Когда я был в шкуре быка, я дал себе клятву, если мне удастся принять свой первоначальный вид, немедленно ехать с Эммой или без нее, но бежать во что бы то ни стало. А между тем осень уже приходила к концу, а я все еще не покинул Фонваля.
Происходило это потому, что со мной обращались теперь совершенно иначе, чем прежде.
Прежде всего, я располагал своим временем по своему усмотрению. Я воспользовался этой свободой для того, чтобы немедленно отправиться на лужайку и изгладить на ней всякие следы моего пребывания там. Благоволивший ко мне Бог устроил так, что никто не приходил туда за время моего буколического стажа на пастбище, и ни один из обитателей Фонваля не заметил, что я осквернил кладбище. Но все же было очевидно, что либо переменили место кладбища, либо вивисекции подвергались такие маленькие животные, что от них ничего не оставалось, либо опыты над перемещением личностей были совершенно оставлены дядей.
Между прочим, должен отметить, что, приводя кладбище в порядок, я отметил факт, который снял с моей души большую тяжесть. Я все время боялся, не заключена ли душа несчастного Клоца в тело какого-нибудь тщательно скрываемого животного? Но внимательный и подробный осмотр его трупа рассеял мои сомнения по этому поводу. Мозг мертвеца находился в глубине черепной коробки; даже можно было еще рассмотреть глубокие и многочисленные извилины его. Количество и глубина их несомненно доказывали человеческое происхождение этого мозга, так что, — благодарение небу! — речь могла идти только о простом и невинном убийстве.
Итак, я широко пользовался полной независимостью.
У моей кровати, во время моего выздоровления, сидел и ухаживал за мной раскаивающийся и нежный Лерн, конечно, не тот Лерн, которого я знал в дни своего детства, не веселый, жизнерадостный спутник тети Лидивины — но все же хорошо хоть то, что это уже не был и свирепый и кровожадный хозяин, который принял меня так, как выгоняют.
Когда дядя увидел меня оправившимся, поднявшимся с кровати, он пригласил Эмму и сказал ей в моем присутствии, что теперь я вылечился от временного припадка сумасшествия и что на будущее время ее обязанность заключалась в том, чтобы обожать меня:
— Что касается меня, то я, со своей стороны, отказываюсь от упражнений, не свойственных больше моему возрасту. Эмма, у тебя будет теперь своя комната — рядом с моей; та, в которой теперь хранятся твои вещи. Единственное, о чем я вас прошу, это — не покидайте меня. Внезапное одиночество только увеличит мое горе, которое вы легко поймете и за которое вы оба не станете сердиться на меня. Но это чувство пройдет: я постараюсь забыться за работой… Но не волнуйся, дочь моя: большая часть пользы от моего изобретения достанется все же тебе. В этом отношении ничто не переменилось, и Николай упомянут в моем завещании и все же будет моим компаньоном, несмотря на то, что был им в слишком интимной форме и у тебя. Итак, любите друг друга, и да будет над вами мир.
Сказав это, профессор оставил нас наедине и отправился к своим электрическим машинам.
Эмма ничему не удивлялась. Доверчивая и наивная по натуре, она аплодировала дяде за его тираду. Я, зная, какой он комедиант, должен был бы сказать самому себе, что он одел личину доброты, чтобы удержать меня у себя или потому, что опасался моих разоблачений, или потому, что я ему был нужен для исполнения какого-то нового плана; две цирцейские операции отразились как на моей памяти, так и на способности к рассуждению. «К чему, — уговаривал я сам себя, — к чему сомневаться в этом человеке, который по своей доброй воле извлек меня из темной пучины? Он продолжает свои благодеяния. Тем лучше».
Тут началась для меня очаровательная, но безнравственная жизнь. Жизнь, полная любви и абсолютной свободы — с одной стороны, и полная трудов и самоотречения, по крайней мере внешнего, с другой. Каждая из сторон старалась быть скромной и сдержанной: Эмма и я в наших излияниях, а дядюшка в своем горе и страданиях.
Кто бы мог поверить в преступность профессора при виде его усидчивого и чисто семейного образа жизни и добродушной внешности? Кто бы поверил, что он заманил меня в засаду? Кто бы поверил в убийство Клоца? В превращение Мак-Белля в Нелли, которая в протяжном вое не переставала поверять свои жалобы всем ветрам и ночным звездам, жалобы на то состояние, ужас которого я сам пережил.
Потому что Нелли все еще помещалась там же. И меня ставило в тупик, что Лерн продолжал наказывать ее за вину, которая потеряла свое первоначальное значение теперь, когда Эмма не занимала больше в его сердце того места, что раньше.
