Я помчался в Грей во всю прыть. Праздник был в полном разгаре. Развеселившаяся толпа преследовала меня насмешками и ругательствами.
На вокзальных часах было пять часов. Я воспользовался свободным временем, чтобы приготовиться к дядиному осмотру. Мне хотелось, чтобы он легче попал в те сети, которые он сам мне расставил, требуя от меня изготовления составной части, бывшей у меня в запасе в целом виде. Нарядившись в синюю блузу механика, замазав лицо и руки, вытащив из ящика инструменты и перерыв в них все, я вынул слегка новый карбюратор, ударив его в нескольких местах молотком и перепачкав его салом.
Несколько царапин пилкой, проведенных где попало, окончательно придали ему грубый и неотесанный вид вещи, только что вышедшей из кузницы.
Поезд пришел.
Когда Лерн прикоснулся к моему плечу, я был занят притворными усилиями привинтить ввинченный и находившийся на месте болт.
— Николай!
Я обернулся, и дядя мог увидеть перед собой лицо угольщика, которому я придал наиболее угрюмое выражение, какое только мог.
— Я сейчас кончу, — пробормотал я. — Нечего сказать, замечательно остроумную штуку вы придумали!.. Заставлять меня работать впустую!
— Ну что же, можно на нем ехать?
— Да! Я только что пробовал! Вы видите, что мотор теплый!
— Хочешь поставить на место те части, что я увез?
— Сохраните их на память об этом, хорошо проведенном дне, дядюшка… Ну, садитесь на место! С меня довольно торчать здесь…
Фредерик Лерн выглядел расстроенным.
— Ну, не злись, Николай!
— Я и не злюсь, дядюшка!
— У меня есть свои уважительные причины; ведь ты сам понимаешь? Позже… я тебе объясню…
— Как вам будет угодно. Но если бы вы меня лучше знали, то меньше скрывали бы от меня… Впрочем, ваше сегодняшнее поведение вполне отвечает заключенному нами условию. Я был бы неправ, если бы стал жаловаться.
Он сделал неопределенный жест рукой.
— Раз ты на меня не сердишься, все в порядке? Ты, по-видимому, правильно смотришь на вещи.
Очевидно, Лерн предполагал, что обидел меня, и боялся, чтобы я, выведенный его поступком из себя, не решился уехать из Фонваля и не сообщил бы кому следует, что в Фонвале происходит что-то ненормальное, даже не будучи в состоянии разоблачить, в чем дело. Говоря по правде, присутствие в его доме чужого, который имел возможность удрать в любое время, должно было служить причиной постоянного беспокойства для дяди. Мне казалось, что, будь я на его месте, и будь я вынужден принять у себя постороннего из-за родственных отношений, я предпочел бы сделать его, как можно скорее, своим сообщником, чтобы тем самым принудить его к молчанию.
— А в самом деле, кто может поручиться, — думал я, — что дядюшка уже не подумал об этом? Пройдет долгий, мучительный для него период анализа моего характера и полицейского наблюдения за мной до того неопределенного — а, может быть, и воображаемого срока, когда он решится посвятить меня в свою тайну. Не пойти ли мне навстречу его планам? Может быть, он с радостью поторопится открыть мне все и принять меня в число своих учеников, и его тайна объединит учителя и ученика в одном и том же заговоре?..
Я не вижу, почему бы ему быть недовольным моими авансами; потому что, в обоих случаях, говорит ли он искренне или нет, утверждая, что привлечет меня к участию при осуществлении своего большого предприятия, у него только два выхода: или мой отъезд, угрожающий неприятными последствиями в случае моего доноса, или мое сообщничество.
Но Эмма и тайна удерживают меня в замке. Значит, я не уеду.
Следовательно, остается только мое притворное сообщничество, которое обладает тем преимуществом, что даст мне возможность скорее открыть тайну; а кто же, если не Лери, может помочь мне в этом отношении, раз Эмма ничего не знает, а всякая открытая мною тайна открывает впереди другую, непонятную мне?
Если бы дядюшка был прозорливым дипломатом, то, конечно, не медлил бы с разоблачениями.
