Город был на грани. Но и на грани он танцевал. Огоньки уличных фонарей извивались под арабский танец из Щелкунчика. Копыта пролеток отстукивали задорный трепак. В такт увертюре открывались и закрывались тяжелые двери Мариинки. Вальс цветов танцевали разноцветные перья на дамских шляпках. Где-то далеко, за пределами видимого и слышимого мира, шла война, но и там, Алечка не сомневалась, пушки ухали под испанский танец бессмертного Чайковского. Бодро, красиво, метко, и никак иначе.
Сердце Алечки трепетало вместе с городом. Блеск Луны в темных водах, ржание лошадей, редкое тарахтение автомобиля, заливистый женский смех — все было важно, все было загадкой для юной души. Даже война не пугала, а вдохновляла. Сама императрица выучилась на медицинскую сестру, так неужели она, Алечка, не сумеет проявить себя с какой-нибудь стороны, непременно яркой и героической?
Алечке хотелось танцевать вместе с городом, но танцевать, сидя в пролетке напротив родителей, было невозможно. Ей хотелось петь, но мелодия, рожденная в сердце, умирала на губах, стоило посмотреть на мрачные лица Maman и Papan. Они не говорили ничего, кроме ох или ай, когда колесо пролетки попадало на камень или в ямку.
Алечка знала, о чем они думают. Papan переживает о денежных делах. Прямо перед поездкой в театр, когда Maman поправляла пушистую соболиную муфту, вскрылось, что она взяла у Болина и Яна брильянтовый эсклаваж, причем когда за прошлый фермуар с изумрудами еще не было уплачено. Рарап вспылил, много было сказано горячих слов. Но в театр все равно поехали, ложа заказана, да и Львовы обещали быть, а ведь Егорушка Львов… И мысли Алечки, легкие, невесомые, точно кадриль, понеслись от изумрудного фермуара к ясным глазам молодого корнета.
Рарап первым вышел из коляски, подал руку Maman, затем Алечке. Должно быть, пока они ехали, прошел дождь: свет фонарей отражался в редких лужах на дороге. Maman нечаянно вступила в одну, что-то недовольно сказала по-французски. Алечка не расслышала.
Недалеко от парадных ворот стояли двое. Там фонарь не горел, и Алечке были видны лишь силуэты, да огонек папироски. Может, Егорушка, как грозился, опередил их, чтобы всю ночь нести дозор под ее окнами? Сердце кольнул трепет предвкушения. Приподняв край платья, Алечка устремилась за родителями. В сторону темных фигур намеренно не смотрела, так была занята тем, чтобы не вступить в лужу. И только у самых ворот, массивных, кованых по специальному эскизу Papan, услышала смех, мужской, грубый, раскатистый.
Совсем не Егорушкин.
Дверь под трезвон телефонной линии открыла экономка.
— Звонят, Даниил Александрович, — пояснила она очевидное. — Который раз уже. С вами хотят беседовать.
— Кто? — бросил Papan, скидывая пальто.
— Не говорят.
— Наверняка опять твои акции, — сказала Maman с легким презрением.
Алечка помогла ей расстегнуть тугую застежку манто. Ей деятельность отца на бирже казалась захватывающей. Угольные маленькие по двадцать пять, большие сельскохозяйственные по тридцать восемь, продавать не ниже пятнадцати, покупать не выше шести — была в этом своя, особая магия, ничуть не хуже, чем в брильянтовом эсклаваже от Болина. Может, даже лучше, ведь именно благодаря звонкам отца Болину будет заплачено сполна.
Голос Рарап, доносившийся из открытой двери кабинета, зазвучал тревожно.
— … Как уезжать? Куда?
Maman, проходившая мимо кабинета, с раздражением захлопнула дверь. Алечка так и осталась стоять у большого зеркала. Она больше не слышала слов, только приглушенный голос Papan, и оттого тревога только усилилась. Maman неторопливо шла к лестнице. Хвост ее атласного платья волочился по полу, размазывая мокрые следы, которые оставлял ее ботинок на узорчатом паркете. Было что-то в этом следе неправильное, но что, Алечка никак не могла понять. И только когда Maman стала подниматься по мраморным ступенькам лестницы, Алечка увидела, в чем дело.
Следы от ботинка были красного цвета.
