Белая ферязь

Глава 1

Предуведомление

Автор, по своему обыкновению, в который уже раз со всей ответственностью заявляет: всё, написанное ниже — выдумка. Художественное произведение, в некотором роде. Игра ума.

Разумеется, автор и в данном случае много и кропотливо работал с источниками — дневниками, мемуарами, фотографиями, кинодокументами, и так далее, и тому подобное. Посещал города и веси, где происходили события. Беседовал с кандидатами и докторами наук. Но при этом он отнюдь не претендует на создание документального повествования, напротив, автор претендует на создание произведения фантастического.

Насколько ему это удалось, пусть судит читатель.


20 октября 1912 года, Спала, Царство Польское

Новоселье

— Нет, отец Александр, умирать мне рановато. Я ещё поживу, у меня еще много дел, так и передайте Mama и Papa. И остальным тоже передайте: я намерен жить и буду жить. Пусть не надеются сэкономить на подарках к рождеству.

Священника я видел смутно, словно на мне были бабушкины очки, да ещё запотевшие. Но в том, что это священник, и не просто священник, а отец Александр, я не сомневался, уж не знаю, почему. Априорное знание. Нечувствительное.

Священника мои слова обрадовали. Явно. Он произнес молитву (какую именно, не скажу, в молитвах я не силён), подхватил дароносицу, и быстрым шагом удалился. Благую весть отчего же не снесть?

Я остался один, но ненадолго. Спустя минуту вошли доктора. Три размытые фигуры, но я знал — это врачи. Светила. Однако мне и одного сейчас тяжело видеть. Умирать я и в самом деле не собираюсь, и надеюсь, что не умру, но мне требуется покой. И не только покой.

Доктора стали переговариваться вполголоса, обращая на меня внимания не более, чем на индейца Виннету, фигуру которого в полный рост поставили в углу комнаты ради моего спокойствия.

— Господа, — сказал я еле слышно, но они услышали. — Господа, это невежливо — не замечать больного. А если больной к тому же и цесаревич — недальновидно.

— Ваше… Ваше Императорское Высочество, вы… Вы можете говорить?

— Всегда умел, как в возраст вошел.

— Как вы себя чувствуете, Ваше Императорское Высочество?

— Чувствую, что мне нужен покой. Оставьте меня.

— Мы должны осмотреть вас, Ваше Императорское Высочество.

— Вы меня видите. Вы меня слышите. И довольно. Прикасаться ко мне не позволю. Ступайте. Всё — завтра.

Уходить доктора не торопились. Но и подойти ближе не решались. Как-никак, цесаревич явно выразил свою волю — не прикасаться. Оно, конечно, цесаревич, во-первых, мальчик восьми лет, а во-вторых, больной, но он — цесаревич. Вдруг ему станет ещё хуже, и тогда что? И тогда спросят с того, кто нарушил приказ цесаревича. Кто из них самый смелый, и вопреки выраженной воле наследника решится ею пренебречь? А вдруг это ускорило смерть? Остальным будет очень любопытно.

Смелые-то, среди докторов, может, и есть. А дураков нет. Потому, потоптавшись немножко, доктора покинули покой. Доложат Государю, пусть он решает, осматривать или нет.

Доктора вышли — и тут же вошли двое. Мужчина и женщина. Женщина — сиделка, мужчина — дядька. Нельзя же оставлять больного без присмотра. А двое — ещё и друг за другом присмотрят, мало ли что.

Женщина подошла к постели, и посмотрела на меня:

— Не нужно ли чего, нещечко?

— Нет, Груня, — проговорил я еле-еле. Совсем сели батарейки.

— Если что, только скажи, я рядышком, — и она села на высокий табурет. И в самом деле рядышком. В шаге от меня.

Ну, ладно. Такой, видно, порядок.

А дядька остался стоять у двери.

Видел я по-прежнему плохо, да и темно, но все-таки чуть лучше, чем четверть часа назад. Это радует, есть надежда, что зрение наладится. И остальное тоже.

Мне больно. Хоть кричи. Левое бедро горело, и выше и ниже тлело, в общем, ничего хорошего. Но я не кричал. Терпел. Стерпится — слюбится, говорит народ, а народ мудр. Да и не впервой мне — терпеть.

Медленно проступало окружение — так в ванночке с проявителем появляется изображение на фотобумаге. Плёночная фотография — метод старый, почти исчезнувший, но я иногда балуюсь. Баловался.