Может быть, он к этому и стремится? Но как заставить его поторопиться?..
Я думаю, надо ему намекнуть, что его секреты не испугают меня, даже в том случае, если они преступного характера. Следовательно, надо притвориться человеком решительного характера, которого не пугает близость преступления и который неспособен к доносу, потому что при случае сам не отказался бы от него. Да! Это так! Великолепно! Но где найти проступок, на который Лерн был бы способен и о котором я мог бы сказать, что он вполне естественен, вполне понятен, и что я сам, при первой возможности, готов совершить такой же… Ах, черт возьми! Николай! Да воспользуйся его собственным поведением! Сознайся, что ты знаешь об одном из его достойных глубочайшего порицания поступков, и скажи, что не только одобряешь его, но и все, подобные этому, поступки, и даже готов помогать ему в следующих. Тогда, после такого заявления, он растает и выложит тебе всю правду и ты узнаешь все… Но все же будем действовать с хитростью и подождем, пока дядюшка не будет в хорошем настроении, и не откроет ли нам чего-нибудь старый башмак.
Так я рассуждал по дороге в Фонваль. Удовлетворение моей страсти истощило, по-видимому, мой мозг; я считал, что мои мысли ясны и разумны, но на самом деле я просто был очень утомлен… Ясно видно, как под влиянием таинственной обстановки и среды покушения Лерна, которые до сих пор ни чем не подтвердились, заполняли мои мысли и представлялись мне ужасными и бесчисленными. Я упустил из виду, что он и на самом деле мог вести свои исследования тайком с какой-нибудь промышленной целью и имел полное основание скрывать их, чтобы избежать подделок. В нетерпении удовлетворить свое любопытство и усталый от удовлетворенного чувства, я уговорил себя, что придумал удивительно тонкий план. Я не рассчитал величины подложного признания, которое мне нужно было сделать раньше, чем я получу что-нибудь в обмен.
Подумай я над этим тщательнее, я увидел бы, насколько опасен мой план. Но коварная судьба устроила так, что дядюшка, довольный моим ответом и тем, что я так хорошо понимаю все, совершенно неожиданно проявил необыкновенно хорошее настроение духа. Я решил, что более удачного случая мне никогда не дождаться.
И я ухватился за него, как ребенок.
По установившемуся обычаю, дядюшка, восхищенный машиной, заставил меня произвести ряд сложных маневров в лабиринте, и я вел свои размышления в то время, как описывал самые разнообразные кривые.
— Колоссально! Николай! Повторяю тебе, что автомобиль — удивительная вещь. Это зверь! Настоящий, великолепно устроенный зверь… наименее несовершенный из всех, может быть… И почем знать, на какую степень прогресса он еще поднимется?.. Сюда бы чуть-чуть доброй воли… искорку жизни… крошечку мозга… и получилось бы великолепнейшее создание на свете. Да, даже лучше нас в одном отношении, потому что, вспомни, что я уже тебе говорил: автомобиль способен к усовершенствованию и бессмертен, — добродетели, которых физические свойства человека, к сожалению, совершенно лишены.
Все наше тело обновляется почти целиком, Николай. Твои волосы (почему, черт его побери, он постоянно говорил о волосах), твои волосы не те, что были в прошлом году, например. Но они появляются снова — другими: темнее цветом, старше и в меньшем количестве, тогда как автомобиль меняет свои органы в каком угодно количестве, и всякий раз молодеет, получая новое сердце, новые кости, установленные более удачно и с большей способностью к сопротивляемости, чем в предыдущий раз.
Так что, и через тысячу лет автомобиль, не переставая совершенствоваться, будет так же молод, как и сегодня, если он во время заместил свои использованные части другими, новыми.
И не говори мне, что это будет не тот же самый, раз все его части заменены новыми. Если бы, Николай, ты возразил мне это, то что же ты должен сказать о человеке, который во время своего бега к смерти — то, что он называет своею жизнью — подвержен таким же радикальным переменам, но в обратном порядке.