Город сиял огнями. Пылали костры. Тысячи костров прошлой жизни. Горели дома, магазины, склады, театры, горело все, что было Алечке дорого и знакомо. А среди сверкающих огней вставал громадный, страшенный, как из нянюшкиных сказок, призрак, и стелились по земле его узловатые руки с железными когтями; хватали они и девочек непослушных, и их родителей, и Егорушку Львова, и шепот его признаний под кустом сирени, и маменькины бриллианты с изумрудами, и прогулки в Таврическом саду, и катания на лодках, и все-все-все…
В своем будуаре Maman истерически восклицала, что никуда, никогда, ни за что не тронется с места, и Слава Господу, есть на белом свете бравые городовые, чтобы защитить их от бесчинств и беззакония, а она будет спать на своей постели в своей спальне. Алечка слышала уставший голос Papan, и причитания экономки, и всхлипывания горничной Марьяны, слышала, но не понимала, не вникала. Не могла. Потому что над городом несся крик, и то, что в этом крике слышала Алечка, лишало ее сил думать.
Слишком страшно.
Страхом пропитался весь город. Страхом сочился голос Maman, которая никак не могла выбрать, что оставить — драгоценности или меха. Страх звучал в уговорах Рарап, который отчаялся убедить ее взять только самое необходимое.
Страх стискивал Алечку, стискивал от пальцев ног до кончиков волос. Сквозь приоткрытое окно до нее доносились выстрелы, взрывы, звуки погрома: взламываемые двери, разбитые стекла, вещи, с грохотом падающие из окон на брусчатку… Скоро, очень скоро эта волна докатится до их дома, нахлынет… и что оставит после себя? Бог весть.
— Эжени, мы не можем больше оставаться! — взмолился Papan. — Подумай о дочери!
Алечка почувствовала, что щеки стали мокрыми. Она торопливо промокнула глаза. Она будет сильной. Ради Papan. Ради себя.
Они пришли, когда Maman, напудренная, в парижской шляпке с пером райском птицы вышла наконец из будуара. Расстроенный Papan выкатил следом два чемодана и ридикюль. Страх, злость, бессилие — Алечка с трудом разбирала вихрь его эмоций. Зато Maman успела успокоиться и излучала безмятежность всем своим красивым надменным лииом.
Ненадолго.
Сначала содрогнулся дом.
Бум. Бум. Бум.
Казалось, мощный кулак великана хочет пробить стену.
— Что это? — наконец встрепенулась Maman.
— Ломают входную дверь, — вздохнул Papan обреченно.
Все, что было дальше, разрывалось на отдельные картинки, смешивалось хаотично в единую, непонятную кучу, снова разваливалось на куски. Что было сначала, что потом, ничего не сохранилось в памяти.
Maman бежит вниз по лестнице, подскальзывается на последней ступеньке, падает на паркет и замирает словно слишком большая, слишком дорогая кукла…
Papan осел на перилах, лицо мучнисто-бледное, по виску течет кровь…
Парадная дверь дрожит под ударами и слетает с петель…
Кухарка Агаша визжит так, что ушам больно, а чей-то голос, незнакомый, грубый, пытается ее перекричать…
Черный ход, заставленный корзинами. Алечка расшвыривает корзины, хватается за тяжелую щеколду, распахивает дверь, но в ту же секунду крепкие руки стискивают ее сзади за локти и тащат, тащат, тащат, как невесомое перышко, а скорее как тряпку, ненужную, грязную тряпку…
Алечку выволокли к лестнице. В доме что-то разбивалось, трещало, хрустело, ломалось, но происходило это где-то далеко, на задворках сознания, в чужом, уже прошлом мире.
В нынешнем Алечкином мире были только рожи. Три. Небритые, с мясистыми губами, кривыми носами. Они воняли — табаком, потом, водкой. Кровью. Они гримасничали, хохотали, что-то говорили, но смысл их слов ускользал от Алечки. Одна рожа — с рассеченной щекой и кустистыми рыжеватыми усами — была Алечке смутно знакома. Никон… повар… или угольщик… или кто-то еще. Алечка мучительно пыталась вспомнить, но не могла, а в это время чьи-то руки, то ли этого Никона, то ли нет, мяли ее, рвали платье, щипали руки и ноги. Рожа осклабилась прямо в лицо Алечке, обдав невыносимым смрадом. Между гнилыми передними зубами была щербинка. Рожа засмеялась, сквозь щербинку на Алечку брызнула зловонная слюна.
И тут она пришла в себя.
Как будто до сих пор это не она была, а кто-то другой, не ее тискали, прижимая к полу, мужские руки, не ей в лицо смеялись, не ее тело ощупывали грубо и нагло. Но теперь она очнулась. Боль, страх, унижение нахлынули разом. Но сильнее всего была ненависть. Весь ужас последних часов сосредоточился в ненависти, и это помогло. Страх отступил, унижение стерлось, а боль больше не ощущалась. Лишь ненависть. Холодная, острая как закаленный клинок.
