Народу в приемной генерал-поручика Михайлова (новый чин он получил буквально на днях) было немного, но ждать мне не пришлось вообще — генерал принял меня сразу же, едва порученец доложил ему список посетителей.
— Это и есть ваша портупея? — заинтересованно спросил Михайлов, как только я доложился.
— Так точно, ваше превосходительство! — подтвердил я.
— Вольно, подпоручик, — генерал встал из-за стола и подошел поближе, рассматривая новинку.
Ну да, опять я занялся прогрессорством, на сей раз не из тщеславия и корысти, а по производственной, так сказать, необходимости. Сплагиатил у одного британца поясной ремень с плечевой портупеей, каковой и изготовили в армейской мастерской по моему заказу и под моим же надзором. Надобность в этом изделии появилась у меня, слава Богу, не по той причине, что у упомянутого Сэма Брауна, [1] но поскольку при ходьбе моя левая рука постоянно была занята тростью, сойти за однорукого я вполне мог. Конечно, можно было бы просто прицепить на поясной ремень кобуру с револьвером, а шашку носить через плечо, но… Начнем с того, что не так это и удобно, а в продолжение напомним, что здесь ношение револьвера в поясной кобуре не практикуется ввиду большой пока еще редкости самих револьверов и потому никак не регламентируется. А в армии ведь как? Что прямо не предписано или по меньшей мере прямо не разрешено, то почти наверняка можно считать запрещенным. Так что озаботиться персональным дозволением ношения новой портупеи для себя — это не блажь, а предусмотрительность. Опять же, и Военной палате легче будет принять то, на что кто-то из генералов уже когда-то согласился.
— Покажите в действии, — велел генерал Михайлов, отойдя на несколько шагов.
Я выхватил шашку, отсалютовал ей генералу, убрал в ножны. Выхватив револьвер, я вспомнил правила техники безопасности из прошлой жизни и направил его стволом в потолок, после чего снова убрал в кобуру.
— И правда, удобно, — признал генерал-поручик. — И выглядит неплохо, вполне по-военному. Садитесь, подпоручик.
Усаживаясь, я обратил внимание, что на столе у генерала лежит мой рапорт, где я как раз и представлял свое изобретение и просил до рассмотрения вопроса о его принятии в армии дозволить пользоваться этим ремнем мне лично, в связи с обстоятельствами, возникшими вследствие моего ранения. Генерал размашистым почерком написал на первом листе рапорта резолюцию и показал мне.
«Подпоручику Левскому носить изобретенный им ремень дозволяю. Вопрос о введении ремня в армии передать на рассмотрение Военной палаты.
Начальник Усть-Невского городового войска генерал-поручик Михайлов»
Убедившись, что я резолюцию прочитал, его превосходительство украсил ее столь же размашистой подписью и поставил сегодняшнее число — 4-е апреля месяца года от Р.Х. 1824-го.
Что за необходимость возникла у меня в этом замечательном предмете амуниции? Вообще, рапорт я подал даже раньше, чем мне это понадобилось — не иначе, предвидение подсуетилось. Потому что уже вскоре за мной прислал старший губной пристав Поморцев, и к нему я ехал не в лучшем настроении — то же самое предвидение подсказывало, что пусть Афанасий Петрович угостит меня и хорошими, и плохими новостями, плохие будут посильнее. Не обмануло…
— Ущучили вы Бессонова, Алексей Филиппович, ущучили! — Поморцев с довольным видом выложил на стол несколько листов бумаги. — Вот, не откажите в любезности прочесть!
В любезности я Поморцеву не отказал, и не зря. Та самая белошвейка Гришина показывала, что уже говорила все господину приставу, но повторит еще раз: да, Сергей Парамонович провел у нее весь день двадцать девятого декабря двадцатого года да всю следующую ночь, но велел ей говорить, что был у нее и следующим днем. Господин пристав ее тогда на неправде поймал, лгать государеву человеку дальше она побоялась, да всю правду и сказала, и сейчас то же самое повторит. Ну да. А том допросном листе, где я углядел подделку, говорилось, что Бессонов был у нее до вечера тридцатого декабря, на чем и основывалась пропажа у следствия дальнейшего интереса к его персоне. Как пишут в учебниках по математике, что и требовалось доказать.
