Но привести его в исполнение мне так и не пришлось.
Не потому, что я поколебался приступить к его исполнению. Мое решение было непоколебимо; и, если у меня и явилось опасение угрожавшей мне опасности при выполнении его, то эти мысли пришли мне в голову тогда, когда весь план был неисполним. Покуда этого обстоятельства еще не было, я с нетерпением искал случая сделать так, как решил и даже, должен сознаться в этом, я очень настойчиво искал этого случая и спешил покончить с этим делом, так как мое чувство страха все росло.
Моему перепуганному воображению повсюду мерещилась опасность, причем она казалась мне тем коварнее и таинственнее, чем незаметнее она была на первый взгляд. Эмма проводила ночи в моей комнате. Замочные скважины, просветы у дверей, все отверстия, сквозь которые мог бы проникнуть глаз опасного подглядчика, были тщательно заделаны мною. Несмотря на то, что я должен был бы чувствовать себя здесь в полной безопасности, Эмма жаловалась на мою холодность, — до того я был весь занят одной мыслью. Как-то раз, когда я заставил себя не думать о Лерне, ее странный обморок произошел раньше обыкновенного; теперь я объясняю себе это предшествующим периодом воздержания, но тогда я предположил возможность нового несчастья: не перевоплотил ли Лерн свою душу в Эмму… И ужас, и отвращение, охватившие меня при мысли, что я пошел навстречу отвратительным наклонностям старого Лерна, обнимая свою подругу, заставили меня окончательно отказаться от них. Я не рисковал больше глядеть дяде прямо в глаза. Я бродил, опустив голову, избегая взгляда всех встречных, даже глаз портретов, которые следуют за вами, когда вы проходите мимо них. Всякий пустяк приводил меня в содрогание. Я пугался всего: белоголовой птицы, колыхавшейся от дуновения ветерка травки, пения птиц в густой листве деревьев…
Вы сами видите, что нельзя было медлить с отъездом, и я стремился к этому всеми силами души. Но я решил выбрать такой момент для беседы с Лерном, когда он должен был бы согласиться на мое предложение, для того, чтобы прибегнуть к угрозе только в крайнем случае. А момент этот все не приходил. Он все еще не мог добиться того открытия, которого жаждал. Незадача изводила его. Его обмороки — или, вернее, его опыты — все увеличивались в количестве и ослабляли его организм. И в зависимости от этого портилось его настроение.
Только наши прогулки сохранили еще способность восстанавливать его душевное спокойствие, и то более или менее; он еще продолжал мурлыкать свое «рум фил дум», останавливаясь каждые десять шагов, чтобы произнести какой-нибудь научный афоризм. Но все же по-прежнему больше всего приводил его в восхищение автомобиль.
По-видимому, несмотря на печальный результат, которого я добился при аналогичных условиях несколько месяцев тому назад, приходилось решиться поговорить с ним во время поездки на автомобиле.
Я так и поступил бы, не произойди несчастье.
Это произошло в Луркском лесу за три километра от Грея, когда мы возвращались в Фонваль из поездки в Вузье.
Мы полным ходом поднимались в гору. Управлял дядя. Я повторял про себя то, что собирался сказать, в сотый раз проверял точность своих выражений и смысл заранее подготовленных длинных фраз и чувствовал сухость во рту от страха за результат своей речи. С самого отъезда, я с минуты на минуту откладывал это объяснение в поисках твердого и решительного тона, которым мог бы запугать тирана. У каждой деревушки, у каждого поворота дороги я говорил себе: «Вот где ты заговоришь». Но мы пронеслись мимо всех встречных деревень, обогнули все повороты, а я все еще не произнес ни одного слова. В моем распоряжении оставалось всего около десяти минут. Ну же, смелее!.. Я решил, — начну атаку, когда мы въедем на эту гору. Это последняя отсрочка…
Моя первая фраза стояла наготове и ждала, чтобы я ее произнес, как актер, стоящий у выхода на сцене и ждущий, чтобы его выпустили, как вдруг автомобиль резко повернул направо, потом свернул налево и приподнялся на своих боковых колесах… Мы сейчас опрокинемся… Я схватился за рулевое колесо и пустил в ход все тормоза — ручные и ножные, какие только мог достать… Автомобиль мало-помалу перестал прыгать из стороны в сторону, замедлил свой ход и остановился как раз вовремя.