Ненависть помогала видеть. Рожа с усами — Никон — горела скотским вожделением. Рожа за его спиной, с вскокоченными черными волосами и шишкой на лбу изучала зависть и неприязнь… Неприязнь тянула к Никону тонкие оливковые щупальца, едва заметные среди бушевавших страстей. Третья рожа, с рябыми оспинами, была больше поглощена жадностью, чем похотью. Жадностью и страхом, что его доля добычи окажется меньше, чем у других.
Этого было достаточно. Этого было вполне достаточно.
С гнусной ухмылкой Никон развязывал веревку на штанах, но Алечка оказалась быстрее. Она подхватила неприязнь Чернявого, раскатала ее, растянула, отмела в сторону зависть, страсть, упоение убийствами, возбуждение. Неприязнь в миг выросла в ее руках, стала плотной, густой, удушающей… Издав дикий рев, Чернявый врезался в бок Никона, нависшего над Алечкой. Никон рухнул как подкошенный, и в следующую секунду они клубком покатились по полу.
Алечка посмотрела на Рябого. Жадность боролась с плотским желанием. Недолго. Из кармана то ли Чернявого, то ли Никона с отчетливым бряканьем выпала безделушка — что-то, украденное в их доме, или же в одном из тех несчастных домов, где они побывали до них. Рябой нахмурился. Алечка стерла последние нити вожделения, оставив лишь неприкрытую алчность. Она нашла крупица злости, каплю обиды и раздула их в неугасимое пламя. Молча перешагнув через Алечку, словно через скатанный ковер, Рябой вытащил из-за пояса тесак и двинулся к своим товарищам.
Один точный удар, и из глотки Чернявого забил алый фонтан. Он захрипел, хватаясь на жизнь, утекавшую из него, а его убийца уже бился с Никоном. Они рычали, ругались, они выплескивали ненависть, которой умножалась сама по себе, без всякой помощи. Алечка, приподнявшись на одном локте, спокойно наблюдала за ними. Остановить сострадание, задушить раскаяние — она была готова в любой момент расправиться с любой человечной эмоцией, которая могла возникнуть в этих зверях.
Но ничего не понадобилось. Они хотели убить друг друга, хоть зубами, хоть голыми руками. Когда Никон со смертельной раной в боку из последних сил колотил Рябого головой о край мраморной ступеньки, Алечка поднялась. Легко, изящно, как будто ее тело не было избито и унижено. Она подтянула разорванное платье, убрала с глаз растрепавшиеся волосы, смахнула на пол порванное жемчужное ожерелье.
Неторопливо, не оглядываясь, не останавливаясь, Алечка пошла к выходу из дома, который больше не принадлежал ей.
На кухне гудел блендер, взбалтывая молочный коктейль. Пахло булочками и жареными сосисками. Герман сидел за столом, на своем обычном месте у стены. Мама раскладывала по тарелкам омлет с сосисками. Нити отчаяния заполняли кухню. Лера глянула на Германа. Мамино отчаяние всегда было связано с ним. Но сейчас вокруг Германа было одно белое спокойствие. Он намазывал масло на кусок ржаного хлеба и был полностью поглощен этим простым делом. Не похоже было, что они поссорились. Тогда раз мама не расстраивается из-за Германа, она расстраивается из-за него…
— Опять поругались? — спросила Лера, доставая из холодильника молоко для какао.
— С кем?
Мама улыбнулась. Она выглядела совершенно обычно. Точнее, она выглядела даже здорово, особенно для человека, который почти месяц сидел на больничном с двухсторонним бронхитом. Но Лера видела мамино настроение, мамину печаль, отливающую жемчугом, и ее не могли обмануть ни улыбка, ни бодрый голос.
— Это ты мне скажи. — Лера взяла тонкую руку матери. — Кто тебя обидел?
— Господи, Лерочка, с чего ты взяла?
Парочка нитей бронзового любопытства прорезались сквозь отчаяние.
— Я вижу. Ты какая-то другая. Не такая, как обычно.
— Я просто не хочу на работу, — засмеялась мама. — Но мой больничный закрыт, и нужно идти в школу. Ты же знаешь, как я не люблю школу. Ты унаследовала это от меня.
— Неправда, — сказал Герман. — Ты любишь свою работу. Мы тоже любим школу.
— Говори за себя, — буркнула Лера, пододвигая к себе тарелку.
Омлет был прекрасен как всегда. Мама умела готовить даже самую простую еду так, что оторваться было невозможно. Лера не умела, хотя знала все мамины рецепты. Здесь нужно было нечто большее, чем набор ингредиентов. Здесь было нужно сердце. И руки, вставленные так, как надо.
— Я и говорю, — спокойно продолжал Герман. Никогда он не умел заткнуться вовремя.