Я решился поговорить по этому поводу с дядюшкой.
— Николай, — ответил он мне, — ты коснулся моего самого больного места. Но что мне делать? Как поступить?.. Для того, чтобы восстановить нормальный порядок вещей, необходимо, чтобы тело Мак-Белля вернулось сюда… Что можно придумать такого убедительного, чтобы заставить отца отпустить к нам Мак-Белля?.. Подумай над этим. Помоги мне. Я клянусь тебе, что начну действовать, не медля ни секунды, как только один из нас найдет способ вернуть сюда Мак-Белля.
Этот ответ рассеял мои последние предубеждения. Я не задумывался над вопросом, почему Лерн ни с того ни с сего так внезапно переменился. Мне казалось, что профессор просто-напросто почувствовал угрызения совести и раскаялся; я ждал, что все его прежние качества постепенно вернутся, как вернулось прямодушие (за это я принимал все его поведение и разговоры), не уступавшее по своей силе и значению его общепризнанной учености, которая никогда не оставляла его.
А его знания почти не имели границ. Я с каждым днем все больше убеждался в этом. Мы возобновили наши прежние прогулки, и он пользовался всем, что попадалось ему под руку или на глаза, чтобы читать мне целые научные лекции. По поводу валявшегося на земле листочка я выслушал полный курс ботаники; лекция по энтомологии последовала после находки мокрицы; капля дождя вызвала химический потоп; так что, пока мы дошли до опушки леса, я прослушал полный курс естественного факультета из уст Лерна.
Но именно на этом месте, на границе леса и полей, и надо было посмотреть и послушать его. Пройдя последнее дерево, он неизменно останавливался, взбирался на межевой столб и начинал диссертацию о природе перед лицом ее. Он до того гениально описывал землю и небо, что казалось, будто земля раскрывает перед вами свои недра, а небеса свою бесконечную глубину. Он с одинаковой легкостью и с одинаковым знанием рассказывал как о слоях земли, так и о соотношении планет. Он анализировал строение облака, причину возникшего ветерка, вызывал к жизни доисторическое строение земли, предсказывал будущее строение этой местности. Он окидывал своими зоркими глазами все, начиная с близкой хижины бедняка, кончая голубоватой линией горизонта. Всякая вещь была описана коротким метким словом, которое срывало с нее покров и ставило на ее настоящее место и, так как он делал широкие жесты, указывая на то, о чем он говорил, то казалось, будто от его рук тянутся лучи, освещающие и благословляющие все, что он описывал.
Возвращение в Фонваль не носило, обыкновенно, такого научного характера. Дядюшка погружался в задумчивость и, по-видимому, размышлял о вещах, слишком отвлеченных и трудных для моего мозга среднего интеллигента; он мурлыкал себе под нос свой любимый мотив, которому он, должно быть, научился от своих помощников: «Рум фил дум, рум фил дум».
Затем, как только мы приходили домой, он поспешно удалялся в лабораторию или оранжерею.
Наши пешие прогулки чередовались с поездками на автомобиле. В последних случаях дядя садился на другого своего конька. Он классифицировал животных нашего времени, доисторического времени и животных будущего, среди которых автомобиль, несомненно, займет главное место. И это предсказание неизменно заканчивалось восторженным панегириком в честь моей восьмидесятисильной машины.
Он захотел научиться управлению. Это была нетрудная задача. В три урока я научил его блестяще справляться с этим. Теперь он всегда сидел на руле, чем я был очень доволен, так как после двойной операции, перенесенной мною и двойной спайки моих зрительных нервов, мои глаза очень быстро уставали от напряженного всматривания в дорогу. Точно так же я плохо слышал левым ухом, но не хотел говорить об этом Лерну, боясь увеличить его угрызения совести, которыми он и без того казался замученным.
Как-то после одной из этих поездок, когда я приводил машину в порядок — мне поневоле приходилось самому заниматься этим — я нашел между сиденьем и спинкой на месте Лерна записную книжечку, которая выскользнула из его кармана. Я положил ее в свой карман, собираясь вернуть, когда увижу его.
