Бенджамин Перси вырос в пустынном Центральном Орегоне. Степень бакалавра искусств с отличием получил в университете Брауна, а магистра философии — в университете Южного Иллинойса. В настоящее время Бен проживает в Милуоки, где преподаёт литературу, искусство письма и композиции в университете «Висконсин-Стивенс Пойнт». Также он пишет книжные рецензии для «Capital Times». Во время, свободное от ударов по клавишам компьютера, он ходит в походы, гребёт на каноэ, ловит рыбу, катается на лыжах, а то и пропускает пинту-другую пива с друзьями и с семьёй.
Странности появились у Дениса вскоре после того, как он откопал мёртвого индейца. Это случилось в Кристмас-вэлли, восточный Орегон, среди песчаных дюн, заросших полынью низменностей и скалистых каньонов, где Денис и его сын Элвуд нередко проводили выходные. Они называли себя ищейками скал, охотниками за окаменелостями, археологами и носили за плечами лопаты, кирки, мастерки, малярные кисти, которыми сметали пыль и известковый шпат. Шагая через пустыню, они обшаривали глазами землю — не блеснёт ли где кварцевая жила, не покажутся ли следы давно сгнившей деревни паютов[65], не мелькнёт ли намёк на сокровища, какой-нибудь знак, на который можно указать пальцем и сказать: «Вот!»
Им не раз попадались громовые яйца[66], опалы, окаменевшая древесина, агаты величиной с кулак, испускавшие, казалось, туманный свет, как солнце из-за туч. В каком-то гроте, из которого, журча, вытекал ручей, они обнаружили олений череп в корке розового кварца. А в пепле горы Мазама — твёрдом, как глина после обжига — они находили самые разные окаменелости, отпечатки листьев, раковин и папоротников. Нагрузив ими своего «Мустанга», они возвращались за сотню миль назад в Редмонд, где очищали свои сокровища, снабжали их ярлыками и расставляли по витринам, делавшими их дом похожим на музей.
Посреди стола в их столовой красовался покрытый кварцем олений череп, розовато светящийся, как замороженная ветчина. На книжных полках и тумбочках не хватало места для самоцветов, а стены скрывались за выложенными бархатом шкафами-витринами, наполненными кремнёвыми и обсидиановыми метательными снарядами. «А вовсе не наконечниками для стрел, — говорил обычно Денис. — Так непрофессионалы называют всё, что находят в земле, хотя к резательным инструментам, копьям и атлатлям[67] это слово не относится». Он так и говорил, как по учебнику, — сыпал словами «призматический», «тетраэдр», «окципитальный»[68], «македонский» — а Элвуд смотрел на него так же внимательно, как на своих учителей в десятом классе, и так же пропускал его слова мимо ушей.
И не случайно. Его отец читал лекции по антропологии в Общественном колледже Центрального Орегона — хотя с первого взгляда его легче было принять за строительного рабочего или водителя грузовика, чем за учёного. Много лет назад он был кетчером в бейсбольной команде «Орегонские бобры», он и выглядел как кетчер, — приземистый и плотный, коротковатый и широковатый для любой одежды. Волнуясь, он начинал раз за разом лупить кулаком по ладони, как по бейсбольной перчатке.
Многое в своём отце Элвуд любил или почти любил, но чаще всего — испытывал к нему жалость. А как ещё относиться к человеку, который ударялся в слёзы где угодно — в магазине, в кино, в буфете «Золотого Корраля»[69] — оплакивая покойную жену? И что Элвуд мог сделать, кроме как пойти за ним в пустыню — туда, где нет никаких заборов, где всё, кажется, дышит свободнее и где они оба прятались от настоящего, отправляясь на поиски прошлого?
Элвуд помнил Мисти, свою мать. Помнил её волосы, тёмно-русые, почти чёрные. Помнил кофточки на бретельках, косточки лопаток, выпиравшие, как ангельские крылья. Помнил, как отец постоянно твердил ему, что она больна, сильно больна. Помнил её лекарства — прозак, литий, зелёные с белым таблетки, укрощавшие её биполярное расстройство, — и то, что от них она время от времени становилась как пьяная, кружилась голова, заплетался язык. Бывало, она гладила его по щеке, глядя из-под полуопущенных век глазами, похожими на пару заходящих лун, и говорила: «Мой Элвуд. Слава Богу, что у меня есть Элвуд». Он помнил, как легко она переходила от веселья к плачу, — однажды она выползла из-за стола, обливаясь внезапно выступившими слезами, и смахнула с подноса на пол индейку, про которую отец сказал, что она «суховата, но ничего, вкусная».
