды на блестящую карьеру. Что ж, я стал лучше разбираться в жизни!» Сомнения еще одолевали меня, но все же я был уверен, что карьера стоит такой жертвы.
Пронизанный светом волшебный сад и дорогие сердцу друзья ничуть не потускнели в моих глазах, но казались чем-то далеким. Я собирался покорить мир, и передо мной отворилась другая дверь – к желанной карьере.
Уоллес вновь повернулся к огню. В алых отблесках пламени на его лице мелькнуло выражение решимости и упорства, но тут же исчезло.
– Ну что же, – вздохнул он, – карьере я не изменил. Работал много и усердно, однако то и дело грезил о чудесном саде… и еще четыре раза с тех пор видел зеленую дверь, пусть и мельком. Да, целых четыре раза! В те годы мир виделся мне таким ярким, интересным и значительным, открывал столько возможностей, что почти заслонил прежние воспоминания о саде. Кому придет в голову гладить пантер по пути на званый обед со знаменитостями и хорошенькими женщинами? Из Оксфорда я вернулся в Лондон подающим надежды юношей и кое-какие уже успел оправдать. Бывали, однако, и разочарования…
Дважды я был влюблен… Не буду останавливаться на подробностях, но однажды, направляясь к той, что сомневалась, осмелюсь ли я к ней прийти, я наугад срезал путь глухим переулком близ Эрлс-Корта и вдруг снова наткнулся на белую стену и знакомую зеленую дверь! «Как странно, – сказал я себе, – разве это место не возле Кэмпден-хилла? К моим детским видениям так же трудно вернуться, как пересчитать камни Стоунхенджа»[159]. И я пошел дальше – к своей вожделенной цели. Дверь не манила меня в тот день.
Правда, на какой-то миг мне захотелось подойти и проверить, хотя в глубине души я был уверен, что дверь откроется. Всего-то и требовалось сделать пару-тройку шагов в сторону, но это могло меня задержать, а опаздывать на свидание было нельзя – пострадала бы моя честь. Впоследствии я пожалел о своей пунктуальности – что стоило глянуть одним глазком и помахать рукой пантерам? К тому времени я уже научился не гоняться за недостижимым, однако все же был очень огорчен…
Затем потянулись годы упорного труда. Дверь долго не показывалась и лишь недавно вновь напомнила о себе. Вместе с тем у меня возникло ощущение, будто мой яркий и блестящий мир заволокла тусклая пелена. Я все чаще с тоской думал, что никогда больше не увижу волшебный сад. Возможно, виной всему утомление от работы, а может, так называемый кризис среднего возраста – не знаю. Так или иначе, яркие краски бытия, прежде наполнявшие меня энергией, вдруг померкли – и это в теперешней сложной политической ситуации, когда требуется напряжение всех сил. Странно, не правда ли? Но жизнь в самом деле стала казаться обременительной, а ее награды при ближайшем рассмотрении – ничтожными. С некоторых пор меня вновь мучительно тянет вернуться в волшебный сад… и ведь я видел, видел – еще трижды!
– Сад?
– Нет, только дверь. Видел – и не вошел!
Уоллес подался ко мне, и в его голосе зазвучала глубокая печаль:
– Трижды у меня был шанс – трижды! Я же дал клятву, что в следующий раз непременно войду и избавлюсь от всей этой пыльной суеты, от тяжкого гнета тщеславия, от пустой мишуры. Войду и не вернусь, на этот раз останусь… Поклялся, а когда обрел шанс, не воспользовался им.
За год я три раза проходил мимо – за этот последний год.
Первый раз – в день парламентского кризиса в связи с проектом выкупа арендных земель. Тогда правительство удержалось у власти с перевесом всего в три голоса. Ты помнишь? Никто с нашей стороны, да и бóльшая часть оппозиции не ожидали, что вопрос поднимут в тот вечер. Дебаты закончились пшиком, предстояло голосование. В тот вечер мы с Хочкиссом ужинали у его кузена в Брентфорде, чисто мужской компанией. Нас вызвали по телефону, мы взяли машину кузена и едва успели в парламент к сроку. А по пути проехали мимо моей двери в стене – бесцветной в лунном сиянии, но хорошо узнаваемой в желтом свете наших фар.
«Бог мой!» – вырвалось у меня.
«Что такое?» – спросил Хочкисс.
«Да нет, ничего!» – ответил я, и момент был упущен.
«Я принес большую жертву», – сказал я, входя, руководителю нашей партии. «Не вы один!» – бросил он на бегу.
Мог ли я тогда поступить иначе?..
Во второй раз шанс представился, когда мой отец лежал на смертном одре и я торопился сказать последнее «прости» суровому старику. Требования жизни вновь оказались превыше всего. Однако в третий раз, всего неделю назад, обстоятельства сложились по-иному, и я горячо раскаиваюсь, вспоминая об этом. Мы сидели с Геркером и Ральфсом… Теперь уже не секрет, как ты знаешь, что я поговорил с Геркером. Ужинали в ресторане Фробишера, и беседа вышла доверительной. Однако о моем возможном назначении в кабинет министров напрямую не упоминалось. Да-да, теперь уже все решено. Говорить пока не следует, но и скрывать это от тебя у меня нет причин… Спасибо, спасибо… но позволь мне досказать.