— Мам, ну а все-таки? — снова спросила Лера. — Это из-за него?
— Нет, моя дорогая. Из-за тебя. — Мама лукаво улыбнулась. — Разве мы не хотели в воскресенье сходить на «Мстителей»?
— Хотели. — Лера насторожилась. — И что?
— А кто тогда вчера ходил на «Мстителей» без нас?
— Откуда ты знаешь?
Лера никому не говорила про вчерашнее. И не собиралась. Это было слишком личное, слишком ее. Она сидела с краю, рядом с Тарусовым, но это было неважно. Через два кресла от нее сидел Антон, и только это имело значение.
— Герман сказал.
— Герман???
Брат невозмутимо ел свой бутерброд с маслом. Внешне в нем ничего не изменилось, он был спокоен и даже равнодушен. Но над ним без всякого сомнения сверкало желто-зеленое ехидство. Герман способен ехидничать? Вот это сюрприз.
— А ты откуда знаешь?
— Федор живет рядом с торговым центром. Он видел, как ты выходила вместе с Чернецким и Гореловым. А они собирались вчера на «Мстителей». Два плюс два равно четыре.
— Твой Федор сует свой нос, куда не надо!
— Ты сердишься? Разве это секрет?
Иногда Герман пугал своей проницательностью.
— Нет, — буркнула Лера.
— Я так рада, что у тебя появились друзья, — рассмеялась мама. — Но на «Мстителей» тебе придется идти второй раз.
Только по дороге в школу Лера сообразила, что так и не выяснила, почему грустила мама.
На первом уроке Лера залезла на школьный сайт и под монотонный рассказ англичанки о предлогах и глаголах принялась смотреть ролики, загруженные для конкурса. В одно ухо был вставлен наушник, прикрытый волосами, звук был поставлен на минимум. Тратить свободное время на ролики — наверняка трэшовые — было жалко. А вот тратить на это урок английского — самое то.
Предчувствие не обмануло. Ролики и правда были в основном отстойные, в стиле «это моя школа, это мой класс, а это я». С такими и думать нечего выиграть конкурс. Самым нормальным оказался ролик юзера под ником Мерц — он снимал школу откуда-то сверху, с крыши соседнего дома и с крыши самой школы. Взгляд сверху был неожиданный и свежий. Заканчивался ролик энергичным возгласом Скакалки «а ну слезай отсюда быстро!», из которого сразу было ясно, что Мерц — это злополучный Голицын.
Англичанка вызвала Кузнецова, который бодро принялся что-то лопотать. Лера поставила Мерцу лайк и сунула телефон в рюкзак. Лайки были всего лишь лайками. Они, конечно, таили в себе какие-то эмоции. Люди, которые писали их, что-то чувствовали, о чем-то думали. Но о чем именно, Лера не знала. А она уже привыкла знать.
Лера оглядела класс. Голицын лопался от внутреннего хохота, просматривая что-то в телефоне. Шестаков на кого-то злился, Романова излучала нетерпение. В туалет что ли хочет. Горелов — единственный из тусовки Антона, кто был в Лериной группе на английском — скучал. Его соседка Соня Ильченко впустую источала симпатию. С Гореловым ей ничего не светило: он был окружен стеной железобетонного равнодушия. Соня, похоже, что-то почувствовала: в розовых нитях появились бутылочно-зеленые вкрапления. Разочарование.
И что они нашли в Горелове? Рыжкова, Ильченко. В классе полно ребят гораздо красивее. Да, он вроде бы прикольный, и Антон не стал бы дружить с кем попало. Но влюбляться то зачем?
Ильченко наклонилась к Горелову и что-то зашептала ему на ухо. Его равнодушие тут же сменилось раздражением. Вот паршивец. Соня нормальная девчонка. Может, помочь ей? Одолжить у нее немного симпатии, протянуть розовые нити к Горелову. Кто говорит, насильно мил не будешь? Еще как будешь. Неприязнь и раздражение тут исчезнут, сменятся любовью. Ильченко будет счастлива, Горелов тоже. Наверное.
Руки сами по себе потянулись вперед, зацепили розовую нить. Лера уткнулась взглядом в парту. Нельзя. Горелов не Антон, но распоряжаться его чувствами она тоже не должна. Пусть Ильченко сама разбирается, как покорить его сердце.
Ильченко снова что-то прошептала ему, он что-то негромко ответил.
— Дурак! — воскликнула она.
Горелов сгреб все свое со стола и пересел на соседний ряд.
За парту Леры.
— Горелов!
— Можно я тут посижу, Наиля Рафаиловна?
— Ну не в середине же урока пересаживаться, Тимур.