Наконец, он помнил ту ночь, когда она, растолкав его, спросила: «Ты ведь знаешь, что я люблю тебя, да?» Где-то между сном и явью он разглядел её силуэт, склонившийся над ним в темноте, и сказал: «Да, мам. Я тебя тоже». Тогда она вышла, а он остался лежать, спелёнатый паутиной сна, пока не понял, — слишком поздно, уже после того, как, отбросив одеяло, сбежал по лестнице в холл, после того, как услышал сухой щелчок винтовки, — что-то не так.
Она оставила ему на стене красную гвоздику — брызнувший мозг, — а на кухонном столе письмо, написанное таким стремительным и острым почерком, что он напоминал колючую проволоку. «Мне так жаль, — говорилось в нём. — Я знаю, что это ни черта не значит. Просто слова, и всё. Но мне правда очень жаль».
Бессмысленное письмо. Бессмысленный поступок. Разорвав листок, он бросил клочки в унитаз и спустил воду, но и шесть месяцев спустя помнил каждое слово так ясно, словно они отпечатались в его мозгу под страшным давлением момента, как впечатывается в породу окаменевший лист.
Лето в восточном Орегоне, ветер налетает раскалёнными порывами, будто дышит большой зверь. В тот июльский день, когда Денис и Элвуд нашли мёртвого индейца, крупный песок забивался в глаза и мешал дышать, так что они были в тёмных очках и повязанных на лицо мокрых банданах, как бандиты.
Они пешком пересекали неглубокий каньон, когда заметили среди его базальтовых столбов щель высотой в шесть футов, откуда вырывалась струя холодного воздуха, указывая на глубину. Ветер доносил из щели негромкое гудение, как будто кто-то дул поперек горлышка открытой бутылки. Они щёлкнули фонарями и нырнули в щель, которая привела их в пещеру футов в сто глубиной и около тридцати шириной.
Они поспешно сняли банданы и очки. Дышать здесь было всё равно что пить из лужи, скопившейся на полу в погребе: холодный воздух отдавал минералкой и плесенью. Фонари выхватывали из темноты множественные солнца, гремучих змей, антилоп и мужчин с огромными пенисами, которые покрывали стены. Там были пиктограммы — рисунки, сделанные смесью охры, крови и ягодного сока, — и петроглифы, грубо вытесанные на камне. Надо всем этим висело множество летучих мышей, они тихо попискивали в перевёрнутом сне, их переплетённые коричневые тельца шевелились, так что пещера казалась живым существом.
— Ого, — сказал Элвуд, а Денис добавил:
— Вау.
Денис достал кусок толстого пергамента, приложил к петроглифу и слегка потёр мелком. Изображение свиньи, медведя или собаки — какого-то животного — проступило на бумаге, он скатал её и положил в пластиковый тубус.
Скоро они уже копали, распластавшись на полу. Их руки почернели и загрубели от долгого пребывания в пустыне, и теперь искатели то ковыряли землю мастерками, то отгребали её пальцами.
Несколько часов подряд они наполняли рюкзаки грунтом, прохладным и чёрным от гуано, выносили его наружу и складывали в кучу, которая делалась тем выше, чем глубже уходила пещера. Они обнаружили запас семян, толстый слой древесного угля, осколки обсидиана и гору костей, до того переломанных, что им уже названия не было. Вдруг мастерок Элвуда скрипнул по чему-то гладкому и коричневому.
— Пап, — сказал он. — По-моему, тут что-то есть.
Индейца похоронили сидя, в позе эмбриона. Мягкий кокон из пыли и сухой, как бумага, кожи покрывал коричневые кости. Элвуд и Денис смахивали землю, открыв сначала округлую костяную макушку, на которой ещё сохранились кое-где остатки волос, потом впадины глазниц, потом ссохшийся нос и, наконец, обнажённые в вечной усмешке зубы.
Чем больше они открывали, тем сильнее волновался Денис. Он колотил себя кулаком по ладони, его щёки болезненно раскраснелись, дыхание стало порывистым, как будто внутри его зрела пустынная буря. Элвуд не мог понять, что с отцом — то ли он безмерно рад, то ли напуган.