Тогда я взглянул на Лерна.
Он почти выскользнул из своего сиденья, голова его свисала на грудь, выражения глаз за очками нельзя было разглядеть; одна рука беспомощно болталась… Обморок… Ну, можно сказать, что нам повезло… Но в таком случае, значит, эти обмороки были настоящими — до потери сознания включительно. Чего я только не придумаю со своей дуростью…
А дядя, между тем, все не приходил в себя. Сняв с него автомобильную фуражку с очками, я заметил, что его лицо приобрело восковую бледность; руки, с которых я снял перчатки, имели тот же оттенок. Полный невежда в медицине, я стал похлопывать по ним: я видел, что так делают на сцене, когда хотят привести в себя упавшую в обморок.
В тиши полей раздался звук аплодисментов. Ими приветствовали выход великого актера.
Действительно, Фредерик Лерн перестал существовать. Я понял это по его холодеющим пальцам, по синеющим щекам, по потускневшему взгляду его глаз, наконец, по переставшему биться сердцу. Болезнь сердца, в существование которой я отказывался верить, привела его к смерти, как всегда бывает при этих болезнях — внезапной.
Удивление, а также и возбуждение от сознания неминуемой гибели, от которой мне удалось спастись, огорошили меня… Итак, в одну секунду от Лерна осталась только пища для червей, да имя, которое скоро всеми будет забыто, словом — ничто. Несмотря на мою ненависть к этому зловредному человеку и радость от сознания, что теперь он больше не опасен мне, быстрота и неожиданность перехода от жизни к смерти, уничтожившей одним дуновением этот чудовищно гениальный мозг, приводила меня в ужас.
Как марионетка, брошенная рукой, которая приводила ее в движение и симулировала в ней жизнь, как картонный паяц, висящий на краю игрушечной сцены, Лерн лежал, откинувшись всем телом; а смерть еще сильнее напудрила его маску умершего Пьеро.
Но в то время, как покинувший тело моего дяди гений удалялся в неизвестность, лицо его, как мне показалось, хорошело. Мы до того привыкли к выражению, что душа украшает тело, что я удивлялся тому, как украшало лицо дяди отсутствие души. Внимательно всматриваясь в лицо Лерна, я увидел, как это явление все прогрессирует. Глубокая тайна озаряла его вполне спокойное чело, точно жизнь на нем была тучей, скрывшей какое-то неизвестное нам солнце. Лицо постепенно приобретало оттенок белого мрамора, и манекен превращался в статую.
Слезы затуманили мой взор. Я снял фуражку. Если бы мой дядя погиб пятнадцать лет тому назад в полном расцвете счастья и таланта, то останки тогдашнего Лерна не были бы прекраснее…
Но я не мог оставаться дольше на большой дороге наедине с мертвецом. Я без особенного удовольствия обнял его, пересадил налево от себя и крепко привязал багажными ремнями к сиденью. Когда я одел ему на голову фуражку с очками, натянул на руки перчатки, он производил впечатление уснувшего путника.
Мы тронулись в путь, сидя рядом друг с другом.
В Грее никто не обратил внимания на напряженную позу моего спутника, и мне удалось спокойно довезти его в Фонваль. Я был полон преклонения перед гениальностью усопшего ученого и жалости перед влюбленным стариком, который перенес столько страданий. Я забыл о нанесенных мне оскорблениях, сидя рядом с умершим оскорбителем. Я испытывал чувство глубокого уважения и, не знаю, сознаваться ли в этом, непреодолимого отвращения, под впечатлением которого старался отодвинуться от него, насколько мог, дальше.