Тебе пришлось бы, в таком случае, вывести странные заключения: «Тот, кто умирает пожилым, не тот самый, кем он родился. Тот, кто только что родился и должен прожить очень долгую жизнь, никогда не умрет. Во всяком случае, он не умрет сразу, а постепенно, рассеиваясь на все четыре стороны света в виде органической пыли, в течение долгого промежутка времени, в течение которого так же постепенно и медленно на месте его тела образуется другое тело. Это другое тело, рождение которого неопределимо нашими глазами, развивается в каждом из нас в то самое время, как первое постепенно разрушается, и никто этого не подозревает. Оно заступает место первого день за днем и, изменяясь в свою очередь беспрестанно в зависимости от мириада умирающих и вновь рождающихся клеточек, из которых оно состоит, и есть то тело, которое мы увидим умирающим».
Вот какие ты должен был бы вывести заключения, которые некоторым показались бы правильными: эти последние добавили бы: «Правда, что кажется, будто дух остается неизменным во время этих эволюций тела, но это далеко не доказано, так как, хотя в чертах старика и можно иногда с трудом узнать черты ребенка, но душа иногда так меняется, что мы сами не можем узнать своей собственной. А потом, почему бы и вещество мозга не могло бы возобновляться молекула за молекулой, не нарушая течения наших мыслей, если возможно переменить один за другим элементы в вольтовом столбе, не прерывая ни на секунду электрического тока?»
Да, в конце концов, какую представляет для человека важность, что он из себя представляет, умирая? И какую пользу принесло бы нетленным автомобилям, развитием и усовершенствованиями которых руководит человек, если бы они сохранили неизменными свои составные части навеки? Вот вздор! Разве они стали бы от этого удивительнее; эти железные гиганты и без того почти живые существа.
Уверяю тебя, Николай, что если бы автомобиль каким-нибудь чудом приобрел независимость, человеку оставалось бы только уложить чемодан и исчезнуть с лица земли. Эра его господства пришла бы к концу. На земле наступило бы царство автомобиля, точно так же, как до человека господствовал мамонт.
— Да, но этот повелитель находился бы всегда в зависимости от построившего его человека, — возразил я рассеянно, поглощенный своими расчетами.
— Хорошее возражение, нечего сказать! А разве мы сами не находимся в постоянной зависимости от животных и растений, мясо которых необходимо для поддержки нашего существования?..
Дядюшка был в таком восторге от своих парадоксов, что выкрикивал их во весь голос, нетерпеливо ерзал на своем узком сиденье и размахивал руками, точно вылавливал из воздуха свои мысли.
— Вот уж блестящая была у тебя, племянничек, идея привезти с собой свою машину. Она доставляет мне массу радости и приводит меня в хорошее настроение… Ты должен будешь научить меня управлять этим зверем. Я сделаюсь вожатым этого мамонта будущего времени… Ха, ха, ха…
Как раз к этому взрыву хохота я окончил свои выводы, и из-за него я и решился на немедленную атаку и совершил — безрассудство.
— Какой вы забавник, дядюшка! Меня радует наше веселое настроение. Я снова узнаю того дядю, с которым расстался пятнадцать лет тому назад. Почему вы не всегда такой? Почему вы не доверяете мне, в то время как я, именно, заслуживаю вашего полного доверия.
— Но послушай, — ответил Лерн, — ты сам знаешь, почему: я во всем доверюсь тебе, когда придет время; я твердо решился на это.
— Почему же не сейчас, дядюшка? — И я бросился, сломя голову, в бездну. — Послушайте! Ведь вы и я — одного поля ягода. Вы только совершенно не знаете меня. Меня ничем нельзя удивить. И я знаю больше, чем вы можете предполагать. И знайте, дядюшка, я вполне разделяю ваши взгляды, я восторгаюсь вашими поступками!
Дядя рассмеялся, немного удивленный.
— А что ты знаешь, мальчишка?
— Я знаю, что не всегда можно и должно руководиться современными понятиями о правосудии, если затеваешь большое дело. Согрешит ли кто против тебя? Гораздо лучше разделаться с ним самому, и лишение свободы, в таком случае, если даже и не вполне законный, то уже безусловно правильный поступок… Случайное обстоятельство навело меня на эти мысли… Короче говоря, если бы я был Фредериком Лерном, то г. Мак-Белль не обладал бы теперь таким цветущим видом. Повторяю вам, что вы меня плохо знаете.