— Пап? — спросил он. — Ты в порядке?
Денис провёл ладонью по лицу, оставив на нём грязную полосу, и сказал:
— Шутишь? Это же невероятно. Я в палеолитическом раю, пацан. — Несмотря на явный энтузиазм отца, его голос показался Элвуду механическим, неискренним, как та серая пакость, которая всасывает эмоции, ничего не давая взамен.
Вместе с индейцем были похоронены курительная трубка, нож, атлатль, пара мокасинов и полусгнившая кожаная одежда, расшитая зубами лося. Денис и Элвуд забрали всё.
Они даже не задумались, законно ли это и правильно ли. Они знали, что нашли сокровище, и взяли его себе, и это было приятно.
Была уже почти ночь, когда они выбрались наружу, преследуемые мощным биением крыльев сотен летучих мышей, которые вырывались из пещеры, точно сажа из дымохода, и, оседлав потоки тёплого воздуха, уносились в лиловеющее небо, где терялись из виду.
Дом у них был самый обыкновенный — коричневая двухэтажная коробка, отделанная пластиковым сайдингом, — только полный всякой мертвечины. Кости и окаменелости, орудия давно вымерших племён, а теперь ещё и мумия индейца паюта. Денис перенёс его через порог, как обычно переносят невесту, с гордостью и великой надеждой взирая на свою ношу.
Он никак не мог решить, где же пристроить индейца. На угловом столике в гостиной? На телевизоре, на холодильнике? Или, может… Денис снял с обеденного стола олений череп, заключённый в розовый кварц, и заменил его мёртвым телом… может, здесь?
Элвуд наблюдал за ним с чувством лёгкой брезгливости и, когда отец решил посоветоваться с ним, сказал:
— Мне он вообще нигде не нравится. Не хочу, чтоб он стоял в доме.
Денис удивлённо посмотрел на него: с чего это, мол?
С того, что в твоём шкафу висят платья, в ванной стоят духи, с каминной доски на меня глядят фотографии, а на стене, там, где пуля семечком засела в штукатурке, сохранились пятна. С того, что в этом доме смерть и так уже всюду, вот что хотел сказать Элвуд, но не сказал.
— Это же мёртвое тело, пап. Жутко.
— Хммм, — ответил Денис и поглядел на индейца так, словно увидел его впервые. Тот сидел на столе, тускло посверкивая костями в свете люстры, точно вызванный на спиритическом сеансе дух.
— Может, ты и прав.
Он сгрёб со стола индейца — тот был совсем не тяжёлый, фунтов десять-пятнадцать, не больше, — и начал озираться в поисках подходящего места, держа свою находку на руках, точно баюкая.
— Вот что, — сказал он. — Если он так тебя беспокоит, я буду держать его у себя в спальне. Под замком. Ладно? Как, по-твоему, это подходящее место для него?
Элвуд за пять метров от отца чуял индейца — запах нафталина и лежалых фруктов. Один глаз покойника был плотно зажмурен — веко стало зеленовато-чёрным, как у дневной птицы. На месте другого красовалась чёрная дыра. Элвуду показалось, что она следит за ним.
Через десять дней после смерти Мисти — в середине февраля — Денис потребовал, чтобы Элвуд пошёл с ним на улицу играть в мяч.
— Мороз же, — сказал Элвуд, а Денис ответил:
— Так надень свою блядскую куртку.
Элвуд ни разу не слышал, чтобы отец ругался; он сделал, как ему было велено.
Когда они лицом к лицу встали на лужайке перед домом, шёл снег, замёрзшая трава хрустела под ногами. Сначала игра шла вяло, но потом мышцы разогрелись, удар стал вернее, мяч набирал скорость, и наконец они начали швырять его изо всех сил, словно их жизни от этого зависели. Рукавицей они находили мяч, вырывали его из воздуха, подавляя скорость, а потом — со всего размаха, широким движением, похожим на взмах крыла ветряной мельницы, — отправляли туда, откуда он прилетел. Снег валил всё гуще, мороз крепчал, и руки скоро вновь онемели, а мяч, со свистом рассекавший белизну, стал почти невидимым. Машины притормаживали, водители высовывались посмотреть на них, но, едва поняв, что это вовсе не игра в снежки, переставали улыбаться и, разинув рты, восклицали «Ну и ну!»