Следующая бумага, которую положил передо мной Поморцев, была составлена в городском учебном правлении и сообщала, что Сергей Парамонович Бессонов окончил в году от Рождества Христова одна тысяча восемьсот девятом Третью Усть-Невскую мужскую гимназию и при выпускном испытании показал третий разряд одаренности. Разряд, конечно, не сильно высокий, но для опережающего развития какого-то одного проявления одаренности вполне хватит…
— Только тут, Алексей Филиппович, такое дело… — настроение Поморцева как-то очень уж резко поменялось. Он виновато спрятал глаза, на какое-то время умолк и, вздохнув, продолжил: — пропал Бессонов.
— Как пропал? — не сразу сообразив, что к чему, спросил я.
— Да вот так и пропал. Дома его нет, прислуга говорит, уж четвертые сутки не появляется. У приятелей, нам известных, тоже его нет и к ним он не заходил. Две девки, коих Бессонов содержит, опять-таки утверждают, что за эти дни его не видели. То есть, ежели все они не врут, а они, судя по всему, не врут, что-то он почуял и затаился. Мне Семен Андреевич передавал ваши слова, что у Бессонова чутье, вот я и посчитал необходимым вас известить. Вам бы, Алексей Филиппович, надо сейчас осторожнее быть, из дома выходить пореже. Кто его знает, что он там замыслит — маньяк же…
Так, значит, Поморцев уже уверен, что Бессонов и есть маньяк. Да, интересно будет посмотреть на выражение лица старшего губного пристава, когда он узнает, что никакого маньяка нет вообще! Впрочем, никто, кроме некоего подпоручика Левского, об этом пока не знает, стало быть, и Поморцев сможет узнать только от меня. А для этого мне надо быть живым и не менее здоровым, нежели сейчас. Поэтому просьбу Афанасия Петровича быть осторожнее я, пожалуй, во внимание приму. В той, конечно, мере, в какой она не будет мешать мне заниматься другими своими делами.
Не скажу, правда, что дел этих было много. Собственно, таких, чтобы выходить на улицу, вообще только одно — пришла пора оформлять бумаги на выход в отставку. Да уж, год только с небольшим прослужил я в армии, а сколько всего со мной произошло! На войне побывал, успел и погеройствовать в меру, и ранение получить, а уж история с убийством купца Маркидонова да чередой убийств, которую пока связывают с маньяком, это ж вообще… Но что касается тех убийств, истории с ними скоро конец. Вот изловят губные Бессонова, и придет время рассказать им, что там было к чему. Лахвостеву я уже рассказал, так, в самых обших чертах. Меня, откровенно говоря, удивило, что Семен Андреевич не стал выспрашивать подробности, но он тут же и объяснил такое свое нелюбопытство.
— Вы же, Алексей Филиппович, будете писать подробный отчет, и, как вы понимаете, я его тоже прочту. А перед тем нужно будет довести итоги расследования до городского военного и губного начальства. Мы с вами ни тем, ни другим не подчинены и докладывать им, строго-то говоря, не обязаны, но оставлять их в неведении было бы непорядочно. Чтобы вам не писать все это дважды, я соберу всех заинтересованных лиц вместе, и вы им все в подробностях и поведаете. Я, как вы понимаете, тоже там буду присутствовать, и все от вас же и услышу, — возразить против столь стройного плана действий было нечего, да и не хотелось совершенно.
Но это все дело ближайшего будущего. Да и отставка моя тоже последует не сегодня и не завтра. Майор Лахвостев, как мой непосредственный командир, мне представление на оставление службы, конечно, подпишет, но окончательно уволить меня могут только приказом по полку, в котором я числюсь. А поскольку полк расположен в Москве, то только там такое и произойдет. Но вот врачебное заключение, на основании которого меня и уволят от службы, получить надо здесь, в госпитале. И потому я в один прекрасный день затянул шинель новым ремнем да и вышел из дому.
— О, здравствуйте, Алексей Филиппович, здравствуйте! — обрадовался мне штаб-лекарь Труханов. — Как ваша нога?
— Вашими стараниями, Федор Антонович, все хорошо, — бодро ответил я. — Хромаю помаленьку, не без того, но в общем и целом не так страшно, как оно, видимо, могло бы быть.
— Ну, вы что угодно говорить можете, получается у вас складно, но я все равно должен посмотреть, — на мой бодрый тон Труханов не купился. В общем, сказать, что все у меня с ногой хорошо, было, конечно, нельзя, но и сказать, что все плохо, было бы неправдой. Болеть нога не болела, так, ныла иной раз, да почему-то все время хотелось с ней поаккуратнее — наступать не сильно, поднимать не особо высоко, сгибать поменьше и так далее.