Но, вернувшись к себе в комнату до встречи с ним, я из любопытства раскрыл ее, чтобы посмотреть, что там такое. Она была заполнена заметками и эскизными набросками, сделанными наскоро карандашом. Было похоже на то, что это ежедневные записи лабораторной работы. Рисунки, на мой взгляд, ничего не обозначали. Текст состоял, главным образом, из немецких выражений, вперемешку с французскими, причем казалось, что смесь языков не следовала какому-нибудь заранее определенному порядку. В общем, я ничего не понял. Однако, под вчерашним числом я нашел заметку менее хаотического характера, чем предыдущие; мне показалось, что она представляет собою резюме всех остальных страниц, а несколько французских слов, соединенных между собой, придавали заметке такое странное значение, что во мне сразу проснулся неизлечимый сыщик и новорожденный лингвист. Вот эти существительные, связанные между собой германскими словами:
Передача… мысль… электричество… мозги… элементы…
При помощи словаря, похищенного в дядиной комнате, я разобрал эту квазикриптограмму, в которой, на мое счастье, одни и те же выражения часто повторялись. Вот перевод ее. Я передаю ее такой, какой перевел, причем обращаю внимание, что не специалист по этим вещам, а кроме того, страшно торопился, чтобы не задержать передачу книжечки по принадлежности.
Задача, подлежащая разрешению: перемещение личностей без перемещения мозгов.
Основной пункт: прежние опыты доказали, что всякое тело обладает душой. Ибо душа и жизнь нераздельны между собой, и все организмы, в промежутке времени между рождением и смертью, обладают более или менее развитой, в зависимости от степени своего развития, душой. Таким образом, начиная человеком, переходя к полипу и кончая мхом, все существующее обладает ему одному свойственною душой. (Разве растения не спят, не дышат, не переваривают пищи? Почему же нельзя допустить, что они мыслят?)
Это доказывает, что душа существует даже там, где нет мозга.
Следовательно, душа и мозг не зависят друг от друга. Ввиду этого, я утверждаю, что можно обмениваться душами, не перемещая для этого мозги.
Мысль представляет собою электричество, элементами которого служит наш мозг. (Может быть, мозг — аккумулятор — этого я еще точно не знаю; но что безусловно верно, так это то, что передача мысленного флюида (тока) производится путем, аналогичным тому, каким передается электрический флюид).
Опыт 4-го доказывает, что мысль передается при помощи проводника.
Опыт 10-го — что она передается без проводников, по струям эфира.
Следующие опыты указали на слабое место, которое я здесь указываю:
Душа, направленная в чужой организм без ведома этого последнего, сдавливает, если можно так выразиться, душу этого организма, но не в состоянии изгнать ее и занять ее место; а сама эта душа — изгоняемая из своего организма — тоже не в состоянии совершенно покинуть его, а прикреплена к нему каким-то непонятным и необъяснимым мысленным отростком, которого ничто до сегодняшнего дня разрушить не может.
Если оба, подвергающиеся эксперименту лица, согласны на него, все же опыт не удается по той же причине. Большая часть обеих душ прекрасно размещается в организмах обоих партнеров, но досадный мысленный отросток мешает каждой душе покинуть окончательно свой организм, несмотря на стремление к этому.
Чем проще и менее сложен организм того, куда душа внедряется, по отношению к тому, который направляет свою душу, тем полнее совершается завоевание чужого тела и тем больше утончается отросток, который удерживает душу в старом теле, но все же отросток никогда не доходит до полного уничтожения.
20-го я мысленно внедрил свою душу в Иоанна.
22-го я проделал этот опыт с кошкой.
24-го — с ясенем.
Доступ был каждый раз все легче, с каждым разом я все полнее овладевал их душой, но отросток не исчезал.
Я подумал, что опыт удастся вполне над трупом, потому что в этом случае совершенно будет отсутствовать флюид, который заполняет помещение, которое стремишься занять. Я не сообразил, что смерть несовместима с понятием о душе, так как существование души предполагает существование жизни. Мы напрасно потеряли время и ощущение было отвратительное.
Для того, чтобы отросток исчез, что нужно сделать теоретически? Нужно иметь в своем распоряжении организм, в котором совершенно нет души (для того, чтобы можно было туда поместить свою целиком, без остатка), но который, в то же самое время, не был бы мертвым; другими словами: «организованное тело, которое никогда не жило». Это невозможно.
Следовательно, на практике все наши усилия должны быть направлены к тому, чтобы избавиться от отростка каким-нибудь побочным путем, которого я пока совсем не предвижу.
Все-таки нельзя отказать опытам этого периода в довольно курьезных результатах, так как мы констатировали следующие факты:
1) Человеческий мозг почти целиком перемещается в растение.
2) Два человека при взаимном согласии (непременное условие) могут почти целиком обменяться своими личностями, оставляя в стороне, конечно, вопрос об отростке, который делает эти души чем-то вроде сестер или сиамских близнецов, сросшихся мозгами…
3) Если же взаимного согласия нет и приходится действовать насильно, то сжимание той души, которую хочешь заместить, дает тоже довольно любопытные результаты; результаты в пользу того, кто внедряет свою душу; эти результаты отчасти удовлетворяют ту цель, к которой я стремлюсь, и доказывают мне, что если мне удалось бы добиться ее, моя задача была бы блестяще разрешена.