Со времени моей встречи с немцами в лабиринте, в утро моего приезда в Фонваль, я ни разу не обращался к ним с какими-либо словами. Я пошел за ними в лабораторию, оставив автомобиль с его трупом-шофером у главного входа в замок.
По моей оживленной жестикуляции, помощники тотчас же догадались, что произошло что-то необыкновенное, и пошли за мной. У них было выражение лиц субъектов, знающих за собой что-то скверное и предвидящих возможность несчастья во всякой неожиданности. Когда трое сообщников убедились в том ударе, который их поразил, они не могли скрыть ни своего разочарования, ни своего ужаса. Они завели громкий оживленный разговор. Иоанн говорил высокомерным тоном, оба остальные — рабски-почтительным. Я спокойно ждал, пока им будет угодно обратиться ко мне.
Наконец, они кончили и помогли мне внести профессора в его комнату и уложить его на кровать. Эмма, увидев нас, убежала с громким криком. Так как немцы, не сказав ни слова, ушли, мы с Варварой остались одни у трупа. Толстая горничная пролила несколько слез; я думаю, что она сделала это не столько из огорчения по поводу смерти ее хозяина, сколько из присущего всем людям чувства уважения перед смертью вообще. Она смотрела на него с высоты своего громадного роста. Лерн менялся на вид: нос вытянулся, ногти посинели.
Долгое молчание.
— Нужно было бы убрать его, — прервал я вдруг молчание.
— Предоставьте эту обязанность мне, — ответила Варвара, — она не из веселых, но мне не в первый раз придется заняться этим делом.
Я повернулся спиной, чтобы не смотреть, как делают туалет мертвеца. Варвара была в этом отношении похожа на всех деревенских кумушек: при случае, она могла быть и повивальной бабкой, и уборщицей мертвецов. Немного спустя, она заявила:
— Все сделано, и хорошо сделано. Все на месте, за исключением святой воды и орденов, которых я не могу найти…
Лерн лежал на своей белоснежной кровати до того бледный, что казалось, точно это был надгробный памятник, причем ложе и лежавшее на нем изображение были точно высечены из одного куска мрамора. Дядя был тщательно причесан, одет в белую рубашку со складками и белый галстук. В пальцы бледных, положенных крест-накрест рук были положены четки. На груди лежал крест. Колени и ноги выделялись под простыней, как две острых, белоснежных тропинки… На столе стояла тарелка, без воды, с лежащей в ней веткой сухого дерева, а сзади горели две свечи; Варвара устроила из стола нечто вроде маленького алтаря, и я упрекнул ее в непоследовательности. Она возразила, что таков был обычай у них, и, уклонившись от спора, закрыла портьеры. На лицо мертвеца легли мрачные тени — предвестницы тех морщин, которые выроет на нем всемогущая смерть.
— Откройте настежь, — сказал я. — Дайте войти в комнату солнцу, пению птиц и аромату цветов…
Служанка повиновалась, ворча, что «все это противоречит обычаю», потом, получив от меня инструкции для принятия необходимых мер, она, по моей просьбе, покинула меня.
Сквозь открытое окно в комнату проникал запах осенних листьев. Он бесконечно грустен. Он напоминает похоронный гимн… Пронеслись, каркая, вороны, и их полет вызвал в моем мозгу картину полета смерти с косой… Приближение вечера сменяло яркость дня…
Чтобы не смотреть на кровать, я принялся за осмотр комнаты. Над старинным бюро улыбался портрет тети Лидивины, писанный пастелью. Совершенно напрасно художники пишут портреты с улыбками: этим портретам часто приходится присутствовать при таких вещах, при которых вовсе не до смеха; например, портрету тети Лидивины пришлось лицезреть связь своего супруга с какой-то женщиной, а теперь улыбаться его трупу… Портрет был написан лет двадцать тому назад, но, благодаря нежным тонам пастельных красок, выглядел гораздо более старым. С каждым днем он все больше выцветал и казался все старше, так что значительно удалял в даль времен мою тетю и мою молодость. Он мне разонравился.