Штаб-лекарь велел мне раздеться до исподней рубахи, внимательно осмотрел ногу, заставил меня ходить взад-вперед, хорошо, трость при этом не отобрал. Затем он усадил меня на стол, сам присел на низкий табурет и осторожно ощупал раненое бедро, прислушиваясь при этом к чему-то, чего я не слышал вообще.
Приказав мне присесть на корточки и встать, Труханов убедился в том, что присесть-то я могу и сам, а вот встать — только опираясь на трость. А вот то, что одеться, намотать портянки и натянуть сапоги у меня получается без посторонней помощи, Федору Антоновичу понравилось — очень уж одобрительно он хмыкнул, когда я все это проделал.
— Раз в три-четыре дня приседайте. Как только сможете встать сами, без опоры — повторите на следующий день. Сможете встать сами три дня подряд — привыкайте и ходить без трости. Не сможете — отдохните и снова приседайте раз в три-четыре дня. Но прихрамывать будете еще очень долго, может быть, и всегда, — заключил штаб-лекарь. — Представление на увольнение от службы вам сейчас нужно?
Мы договорились, что бумагу штаб-лекарь пришлет с нарочным мне на квартиру в ближайшие три дня, после чего я поинтересовался, где и как мне найти Лиду — решил снова попытать счастья, раз уж здесь. Объяснил Федор Антонович доходчиво, и минут через пять я уже постучал в крашеную белой краской дверь под черной лестницей северного крыла, оценив короткой усмешкой маленькую хитрость Лиды — на двери красовалась мрачная черная табличка с большими желтыми буквами: «Не стучать! Вход воспрещен!».
— Вы?! — смена чувств, которые можно было прочитать на милом лице — от возмущения через удивление к радости — меня от души развеселила.
— Я, — больше добавить к широкой улыбке мне было нечего. — Пустишь?
Лида отступила, пропуская меня в маленькую каморку, назвать этот закуток комнатой не поворачивался язык. Чуланчик без окон, освещенный лампой об одном светокамне, выглядел, тем не менее, довольно уютно — место нашлось и для кровати, и для маленького столика с табуретом, и для полки с вещами и несколькими книгами, и для вешалки.
— А я вот свободна пока что, — невпопад сказала Лида, пряча густо покрасневшее лицо. — Думала, опять у кого-то из сестер что-то не выходит, а это вы пришли… А я тут… Простите…
Если я правильно понял, Лида пыталась извиниться за свой вид. Ох, и напрасно! Такой я ее никогда еще не видел, и сразу понял, что многое потерял. Нет-нет, никакой небрежности или, тем более, распущенности в ее облике и близко не было, и косы она заплела, и одета была хоть и по-домашнему, однако же вполне прилично, но… Вместо привычного темного мешка я видел легкое в бело-синюю полоску полотняное платье-халат, глухого платка на манер монашеского апостольника [2] на ней не было вообще, и глаз радовали золотые косы — в таком виде Лида смотрелась куда как веселее.
— Ты такая прямо вся весенняя, — мой немудреный комплимент заставил Лиду покраснеть еще сильнее, хотя куда, казалось бы, больше-то?
— Правда? — Робко подняв головушку, она виновато улыбнулась.
— Правда-правда, — тихо подтвердил я и притянул Лиду к себе.
Она опять не сопротивлялась и не отвечала. Будь на ней те же мешок с платком, все, видимо, так же и кончилось бы, как всегда до этого, но не сейчас. Остановиться, целуя и обнимая Лиду сейчас, одетую в нормальную одежду, я не мог и не хотел.
— Не надо… — полупрошептала-полупростонала Лида, когда я, сбросив ремень с шашкой и кобурой, шинель, кафтан и фуражку, взялся за застежки ее платья. — Пожалуйста…
— Не хочешь? — я решил, что любая ясность сейчас будет лучше поднадоевшей неопределенности.
— Х-х-хочу… — тихо-тихо выдала Лида, тут же протяжно застонав: — Хочу-у-у! Вы же сами говорили, что заветное надо только попробовать, а потом без него и не сможешь… Только я ж мужа не хоронила, и не знаю сама, вдова я или кто…
— Перед Богом всеведущим ты вдова, — мягко сказал я ей в ушко. — И ты сама это знаешь.