Потом Элвуд получил мячом в лоб с такой силой, что кровь хлынула из носа, а между бровями тут же вспух шишак. Денис сказал: «Прости меня. Господи, прости меня», — и понёс Элвуда в дом, где мокрым полотенцем обтёр ему лицо, положил в постель и принёс пузырь со льдом.
Они слова не сказали о Мисти с тех пор, как она покончила с собой, а тут разговорились. Дениса снедала вина за причинённую сыну боль, и ему хотелось, — нет, было необходимо — выставить и свою боль напоказ.
— Элвуд? — сказал он. — Хочешь узнать кое-что ужасное?
Элвуд не хотел. Каждый звук, каждый проблеск света только усиливал красную пульсацию позади глаз. Но он слушал, и, наконец, отец сказал:
— Я не раз желал ей смерти. — Он тихо, жалко рассмеялся. — Знаешь, как бывает, ввязываешься в драку или видишь на улице красотку и ловишь себя на кошмарной мысли? Думаешь: «Вот было бы здорово, если бы завтра жена умерла от рака мозга или ещё от чего-нибудь». На самом деле ты ничего такого не хочешь, но всё равно думаешь. — Он вздохнул через нос. — Это ужасно, я знаю.
Последовало долгое молчание, а потом Элвуд снял со лба лёд, посмотрел отцу прямо в глаза, протянул руку и, взяв его ладонь в свою, спросил, нет ли у него такого чувства, что фунтов пятьдесят горя придавили его к земле.
— Да, — сказал отец. Его глаза пожелтели, будто в них попало что-нибудь токсичное. — Только не пятьдесят, а все сто пятьдесят.
С тех пор о Мисти они больше не говорили, только вздыхали иногда: «Господи, как мне её не хватает». Они друг друга понимали. Оба потеряли любовь всей жизни, а узы, подобные этим, делают слова лишними. Она всегда была рядом с ними, между ними, как неловкая пауза, которую Денис стремился заполнить сначала бейсболом, потом боксом, охотой, рыбалкой, фильмами Чака Норриса и, наконец, пустыней. Там они будут срывать верхний слой почвы, крошить скалы и грабить мертвецов, пока не найдут ответа на вопрос: и что дальше?
В понедельник после возвращения из Кристмас-вэлли Элвуду показалось, что из родительской спальни доносятся голоса. Он заглянул внутрь и увидел, что отец сидит на краю кровати, а рядом с ним чучелом какого-нибудь первобытного зверя пристроился индеец.
Без Мисти сад одичал. Одуванчики и росичка проросли сквозь дёрн, сорняки задушили все цветы, кроме подсолнухов, а плети ипомеи и кудзу вскарабкались по стене до самой крыши, занавесив окно второго этажа, из которого смотрел теперь Денис.
Листья затеняли комнату, а когда дул ветерок, жёлтые и зелёные солнечные зайчики скакали по Денису и индейцу, а Денис смотрел в окно, как в телевизор, раскрыв рот, точно загипнотизированный.
— Папа?
Денис захлопнул рот и посмотрел на Элвуда, будто не узнавал его.
— Я тебя не слышал, — сказал он преувеличенно громким голосом, каким иногда говорил по телефону. — Ты меня напугал. — Он покровительственно положил руку индейцу на плечи и слегка пододвинул его к себе. Там, где индеец сидел раньше, осталась какая-то чернота.
— Пап, я думал, у тебя по понедельникам занятия?
Он наморщил лоб.
— Точно, — сказал он. — Занятия. — Его рука поднялась, он взглянул на часы, и рука продолжала путь наверх, пока не сжала пальцами переносицу. — Ч-чёрт.
Иногда отец приходил в такой восторг, что мог чмокнуть Элвуда в губы. А иногда — вот как сейчас — смотрел в никуда, отвечал, словно издали, как будто его вообще тут не было. Такое случалось всё чаще и чаще, пока, наконец, пребывание в нигде не стало его обычным состоянием.
Отец имел право пропустить одно-два занятия. Подумаешь, решил Элвуд. Ничего страшного.
Потом Денис начал рисовать. Купил у фермера на рынке ящик ягод, перетолок их в ступке и наполнил целый таз. Добавил к ним кровь — из своего большого пальца, проткнув его кнопкой, — а потом столярный клей, отчего масса загустела и превратилась в ярко-красную пасту. Он наносил её на стены гостиной руками и палочкой, конец которой расщепил молотком и размочалил зубами, так что получилась жёсткая кисть, — ею он рисовал зверей, охотников, солнца и странные геометрические орнаменты. Над диваном, там, где стена была забрызгана, он изобразил Мисти, такую красную, что она как будто горела.
