Шла неделя за неделей, Орден всё лучше обустраивался на новом месте. Город вычистили полностью, похоронив всех, независимо от того, что большинство домов оказались невостребованы. Город принял десятитысячный Орден, не оказавшись заполненным даже на половину. Нашли ещё много нетронутых кладовых, обеспечив себя продовольствием не меньше, чем на год. Начали думать о будущем, понимая, что горстке горцев такую ораву всё равно не прокормить, попросили у них помощи в разведении своего стада. Горцы охотно помогли, и тогда полсотни сержантов ушли в горы, построив собственную деревню и занялись разведением коз. Эти люди под бдительным руководством Измаила очень серьёзно изучали горские традиции: как встать, как сесть, как поздороваться, как поблагодарить. Вскоре они стали для горцев почти своими, полугорцами, на которых аборигены смотрели с добродушной снисходительностью. Деревня орденских полугорцев стала своего рода дипломатическим представительством Ордена в горах — через них шли все контакты. А рыцарей-рабов горцы отпустили без выкупа. Измаил на вопрос о том, как ему это удалось, лишь улыбался. В Орден влились сотни новых рыцарей.
Постепенно в домах становилось всё уютнее. Работы по обживанию чередовались с боевыми упражнениями, чем очень серьёзно занялся Марк. Из довольно разношёрстного человеческого материала с разным уровнем подготовки, он создавал чётко структурированные сплочённые боевые единицы, которые обладали всё улучшавшейся способностью к взаимодействию. Всё-таки людские ресурсы, оказавшиеся в их распоряжении, были великолепны, с потенциалом гораздо выше среднего. Это были исключительно добровольцы, сознательно выбравшие путь борьбы, несмотря на всю её безнадёжность. Оставалось только в полной мере реализовать потенциал этих людей. У Марка это довольно неплохо получалось. Скоро их маленький Орден стал такой боевой единицей, которая стоила всего прежнего Ордена, большого, но очень рыхлого и, как выяснилось, совершенно непригодного к настоящей войне.
Главной проблемой их сплочённого военного городка было почти полное отсутствие женщин. В тот город, который они когда-то освободили от сарацин, послали гонцов, предлагая людям переселяться сюда. Несколько тысяч человек откликнулись, среди них были и женщины, но очень немного. Иоланда безо всяких приказов и назначений как-то постепенно стала общепризнанным лидером женской части города. По её предложению женщины открыли ткацкую мастерскую, которая начала производить весьма приличные, довольно тонкие ткани.
Так из безнадёжного хаоса постепенно возникал новый мир — сложный, путаный, далеко не безупречный, переполненный мелкими конфликтами, с которыми они ещё только учились разбираться, но это был мир, созданный людьми и для людей, ангелы больше не кормили их с ложечки и не оберегали от малейшего проявления зла, как несмышлёных детей. Новый мир стал миром взрослых, ответственных людей, которым Бог помогал добиваться поставленных целей, но которые сами ставили перед собой цели, потом честно выбиваясь из сил ради их осуществления.
Однажды вечером Ариэль и Иоланда гуляли по набережной. Когда-то здесь было шумно и многолюдно, как в любом портовом городе, где у бесчисленных причалов никогда не исчезает лес мачт. Сейчас здесь было пустовато. Флот, на котором прибыли сюда мусульмане из внешнего мира, был полностью сожжён у причалов драконами. Новым жителям города нечего было делать на берегу, так что Ариэль и Иоланда гуляли в одиночестве.
— Смотри, Ариэль — лодка! У нас появились свои лодки! Значит, теперь у нас будет рыба! — весело закричала Иоланда.
— В самом деле, — жизнерадостно подхватил Ариэль. — Похоже, наши разговоры о том, что надо организовать рыбалку, не прошли бесследно. С берега тут ничего не поймать, но вот мы уже и лодки научились строить.
— А вон, смотри, корабль! Когда вы успели построить такой большой и красивый корабль?
— Строить корабль нам и в голову не приходило, он нам совершенно не нужен, — тревожно сказал Ариэль. Но корабль действительно шёл к берегу. Ариэль сразу узнал его. И сердце защимило. Корабль шёл без парусов и без вёсел, с такой ровной скоростью и таким безупречным курсом, как будто волны вообще никак не влияли на его движение. Это был тот самый волшебный корабль, на котором они когда-то путешествовали с Жаном. В голове Ариэля вихрем пронеслись предположения о том, что может принести этот корабль сейчас? Он смирил этот внутренний вихрь и решил подождать, когда ситуация прояснится сама собой.
Корабль, не сбавляя скорости, плавно приблизился к каменному причалу и мгновенно замер, едва коснувшись камня. Ариэль, не торопясь, шёл к причалу, он видел, как из трюма один за другим выходили рыцари в белых плащах. Первым на берег вступил… Жан! Они увидели друг друга одновременно и сразу же ускорили шаги. Обнявшись, некоторое время молча смотрели друг на друга, надо было так много сказать и спросить, что первые слова никак не находились. Наконец, Ариэль выпалил:
— Какими судьбами, Жан? Ты откуда?
— Из ада. В двух словах не расскажешь. А куда мы попали?
— В чистилище. Но об этом не расскажешь и в трёх словах. Ты с друзьями?
— Да. Перед тобой девять рыцарей Храма. Как при Гуго де Пейне, — храмовники сдержанно поклонились. Тем временем к ним подошла Иоланда, светившаяся радостным удивлением.
— Это моя жена Иоланда.
— Счастлив видеть госпожу, о которой столько слышал от своего друга.
— А вы, должно быть, Жан? Ариэль мне о вас немало рассказывал.
— Да, друзья мои, вы знаете друг о друге столько, как будто знакомы с детства, хотя и встретились впервые, — весело рассмеялся Ариэль. — Пойдём к нам. Твоих парней я прикажу разместить, накормить и обласкать, а к тебе никого не подпущу по крайней мере сутки.