Но она кажется мне неразрешимой.
Вот, значит, куда вели те универсальные знания моего дяди, которыми я так восторгался и которыми дядюшка так гордился.
Его теория хоть кого могла сбить с толку. Я должен был бы прийти от нее в изумление. В ней была яркая тенденция к спиритуализму, которая была курьезна в таком материалисте, как Лерн. Его теория казалась до того фантасмагоричной, что, познакомившись с ней, немало глаз, прикрытых учеными очками, начитанными пенсне, смелыми моноклями, раскрылось бы от изумления, смешанного с недоверием. Что касается меня, я не понял сразу всех изумительных сторон его открытия, так как все еще не совсем оправился тогда. Я даже не понял, что перевел что-то вроде французско-немецкого «мене-текел-фарес», направленного по моему адресу. Мое внимание было целиком привлечено выражениями: «организованное тело, которое никогда не жило» и тем, что профессор сомневался в том, что ему удастся когда-нибудь добиться уничтожения отростка. Значит, его предприятие окончилось неудачей. После всех его последних выходок, я был убежден, что он может творить всякие чудеса; только одно могло меня повергнуть в изумление: его признание в том, что он ничего не может сделать.
Я отправился на поиски дяди, чтобы передать ему книжечку. Толстая со всех сторон Варвара, которую я встретил по дороге, сообщила мне, что он гуляет по парку.
Я его там не нашел. Но на берегу пруда я увидел Карла и Вильгельма, которые внимательно смотрели на воду. Я питал отвращение к этим двум грубым субъектам, меня отталкивала мысль, что у них перемещены мозги, и я всегда старательно избегал их близости. Но на этот раз зрелище, привлекавшее их внимание к пруду, заставило и меня подойти к ним поближе.
Из воды в алмазных брызгах выскакивал и погружался обратно карп. Он шевелил своими плавниками, как крыльями, и казалось, что он хочет улететь…
Несчастный, он действительно к этому стремился. Передо мной была та рыба, которую Лерн наделил мозгом черного дрозда. В пленной птице, заключенной в свою чешуйчатую темницу, проснулись воспоминания о прежней жизни, и она рвалась в недостижимое для нее небо из своего, надоевшего ей, холодного заключения. Наконец, после отчаянного усилия, трепеща жабрами, карп упал на берег. Тогда Вильгельм схватил его и оба помощника удалились со своей добычей. Они поддразнивали ее, как расшалившиеся грубые и жестокие уличные мальчишки: они насвистывали, насмешливо подражая пению дрозда, и хохотали, причем смех их был похож на ржание и, сами не зная того, они гораздо удачнее подражали ржанию лошади, чем пению птицы.
Я стоял и задумчиво смотрел на пруд, — эту волнующуюся мокрую клетку, в которой заколдованное существо вытерпело муки стремления ввысь и тоску по гнезду… Теперь его мучения окончатся на плите… А каким образом и когда кончатся страдания остальных жертв: вырвавшихся на свободу животных, Мак-Белля… Ах, Мак-Белль!.. Как его спасти?!..
На спокойной, уснувшей поверхности воды сглаживался последний круг, и небесный свод снова отражался в успокоившемся зеркале. Вечерняя звезда сияла в глубине его на бесконечно далеком расстоянии… но достаточно было захотеть и казалось, что она сверкает на поверхности воды. Листья болотных лилий, самых разнообразных форм — круглые, полукруглые и серпообразные — казались отражениями луны в различных стадиях ее появления, заключенными в эту застывшую от сна воду.
«…Мак-Белль, — не выходило у меня из головы, — Мак-Белль… Что делать…»
В эту минуту я услышал отдаленный звон колокольчика у входных ворот. Кто бы это мог быть так поздно? Посетитель?.. Ведь никто никогда сюда не являлся…
Я быстрыми шагами направился к замку, в первый раз задумавшись над тем, что случится с Николаем Вермоном, если в Фонваль вздумает явиться судебный следователь.
Спрятавшись за углом замка, я рискнул высунуть голову, чтобы посмотреть, в чем дело.
Лерн стоял на пороге входной двери и читал только что полученную телеграмму. Я вышел из-под своего прикрытия.
— Вот, дядюшка, — сказал я, — записная книжка. Мне кажется, что это ваша… Я нашел ее в автомобиле на вашем месте.
Я услышал сзади себя шелест юбок и обернулся.