Всё это он проделал в компании индейца, который так и сидел в кресле, а когда Элвуд вернулся домой с тренировки по бейсболу и увидел окровавленные руки отца, а потом настенную живопись гостиной, то только и мог сказать:
— Пап?
Летом Элвуд подрабатывал в «Пицца Хат» — на кухне, так как не любил общаться с клиентами. Конвейерная печь изрыгала такой жар, что в фантазиях Элвуда она становилась матерью ветров восточного Орегона. При температуре под сотню[70] он, мокрый, хоть выжми, посыпал сковородки кукурузной и пшеничной мукой, чесноком и солью, а ещё — превращал в лепёшки шарики замороженного теста, которые сначала поглаживал (иногда он представлял себе, что это чьи-то титьки), а потом мял, месил, ловким движением запястья подбрасывал вверх — ап! — и аккуратно укладывал каждый на сковороду, где разрисовывал его соусом, сыром, мясом и овощами.
Он любил это. Жара и монотонность помогали забыться.
Его рассеянье нарушил крик из-за стойки:
— Элвуд! Эй, Элвуд!
Его менеджер, Джоанна, толстомясая бабуля с прокуренным голосом, подзывала его одной рукой, а другой показывала на отца.
Отец стоял по ту сторону прилавка и приветственно махал. Его лицо было чем-то раскрашено, — смазкой для бейсбола, догадался Элвуд. Шесть чёрных полос начинались от глаз и уходили по лбу вверх, как непомерной длины ресницы или перевёрнутые дорожки от слёз. Щёки и подбородок покрывали завитушки вроде тех, какими карикатуристы изображают ветер.
Элвуд предплечьем стёр с лица пот и подошёл к отцу.
— Что ты здесь делаешь, пап?
— Я же всегда прихожу. — Так оно и было. Он частенько забегал проведать Элвуда во время смены. — Просто зашёл поздороваться.
Элвуд заметил, что люди из очереди глазеют на них.
— Но что ты здесь делаешь в таком… в таком виде? Как будто сейчас Хэллоуин?
— Класс, да? — Он улыбнулся, чуть коснулся лица и проверил, не осталось ли на пальцах краски. — Я тебе потом тоже нарисую, если захочешь.
— Вряд ли. Пап.
— О’кей.
Они постояли, поглядели друг на друга, а потом Денис сказал:
— Да, хотел тебе сказать, я сегодня в бар иду. Так что не жди меня, когда вернёшься.
— Ты? В бар? — Элвуд не удивился бы так, скажи его отец, что земля плоская, а коровы прилетели из космоса.
— Я знаю, Элвуд, тебя это может шокировать, но мне надо развлечься. Надо общаться с людьми. Противоположного пола. Так вот понемногу и лечишься.
— Пожалуйста. Мне всё равно. — На самом деле ему было не всё равно, но сейчас он был так поражён, что даже не расстроился. — Но ты ведь не можешь так пойти. Тебя же побьют.
— В таверне «Раненый солдат» вечеринка на тему «Ковбои и индейцы». Я соблюдаю дресс-код. — Он подмигнул, и только тут Элвуд заметил рубашку с названием бейсбольной команды «Смельчаки из Атланты», штаны из оленьей кожи с бахромой и комнатные тапочки-мокасины. — Увидимся, парнишка. — Он, похлопав ладонью по губам, изобразил индейское улюлюканье, потом, пританцовывая, направился к двери и вышел.
В ту ночь Денис привёл домой женщину.
Элвуд лежал в кровати, опираясь на локоть. Он слышал, как они смеялись в кухне, шептались в коридоре, на цыпочках проходя мимо его двери, а потом дверь спальни со щелчком закрылась за ними.
Начались долгие стоны. Элвуд испытывал возбуждение и отвращение одновременно. Кроватные пружины заныли, изголовье глухо застучало о стену, и женщина в экстазе тонко вскрикнула «ии-ии-ии». Элвуду этот звук напомнил тявканье койотов.
Его голова была ещё затуманена сном, когда он прошлёпал вниз завтракать и увидел в кухне маму. Она мыла посуду, пританцовывая и чуть слышно напевая под музыку кантри по радио.