— Я просто никак не мог дождаться конца урока.
Он так это сказал, что все в классе засмеялись. Даже кругленькая Наиля улыбнулась.
— Хорошо, сиди со Смирновой. Если тебе так не терпится…
Все уже откровенно ржали. Лера отодвинулась на самый край парты. Горелов бесил ее невероятно. И при этом было забавно наблюдать за всплеском ревности у Ильченко, за недоумением Романовой, Аркадьевой и других сплетниц. Английский больше не был самым скучным уроком. Всем надо было решить вопрос мирового значения: прикалывается Горелов или на самом деле захотел сесть с этой придурошной Смирновой?
Лера искоса глянула на Горелова. Что все-таки они в нем находят? Профиль, далекий от классического идеала… прическа, напоминающая газон: слишком длинные волосы на макушке, а виски и затылок обритые почти под ноль… Разве что глаза красивые. Слишком светлые для такого смуглого парня, с длинными густыми черными ресницами. Эти глаза совсем ему не подходили…
— Что смотришь, Смирнова? Нравлюсь?
Черт. Лера склонилась над закрытым учебником. Он ее поймал. Теперь решит, что она тоже влюбилась, как Ильченко и Рыжкова. Сиреневая досада заструилась между пальцев. Сейчас она ему покажет, кто в кого влюбился…
Но эмоции Горелова были просты и безобидны. Он не смеялся, не испытывал самодовольства. Он слушал англичанку и был полностью поглощен тем, что она говорила. Он был спокоен, уверен в себе. Немного скучал. И совершенно не думал о Лере.
Это было даже немного обидно.
Последним уроком была физкультура. Обычно там творился ад, даже несмотря на справедливость Скакалки. За ад отвечали Задорин и Войцеховская: подножки, тычки, мячом в голову и прочие безобидные шалости были вполне обычным делом. Но сегодня — бывает и в Лериной жизни везение — они дружно исчезли после геометрии и до физкультуры не дошли. Одного этого было достаточно, чтобы чувствовать себя окрыленной и нормально выполнять упражения.
После разминки Скакалка поделила их на команды для волейбола. Герману традиционно досталось место на скамейке запасных, а Лере предстояло отдуваться за двоих. Как обычно. Волейбол не входил в список Лериных любимых занятий. Играла она паршиво, и никакая сила в мире не могла заставить ее играть лучше. Как надо бить по мячу, чтобы он летел в нужную сторону? Кому пасовать? От кого принимать? Правила путались в голове, мяч был фашистским снарядом, который метит прямо в голову.
Но сегодня все было иначе. Сегодня — волей то ли судьбы, то ли удачи, то ли хорошего настроения Скакалки — Леру поставили в команду Антона. Это изменило все и сразу. Антон иногда смотрел в ее сторону. Иногда орал «Смирнова, пасуй!» А когда ей чудом удалось перекинуть мяч на другую сторону и заработать очко для команды, он даже назвал ее по имени.
Мелочи. Какие же мелочи. Но зато настоящие.
— Аринэ, лови! — крикнул Антон и коротким точным движением послал мяч черноволосовой красавице. Мяч взлетел красиво, высоко.
Вместе с мячом от Антона к Аринэ полетел мощный поток любви. Искрящиеся нити всех оттенков красного, они переливались, переплетались, неслись наперегонки к черноглазой Аринэ, которая застыла сцепив ладони, не замечая ни мяча, ни одноклассников, видя только его, Антона.
Лера застыла, запрокинув голову, стараясь не пропустить ни крупинки, ни искорки. Вот какая она, любовь. Нежная и бурная, ласковая и волнующая. Она убаюкивает, она будоражит, она кружит голову. Заставляет плакать и смеяться одновременно. И всегда, всегда, в любой момент она прекрасна…
Вдруг пламенеющий поток Антона застопорился, изогнулся, сменил направление. Тонкие призрачные руки неуверенно тянули его любовь в сторону, рвали нити страсти, вплетали в них горечь, отвращение, холод, подталкивали новые нити к Аринэ. Взгляд Антона затуманился. Медленно, очень медленно, но он отворачивался от Аринэ.
Лера вздрогнула, попятилась, спрятала руки за спину. Это не она! Она ничего не делала! Не хотела!
Но разве такое может происходить само по себе. Должен быть кто-то другой…
И этот другой был.
Игрок команды противника. Стройная высокая девушка с копной каштановых волос, в обтягивающем черном спортивном костюме и белых кроссовках на толстой подошве, которые были так мало похожи на обувь для занятий спортом. Она стояла у самой сетки, впившись глазами в Антона, и ее руки пытались переиграть его чувства.