Когда они устроились в комнате, которая стараниями Иоланды была довольно уютной, и поужинали, Жан сказал:
— Мне показалось, что в воздухе вашего мира разлито напряжение.
— Тебе не показалось. Того царства пресвитера Иоанна, о котором я тебе рассказывал, больше нет. Мы сейчас пытаемся создать новый мир, но шансы на успех минимальны. Наши враги таковы, что бороться с ними невозможно. Но я очень тебя прошу, расскажи сначала о себе.
— О себе… Ты помнишь, как нас бросало из эпохи в эпоху, из романов в реальность. Романы были, кажется, реальнее, чем сама жизнь, а повседневность казалась фантастикой. Когда мы с тобой расстались, это не прекратилось. Я покинул родные края вместе с тобой в эпоху рассвета Ордена Храма, а вернулся в совсем другую эпоху. Глухой ночью мой корабль вошёл в реку Сену, я вышел на набережную Парижа. Вокруг не было ни души. Не представляешь, как я был счастлив вновь оказаться в родном городе. Но это был и Париж и не Париж одновременно. Многие дома куда-то исчезли, вместо них появились новые, деревья росли там, где их не могло быть, причём это были уже старые деревья. И воздух… Это был совсем другой, неизвестный мне и непривычный воздух. Я ошалело бродил по знакомому и незнакомому мне городу. Если бы не наши с тобой приключения, приучившие меня ничему не удивляться, впору было бы сойти с ума.
Рассвело, на улицах начали появляться первые прохожие. Мне так хотелось обо всём их расспросить, но я не знал о чём спрашивать. К тому же они смотрели на меня, как на диковинного зверя, с некоторым даже испугом, быстро отводили глаза и ускоряли шаг, торопясь со мной разминуться. В подобных случаях человек думает, что на нём что-то не так одето, и я осмотрел себя. На мне была самая обычная одежда храмовника, и я не понимал, кого она может в Париже удивить и уж тем более напугать. Поглядывая на прохожих, я начал замечать, что вовсе не я, а они как-то не так одеты, их одежда была вроде бы и привычной, но отличавшейся множеством деталей от той, которую я знал.
Я решительно не понимал, что делать. Надо было с кем-то поговорить, но я боялся заговорить с этими странными людьми, к тому же видел, что они меня боятся. Ситуация разрешилась сама собой. Ко мне подошла группа королевских сержантов, и один из них злобно усмехнулся:
— Ты совсем обнаглел, храмовник.
— И в чём моя наглость?
— Он ещё спрашивает. Меч отдай.
Я медленно достал меч из ножен и простодушно предложил:
— Возьми. Если сможешь.
Сержанты быстро выхватили мечи, старший, похоже, немного растерялся и прошипел:
— Не дури, храмовник.
— Не знаю, кто из нас дурит. Ты хоть понимаешь, что с тобой будет за нападение на рыцаря Храма, если, конечно, останешься жив?
Старший сержант глянул на своих и растерянно сказал им:
— Он, похоже, не в себе, — а потом снова обратился ко мне:
— Мессир, вам лучше пройти с нами.
— А я разве отказывался? Для этого вам вовсе не обязательно было отнимать у меня меч.
И я пошёл за ними, даже не пытаясь строить догадки о том, куда мы идём. Мы подошли к какому-то непонятному дому, опустились в подвал и остановились перед дубовой дверью. Старший сержант сказал мне:
— Мессир, за этой дверью ваши братья. Если вы что-то не понимаете, они вам объяснят. А меч всё-таки отдайте, там не принято находиться с оружием, — теперь он говорил вежливо, почти умоляюще, и я счёл за благо отдать меч. Было уже понятно, что меня привели в тюрьму, и я не возражал, настолько сильным было мой желание поговорить хоть с кем-нибудь.
Дверь передо мной со скрипом открылась, я сделал два шага вперёд, и дверь у меня за спиной закрылась с таким же скрипом. В ноздри мне сразу ударил смрад. Этот ужасный запах был явно порождением гниения всего, что только могло гнить, начиная от соломы и заканчивая человеческим телом. Здесь было темно, хотя мрак не был кромешным, немного света откуда-то всё-таки проникало, так что вскоре я начал различать людей по углам и услышал голос:
— К нам прибыл ещё один брат, — голос был немного ироничным, как будто даже шутливым и одновременно скрипучим, сиплым, этому человеку явно было трудно говорить. — Присаживайся, располагайся, будь как дома.
Я сел на солому, прислонившись спиной к стене рядом с человеком, который ко мне обращался. Глаза привыкли к темноте, и я смог рассмотреть его лицо, тонкие благородные черты которого, казалось, навсегда искажены страданием, а с губ не исчезала усмешка, как будто этого человека очень забавляли собственные муки.
— Скажи мне, брат, что тут происходит?
— А что именно тебе не известно?
— Откровенно говоря — ничего. Я очень долго отсутствовал. Так долго, что и сам не знаю сколько. Прибыл вот в Париж, а меня схватили на улице королевские сержанты.
— Ты шёл по улице в плаще храмовника?
— А в чём я должен был идти по улице, если я храмовник?
— Орден объявлен вне закона. Ношение одежд Ордена — уже преступление.
— Кто на такое осмелился? У вас тут что, сарацины власть захватили?
— Нет, это всё христианский король Филипп.
— Не знаю такого. Какой сейчас год?
— 1308 от рождества Христова.
— Значит, я отсутствовал больше ста лет, — мне казалось, что я подумал это про себя, но на самом деле я произнес эти слова вслух.
— Где же ты пропадал сто лет? — мой собеседник спросил это так, как будто поинтересовался, почему я не был на ужине.
Осторожность предписывала мне не говорить лишнего и не рассказывать о том, во что невозможно поверить, но я как-то весь сразу расслабился, мне стало всё равно, как будут восприняты мои слова, к тому же мой странный собеседник располагал к откровенности, и я честно признался:
— Меня бросало из эпохи в эпоху, из реальности в реальность. Это началось, когда к нам прибыл рыцарь пресвитера Иоанна. Бог показывал ему наш мир, постоянно куда-то перемещая, а я был его спутником. В конечном итоге он отправился к себе домой, а меня волшебный корабль привёз сюда.