К нам приближалась Эмма, залитая лучами заходящего солнца, в красном свете которого ее волосы как бы обновляли каждый вечер свой запас огненного цвета. Напевая что-то вполголоса с таким видом, как другие держат в полураскрытых губах цветок, она грациозно подходила к нам, и ее походка напоминала, как всегда, пляску.
Ее тоже заинтересовал звонок. Она спросила о содержании телеграммы.
Профессор не отвечал.
— Ах, Господи, — сказала она. — В чем дело? Что еще приключилось?
— Разве вы получили неприятное известие, дядюшка? — спросил я в свою очередь.
— Нет, — ответил Лери. — Донифан умер. Вот и все.
— Бедный малый, — сказала Эмма. Потом после минутной паузы: — Но разве не лучше умереть, чем продолжать жизнь сумасшедшим? В конце концов, для него это был лучший исход… Ну, Николай, послушай, не делай такого лица… Идем…
Она схватила меня за руку и потащила в замок. Лерн пошел своей дорогой.
Я был потрясен.
— Оставь меня! Оставь меня, — вдруг закричал я. — Это слишком ужасно! Донифан… Несчастный… Ты не понимаешь, ты не можешь понять… Да оставь меня, наконец, в покое…
Меня охватил невообразимый ужас. Освободившись от Эммы, я побежал вслед за дядей и нагнал его у входа в лабораторию.
— Дядюшка… Ведь вы ему не рассказали этого… о смерти… ему, Иоанну.
— Нет, сказал. А что? Почему?
— Ах, какой ужас. Ведь он скажет об этом другим. Об этом станут говорить… и Нелли об этом узнает, наверное. Они ей расскажут… Да поймите же, наконец: душа Донифана узнает, что у нее нет больше человеческой оболочки… А этого не надо, не надо…
Дядя произнес с раздражающим хладнокровием:
— Нет никакой опасности, Николай. Ручаюсь тебе в этом.
— Никакой опасности? Почему вы знаете? Это негодные люди; они все ей расскажут, говорю я вам. Позвольте мне предотвратить… эту опасность… время не терпит… позвольте мне войти… пожалуйста… ради Бога… позвольте мне зайти на минутку… туда… умоляю вас… Ах, черт побери, я пройду…
Уроки быка не прошли для меня без пользы: я бросился вперед, нагнув голову. Дядя растянулся на траве от удара в живот, а я ударом кулака отворил полузакрытую дверь. Честный Иоанн, стоявший за нею на часах, упал с разбитым в кровь носом. Тогда я проникнул во двор, твердо решив увести с собой собаку, чего бы это мне ни стоило, и больше не расставаться с ней.
Вся свора разбежалась по будкам. Я сразу увидел Нелли. Ей отвели отдельное от других собак помещение. Ее большое, голодное, наголо остриженное, изможденное тело лежало у самой решетки.
Я крикнул:
— Донифан!
Она не пошевелилась. Зрачки собак блестели в глубине будок. Некоторые зарычали.
— Донифан… Нелли…
Молчание.
У меня явилось предчувствие истины: и здесь Смерть прошла со своей косой.
Да. Нелли лежала похолодевшая и вытянувшаяся. Цепь, которой она была привязана, как мне показалось, задушила ее. Я собирался убедиться в этом, когда Лерн и Иоанн показались на пороге двора.
— Разбойники! — закричал я. — Вы ее убили!
— Нет. Даю тебе честное слово. Клянусь тебе, — заявил дядя. — Ее нашли сегодня утром в том самом положении, в котором ты ее видишь сейчас.
— …Значит, вы думаете, что она это сделала нарочно? Что она покончила с собой? О, какой ужасный конец!
— Может быть, — сказал Лерн. — Но есть другое объяснение, более правдоподобное. По моему убеждению, цепь натянулась из-за сильных судорог… это тело было очень больным. Вот уже несколько дней, как появилась водобоязнь… Я ничего от тебя не скрываю, Николай, я никоим образом не хочу свалить с себя ответственности и оправдываться. Ты можешь во всем убедиться лично…
— О, — пробормотал я, — водобоязнь: бешенство…
Лерн продолжал совершенно спокойно:
— Может быть, что есть и другая причина смерти, но она скрыта от нас. Нелли нашли мертвой сегодня в восемь часов утра. Она была еще теплой. Смерть произошла приблизительно за час до этого…
Профессор взглянул на телеграмму.
— …А! — добавил он. — Мак-Белль умер в семь часов утра, как раз в то же время.
— От чего, — спросил я, задыхаясь, — от чего он умер?
— Тоже от бешенства.