В комнате полумрак. Через стрельчатые окна света падает чуть: то ли поздно, то ли сильно пасмурно. На столе в трех метрах от меня стоит керосиновая лампа с зеленым абажуром, как у Ильича в Шушенском. Стоит и светит, довольно ярко. Или мне так видится. На потолках шалят купидончики. В комнате множество драпировок. Пахнет керосином, пахнет горящими дровами, сыроваты дровишки-то, пахнет пчелиным воском, и ещё какой-то неизвестный запах. Ага, карболка, подсказывает априорное знание.

Время года? Похоже, осень. За окном — шум дождя, небольшого, унылого.

Место? Зимний дворец? Определенно нет. Александровский дворец? Тоже нет. Это дворец, пусть, но — деревянный.

Тогда где я?

Вдруг сиделка вскочила и склонилась в реверансе. А денщик, напротив, вытянулся во фрунт.

Дверь отворилась бесшумно, и вошли они. Император Николай Александрович и императрица Александра Федоровна. Mama и Papa.

Mama подошла первой, стремительно. Papa медлил, видно, боялся увидеть печальное.

— Alexis! Baby! Sunbeam! Алексей! — от волнения женщина называла меня всеми семейными прозвищами. Или не всеми? — Тебе… Тебе лучше?

— Здравствуйте, Mama и Papa, — поздоровался я еле слышно.

— Конечно, конечно, здравствуй, — нежно, но и нетерпеливо сказала женщина. — Тебе лучше?

Настойчивая.

— Ещё нет, Mama. Но обязательно станет. Мне так сказали.

— Сказали? Кто? Врачи?

— Нет. Там, — и я поднял глаза к потолку. К купидончикам.

— Ты… Тебе… Кто?

— Вы молились… и вот… — я замолчал. Просто не было сил. И не знал, что говорить. Когда не знаешь слов — молчи.

Женщина обернулась к Николаю Александровичу.

— Он услышал! Он услышал! — и заплакала.

Государь мягко отстранил Mama, и сделал шаг вперед. А потом второй. Шел он через силу, словно по грудь в воде.

— Алексей, ты… ты как?

— Живой, Papa. И буду жить дальше. Твёрдое слово.

«Твёрдое слово» для императора что-то означало, потому что он отвернулся — скрыть слезы.

— Плакать не нужно, я же не умер, а совсем наоборот, — сказал я, и соврал. Алексей Николаевич Романов умер. Освободил тело. И мне выдали ордер на вселение. Кто выдал, зачем, почему — не знаю. И что стало с цесаревичем — тоже не знаю. Может, переселился, как я.

Или нет.

— Мы не плачем, — тоже соврала Mama.

— Тогда я буду спать. Долго и крепко, — сказал я, и невежливо закрыл глаза.

Мне больно, я слаб, и мне нужно подумать. Серьезно подумать.

Сквозь сон я едва слышал, как ушли Mama и Papa. Или даже не услышал, а это мне приснилось. Если это, конечно, был сон. Сначала. А затем как-то сразу — утро. То есть я понимал, что между вечером и утром должна была быть ночь, понимал также, что она и была, но не помнил ни снов, ни ощущений, ничего. Возможно, просто отключился, потерял сознание. Как отключается смартфон при разряженном аккумуляторе, не давая тому уйти в абсолютный ноль. По Кельвину. Захотел серьезно подумать, а энергии на это не нашлось.

Ничего, накопится. Медленная зарядка — самая щадящая.

— Просыпайся, барич, — тихо, но внушительно сказал дядька Андрей. — Время.

Я открыл глаза.

Света больше, чем вчера, много больше. Комната стала просторнее. У стены камин, пламя закрыто экраном. В ногах кровати — раскрашенный Виннету, вождь апачей. Из папье-маше? На стенах картины, всё больше пейзажи.

Всё чётко, ясно, полноцветно.

Вот и славно.

Дядька Андрей и сиделка Груня тем временем совершали мой утренний туалет. Судно не золотое, не серебряное, а керамическое. Губка натуральная, морская. Вода тёплая, слегка мыльная, с какой-то умеренно пахучей эссенцией. Рубашка полотняная, до колен. Нога… Мдя… Левая нога от бедра до колена — сплошной кровоподтек. Болезненный. Но центры боли — суставы, тазобедренный и коленный. С другой стороны, болит хоть чуточку, но меньше вчерашнего. Или я притерпелся.

Я ждал завтрака, но вместо него Груня подала стакан воды — и облатку.

— Что это? — спросил я.

— Лекарство, нещечко.

— Какое?

— Немецкое, самое лучшее. Аспирин называется.

— Аспирин — это хорошо. Но я воздержусь.

— Но доктора…

— С докторами, Груня, я разберусь.

Помянешь чёрта — он тут, как тут.