Ксю Литвинова.
Ну конечно. Она тоже читала тетрадь в черной обложке.
С ней должно было случиться то же самое, что и с Лерой. Нужно быть идиоткой, чтобы не сообразить.
Но ведь так нельзя.
Это подло! Это слишком просто.
Это запрещено!
Кем?
Мысли метались, прыгали как теннисные мячики на корте. Никто ничего не запрещал. Она сама придумала себе правила. Но это не значит, что Литвинова будет им следовать.
Она тянула и тянула на себя нити. Ей было тяжело. Оказывается, морально может быть так же тяжело, как и физически. Лера отчетливо видела пот на лице, закушенную губу. Красавица Ксю сейчас выглядела совсем не красавицей.
Зато на лице Антона расцветала ласковая улыбка. Улыбка для его Ксю…
От несправедливости Леры перехватило дыхание. Это надо прекратить. Как угодно, чем угодно. Немедленно.
Она подбежала, подняла тяжелый мяч, который так и не поймала Аринэ, и изо всех сил запустила его в Литвинову.
Снова черный с золотом кабинет, снова разъяренное лицо Димы, снова охающие Евгеша и Лариса. Из новеньких только Скакалка и мама. Нет Литвиновой — ее отправили в медпункт, и Войцеховской — она, к счастью, тут вообще не причем.
Маму очень жалко. Она перепуганная, бледная, волосы растрепались. Еще бы не испугаться. Когда Дима орет как ненормальный.
— Драка на уроке! В одиннадцатом классе! Девушки! Взрослые люди! Чем вы вообще думаете!? Смирнова! Ты меня слышишь?
Не услышать его было невозможно. Его наверняка слышала вся школа, от первого до последнего этажа. Лера рассматривала носки своих кроссовок. Заткнуть бы уши. А еще лучше сбежать отсюда и больше никогда не возвращаться.
— Что ты не поделила с Литвиновой? Что она тебе сделала? Отвечай, Лера!
— Она первая начала, — пробормотала Лера. И сказала совершеннейшую правду. Но только ей все равно никто не поверил.
— Смирнова кинула в Литвинову мяч, — сказала Скакалка.
— Неудачная подача, — быстро сказала мама. — Они же играли. В волейболе всякое бывает.
— Она специально это сделала.
— Смирнова, ты собираешься отвечать? Почему ты полезла к Литвиновой?
Когда не можешь заснуть, рекомендуют считать овец. А кого считать, когда хочешь выключить чей-то голос? Когда хочешь выключить целую комнату?
— Лера, скажи мне, пожалуйста.
Вот оно, худшее. Мама встала с дивана, подошла, взяла за руки. Беспокойство сидело над ней как изысканная синяя шляпка. Главное, не смотреть ей в глаза. Еще не хватало разреветься при всех.
— Я бы поняла, если бы на месте Литвиновой была Надя Войцеховская, — сказала Скакалка. — Она постоянно задирает Смирнову. Но с Литвиновой они вроде бы всегда нормально общались.
— Лера… что же это такое было… — растерянно пробормотала мама.
Это было больно. Когда Литвинова накинулась на нее, вцепилась в волосы и принялась пинать ногами, это было очень больно. Злость била фонтаном. У них обеих. Уже не было времени разбираться, где чья, не было желания на что-то влиять. Хотелось что-то делать, бить мягкое тело, выплескивать все, что накопилось в душе. Боль подстегивала, придавала сил, боль возносила на самую вершину горы, где она была повелителем мира…
Их растащила Скакалка, красная от ярости. Она что-то орала, но Лера не слышала ни слова. Вокруг было немое кино. Растрепанная Литвинова с расцарапанным лицом… Пораженные лица одноклассников… Глаза Аринэ, ставшие от ужаса в два раза больше… Остолбеневший Антон… Герман, так и не поднявший голову от своего смартфона…
И дикая злость, которая плетками била пространство. Злостью был наполнен весь зал. Она мешала видеть, дышать, она не давала говорить.
Скакалка выпихнула их в коридор и потащила к директору. Литвинова сильно хромала, и ее отправили в медпункт. На судилище к Диме пришлось отправляться одной Лере.
А он уже вызвал маму и Ларису. Евгеша, кажется, прибежала сама. Они трещали как сороки, возмущались, требовали отвечать на вопросы. Но что она могла сказать? Что Литвинова вздумала вернуть себе любовь Антона? Что она нарушила выдуманное Лерой правило, и ее было нужно остановить?
Лера представила себе лица взрослых, если она вздумает рассказать им про дневник и нити. Да они тут же скорую вызовут. И кто их обвинит?