Тогда еще вопрос висел в воздухе, и мое положение было весьма шатким. Мне очень хотелось получить от Геркера определенный ответ, но мешало присутствие Ральфса. До конца ужина я поддерживал легкий, непринужденный разговор, изо всех сил стараясь не слишком явно касаться интересовавшей меня темы, – и оказался прав. Судя по поведению Ральфса в последующие дни, осторожность была необходима… Я знал, что Ральфс простится с нами, когда мы минуем Кенсингтон-Хай-стрит, тогда и можно будет удивить Геркера внезапной откровенностью. Такие приемчики иной раз бывают действенны… И вдруг в поле моего зрения вновь появилась белая стена, а впереди замаячила зеленая дверь.
Продолжая беседовать, мы миновали ее. Как сейчас вижу на стене темный силуэт Геркера – надвинутый на лоб цилиндр, выступающий нос и складки кашне, – а следом еще две тени, наши с Ральфсом.
Я прошел в каких-нибудь двадцати дюймах от двери. «Что будет, если попрощаться и войти?» – спросил я себя, но уж очень не терпелось поговорить с Геркером. И вопрос потонул в ворохе других одолевавших меня проблем. «Они решат, что я спятил, – подумал я. – А что скажет публика? „Таинственное исчезновение видного политика!“» Эта мысль перевесила – тысячи мелких светских условностей оказались сильнее.
Уоллес с грустной улыбкой повернулся ко мне.
– И вот я по-прежнему здесь. Да, здесь, – повторил он. – Возможность упущена. Трижды за последний год мне являлась волшебная дверь – приглашение в мир покоя, радости, непередаваемой красоты и такой любви, какая неведома никому на земле… Я отверг ее, Редмонд, и теперь все кончено…
– Откуда ты знаешь?
– Я знаю, знаю. Теперь мне остается лишь выполнять свою работу, решать все те же задачи, что так властно удерживали меня в судьбоносные моменты. Скажешь, я добился успеха, достойного зависти? Серая, пустая, надоедливая мишура! Вот он, мой успех!
Уоллес с силой сжал в кулаке грецкий орех и протянул мне ладонь с раздавленной скорлупой.
– Признаюсь тебе, Редмонд: боль этой потери уничтожает меня. Уже два месяца, даже два с половиной, я почти не работаю, если не считать самых неотложных дел. Мою душу терзает глубокая, безысходная печаль. А поздно вечером, когда меньше риска быть узнанным, просто брожу по улицам. Интересно, что подумали бы люди, узнай они, что министр, глава одного из самых важных департаментов кабинета, бродит в одиночестве, оплакивая чуть ли не в голос какую-то дверь в какой-то сад?
Как сейчас вижу бледное лицо Уоллеса и незнакомый мрачный огонь в его глазах. Сегодня вечером образ друга предстает передо мной особенно ярко. Я сижу, вспоминая его слова и интонации, а вчерашний выпуск «Вестминстер газетт» с заметкой о его смерти все еще лежит рядом на диване. Сегодня за обедом в клубе только и было разговоров что об Уоллесе и его загадочной кончине.
Тело нашли вчера рано утром недалеко от станции подземки в Восточном Кенсингтоне, в одной из глубоких траншей, вырытых для продолжения линии на юг. Опасное место огораживал забор, в котором для удобства рабочих, живущих неподалеку, прорезали небольшую дверь. Два бригадира не договорились между собой, и дверь осталась незапертой на ночь – в нее-то и вошел Уоллес…
Мой разум мутится от вихря вопросов, я теряюсь в догадках.
Вероятно, тем вечером Уоллес возвращался домой пешком, как нередко делал во время последней сессии парламента. Представляю его темную фигуру на опустевшей улице – как он бредет, одинокий, погруженный в себя. Быть может, в бледном электрическом свете станционных фонарей он принял грубый дощатый забор за белую стену? Или роковая незапертая дверь пробудила заветные воспоминания?
Да и в конце концов, существовала ли вообще та зеленая дверь в стене?
Трудно сказать. Я передал эту историю так, как поведал сам Уоллес. Иногда мне кажется, что он стал жертвой случайного совпадения: редкая, пусть и не уникальная галлюцинация привела его в оставленную по беспечности ловушку. Однако в глубине души я в этом не уверен. Можете считать меня суеверным дураком, но я почти убежден, что Уоллес и впрямь обладал неким сверхъестественным даром или чутьем, чем-то этаким, что указало ему под видом зеленой двери потайной ход в иной, лучший и невыразимо прекрасный мир. Вы скажете, что в конечном счете чутье подвело его, – но так ли это? Возможно, здесь мы прикасаемся к глубочайшей тайне, доступной одним визионерам, людям мечты и воображения. Для нас мир прост и ясен, мы видим лишь забор и траншею. В нашем обыденном представлении Уоллес безрассудно шагнул во тьму, в объятия смерти. Но так ли воспринимал их он сам?
1906