— И что же волшебного было в том корабле?
— Он плыл без парусов и без вёсел, им никто не управлял, он сам выбирал маршрут, преодолевая не только пространство, но и время, и границы миров.
— Очень интересно, — проскрипел рыцарь. Услышанное, кажется, ни сколько его не удивило, но заинтересовало и вывело из апатии. — Лучше бы тебе со своим другом нырнуть в царство пресвитера Иоанна, а то здесь стало припекать.
— Богу ведомо, что для меня лучше. Я здесь по Его воле.
— Это, конечно, так. Но, может быть, Бог ещё благословит храмовников перебраться в царство пресвитера. Нигде больше мы уже не нужны.
— Так что же тут у вас происходит? В чём обвиняют храмовников?
— Во множестве всякой ерунды, но главное обвинение — отречение от Христа. Ты не отрекался от Христа?
— Шутишь.
— Конечно, шучу. Но отцы инквизиторы шутить не будут. Они будут жечь тебя калёным железом до тех пор, пока ты не признаешься, что во время вступления в Орден тебя принудили отречься от Христа.
— Ну и дела… Я рассказал тебе фантастические вещи. А ты поверил. Но то, о чём говоришь ты, настолько неестественно, что никакая благодарность за доверие не может заставить меня поверить тебе.
— Понимаю. Но это не проблема. Скоро тебя поволокут на допрос и начнут прижигать каленым железом, так что тебе придётся поверить в эту фантастику.
Я долго молчал, пытаясь переварить новую реальность, которую невозможно было постичь умом. Никакие наши с тобой самые невероятные приключения мой рассудок не отторгал настолько сильно, насколько то, что я услышал. Потом на меня нахлынули воспоминания.
— Как тебя зовут? — спросил я своего соседа.
— Арман.
— А меня — Жан. Ты слышал про Хаттин, Арман?
— Конечно. Седая старина, великие герои, которые предпочли погибнуть все до единого, но не отреклись от Христа.
— А я был под Хаттином, Арман, я один из тех, как ты изволил выразиться, героев. Честно скажу, мы вовсе не считали себя героями. Мы просто дышали Христом и никак не могли отречься от Него. Если тебе предлагают вырвать из сердца Того, Кого ты больше всего на свете любишь, а ты отказываешься, так в чём же тут героизм? Ты просто не в состоянии этого сделать, это совершенно невыполнимое требование.
— Но ведь вас пытали.
— Пытали… Было очень больно. Но эта боль и перспектива отречения были для меня чем-то совершенно отдельным, никак не связанным. Вероятность отречения мой рассудок сразу отторг, не рассматривая, как нечто невозможное, а боль была просто тем, что надо выдержать, как буря, которая всё равно ведь когда-нибудь закончится. От любви ко Христу невозможно отказаться и боль тут ни при чём.
— А вот у нас тут многие сломались под пыткой и признались в том, чего не делали, — прошептал Арман.
— Отречься от своей любви и сознаться в том, чего не делал, это не одно и тоже, Арман.
— Вот они, наверное, так и решили, а палачи, полагаю, на это и рассчитывали. Но это ловушка, Жан. Тебе вроде бы не предлагают отречься от Христа, предлагают всего лишь сознаться в том, что ты это уже сделал. Ты думаешь — не велик грех, и не стоит ради того, чтобы его избежать, терпеть такие муки. И ты сознаёшься в том, что когда-то отрекался от Христа, и этим на самом деле от Него отрекаешься. Тут не Хаттин, дорогой Жан, тут всё куда сложнее. Признавшись в отречении от Христа, рыцарь клевещет не только на себя, но и на Орден Храма, а ведь наш Орден остаётся едва ли не единственной христианской силой Европы. Значит, своей клеветой рыцарь способствует уничтожению общества слуг Христовых, а разве это не отречение от Христа? Предположим, Орден уничтожили бы и без наших признаний, но из-за этих признаний Орден погибнет опозоренным. Будут опозорены лучшие христиане нашего времени, они будут считаться христопродавцами, а те, кто на самом деле предал Христа, будут считаться лучшими христианами. От таких вещей может мир погибнуть. Так что речь тут у нас вовсе не о пустяках. Рим сжигает на кострах лучших христиан. Кажется, впервые со времён Нерона. И кто же на месте Нерона? Римский папа. Его руками Европа сжигает собственную христианскую душу.
— Ничего не понимаю. В голове всё путается. Ты хочешь сказать, что римский папа, глава христиан, на самом деле враг Церкви, как будто он сарацинский султан? Разве это возможно?
— А ты знаешь, как официально именует себя римский папа? Викариус Христус. Наместник Христа. То есть папа поставил себя на место Христа. Он говорит и действует от имени Христа. Эту церковь возглавляет теперь не Христос, а папа. Неужели не понятно, что это уже не христианство, хотя, похоже, никто и не заметил подмены. Люди, которые поклоняются теперь не Христу, а папе, по-прежнему считают себя христианами, но уже не являются таковыми.
— Дьявольская подмена… В наше время ничего подобного не было.
— И в ваше время уже к этому шло, но тогда это было ещё не так заметно. А теперь маски сорваны: паписты сжигают на кострах христиан.
— Но неужели в этом мире уже не осталось настоящих христиан?
— Конечно, они ещё остались, я даже полагаю, что настоящие христиане никогда в Европе не переведутся, хотя их будет всё меньше. Но это одиночки, ни для кого по-настоящему не опасные, а Орден Храма — едва ли не последняя мощная христианская корпорация, и подлежит уничтожению в первую очередь.
— И что же, все народы земли покорились римскому узурпатору, исповедуя теперь папизм вместо христианства?
— Нет, не все. Греки держатся, не желая подчиняться человеку, поставившему себя на место Христа, и ещё некоторые народы.