Вошли врачи. Без стука, между прочим.

Теперь их было пятеро. Я их разглядел вполне отчётливо. Обыкновенно дореволюционных врачей мы представляем по Чехову, этакими интеллигентами в пенсне, с бородкой, с умными и добрыми лицами. Эти пятеро тоже выглядели вполне авантажно, но худыми были лишь двое, а трое — весьма упитанны. И без пенсне.

— Ну-с, ваше императорское высочество, как мы себя чувствуем? — сказал самый главный — или самый решительный.

— Немного лучше вчерашнего, Евгений Сергеевич.

— Это радует. И в чём же, ваше императорское высочество…

— Называйте меня Алексеем, как и прежде, — предложил я.

— Хорошо, Алексей. Так в чём же, Алексей, заключается это «немного лучше»?

— Вчера утром я думал, что умру. Собственно, я и умирал. Но сегодня я уверен, что смерть мне не грозит, во всяком случае, в ближайшем будущем. Год, два, три.

— И на чем основывается ваша уверенность, Алексей?

— На чувстве, Евгений Сергеевич, на чувстве.

— Да… — и Боткин достал стетоскоп.

Что бы ему не прийти полчаса назад, когда меня принаряжали? Тогда бы и осмотрел, и выслушал, и понюхал содержимое судна.

— Я не то, чтобы капризничаю, но снова поднимать рубашку — увольте. Мне больно. После каждого осмотра мне хуже. Не буду. Так и запишите в скорбном листе, мол, больной от осмотра отказывается, считая, что лишние движения усугубляют течение болезни.

Доктора переглянулись. Думаю, их смутил не мой отказ, их смутили мои слова. Синтаксис.

— Как вы переносите лекарства? — Боткина запросто не собьешь.

— Плохо. Аспирин в моем случае — средство неподходящее.

— Это почему же, позвольте узнать?

— Потому, что я так чувствую. Похоже, аспирин усиливает кровоточивость, понижает свертываемость крови, которая у меня и без того снижена донельзя. Само лекарство прекрасное, лекарство на века, но вот при моей болезни — совершенно не годится.

— Откуда… Откуда вы это знаете?

— Я уже сказал — чувствую, — с достоинством ответил я. — Нельзя игнорировать собственные чувства.

И тут к врачам подоспело подкрепление. Mama и Papa. Думаю, так и было задумано: сначала доктора меня осматривают, а потом уже родители усмиряют строптивого отпрыска. Если, конечно, он проявляет строптивость. Докторам ведь лучше знать, что такое хорошо, а что такое плохо. Тем более, светилам. Тем более, в таком числе.

Кстати, а почему их так много? Пятеро врачей? Нет, понятно, что я не простой ребенок, я цесаревич, то есть официальный наследник престола, но пятеро? Добавить двух, и будет та самая семёрка, у которой дитя без глаза.

— Что, Алексей, как себя чувствуешь, — нарочито бодрым голосом спросил Papa.

— Чувствую, что нужно брать дело в свои руки, — ответил я. — Спасение утопающих — дело рук самих утопающих.

— Что? — Papa опешил. Его тоже смутил синтаксис.

— Болезнь моя, дорогой Papa, для науки пока — тёмный лес. Не изучила её наука. Плохо знает. И поэтому лечения, несомненно помогающего, нет. Не так ли, господа? — и я требовательно посмотрел на докторов. Конечно, я — маленький мальчик, восемь лет — только-только в гимназию. Но я — цесаревич, будущий император, во мне — кровь самодержцев, привыкших повелевать, казнить и миловать. Взять хоть Петра Великого — он лично и казнил, и миловал. Собственноручно. Так пишут в двадцать первом веке. В любом случае, решительный человек, такому поперек дороги становиться опасно.

И доктора разумно решили не становиться.

— Вы правы, ваше императорское высочество, наука пока не полностью постигла характер заболевания. Но это не только не исключает врачебную помощь, а, напротив, делает её особенно необходимой.

— Я согласен, но лишь отчасти, — ответил я царственным голосом. По мере сил царственным. Как в спектаклях. Пусть видят, что я подражаю сцене. Какое-никакое, а объяснение перемене.

— А именно? — спросила Mama, и спросила странно спокойным голосом. Похоже, одобряет то, что я говорю.

— Милая Mama, представь, что ты приказала хорошему повару приготовить киевский борщ. И он его приготовит, вкусный и полезный, так?

— Допустим, — согласилась Mama.

— А теперь представь, что этот борщ готовят пять хороших, нет, даже замечательных поваров. У каждого свой рецепт, но кастрюля-то одна! Один насыпет ложку соли, другой ложку соли, третий — и так далее. И получится не борщ, а только перевод продуктов.