Я постарался отвлечь свое внимание в другую сторону, на появление первых летучих мышей, на наступление сумерек, на танцующие тени, которые отбрасывали колеблемые ветерком свечи…
Поднявшийся вдруг ветер привлек мое внимание на несколько минут; он завывал в густой листве деревьев и, прислушиваясь к его вою, казалось, что слышишь полет времени. Сильным порывом ветра задуло одну свечу, пламя другой заколебалось — я поспешным движением закрыл окно: меня вовсе не соблазняла мысль остаться в потемках.
И внезапно я сделался искренним с самим собой и бросил попытки надуть самого себя: — я чувствовал настоятельную потребность смотреть на мертвеца, убедиться в том, что он не может больше вредить мне.
Тогда я зажег лампу и поставил ее так, чтобы она ярко осветила Лерна.
Право, он был прекрасен. Очень красив. Не оставалось никакого следа от свирепого выражения лица, которое я встретил после пятнадцатилетнего отсутствия, никакого… разве только ироническая улыбка, змеившаяся на устах. Не было ли у покойного дяди какой-нибудь задней мысли? Казалось, что несмотря на свою смерть, он все продолжает бросать вызов природе, он, который при жизни позволил себе исправлять ее творчество…
И я вспомнил о его безумно смелых и преступно дерзких опытах. Они с одинаковым успехом могли довести его и до плахи и до пьедестала и могли принести ему славу, так же, как и каторгу. В былые времена я знал, что он достоин одного, и готов был поклясться, что он никогда не заслужит другого. Что же произошло столь таинственное в его жизни пять лет тому назад и превратило его в скверного хозяина, занимавшегося убийством своих гостей?..
Вот над чем я задумался. А вой ветра в печке казался жалобами теней Клоца и Мак-Белля на вынесенные ими мучения. Порыв ветра превратился в бурю и свистел за окнами; пламя свечей заколебалось; заколыхалась слегка и вновь легла спокойными складками легкая портьера; на голове Лерна зашевелились его редкие, легкие белые волосы. Проникший сквозь плохо закрытые окна ураган взметнул портьеру, разметал волосы дяди во все стороны…
И в то время, как невидимая рука играла его волосами, я, остолбенев от ужаса, стоял наклонившись над головой Лерна и не мог оторвать глаз от то появлявшегося, то исчезавшего под прядями серебристых волос сине-багрового рубца, который шел от одного виска к другому…
Ужасный признак цирцейской операции. Она, значит, была произведена и над дядей. Но кем…
Отто Клоц, черт возьми!..
Тайна разъяснилась. Последнее окутывавшее ее покрывало-саван разорвалось. Все объяснилось. Все: внезапная перемена, происшедшая с дядей, совпадала с исчезновением его главного помощника, с путешествием Мак-Белля, наконец, с пропажей самого Лерна. Все: отвратительные письма, измененный почерк их, то, что он меня не узнал, немецкий акцент, отсутствие воспоминаний; затем, вспыльчивый характер Клоца, его смелость, граничащая с безумием, страсть к Эмме, достойные всяческого порицания работы, преступления, совершенные над Мак-Беллем и надо мной. Все… все… все!..
Припоминая рассказ моей подруги, я мог восстановить всю историю этого невообразимого преступления.
За четыре года до моего теперешнего приезда в Фонваль, Лерн и Отто Клоц возвращались из Нантейля, где они провели целый день. Лерн был, вероятно, в прекрасном настроении духа. Он возвращался к своим любимым занятиям над прививками, цель которых, единственная цель, принести пользу человечеству. Но влюбленный в Эмму Клоц хочет направить поиски в другую сторону; не задумываясь над вопросом о профанации и заботясь только о прибылях, он мечтает о перемене личностей заменой мозгов. Очень вероятно даже, что он предложил этот план, который он не мог привести в исполнение в Мангейме за отсутствием материальных средств, дяде, но безрезультатно. Но у помощника зародился макиавеллистический план. С помощью своих трех соотечественников, предупрежденных заблаговременно и поджидавших своего сообщника с дядей в чаще леса, он нападает на профессора, связывает его и запирает в лабораторию этого человека, богатствами и независимым положением которого он хочет овладеть. Другими словами, Клоцу нужна личность Лерна.