— Я знаю. Русы. Они не подчиняются папе. Это добрые христиане, а паписты пытаются покорить их силой оружия. Я сам был свидетелем того, как великий христианский воитель Александр разгромил войско рыцарей-папистов. Только сейчас мне стал понятен смысл того, что я тогда видел.
— Не слышал о таком. Но дай Бог русам-христианам до конца противостоять натиску папизма. А европейское христианство гибнет на глазах, настоящих христиан у нас всё меньше и меньше.
— На какие только проявления зла мы с Ариэлем не насмотрелись, но зла, именующего себя христианством, нам видеть не доводилось.
— Теперь ты предупреждён, Жан. Думаю, ты сможешь противостоять этому лукавому злу. Только не будь слишком самоуверенным. Инквизиторы умеют пытать куда получше дервишей, они сумеют погрузить твоё сознание в такое море боли, о котором ты и представления не имеешь. К тому же дервиши простодушны до примитивности, а инквизиторы дьявольски хитры. Они будут предлагать тебе такие варианты выхода из положения, в которых ты можешь не увидеть ничего плохого, но это ловушки. Настрой себя на то, что никакие компромиссы с папистами недопустимы, о чём бы ты с ними не договаривался, это всё равно обернётся отречением от Христа.
— Спаси тебя Бог, Арман.
— Во славу Божию, Жан.
— А тебя пытали?
— Было дело. Изощрялись, как могли, хотя по каким-то причинам решили не калечить, а некоторые после пыток уже никогда не смогут встать на ноги, да и ноги-то не у всех остались. Господь мне помог выдержать боль, я не оклеветал ни себя, ни Орден. Потом меня почему-то перестали таскать на допросы, очевидно, решив, что со мной каши не сваришь, я просто не тот человек, который может быть полезен в их замыслах. Инквизиторы вообще очень хорошие психологи, людей видят насквозь, без этого в их работе никак.
В этот момент дверь открылась, в камеру заглянул сержант и грубо сказал: «Новенький — за мной». Меня завели в небольшую комнатку тут же в подвале. Там за столом сидел монах в белой сутане доминиканца и что-то писал на пергаменте. Его круглое, холёное, гладко выбритое лицо было чрезвычайно добродушно, я сразу подумал о том, что он, наверное, очень любит детей, во всяком случае представить его играющим с детьми было очень легко. Подняв на меня чистые голубые глаза, он жестом показал на табурет напротив его стола и по-деловому улыбнулся, как будто предлагал мне сыграть в шахматы. Я сел, он некоторое время молча смотрел на меня, видимо, пытаясь понять, что за человек перед ним. Я тоже молча смотрел на него. Если бы не разговор с Арманом, я сейчас засыпал бы его вопросами, потом проклятиями, потом опять вопросами, но я уже всё знал, у меня не было для него никаких сообщений, я так же, как и он, пытался понять, что за человек передо мной. Уж не знаю, что он прочитал в моих глазах, но я его совершенно не понял. Наконец, он тихо и вежливо спросил:
— Вы рыцарь Ордена Храма?
— Да.
— Судя по тому, что вы шли по городу в плаще храмовника, вы вполне сознательно хотели попасть сюда?
— Нет, я просто много лет отсутствовал и не знал, что происходит с Орденом Храма.
— И где же вы были много лет?
— Это тайна Ордена Храма.
— Ох уж эти ваши тайны, — сокрушённо покачал головой доминиканец. — Разве добрым христианам нужна таинственность? Слуги Господа открыты и прямодушны, все свои дела совершают при свете дня, потому что им нечего скрывать. А у вас — тайны. Вот потому-то Орден Храма и оказался в таком сложном положении.
— Речь идёт всего лишь о внутренних делах нашего Ордена. Ведь и в доминиканском Ордене есть свои внутренние дела, о которых вы не станете рассказывать посторонним. А в нашем вероисповедании никакой тайны нет. Мы — добрые христиане и служим Господу нашему всем сердцем и всей душой. Хотите прочитаю Символ веры?
— Да, конечно, хочу, — обрадовался доминиканец.
Я встал и отчётливо, слово за словом, произнёс Символ веры, стараясь говорить с выражением, так чтобы было понятно, что для меня это не пустые слова. Когда я закончил, инквизитор тоже встал и перекрестился. Его лицо лучилось счастливой улыбкой.
— Я так и знал, что вы добрый христианин, — радостно провозгласил он. — Есть вещи, которых не подделать, и я не сомневаюсь, что вы сейчас искренне провозгласили исповедание своей веры. Но ведь не все в вашем Ордене такие. Правда ведь, не все? Ваши иерархи принуждали вас отрекаться от Христа. А человек слаб, он может дрогнуть, особенно если требование было неожиданным и сопровождалось угрозами. Это простительный грех, главное честно во всём сознаться. Вы ведь тоже отрекались от Христа под давлением?
— Нет, никто от меня этого не требовал, и я никогда в жизни не отрекался от Христа.
— Зря вы покрываете своих иерархов-вероотступников. Ведь вы же не такой, как они. Хотите расскажу, как всё было? Вам предложили отречься от Христа, и вы отреклись, но лишь устами, а не сердцем. Вам предложили плюнуть на крест и вы сделали вид, что исполнили требование, но на самом деле плюнули мимо креста. Ваша вина незначительна, и вы получите прощение, если честно во всём сознаетесь.
— Мне не в чем сознаваться, потому что ничего такого никогда не было.
— Жаль, очень жаль, что вы упорствуете.
Инквизитор позвал палача, меня привязали к деревянному столу, принесли жаровню с углями и начали накалять стальной прут.
— Сейчас вас будут жечь калёным железом, — грустно сказал инквизитор. — Как только вы захотите во всём сознаться, скажите мне, и пытка сразу же прекратится. А иначе вас будут жечь, пока вы не потеряете сознание.