— Но ты же не кастрюля, Alexis!

— Не кастрюля, верно. Я борщ. И пять поваров, мне кажется, это слишком.

— Алексей, то, что тебе кажется, не должно влиять на ход лечения, — сказал Papa, подпустив в голос строгость.

— Но мне кажется… видится… думается, что пятерых докторов пригласили сюда не сколько для моего лечения, сколько для того, чтобы они написали авторитетное заключение о моей смерти.

Все вздрогнули. Нет, не все — Mama лишь улыбнулась. Не мне, а своим мыслям.

Улыбнулась и сказала:

— Ты не умрёшь, Alexis. Я это знаю.

— Не умру, — согласился я.

— А что ты хочешь? Сейчас?

— Поспать часок-другой. И гурьевскую кашу. Только пусть в неё положат смородину. Чёрную.

Мое пожелание сняло напряжение. Мальчик, он и есть мальчик. Каша для него главное. Гурьевская!

— Хорошо, со смородиной, так со смородиной, — легко согласилась Mama.

И все ушли. Болезнь сына — болезнью, но от царских обязанностей никто не освобождал.

Нет, ушли не все. Дядька Андрей и сиделка Груня остались. Но они из простых, их можно не считать…

И я стал дремать.

Дремать, думать и вспоминать.

Я — Алексей Симоненко, мне семнадцать лет. Было. Жили мы в небольшом городке, я и мама, школьная учительница. Отец погиб пять лет назад, во время аварии на шахте. Тогда двадцать человек погибли. Сначала руководство шахты обещало выплатить кучу денег, поддерживать семьи, но потом раз! И компания обанкротилась. На меня государство выплачивало пенсию по потере кормильца, но это на кефир только и хватает. Хватало.

Остались мы с мамой одни. Через год шахту купила другая компания, но у неё перед нами никаких обязательств не было. Родные погибших хотели подавать в суд, но нам разъяснили, что это пустое дело. Та, первая компания — банкрот, с неё взятки гладки, имущество отошло к государству, и ни копейки у той компании нет, и самой компании давно нет. А новая компания отношения к аварии никакого не имеет. Купила шахту у государства, и добывает уголёк, да. Вот если бы вас сбил и покалечил кто-то на автомобиле, а потом тот автомобиль купил другой человек, купил, отремонтировал, и стал ездить, он ведь ни при чём, другой человек? Ни при чём. По закону. Хотя говорят, что новая компания — это старая, но под иной вывеской, но юридически — новая.

Но это так, не главное.

Главное то, что я, Алексей Симоненко, болен. Вернее, болел. Гемофилией, да. И никаких хороших лекарств от этой болезни и в двадцать первом веке не существовало. Не существует. Что-то я с временами путаюсь. Немудрено. Есть специальные препараты, выделенные из человеческой крови, которые нужно вводить внутривенно, но последнее время, после Большого Штурма, с ними перебои. Всё для фронта, всё для победы, в том числе и кровь, а мы потерпим.

Да и препараты, честно говоря, чудес не делают. С ними лучше, чем без них, но беречься всё равно нужно.

Я и берегусь. Берегся. В школу не ходил. В школе берегись, не берегись, а ушибы неизбежны. Толкнут случайно, или не случайно, или сам ударишься об угол стола, или…

В общем, не ходил.

Да и зачем? Школа у нас всё больше на дистанционке, то эпидемия, то налёты, то ещё что-нибудь. Скоро, говорят, большинство школ будут дистанционные. Единые учителя, единые программы, единые государственные экзамены. Равные условия. Но это впереди, а сейчас для меня мама нашла специальную программу. Частично нашла, частично сама разработала. И я по ней учусь. Учился то есть. Нормально учился.

А ещё я рисую хорошо. И даже зарабатываю этим деньги. Не очень много, но больше маминой зарплаты. Иллюстрирую романы. Есть, конечно, рисовалки на основе ИИ, но у них — «типичное не то». И красиво, и ярко, но — не то. Будто из секондхэнда рисунки, со стоков. А у меня то. Аккурат для этой книги, и только для этой. Во всяком случае, заказов много. Я уже и цены поднимал, всё равно много. Потому приходится читать. Нет, не всю книгу, всю книгу редко, если уж очень захватит, но всё-таки нужно вникнуть в текст заказа. А ещё рыться в энциклопедиях, словарях, справочниках, изучать мемуары, рассматривать альбомы — много чего делать. Чтобы иллюстрация вышла честной. Пишут сейчас про героев, которые после смерти раз — и переносятся в прошлое. Их души вселяются в королей, полководцев или совсем обыкновенных, малоприметных людей — мастеровых, даже мужиков. И они там, в прошлом, меняют историю.