— Если бы не выпускной класс, я бы подняла вопрос об отчислении Смирновой, — отчеканила Евгеша.
— Какое отчисление? — встрепенулась мама. — За что? Всякое бывает.
— Вы оправдываете драку вашей дочери, Мария Игоревна.
— Ни в коем случае, но все-таки отчисление за одну провинность…
— Никто не говорит об отчислении! — рявкнул Дима.
— Почему одна провинность? — упорствовала Евгеша. Ее брови были сурово сдвинуты, но она радовалась, и в этом не было никакого сомнения. Она ликовала. Почему-то ей было выгодно, чтобы у Леры были неприятности.
— На этой неделе ваша дочь уже была наказана за безобразное поведение на улице. Или вы забыли?
Мама опустила голову. Не забыла, конечно. И это ее угнетало. Лера отвела взгляд. Подглядывать за мамой было неудобно и даже стыдно.
— Придется Смирновой с Литвиновой снова где-нибудь прибраться, — вздохнула Лариса. — Раз тридцать седьмого в прошлый раз не хватило.
— Что? — с тревогой воскликнула мама. — Они прибирались в тридцать седьмом кабинете?
— Да! — с вызовом ответил Дима. — Там давно нужно было навести порядок.
— Разве вы не собирались вызвать клининговую фирму, Дмитрий Александрович?
— Мне надо беречь фонды, Мария Игоревна.
— Но разве можно было отправлять туда девочек?
— С ними ничего не случилось! Они отлично справились!
Лера не верила своим ушам и глазам. Мама нападала, а Дима оправдывался. И даже немного боялся. Дима никогда не оправдывался. Что было не так с этим тридцать седьмым?
— Жаль только, что наказание не помогло, — проворчала Лариса.
— Займитесь наконец воспитанием дочери, Мария Игоревна! — подхватила Евгеша. — Она позволяет себе черт знает что!
— Моя дочь — очень хорошая девочка, к которой отвратительно относятся в этом классе!
— Она первая напала на Литвинову, не забывайте.
— Я не забываю! И я собираюсь во всем разобраться! Но я не хочу, чтобы мой ребенок подвергался…
— Мария Игоревна! — рявкнул Дима.
Мама глубоко вздохнула.
— Простите, Дмитрий Александрович. Я обещаю, к Лере больше не будет претензий. Она будет вести себя так, как нужно.
— По-моему, вы переоцениваете свое влияние на дочь, Мария Игоревна — процедила Евгеша.
Мама даже не посмотрела в ее сторону. Она пылала негодованием и уверенностью в своей правоте, и это было видно даже тем, кто не знал ни про какие нити.
Вечером мама зашла к Лере в комнату. Лера как раз закончила играть и сидела с гитарой на коленях. Она была недовольна. Всем. Своей игрой, сегодняшним днем, жизнью. Все так усложнилось. Если бы она могла, она бы написала об этом хорошую песню. Но она могла только играть чужие, да и то бездарно.
— Можно? — мамина голова возникла среди темных мятных облаков недовольства.
— Ага.
Мама села рядом.
— Что ты играла? Такая грустная мелодия. Я раньше ее не слышала…
— Мам. Ты пришла о чем-то спросить. Спрашивай.
Мама смущенно рассмеялась.
— Ты стала очень проницательной.
Лера даже не улыбнулась. Нетрудно быть проницательной, когда все, что чувствует человек, как на ладони перед тобой.
— Я бы хотела помочь тебе. А я не могу помочь, если не знаю, что происходит.
Лера молча ждала продолжения.
— Что у тебя произошло с этой девочкой? Не хочешь рассказать?
— Не хочу.
Нити маминой грусти стали толще.
— Но расскажу. Если ты расскажешь, что случилось в тридцать седьмом кабинете.
Перламутровое сострадание мамы сменилось изумлением.
— Ультиматум?
— Деловое предложение.
Маленькое облачко сомнения.
— Я никому не скажу, честно.
Мне некому, добавила Лера про себя.
Сомнение плавно перетекло в решимость.
— Договорились, — кивнула мама. — Ты первая.
Лера вздохнула. Теперь главное — найти приемлемый компромисс между правдой и враньем.
— Литвинова влюблена в Антона Чернецкого. А он бросил ее ради Аринэ Богосян.
— Понятно, — осторожно сказала мама. — А причем тут ты? Аринэ твоя подруга?
— У меня нет друзей.
— Я уверена, это не так.
Лера усмехнулась.
— Герман не считается.
— Я не имела в виду Германа, — нахмурилась мама. — Но не уклоняйся от темы, пожалуйста. Какое ты имеешь отношение к их любовному треугольнику?
— Литвинова хотела… хотела побить Аринэ. А я стояла рядом. Я заступилась за нее.