Боль была лютой, но, как ни странно — выносимой. Под Хаттином дервиши резали нас тупыми ножами, это было страшно, но я полагал, что раскалённое железо причиняет боль куда страшнее, а ничего, оказалось, что и эту боль вполне можно терпеть. Конечно, я дико орал, иногда перед глазами у меня вспыхивал белый свет, казалось, что я вот-вот потеряю сознание, но сознание не только не покидало меня, но и оставалось ясным. Сквозь пелену боли я видел перед собой лицо инквизитора. Грустное лицо доброго человека. Иногда во время моего дикого крика по его лицу пробегала судорога. Я понял, что он не садист. Когда-то в глазах пытавших меня дервишей я видел лютую ненависть. В глазах инквизитора никакой ненависти не было. Мне даже показалось, что я увидел в его глазах боль. А ещё — тоску. Пытка неожиданно прекратилась.
— Хватит на сегодня, — инквизитор сказал это так, как будто просил перестать мучить его самого. — Ты сильный парень. За это я тебя уважаю. Но ты упорствуешь в своих заблуждениях. По этому поводу я скорблю. Твоя душа в страшной опасности, я пытаюсь тебя спасти, но ты не хочешь мне помочь.
— А собственную душу не боитесь погубить?
— Я стою на твёрдой почве истинного благочестия и не могу погубить душу. Вот только нервы совсем разбиты, сплю плохо…
— Я, очевидно, должен вас пожалеть?
— А почему бы и нет? Я жертвую собой, спасая вас, но ничего, кроме проклятий, в свой адрес не слышу. Кто-нибудь из вас понимает, что я тоже человек? Ладно. Мы ещё поговорим, когда твои раны немного заживут.
— Мы можем и сейчас поговорить.
— А ты ещё сильнее, чем я думал. Ну что ж, давай поговорим.
Меня развязали, я встал. Палачу, видимо, было приказано пока меня не калечить, стоять и сидеть я вполне мог, и рассудок оставался ясным, хотя всё тело горело страшным огнём.
— Ты думаешь, мне нравится вас пытать? — устало спросил инквизитор.
— Думаю, что не нравится. Похоже, это не доставляет вам никакого удовольствия.
— Заметил… Как это мило с твоей стороны, — инквизитор вдруг изменился и выглядел теперь совершенно измождённым, он смотрел на меня убитыми глазами.
— Так зачем же вы нас пытаете? Ведь вы же понимаете, что храмовники никогда не отрекались от Христа.
— Не всё так просто. Некоторые из ваших безусловно отрекались. Мы тут таких жутких рассказов наслушались об этих отречениях… подробных рассказов, красочных, это не выдумки, уверяю тебя.
— Ну не знаю… Я и правда очень долго отсутствовал. Но большинство рыцарей Храма, я уверен, сохранили верность Христу. Вы же понимаете, что я, например, никогда не отрекался от Господа?
— Похоже, что не отрекался… Но мне нужны твои признательные показания, и я сделаю всё для того, чтобы их получить.
— Зачем?!
— Да затем, что Орден Храма должен исчезнуть! Ваш Орден опасен для Церкви!
— Почему?!
— Потому что вы не любите римского папу, — инквизитор сбавил тон и перешёл почти на шёпот. — Вы никогда искренне не служили ему. По закону Орден Храма всегда находился в прямом подчинении у римского первосвященника, и вы сами никогда этого не отрицали, но разве когда-нибудь храмовники на самом деле служили папе? Вы же всегда его игнорировали и творили, что хотели. Ваш Орден стал церковью внутри Церкви, то есть вы разрушали Церковь изнутри своим своеволием и своим высокомерием. Вот в чём главное преступление храмовников. Это даже пострашнее, чем отречение от Христа.
— То есть верность папе для вас важнее, чем верность Христу?
— Ты просто ничего не понимаешь, мой друг. Верность папе и верность Христу — это одно и тоже. Наш Господь сейчас на Небесах, а здесь, на земле, Он присутствует в двух образах — бессловесном и словесном. Бессловесный образ — причастие, словесный — папа. Христос глаголет устами римского первосвященника. Ты не можешь просто так задать вопрос Христу и получить ответ, а папу ты можешь спросить, и он тебе ответит, и это будет ответ Христа. Вот почему верность папе, это и есть верность Христу, а другого пути нет. Тот, кто не подчиняется папе, теряет Христа, отпадает от Церкви. Это путь погибели.
— И во имя верности папе вы готовы сжигать на кострах христиан?
— Во имя верности папе я готов сжечь на кострах хоть весь Париж. Выполнив такую задачу, я, очевидно, сойду с ума, но моя судьба не имеет никакого значения. Я готов пожертвовать всем ради укрепления Церкви и укрепления власти главы Церкви — римского папы.
— И ради этого вы вынуждаете меня дать лживые, клеветнические показания?
— Как же вы наивны, мой друг. Я не жалею своей жизни, неужели думаете пожалею вашу совесть? Ваша судьба так же не имеет никакого значения, как и моя, перед лицом величайшей задачи — укрепления Церкви.
— Но невозможно служить правде при помощи лжи.
— Опять наивность. Неужели вы думаете, что мы с вами сможем самостоятельно разобраться, что есть правда, а что ложь? Вот поэтому-то нам и нужен папа. Что исходит от папы, то и есть правда, и этой правде я служу. Я могу насквозь пропитаться гарью костров и останусь чист, потому что жгу людей по воле римского папы, а значит — по воле Христа. Моя верность папе очень конкретна, а ваша верность Христу чрезвычайно абстрактна. Я стою на камне веры, а вы прыгаете по болоту с кочки на кочку: а может в этом воля Божия, а может в этом? Я же читаю папскую буллу и твёрдо знаю, в чём воля Божия.
— А ошибиться не боитесь? Что если вы приписываете папе те свойства, которыми он на самом деле не обладает, и ваша верность римскому первосвященнику не имеет ничего общего с верностью Христу?