И вот двадцать пятого августа две тысячи двадцать шестого года я сидел за столом, с карандашом в руке, как вдруг — прилёт. Это чтобы не говорить — бомбежка. Бомбёжек у нас нет, какие могут быть бомбёжки, кто их допустит? А вот прилёты случаются.

И прилетело. Прямо в дом. Посреди дня. Хорошо, мама в школе, успел подумать я. И начал умирать.

Умер я быстро, но недостаточно быстро. Не хочу вспоминать.

А потом началось интересное. Оказался я в длинном тоннеле, будто в метро — я был в метро три года назад, когда с мамой ездили в гематологический центр. Ну, не совсем метро — рельсов не было, кабелей тоже. Я стоял и думал: идти, не идти?

И тут впереди свет. Неужели поезд? Нет, не поезд. Просто свет. Не страшный, наоборот, я почему-то успокоился, и даже обрадовался. Об этом я тоже читал, но думал — выдумка. Оказывается, нет.

Но свет меня не принял. Оттолкнул, и я полетел по тоннелю назад, туда, откуда появился. Но не совсем туда.

И вот я весь здесь.

Ах, как бы я хотел стать Гагариным! Или Гайдаром! Или Покрышкиным! Здоровым, сильным, ловким!

Но я — цесаревич Алексей. Был гемофиликом, и остался гемофиликом.

Зато цесаревич. На золотом крыльце.

Как причудливо тасуется колода!

И я проснулся.

Каша, гурьевская каша!

«Кто сей каши не едал, тот и жизни не видал!»


Интермедия

— Да, он изменился, — согласился Боткин, действительный статский советник. — Кризис не прошел бесследно, он никогда не проходит бесследно. Скачкообразное взросление.

— Положим, так. Но откуда у него эти слова — свертываемость крови, например? — спросил доктор Раухфус, хирург, действительный тайный советник.

— От нас. Мы говорим, он слышит. Слова отпечатались в сознании, а теперь он их воспроизводит. Осознанно или нет, это другой вопрос, — ответил Боткин.

— Но предположение, что аспирин способствует усилению кровоточивости, это-то откуда?

— Возможно, кто-то из нас — или других врачей — неосторожно высказал в его присутствии подобное предположение, Карл Андреевич.

— Не имеющее под собой никаких оснований, — уточнил профессор Фёдоров.

— А проверить не помешало бы. Правда, это дело долгое, — сказал приват-доцент Деревенко, и началась врачебная дискуссия из тех, что мало-помалу, а двигают науку вперёд. Иногда.

О том, что цесаревич поразительным образом угадал их роль — написание посмертного заключения — светила в высоких чинах предпочли не говорить вообще. Как знать, может, ещё и придется писать. Собственно, он уже написан, осталось проставить дату и подписаться. Улучшение самочувствия не меняет прогноза, а прогноз, по единогласному мнению, был пессимистичным. Справедливости ради нужно отметить, что каждый был бы рад ошибиться.

В то же время Александра Федоровна говорила венценосному супругу:

— Ты видел? Ты видел, как изменился Sunbeam?

— Ему, кажется, лучше, — осторожно ответил Государь.

— Ему несомненно лучше! И я теперь уверена в благоприятном исходе.

— Знаешь, Аликс, я всем сердцем желаю этого, но не будем торопиться…

— Я знаю, а ты нет. Утром я получила депешу от отца Григория, — и она достала листок бумаги:

«Бог воззрил на твои слезы. Не печалься. Твой сын будет жить. Пусть доктора его не мучат».

— Что ты на это скажешь?

— Что Григорий не рукоположен, и потому звать Отцом его неправильно.

— Ах, какой ты формалист. Ты вникни в суть! Сначала Alexis говорит, что будет жить, что выздоровеет, и что это ему сказали с небес! И тут же Друг посылает нам благую весть. Это совпадение? Разве бывают такие совпадения?

— Хорошо, хорошо, — примирительным тоном сказал Государь. — Но всё же давай немножко подождём.

— И другое: ты заметил, что львёнок становится львом? Как он разговаривает, как он держится, как он осадил всех этих докторов! Настоящий самодержец!

А я, значит, ненастоящий, подумал Николай, но сказал другое:

— Мы, Романовы, такие! «Я еду, еду, не свищу, а как наеду — не спущу!»

— Конечно, — согласилась Александра Федоровна. Но что подумала она, осталось тайной.

Загрузка...