И это тоже было правдой. Она встала на защиту Аринэ, даже если этого не понял никто, кроме Литвиновой.
— Тебе не кажется, что роль защитника лучше подошла бы этому мальчику? Антону?
— Чтобы он стал драться с Литвиновой? Как ты себе это представляешь, мам?
Мама хмурилась и не понимала до конца.
— Значит, Антон попросил тебя разобраться с Литвиновой?
Лера мотнула головой. Чем дальше, тем хуже.
— Аринэ очень хорошая. А Литвинова так себе. Аринэ всегда хорошо разговаривает с Германом. А Литвинова его не замечает. Как будто он грязь под ногами.
Вот тут она задела верную струну. Бывает даже с неумелыми музыкантами вроде нее. Герман был маминым слепым пятном, ее Ахиллесовой пятой. Когда дело касалось Германа, мама теряла способность рассуждать здраво. Вот и сейчас все, и сомнение, и интерес, и волнение — все затянула беспросветная печаль.
— Так здорово, что ты заботишься о брате. Но я буду рада, если ты будешь решать проблемы без кулаков.
— Прости, мам, — искренне сказала Лера. — Столько всего накопилось в последнее время…
Мама внимательно посмотрела ей в глаза.
— Этот мальчик тебе тоже нравится? Антон?
Внутри Леры все сжалось в тугой комок. Но она храбро выдавила из себя улыбку.
— Договарились только про Литвинову.
— Точно. — Мама улыбнулась и встала. — Тогда я пойду. Спокойной ночи…
— Мам! Читерство!
Мама тут же села обратно.
— А я думала, мне удастся ускользнуть.
— Нельзя нарушать свое слово. Ты сама нас учила.
— Просто я не люблю пересказывать слухи. А с тридцать седьмым кабинетом связано очень много слухов… Это кабинет химии. Там работала Елена Владимировна, не помню фамилию. У вас она, кажется, не преподавала.
— Неа.
— Эту комнату сделали кабинетом недавно, раньше там сидела завхоз, хранилось всякое. Елена Владимировна пришла в школу года три назад…
— Мам, ты про кабинет рассказывай.
— Я и рассказываю. Эта Елена была, знаешь… я не люблю таких слов, но все-таки… Она была немного странная. Ни с кем не общалась. Было такое ощущение, что она всех избегает. Ее право, конечно, никто не навязывался. А потом как-то внезапно выяснилось, что она изумительный педагог. Потрясающий химик. Дети за ней толпами ходили. Оба одиннадцатых класса в прошлом году выбрали сдавать химию, представляешь? Все пятьдесят три человека. Сдали блестяще. Настоящий педагогический талант…
Мама задумалась. Ей было завидно — совсем чуть-чуть.
— А дальше?
— А дальше все очень быстро закончилось. В начале года она еще работала, как раньше. А потом, в ноябре, кажется, написала заявление об уходе. Даже две недели не отработала. Дима… директор ужасно разозлился. Она отдала заявление секретарю, отвела уроки, ушла. Утром на следующий день уборщица пришла в ее кабинет, а там… ну ты должна была видеть.
— Ага. Полный хаос. Что она там делала вообще?
— Никто так и не знает. Евгения Макаровна не смогла до нее дозвониться. Решили, будет проще прибраться и забыть.
— Тогда почему не прибрались?
— Потому что три уборщицы уволились после того, как пытались это сделать.
— Чего?
— Да, представь себе. Внезапный кадровый кризис.
— А почему? Они что-нибудь сказали? Может, это просто так, совпадение? Никак не связано с кабинетом?
— Может быть. Но уж очень странное совпадение. Говорили, в кабинете творится что-то нехорошее. В результате целый месяцв тридцать седьмой никто не заходил. Директор решил, он лучше обойдется без кабинета, чем без уборщиц. Я не думала, что он вас туда отправит. Он сказал, что оставил тебя на общественные работы, но не уточнил.
— Да ничего там не было страшного… — начала Лера и осеклась.
Ничего, кроме той тетради.
— Лера. — Мама смотрела внимательно, настороженно. — Там было что-нибудь, о чем бы ты хотела мне рассказать?
Теперь собрать всю волю в кулак, посмотреть маме в глаза, сказать как можно естественнее.
— Неа. Обычный хлам. Понятия не имею, чего они там напугались. Диме просто стоило не жадничать на зарплате уборщиц.
Мама рассмеялась.
— С этим точно не поспоришь.
Ее настороженность рассеялась, появилось спокойствие. Удовлетворение после доверительного разговора с дочерью.
Зато у Леры после этого разговора стало неспокойней на душе.