Лида на несколько мгновений замерла, а потом вдруг глубоко вздохнула и сама впилась в меня поцелуем. Именно так — впилась, впилась жадно, со всем наконец-то вырвавшимся на волю желанием…
…Придя в себя, я не сразу сообразил, где я и что со мной, но уткнувшаяся мне в плечо Лида заворочалась, что и вернуло меня на землю. Приподнявшись на локте, я откровенно любовался лежащей рядом красавицей. Как же она хороша! Просто чудо!
— Мне пора, — глянув на настольные часы, вздохнула она. — Ты еще придешь?
— Скажи, когда, — просто ответил я.
— Лучше всего в те же часы, — ну вот, вроде все уже решено, а она опять лицо прячет.
— Я в Москву скоро вернусь, — показалось, будет лучше, если я скажу ей заранее. — А ты когда?
— Война кончится, потом еще сколько-то времени, пока раненых долечим, а там и я тоже. Алеша, а ты правда хочешь, чтобы мы и в Москве… встречались? — неуверенно спросила Лида.
— Да, хочу, — нет, ну а что еще я мог сказать?
— Я же к тебе не смогу приходить, — она снова вздохнула. — Твоему отцу такое не понравится. А у меня дома… Не знаю даже… Боюсь.
— Чего ты боишься? — не понял я.
— Ну… Петрушин дом все-таки… Как будто он ушел и может вернуться…
Нет, так не пойдет. Что бы тут сделать, чтобы мертвый муж ее отпустил? А если так…
— Лида, — я взял ее за руку. — Я узнаю, что случилось с твоим мужем. Я найду, где он лежит. Обещаю.
— Найди, — Лида обвила меня руками и сбивчиво заговорила: — Найди, ты сможешь, только найди обязательно! А то он так и будет меня держать…
Ну вот, уже лучше. Если она сама хочет избавиться от этого наваждения, то и я смогу ей помочь.
Из госпиталя я возвращался в странном настроении. Вроде с Лидой все получилось, как мне хотелось. Вроде сам для себя еще раньше решил, что историей с исчезновением ее мужа займусь. Но вот никак не получалось избавиться от мысли, что что-то тут не то… или не так… или… Нет. Это вообще другое — предвидение подавало сигнал опасности. Так, и откуда бы та опасность могла бы исходить?
Убавив шагу, я осматривался по сторонам, стараясь, чтобы мое поведение выглядело более-менее естественно. Мало ли, офицерик из захолустья попал в большой город, вот и вертит головой, обалдевая от местных достопримечательностей. Так, а вот, кажется, и главная достопримечательность. По крайней мере, для меня главной была именно она. Точнее, он — повернувшийся ко мне боком высокий мужчина постарше меня в легком пальто и широкополой шляпе, принявшийся при моем приближении рассматривать что-то в витрине магазина готового платья. Ага, ловит мое отражение в стекле витрины и отслеживает. Почему именно на него я обратил внимание? Трость. У него была трость с шаровидным набалдашником.
Свернув на улицу, где было не так многолюдно, я на ходу расстегнул кобуру. Идущего следом врага я чувствовал спиной, слегка вспотевшей то ли от моего напряжения, то ли от его ненавидящего взгляда. Так, а теперь чуть прибавить шагу, и вон в тот проулок.
— Стоять! — я успел оторваться на расстояние, давшее мне время выхватить револьвер и обернуться раньше, чем он успел меня нагнать. Приказ мой, подкрепленный наставленным револьвером, Бессонов выполнил.
— Брось трость! — скомандовал я. Он медлил, и пришлось повторить: — Брось, я сказал!
Он и бросил — мне в лицо набалдашником вперед. Храбро, да. Но глупо — опершись на свою трость, я повернулся, уклоняясь от летящего «подарка», и выстрелил ему в ногу. Промахнуться с такого близкого расстояния не смог даже я — пуля попала Бессонову в левую ногу чуть выше ступни, и он огласил окрестности диким воплем. Вот и отлично, а то я уж думал, как губных звать буду…
[1] Сэмюэл Браун, офицер британской армии, потерявший в Индии левую руку, изобрел т. н. «пояс Сэма Брауна», поскольку из-за однорукости ему приходилось носить на левом боку и саблю, и револьвер. Чтобы они не оттягивали поясной ремень, Браун придумал поддерживающий ремень, проходивший от левого бока к правому через правое плечо.
[2] Апостольник — глухой платок-капюшон с вырезом для лица, головной убор православных монахинь.