— Ты подумай о том, какие есть варианты? Я иду на яркий огонь, а вы блуждаете впотьмах и говорите, что огонь мне может быть только кажется. А что вы можете предложить мне кроме ваших вечных сумерек? И вам ли судить о том, настоящий ли огонь указывает мне путь, если вы ничего не знаете о свойствах этого огня? Подумай об этом.
Мне нечего было противопоставить его дьявольской логике, хотя я ни на секунду не усомнился в том, что его логика — дьявольская. Нет и не может быть такой истины во имя которой можно сжигать на кострах ни в чём не повинных людей, но он говорил, что есть такая истина, и я ничего не мог ему доказать. Моя вера в Христа, как в единственный духовный ориентир, никогда не казалась мне абстрактной, и я никогда не считал, что блуждаю впотьмах, но ведь мы и правда очень часто не знаем, в чём Божия воля, а доминиканец знал это всегда, и возразить на это было трудно. Когда он начал излагать мне свою правду, то весь изменился, теперь это был уже не добродушный «друг детей», а пламенный проповедник, его глаза горели, он весь дышал такой искренностью, в которой невозможно было усомниться. И я не сомневался в том, что передо мной глубоко убеждённый, по-настоящему верующий человек. Это не был ни садист, ни мошенник, ни человек, который лишь прикрывается высокими словами. Но огонь в его глазах был каким-то нечеловеческим. Мне показалось, что это дьявольский огонь. Но если бы я сказал ему о том, что в нём сидит дьявол, он бы просто ответил, что дьявол на самом деле сидит во мне — это не разговор.
Я молчал, чувствуя свою беспомощность, и боль от пытки тут же вернулась с удвоенной силой, теперь я был близок к обмороку. Доминиканец тоже молчал и выглядел, как выжатый лимон. Наконец он заговорил:
— Ты, кажется, переоценил свои силы. Тебе плохо. Напрягись, и выслушай последнее, что я хочу тебе сообщить. Сегодня меня прорвало, я сказал много такого, о чём не должен был говорить. Так хочется открыть свою душу, и так трудно найти того, перед кем её можно открыть, а ты сразу вызвал у меня уважение. Но моя откровенность — вещь опасная. Мне она ничего не будет стоить, а вот тебя она поставила в положение крайне ограниченного выбора. У тебя теперь только два варианта. Первый — ты даёшь те показания, которые мне нужны, и я сразу же отправлю тебя в монастырь на покаяние. Через год ты вступишь в Орден святого Доминика, и мы будем вместе служить римскому папе. Доминиканцы — псы Господни, самые верные слуги Христовы. Я предлагаю тебе большую честь. Второй вариант. Ты отказываешься от предложенной чести и сразу же идёшь на костёр. Пытать я тебя больше не буду, по отношению к такому человеку, как ты, это просто глупо. Итак, или ты становишься моим соратником, или горсткой пепла. На размышления даю неделю.
В камере меня сразу охватила такая боль, которая не позволяла ни о чём думать. Я провалялся на спине в бредовом, полубессознательном состоянии сутки, потом боль стала не такой ужасающей, я сел и попытался думать, но это у меня плохо получалось. Предложенный инквизитором выбор меня совершенно не занимал, я сразу выбрал костёр и больше к этому вопросу не возвращался, но даже на пороге смерти я всё пытался понять этого человека, в котором искренняя религиозность сочеталась с таким дьявольским презрением к людям. Ещё через сутки боль стала умеренной, и я решил поговорить с Арманом.
— Папизм — штука очень примитивная, там нет никакой глубины, — немного лениво начал мой собеседник. — Папизм — религия человекобожия. Они поставили на место Бога человека и поклоняются теперь только человеку, при этом думают, что сохраняют верность Богу. Когда-нибудь они вообще отбросят Бога, останется только человек, который к тому времени превратится в скотину. Этой скотине они и будут поклоняться. Папизм — путь к безбожию. Вот и всё.
— Но как быть с утверждением о том, что через папу они узнают волю Христа?
— Это вопрос о критериях истины. Постановка вопроса правомерна, но ответ папистов в лучшем случае глуп, а то и безумен. Полагать критерием истины то, что взбредёт в голову одному единственному человеку, видеть в этом человеке оракула, устами которого глаголет Бог — это безумие. Церковь учит нас, что полноту истины содержит только полнота церковная, но выслушать всю Церковь невозможно, особенно если учесть, что множество членов Церкви уже находятся в мире ином. Вот они и говорят: остаётся только слушать, что скажет папа. Но Церкви известен куда более надёжный способ преодолеть это затруднение. Это собор. Решения собора, а вовсе не голос папы, являются для нас критерием истины. Собор — своего рода модель церковной полноты. Решения собора и являются для христиан голосом Божиим.
— Но если мне надо решить вопрос, связанный с моей личной судьбой? Собор по этому поводу точно не соберут. Доминиканец может задать вопрос папе и принять его ответ, как Божью волю, а мне-то что делать?
— Если доминиканцу проще, это не значит, что ему лучше. А если завтра папа прикажет ему поклоняться дьяволу в образе человека? Вопрошающий либо станет дьяволопоклонником, либо лишится единственного критерия истины. И тогда посмотрим что он будет делать. Бог даровал человеку свободу, а человек так и норовит подарить свою свободу кому-то другому. Но дарёное не дарят. Человек должен сам распорядиться своей свободой, должен сам искать Божью волю. Если сейчас, к примеру, откроется эта дверь, никто за тебя не решит, надо ли тебе в эту дверь выходить. Ты должен будешь принять решение сам.
В этот момент дверь действительно легонько приоткрылась. Если бы не тихий скрип, мы и внимания на это не обратили бы. Арман от души рассмеялся:
— Честное слово, я не знал, что дверь откроется, не надо считать меня прозорливцем. Просто Господь показывает нам, что вопрошающий никогда не останется без ответа. Ну что ж, решай, свободный человек, выходить ли тебе через эту дверь.
— Да что тут решать, бежать надо.
— Ну а я вот пока не побегу. От меня кое-что зависит в судьбе Ордена, мне надо пока оставаться здесь. Но тебе не стоит на меня оглядываться, ты должен принять своё собственное решение.