По тону ответа я сразу понял, что совершил непростительную ошибку. Лерн защищался лукавым тоном:
— Ну, вот еще новости, — сказал он. — Что за богатая фантазия! Неужели ты такой негодяй, каким выставляешь себя? Тем хуже, если это правда. Что касается меня, то я на такие компромиссы с совестью не способен, племянничек. Мак-Белль сошел с ума, но я-то тут не при чем!.. Очень досадно, что ты его видел — это отвратительное зрелище… Бедняга… Но чтобы я лишил его свободы! Что за выдумки, Николай! Что ты еще придумаешь?.. Но все-таки хорошо, что ты заговорил со мной об этом: это открывает мне глаза на многое. Обстоятельства против меня. Я все ждал улучшения в состоянии больного перед тем, как дать знать его родным, чтобы его печальный вид произвел на них менее гнетущее впечатление… Но, по-видимому, оттягивать это дальше становится слишком опасным; моя безопасность требует этого; рискуя тем, что причинишь им большее страдание, все-таки пора предупредить их. Сегодня же вечером напишу им, чтобы они приехали за ним. Бедный Донифан!.. Надеюсь, что его отъезд рассеет твои позорные подозрения? Ты меня очень обидел и огорчил ими, Николай…
Я почувствовал сильное смущение. Неужели я ошибся? Может быть, Эмма солгала? Или Лерн хотел усыпить мою подозрительность?.. Как бы там ни было, но я совершил грубую бестактность, и Лерн — мерзавец ли он, или же честный малый — несомненно, рассчитается со мной за мое обвинение, все равно — правильно ли оно было, или ложно. Это было полное поражение, и вся моя добыча заключалась в новых сомнениях — относительно правдивости Эммы.
— …Во всяком случае, клянусь вам, дядюшка, что только случайность дала мне возможность открыть присутствие Мак-Белля в замке…
— Если случайность даст тебе возможность открыть еще какие-нибудь данные, чтобы оклеветать меня, — ответил мне сурово Лерн, — то не забудь сообщить мне об этом: я немедленно докажу тебе, что я невиновен. Но я надеюсь, что точное подчинение принятым на себя обязательствам помешает тебе помогать случаю, который вздумал бы благоприятствовать твоим встречам с сумасшедшими мужчинами… и женщинами.
Мы приехали в Фонваль.
— Николай, — обратился ко мне Лерн гораздо мягче, — я чувствую к тебе большое расположение. Я желаю тебе только добра и потому прошу тебя, дитя мое, слушайся меня.
— Он хочет усыпить мою бдительность, — подумал я, — он ласков со мной. Удвоим внимание…
— Слушайся меня, — продолжил он медоточивым голосом, — и будь мне союзником без условий. При твоей сообразительности, ты сам должен был бы понять оттенок моей мысли. Если я не ошибаюсь, день, в который я смогу посвятить тебя во все, уже недалек. Ты сам увидишь своими глазами то великое прекрасное дело, о котором я мечтаю и в котором я уделю тебе место…
А в ожидании этого, раз ты уже посвящен в историю с Мак-Беллем, — ну, вот тебе доказательство доверия, которого ты требуешь, пойдем со мной навестить его; мы сообща решим, достаточно ли он окреп для того, чтобы его можно было повезти по железной дороге и по морю.
Поколебавшись немного, я последовал за ним в желтую комнату.
Сумасшедший, увидев его, выгнул спину и, ворча, отступил в угол с боязливым видом и злым взглядом. Лерн подтолкнул меня вперед. Я задрожал от боязни, что он меня здесь запрет.
— Возьми его за руки. Вытащи его на середину комнаты.
Донифан не сопротивлялся. Доктор исследовал его со всех сторон, но я заметил, что больше всего он интересовался рубцом. По моему глубокому убеждению, он проделал все остальное исследование больного только для того, чтобы ввести меня в заблуждение.