Но все же он хочет в последний раз в жизни использовать ту свою физическую мощь, которой он лишится навсегда, и проводит ночь с Эммой.
Назавтра ранним утром он возвращается в лабораторию, в которой помощники не спускают глаз с Лерна. Его три сообщника наркотизируют их обоих и переносят мозг Клоца в мозговую коробку Лерна. Что же касается мозга Лерна, то его кое-как запихнут в череп Клоца, который теперь превратился в труп, и наскоро закопают все эти анатомические останки.
И вот, наконец, цель достигнута: под маской, костюмом и внешностью Лерна, Отто Клоц является полновластным хозяином Фонваля, Эммы, хода работ, словом, всего. Нечто вроде разбойника, одевшего рясу убитого им отшельника.
Эмма видела, как он вышел из лаборатории. Бледный, шатающейся походкой Лерн возвращается в замок, изменяет весь строй жизни и устраивает лабиринт перед въездом в замок. Затем, уверенный в своей безнаказанности, начинает производить свои ужасные опыты в своей недосягаемой берлоге.
К счастью, эти опыты оказались бесполезными. Тот, кто умудрился украсть чужую внешность, умер слишком рано, не успев воспользоваться плодом воровства, жертвой которого он сам сделался, так как болезнь сердца, послужившая причиной смерти Клоца, составляла принадлежность тела Лерна.
Так судьба наказывает грабителя помещения, когда над ним проваливается крыша.
Теперь мне стало понятно, почему это лицо сделалось снова похожим на лицо моего дядюшки. За этим лбом не скрывался больше мозг немца, придававший ему такое отталкивающее выражение…
Клоц был убийцей Лерна, а не Лерн убил Клоца… Я не мог прийти в себя от изумления. Вот тайна, которую эта двойственная личность забыла мне открыть… И, сердясь на самого себя за то, что я в течение такого долгого времени не раскусил его, я уговаривал себя, что наверное заметил бы этот обман, живи я с ним один на один, но что общество людей доверчивых, как Эмма, или его сообщников, как его немцы, отражалось на моем отношении к нему и заставляло меня разделить их ошибку или умышленную ложь.
— Ах, тетушка Лидивина, — думал я. — Вы вполне правы, что улыбаетесь вашими, нарисованными пастелью, губами. Ваш Фредерик погиб в ужасной западне пять лет тому назад, и душа, покинувшая только что это тело, не имеет с ним ничего общего. Теперь в нем не осталось ничего чужого, если не считать мозговых полушарий, но и те в данный момент не имеют никакого значения. Значит, мы действительно находимся у тела вашего превосходного мужа, так как тот — другой умер и этим заплатил свой долг…
При этой мысли я разрыдался от всего сердца, сидя напротив этого странного покойника. Но сардоническая улыбка, оставшаяся на губах после гибели злодея, раздражала меня. Я с трудом устранил ее, изменив положение затвердевших уже губ по своему вкусу.
Когда я отошел от покойника, чтобы лучше судить о своей работе, кто-то тихо постучал в дверь.
— Это я, Николай, я… Эмма…
Несчастная девушка. Сказать ли ей правду? Как она отнесется к такой невероятной проделке судьбы?.. Я ее хорошо знал. Над ней столько раз смеялись, что она не поверит и упрекнет меня, говоря, что я ее мистифицирую… Я промолчал.
— Отдохни, — сказала она шепотом. — Варвара тебя сменит.
— Нет, спасибо. Я не хочу. Оставь меня.