Я осторожно выглянул в коридор. Все часовые спали мирным сном, путь на свободу был открыт. Я посмотрел обратно в камеру и сказал: «Братья, все, кто хочет, могут уйти отсюда». С Арманом остался один юноша и те храмовники, которые были покалечены во время пыток и не могли идти, да они этого уже и не хотели, сроднившись с мыслью, что скоро перейдут в мир иной и встретятся со Христом. Со мной решили уйти восемь человек. Мне хотелось попрощаться с Арманом, но я не знал, что сказать, и как всегда в таких случаях бывает, задал бессмысленный вопрос:
— Мы ещё увидимся?
— Вряд ли. Мой путь другой. Тебя Господь ведёт путём явного, очевидного чуда, путём фантастическим. Это редко бывает, потому что для такого пути мало кто пригоден. Думаю, что ты отправишься в царство пресвитера Иоанна. Таким, как ты, в Европе делать больше нечего. Да и у меня тут скоро дел не останется, и я, очевидно, отправлюсь в царство пресвитера Иоанна, но по-другому. Пешком или на коне. Может быть, и на корабле, но обязательно под парусом. Или под вёслами.
— Почему ты так уверен, что мой корабль будет сказочным?
— Дорогой Жан, скажу тебе по секрету, что сегодня побег никто не готовил, а между тем дверь открыта и стражники спят. Не трудно догадаться, что и дальше всё будет так же фантастично.
— Но неужели тебе это не интересно?
— Мне интересно попасть в Царство Небесное, там каждый сможет утолить свою жажду фантастики. Но мне до этого далеко, как до звёзд. Так что я уж какие-нибудь пешочком. Мы оба попадём в царство пресвитера Иоанна, но там мы не встретимся, потому что это будут две разных реальности.
— Но тогда, может быть, встретимся на Небесах?
— Дай Бог, дорогой Жан.
Вдевятером мы выскочили на улицу, как были, в белых плащах храмовников, и хотя после тюрьмы наши плащи особой белизной не отличались, но они оставались вполне узнаваемы. Нам некуда было бежать, негде укрыться. Пока стояла глубокая ночь, и прохожих на улицах Парижа не было, мы оставались в относительной безопасности, но понимали, что поутру нас тут же схватят и отведут обратно, выбраться из города незаметно мы не успели бы, да и, выбравшись, отнюдь не попали бы в пустыню. У храмовников обычно нет мирских связей, Орден наш единственный дом, братья Ордена — единственные близкие люди. Теперь наш единственный дом был разгромлен, все наши братья оказались вне закона, и наш повторный арест оставался делом времени.
Мы брели по Парижу молча, каждый всё это понимал, нам нечего было сказать друг другу. Оставалось лишь насладиться свежестью ночного воздуха, пока есть такая возможность. Я вяло молился, стараясь ни о чём не думать, и вдруг меня как будто что-то толкнуло изнутри. Ведь наш побег устроил Сам Господь, значит Он приготовил для нас способ спасения, а не повторный арест. А поскольку никаких реальных способов спасения у нас не было, значит оставался только нереальный, фантастический. Мне стоило относиться к словам Армана более внимательно. Я крикнул: «Братья, к реке!». Кричать нам тут не стоило, и все поняли, что если уж я крикнул, значит дело серьёзное. Широким быстрым шагом мы пошли туда, где меня высадил на берег волшебный корабль. Я не ошибся, этот корабль вновь стоял у причала. Мы зашли на палубу и он тут же тронулся.
Храмовники — удивительные люди, я никогда не переставал им удивляться, хотя и сам к ним принадлежу уже очень давно. Никто не сделал ни одного бессмысленного жеста, не произнёс ни одного бессмысленного слова. Все прекрасно понимали, что никто ничего не понимает и не сможет понять при всём желании, а потому и обсуждать нам было нечего. Мы молча спустились в трюм, здесь всё было не так, как ты помнишь, произошла кардинальная перепланировка. Мы увидели девять кроватей. Не сомневаюсь, что если бы в последний момент к нам присоединился ещё один рыцарь, сейчас здесь было бы десять кроватей. В углу висели три небольших иконы: Господа, Богородицы и архангела Михаила. «На молитву», — скомандовал я. Мы дружно помолились, и я скомандовал: «Отбой».
По утру, когда все встали и помолились, в углу обнаружился стол, на котором мы нашли простой завтрак — хлеб, сыр, мясо и кувшин с вином. После тех отбросов, которыми нас кормили в тюрьме, эта еда показалась нам царской. И тут мы обнаружили, что рядом с каждой кроватью есть ещё сундук. Не поручусь, что эти сундуки стояли здесь вечером, но волшебный корабль быстро отучает чему-либо удивляться. В сундуке оказалась чистая одежда рыцарей Храма и оружие. Переоблачившись, мы вышли на палубу и увидели вокруг себя бескрайнее бирюзовое море под весёлым утренним солнышком.
Тут братьев наконец прорвало, они наперебой начали спрашивать меня куда мы плывём и скоро ли прибудем. Я объяснил, что знаю не больше их, но не сомневаюсь, что прибудем мы скоро, потому что этому короблю не требуется времени для преодоления пространства. Нам нет смысла находиться здесь долго, значит мы скоро прибудем. Куда мы плывём — не известно, но, вероятнее всего — в царство пресвитера Иоанна, раз уж ни в Европе, ни в Азии мы больше не нужны. Потом я рассказал им о тебе, о наших приключениях, о том, что узнал от тебя о царстве пресвитера. Едва закончил, как на горизонте появилась земля.
Ариэль слушал Жана, не перебивая, а когда тот замолчал, задумчиво спросил:
— Сколько времени прошло в твоей жизни с тех пор, как мы расстались у дерева Сифа?
— Меньше недели. Почти и не расставались.
— А в моей жизни прошло несколько лет. Значит, Бог выключил нас из естественного хода времени. Ты ведь родом из XII века, а сюда попал из XIV-го.