Какой рубец! Точно разрезанный пополам венец, наполовину скрытый под отросшими волосами. Каким падением, каким ударом и об какой пол можно произвести такое поранение?..
— Превосходное состояние здоровья, — произнес наконец дядюшка. — Видишь ли, Николай, в начале заболевания он впадал в бешенство и ссадил себе тело… гм… везде. Через пару недель не останется и следа от этого. Его уже можно увезти домой.
Консультация была закончена.
— Не правда ли, Николай, и ты находишь правильным, чтобы я избавился от него как можно скорее? Скажи мне свое мнение: я придаю ему известное значение.
Я присоединился к его мнению, но такая чрезмерная любезность заставила меня быть все время настороже. Лерн вздохнул.
— Ты прав. Свет ведь так жесток. Я сейчас же напишу. Не будешь ли ты так любезен отвезти мое письмо в Грей на почту? Оно будет готово через десять минут.
Я вздохнул свободнее. Все время, вернувшись в замок, я спрашивал сам себя, выпустят ли меня оттуда, и посейчас меня часто терзают кошмары, перенося на крыльях сна в комнату сумасшедшего и заключая в нее. Нет, решительно, людоед становится благосклоннее и добрее. Располагая моей свободой, имея возможность запереть меня, он сам, по доброй воле, посылает меня за пределы замка на свободу с поручением, так что от меня зависело окончить это бегством! Имело ли смысл воспользоваться разрешением, данным так охотно? Ну, это уж дудки! Я не воспользуюсь им!
Пока Лерн составлял свое послание к родителям Мак-Белля, я пошел побродить по парку.
И мне пришлось натолкнуться на чрезвычайно странный инцидент; по крайней мере, на меня он тогда произвел именно такое впечатление.
Судьба, как уже не раз можно было заметить, беспощадно издевалась надо мной, играя как мячиком, бросая меня то в сторону спокойствия, то доводя до пароксизма волнения. На этот раз она воспользовалась самым пустячным предлогом, чтобы снова перевернуть в моей душе все вверх дном. Будь я совершенно спокоен, я не стал бы наделять таинственными свойствами то, что, может быть, было просто причудой природы; но в воздухе носилось поветрие чудес: они мне грезились повсюду, а кроме того, я никак не мог выбить из головы фразу Лерна, что со дня моего приезда на свободе находились вещи, которым там было не место.
К тому же, то, что я увидел на этот раз в парке — я настаиваю, что это не поразило бы первого встречного в такой степени, как меня, — показалось мне заполняющим тот пропуск в работах Лерна, который я заметил: это как бы замыкало круг его исследований и опытов. Это было очень неясно. Конечно, благодаря этим несвязным данным, у меня на минуту мелькнула мысль о возможности разрешения всех мучивших меня сомнений, но объяснение это было бы ужасно, если бы оно оказалось правильным; да и мысли мои были слишком беспорядочны и нелепы, а главное, недостаточно определенны, чтобы вывести точное заключение. А все же, в течение одной секунды, впечатление было потрясающей силы, и хотя я и пожимал плечами, вспоминая о нем после вызвавшей его сцены, тем не менее я должен сознаться, что во время нее оно довело меня чуть не до агонии. Я восстанавливаю ее.
Решив употребить имевшиеся в моем распоряжении десять минут на то, чтобы отыскать старый башмак, я направился по аллее, трава которой уже блестела от вечерней росы. Предвестник ночи — вечер уже покрывал своею тенью аллеи. Чириканье воробьев слышалось все реже и реже. Кажется, было около половины седьмого. Где-то проревел бык. Проходя мимо пастбища, я насчитал всего четверых животных: недоставало Пасифаи — пегой коровы. Впрочем, это не представляло никакого интереса.
Я решительно пробирался вперед, как вдруг меня заставил остановиться какой-то шум — слышались какие-то выкрики, свист, писк.
Заколыхалась трава.
Я потихоньку, вытянув шею, направился к тому месту, откуда доносились звуки.