Я должен бодрствовать у тела моего дяди. Я приписал ему слишком много позорных поступков и хотел бы вымолить свое прошение у его памяти и у памяти моей тетушки.
И вот почему, несмотря на разыгравшуюся бурю, мы провели всю ночь вместе: покойник, портрет и я.
На заре Варвара пришла сменить меня, и я вышел на предутренний воздух, холод которого действует так ободряюще на кожу, разгоряченную бессонной ночью.
В осеннем парке пахло увядшим запахом кладбища. Сильный ветер, бушевавший всю ночь, сорвал с деревьев все листья, и моя нога утопала в густой массе их; на скелетах деревьев совершенно не видно было листьев за редкими исключениями, да и то нельзя было сказать с уверенностью, листья ли это, или воробьи. В несколько часов парк сделал все необходимые приготовления к зимовке. Во что превращалась великолепная оранжерея во время морозов?.. Может, быть, мне удастся пробраться в нее, пользуясь суматохой, возникшей у немцев благодаря этой неожиданной смерти. Я направился в ту сторону. Но то, что я увидел издали, заставило меня ускорить шаги. Дверь оранжереи была открыта, и из нее валил едкий черный дым, пробивавшийся также и из отверстий окон.
Я вошел в нее.
Средний зал, аквариум и третья комната представляли картину полного разрушения. Там все разрушили, разбили, подожгли. Посередине всех трех помещений были нагромождены груды хлама; там лежали в чудовищной смеси разбитые горшки, сломанные растения, куски хрусталя, венчики морских растений, истерзанные цветы, околевшие животные: короче говоря, три отвратительных навозных кучи, в которых была заключена вся удивительная, приятная, трогательная или отталкивающая жизнь этого тройного дворца. В одном углу догорали еще тряпки, в другом, в куче пепла, корчились полуобгоревшие ветки самых компрометирующих растений. От обгоревших костей шел смрад. Не подлежало никакому сомнению, что этот грабеж устроили помощники, чтобы уничтожить следы своих занятий и опытов, и я не слыхал ничего из-за разразившейся бури. Но они, должно быть, не остановились на полдороге…
Чтобы убедиться в этом, я отправился на кладбище, на лужайку. Там в открытой яме лежали только кости и скелеты некоторых животных, по большей части без голов. Клоца там не было. Нелли также.
Но грабеж лаборатории произвел на меня впечатление шедевра. Он указывал на врожденную способность к этому делу людей в общем, и в особенности некоторых народностей. Я совершенно без помехи прошел по всем помещениям, так как окна и двери были открыты настежь. На дворе остались только живые животные, не подвергнувшиеся никаким опытам; остальных я открыл немного позже. Тут, значит, ничего не было испорчено. Но операционные залы, наоборот, носили следы полного разрушения: там царил неописуемый хаос из разбитых склянок, смешавшаяся жидкость которых образовала на полу целое фармацевтическое озеро. Изорванные в клочки книги, заметки и тетради валялись вперемешку с исковерканными инструментами и аппаратами. Наконец, большая часть хирургических инструментов исчезла. Негодяи удрали, унося с собой секрет производства цирцейской операции и изобретенные для нее приспособления. Действительно, войдя в их павильон, я нашел там всю мебель вверх ногами, комоды и шкафы опустошенными и понял, что три сообщника сбежали.
Выходя из разграбленного дома, я заметил голубоватый дымок, поднимавшийся сзади левого крыла постройки. Он поднимался над кучей наполовину обуглившихся остатков, ужасный, отвратительный запах которых вызывал тошноту. Все же я подошел к ней и увидел, как один из остатков, зашевелившись, отделился от этой отвратительно пахнувшей кучи: это оказалась хромая, наполовину изжарившаяся крыса, которая, сойдя с ума, бросилась мне в ноги. В ее черепе, сквозь круглую дыру, был виден кровоточащий мозг.
Охваченный ужасом, отвращением и жалостью, я ударом каблука прикончил муки последней жертвы этих чудовищ.