— Какой же тут век у вас?
— Думаю, что никакого.
— Значит мы находимся вне реальности?
— Да как сказать… Знаешь, что я в последнее время понял… Единственная подлинная реальность — это реальность человеческой души. По-настоящему реально и значимо только то, что происходит в душе. Бог создал для нас этот мир, Он мог бы создать для нас тысячу миров, а может быть уже и создал или ещё создаст, когда земная история прекратится. В этих мирах может быть разное время и пространство, их может и вовсе не быть, да ведь в вечности их и не будет. Всё это не так уж важно, а важно только одно — что происходит в душе. Человеческая жизнь — это движение души к максимально возможному для неё совершенству, а через сколько миров проходит это движение — не имеет большого значения. Вообще, каждый человек живёт в том мире, который сам для себя создал. Человек может жить в мире, обитателями которого являются исключительно демоны, потому что в каждом человеке он видит демона. И это становится единственной реальностью его души, и он сам для себя создаёт ад. А святые живут в мире ангелов, потому что в каждом человеке видят ангела. Духовный труд святых созидает такой мир, в котором каждый человек несёт им радость. А вспомни своего инквизитора. Он ведь тоже живёт в том мире, который сам для себя создал, считая свой мир… даже не самым лучшим, а единственно реальным. Он видит, что этот мир плох и очень гордится тем, что улучшает его, причём теми методами, которые, на его взгляд, единственно возможны. Ведь он, по сути, предлагал тебе отказаться от иллюзий и перейти в реальность, чтобы её улучшить. Ему ведь и в голову не приходило, что Орден Храма всегда существовал в другой реальности, где другие ценности, где даже земное притяжение действует на человеческую душу по-другому, а порою и вообще не действует. Инквизитор никогда не поверит в существование мира храмовников. А зря.
— Но во всех этих мирах время течёт одинаково, и они все развёрнуты на едином пространстве.
— Тоже не факт. Восприятие времени очень субъективно, и пространство у каждого своё. Если человек всю жизнь прожил в одной деревне и никогда её не покидал, его деревня и есть его мир, в его пространстве ничего больше нет. Для другого человека пространство — это его страна, для третьего — множество стран. А для первого — все эти страны, если ему о них расскажут — иллюзия, химера, нечто совершенно нереальное, потому что ничего такого в пространстве его души не существует. Вот я, например, 30 лет прожил в том мире, где никакой Европы не существует, а ты до встречи со мной жил в том мире, где нет никакого царства пресвитера Иоанна. Когда мы познакомились, это была встреча двух миров. Эта встреча произошла потому, что наши миры хотели встретиться. А могли и не захотеть. И тогда каждый из нас воспринял бы другого как мираж, как иллюзию, как нечто абсолютно нереальное.
— Но ведь вашего царства нет на карте мира.
— Это потому, что все карты двухмерны. Может быть, наше царство на обратной стороне вашей карты, а вы просто никогда её не переворачивали?
— Так может и не надо её переворачивать?
— Кому как. Если ты здесь, значит тебе это надо. А вот твой знакомый Арман… Судя по тому, что ты о нём рассказал, он всё это прекрасно понимает, но он сделал другой выбор, предпочитая действовать и перемещаться в пределах уже известных ему двух измерений. Он отправится в царство пресвитера Иоанна, но это будет совсем другое царство, не похожее на наше, потому что оно — с его карты. Он сделал выбор, сообразуясь с особенностями собственной души. Души у людей разные. Для кого-то собственная деревня слишком велика, а для кого-то и всей карты мира мало. Вот для таких и открываются другие миры.
— У меня от всего этого голова кругом идёт.
— А душа? Разве в твоей душе что-нибудь изменилось? В какую бы эпоху, в какой бы стране, в каком бы из миров ты не находился, твоя душа сохраняет единый вектор — движение ко Христу. Только это и имеет значение, только это и есть реальность, а все эти эпохи и миры — лишь набор декораций, которые могут быть какими угодно — по сути ничего не меняется.
— И какой у вас тут теперь набор декораций? — улыбнулся Жан.
Ариэль рассказал о крушении царства пресвитера, о газавате, о драконах, о том, что уже сделано для возрождения Ордена.
— Да… веселуха, — развёл руками Жан. — Храмовников тут у вас действительно не хватало. У вас ведь нет ничего подобного Ордену Храма?
— Наше рыцарство по духу заметно отличается от вашего. Наши воспитывались в совсем других условиях, а потом условия изменились настолько резко, что большинство пережило это как сильный удар палицей по шлему. Ваши рыцарские традиции ковались веками, а мы прожили в нашем мире, каким он стал, совсем недолго. Наши рыцари ещё не успели преодолеть полной дезориентации — старые традиции полетели в пропасть, новые ещё только начинают зарождаться. Уверен, что многие наши рыцари по психологическому складу очень близки к храмовникам, но они пока не знают об этом. Вот вы им и расскажите. Думаю, что тебе предстоит создать новый Орден Храма на новой почве. Не сомневаюсь, что многие из наших рыцарей захотят стать храмовниками.
— В роли магистра я себя, конечно, никогда не видел.
— А тут уж Богу виднее. Не случайно же Он привёл тебя сюда.
— Не случайно… Совсем забыл! По утру я обнаружил в своём корабельном сундуке кроме одежды и оружия толстый пакет, который должен передать тебе, — Жан достал из своего кожаного вещевого мешка, очевидно, подаренного кораблём, бумажный пакет, на котором так и было написано: «Ариэлю».
Пакет был из плотной бумаги, которую производили, наверное, только в Китае, а внутри оказалась пачка непереплетённых листов пергамента. На этой пачке сверху лежал один бумажный лист, видимо, положенный сюда тем, кто запечатывал рукопись в пакет. На листе было написано: «Записки Эрлеберта, который служил Гильперику, последнему королю из династии Меровингов». Ариэль отложил бумажный лист и начал знакомиться с пергаментной рукописью.