Я натолкнулся на повседневно повторяющееся явление: на дуэль, из которой, спокон веков, один из противников должен выйти побежденным, чтобы своим поражением доставить возможность дальнейшего существования победителю, напитав его своим телом — дуэль между птичкой и змеей.
Змея была довольно большой гадюкой, на треугольной голове которой виднелся такой же формы белый след не то от раны, не то от рубца.
Птичка… представьте себе белоголовую славку, но с той значительной разницей, что у нее была совершенно черная головка: должно быть, какая-нибудь разновидность, которую я описал бы менее сложно, если бы был лучше знаком с естественной историей.
Оба чемпиона стояли лицом друг к другу, но — можете себе представить мое недоумение — наступала птичка, а змея отступала. Славка приближалась внезапными прыжками, с большими промежутками времени, без единого взмаха крыльями, двигаясь, точно загипнотизированная: остановившийся взгляд ее глаз горел тем магнетическим огнем, которым горят глаза собаки, делающей стойку, а гадюка неловкими движениями отодвигалась назад, зачарованная неумолимым взглядом своего врага и испуская полузадушенный свист от страха…
— Черт возьми, — подумал я, — свет перевернулся вверх ногами, или я вижу все шиворот-навыворот?
Тут, из желания быть свидетелем развязки, я сделал ошибку, пододвинувшись слишком близко: птичка, заметив меня, улетела, а ее враг скользнул в траву и тоже скрылся из моих глаз.
Но охватившее меня нелепое и беспричинное, тяжелое чувство страха уже проходило. Я пробрал самого себя как следует. У меня ум за разум заходит… Это просто-напросто проявление чувства материнской любви, и больше ничего. Птичка-героиня, защищающая свое гнездо и своих птенцов. Мы до сих пор не знаем, до чего может дойти героизм матерей… конечно, это так, черт возьми! Иначе что бы это могло быть?.. Какой я простак…
— Эй!..
Дядюшка звал меня.
Я вернулся к дому. Но это приключение не давало мне покоя. Несмотря на мои уговоры самого себя, что в нем не было ничего необыкновенного, я ничего не сказал о нем Лерну.
А между тем, профессор был очень ласков; у него был вид человека, принявшего важное решение, которым он очень доволен. Он стоял у главного входа в замок с письмом в руке и внимательно разглядывал железную скобку, вделанную в каменную ступень у входа для вытирания ног.
Так как мой приход не отвлек его от этого занятия, я счел вежливым тоже присмотреться к скобке. Она представляла собой железную полосу, которая от употребления бесчисленным количеством ног превратилась в острый полумесяц. Я думал, что Лерн, задумавшись, машинально смотрит на нее, не замечая этого.
Действительно, он вдруг спохватился, точно внезапно проснулся:
— Вот, Николай, твое письмо. Прости меня, что я тебя так затрудняю.
— Что вы, дядюшка! Я к этому привык: шоферы, кто бы они ни были, всегда исполняют роль посыльных. Злоупотребляя мнением, что автомобилисту всегда приятно прокатиться даже без определенной цели, дамы часто награждают их спешными, а сплошь и рядом и весьма тяжеловесными поручениями. Это установившийся в обиходе налог на спорт…
— Ну ладно, ты славный малый! Поезжай скорее, темнеет.
Я взял письмо — письмо, которое наполнит отчаянием души родных Донифана там, в Шотландии, принеся весть о его сумасшествии, — благословенное письмо, которое удалит от Эммы ее потерявшего человеческое достоинство любовника.
Сэр Жорж Мак-Белль.
12, Трафальгар-Стрит.
ГЛАЗГО.
(Шотландия).
Почерк, которым был написан адрес, заставил меня снова призадуматься. Был только отдаленный намек на почерк Лерна. Но большая часть букв, общий характер почерка указывали на совсем другого человека, чем тот Лерн, который писал мне раньше.
Графология никогда не ошибается, ее выводы безусловно точны: автор этой надписи переменился с тех пор с ног до головы.
Но в дни своей молодости дядюшка обладал всеми добродетелями; не был ли он теперь собранием всех пороков?
И как он должен был теперь меня ненавидеть, он, который так сильно меня когда-то любил?..