Какая она милая, с тёмными волнистыми волосами и бархатными карими глазами.
Здравствуй, мама, подумал Элвуд. Знаешь, у меня, кажется, так и не получилось больше не думать о тебе. Куда ни повернись, ты уже там, — в бакалее у прилавка с манго, твоими любимыми фруктами, или в лесу, когда вижу водосбор, который ты наверняка захотела бы поставить в вазу. А теперь ты вернулась в свою кухню, чудесно возродившаяся, и мне кажется, что та ночь с винтовкой была не более чем затянувшейся шуткой: манекен, вымазанный кетчупом.
Прошёл год, и соль шутки стала ясна: мы с отцом без тебя не можем.
Мама повернулась за полотенцем и превратилась в индианку, вытирающую кофейную чашку. Прошлая ночь промелькнула у него в памяти — он не мог поверить, что всё это было на самом деле, — а она сдула с чашки соринку, сложив губы, как для поцелуя, и Элвуду больше всего на свете захотелось стать чашкой в её руках.
Заметив его, она выключила радио.
— Доброе утро, — сказала она, и он ответил:
— Привет.
Волосы у неё были чёрные и длинные, лицо — круглое и смуглое. Хорошенькая, подумал Элвуд, только по-другому. Не такая красивая, как мама, но почти.
На ней были голубые джинсы и белая блузка навыпуск, смятая по краю от того, что раньше была заправлена в штаны. Промокнув руку о штанину, она протянула её для рукопожатия и по-мужски встряхнула кисть Элвуда: дескать, посмотрим, кто из нас сильнее.
Она представилась: Ким Белая Сова, из резервации Тёплые Ручьи.
— А вы, ребята, как я погляжу, грязнули? Во всём доме чистой чашки не найти.
Элвуд поглядел на кухонный стол, где над горами немытой посуды кружили мелкие мошки. Они с отцом чаще всего ели с бумажных тарелок или прямо над раковиной, чтобы ничего не мыть.
— Что у вас за дом такой? — спросила она. — Для чего это всё?
Она налила кофе в чашку — ту, с подсолнухами, из которой всегда пила мама, — и широким жестом, точно предлагая тост, обвела стены, веерообразные витрины с метательными наконечниками, а потом и соседнюю гостиную, где из каждого угла глядели кроваво-красные рисунки, а книжные полки и столики украшали расшитые бусами мокасины, ступка с пестиком, атлатль и десятки других артефактов.
— Папа здесь?
— Пошёл за булочками с корицей. Сказал, что ты их любишь. — Дородная — мышцы перекатывались под ровным слоем жирка, — она, в представлении Элвуда, одинаково годилась как для нежной любви, так и для тяжёлой работы. — Так где вы, парни, этого барахла столько набрали?
— А давно он ушёл?
— Не знаю. Минут двадцать, тридцать. Я успела одеться, сварить кофе и оглядеться по сторонам. — Она отхлебнула кофе, присела к столу и босой ногой придвинула к Элвуду стул. — Садись, чего стоишь. В ногах правды нет. Кофе пьёшь? — Он покачал головой и сел с ней рядом. Чувствовал, что она смотрит на него, но ответить на её взгляд не мог. Вместо этого он смотрел на розовый кварц оленьего черепа, сверкавший в солнечных лучах. — А ты красавчик. Похож на своего старика.
Больше она ничего не сказала, и он ответил:
— Спасибо.
Из гаража донёсся звук поднимающейся двери и въезжающего «Мустанга», и Ким сказала:
— Лёгок на помине.
Они оба смотрели в дальний конец кухни, дожидаясь, когда откроется дверь, и вот она открылась, и Денис, прижимая к груди коричневый магазинный пакет, шагнул внутрь.
— Привет, — сказал он. Его глаза бегали с неё на него и, наконец, остановились на Элвуде. — Ты уже встал.
В кухне висела неловкая пауза и запахи корицы и масла из микроволновки, пока Денис доставал тарелки и разливал кофе и апельсиновый сок. Его вчерашняя боевая раскраска полиняла и растеклась, так что его лицо выглядело побитым.
Он бросил на стол свёрнутую в трубку газету, а Ким сняла с неё резинку и растянула её большим и указательным пальцами. Потом опустила голову между колен и тут же выпрямилась, скрутив волосы в хвост. Её лицо стало от этого ещё круглее.
Она хочет, чтобы мы её видели, подумал Элвуд. Она хочет, чтобы мы видели её напряжённую челюсть, сощуренные глаза, чтобы мы поняли, что попали.
Микроволновка звякнула, и Денис достал бумажную тарелку с тремя горячими булочками с корицей. Он положил одну на тарелку Элвуда, а другую — Ким, и тут женщина сказала:
— А вот что мне хотелось бы знать…
Денис промолчал, но уставился на неё. Он понял: что-то назревает, и не ошибся.
— Мне бы хотелось знать, где двое белых парней взяли столько музейного индейского барахла, владеть которым они не имеют никакого права. — Она произнесла это тихо и спокойно, отчего стала почему-то ещё страшнее.
Денис шагнул от неё прочь и проговорил медленно, словно задыхаясь:
— Не знаю, что и ответить.
Она ткнула в него коротким смуглым пальцем, и её лицо превратилось в гротескную гримасу.
— А ты подумай, что ответить. Подумай. — Она ударяла пальцем по столу через каждые несколько слов. — Придёт завтрашний день, а с ним старейшины и полиция племени, и они будут задавать тебе очень серьёзные вопросы, на которые тебе лучше найти ответ.
Элвуд увидел, что отцовские ладони сжались в кулаки. Неужели он её ударит? Но он только опустил голову и поглядел на свои ботинки.
Ким продолжала, распаляясь всё больше.
— О чём ты вообще думал? Когда вёл меня сюда? — То же интересовало и Элвуда. — Ты что, хочешь, чтобы тебя поймали? Или ты такой тупой и озабоченный, что думал, я ничего не замечу? — Она сжала голову руками, словно в изумлении. — Или ты думал, что я буду тут охать да вздыхать? Любоваться твоим музеем? — Она фыркнула, точно лошадь после горячей скачки. — Да ты, наверное, шутишь. — Она вскочила со стула с такой силой, что опрокинула его на пол. — Где мои туфли? Мой пиджак?
Описав бесцельный круг, она направилась к каморке под лестницей. Рывком распахнула дверь и завизжала. Там, среди сапог и курток, сидел мёртвый индеец и скалился на них, точно съёжившаяся коричневая обезьяна.
Она положила ладонь между грудей, на сердце, словно хотела его успокоить. Когда она заговорила опять, каждое её слово было как плевок.
— Так вы разрыли могилу? — Повернувшись к каморке, она снова уставилась на труп. — Да что вы за люди? — Поглядев на него ещё мгновение, она вдруг сгребла его в охапку и не пошла даже, а побежала к входной двери.
Денис поспешил за ней.
— Нет! Оставь это! Мисти!
Женщина рывком распахнула дверь, и в доме стало чуть светлее. Шагнув наружу, она крикнула через плечо:
— Какая ещё Мисти? Что, чёрт побери, с тобой такое?
Денис побежал за ней, а Элвуд — за ним. Небо было безоблачным, а воздух таким прозрачным, что всё вокруг казалось плоским и бесцветным. Горячий ветер ворошил длинную траву на газоне, то пригибая её к земле, то закручивая туда и сюда. Ким шагала прямо по ней, направляясь к своему «Форду»-пикапу, припаркованному на подъездной дорожке.
— Отдай мне тело, — сказал Денис ломким от волнения голосом. Он ухватил её за подол, но она не остановилась, даже когда блузка затрещала. — Пожалуйста. Пожалуйста. — Он умолял, и Элвуд почувствовал не просто жалость к отцу: он испытал отвращение и стыд. — Я дам тебе денег. Сколько захочешь.
Дойдя до пикапа, Ким обернулась: багровый румянец пылал под её смуглой кожей, и Элвуду показалось — если прижмуриться, чтобы всё слегка расплылось, она так похожа на его маму, что жуть берёт.
— Ты псих, — сказала она. — Оставь мертвецов в покое.
Денис бросился на неё, и они стали бороться, вцепившись в труп, — они тянули его, дёргали, и вдруг с тихим сухим щелчком — словно позвонок встал на место — он распался на части. Лохмотья кожи, осколки костей и труха от разложившихся внутренностей усеяли дорожку, а они все трое стояли и смотрели, как ветер носит их туда и сюда, взвихряя и заново расстилая по бетону, словно складывая из них какой-то текст, оставленную трупом шифровку, которую никто из них никогда не сможет прочесть.