Пролог.
Невысокий пожилой мужчина брел по улице. Видно было, что немного пьяненький. Шаг неровный, на лице блуждающая улыбка, бормотал что-то себе под нос. В руке у него зажат пышный букет, под мышкой — большая красная обложка с красивой надписью «Почетная грамота», которые многое объясняли. Выходит, не выпивоха, а с официального мероприятия идет.
— Вот и все… Эх, пятьдесят лет, как один день пролетели, — вздыхал он, то и дело поправляя выскальзывающую грамоту. Поэтому время от времени и останавливался, чтобы перехватить обложку поудобнее. Жалко, ведь, если выскользнет и упадет. — А молодцы ведь… По-человечески проводили…
Иван Петрович вспомнил про бывших коллег, что после торжественной официальной части устроили учителю литературы и ее неофициальную часть. Он ведь даже не ожидал того, что все пройдет так душевно, по-семейному.
— Молодцы, — остановившись у скамьи, положил букет. Слезы на глазах выступили, а платок по-другому было не достать. Руки ведь заняты. — Девчонки все сами приготовили, мастерицы они у нас…Все на столе было — и закуски, и горячее. Все аппетитное… Настоящие мастерицы.
Вытер слезы, положил аккуратно сложенный платок на место, и пошел дальше.
— И РОНО не забыло, грамотой отметило… В прошлом году Заслуженного дали, теперь к пенсии прибавка пойдет. Спасибо, не забыли…
Вроде бы все хорошо, а слезы все равно снова и снова выступали в уголках глаз, инет-нет да и раздавался очередной вздох.
— Жаль… Эх… Я ведь еще поработал бы, — Иван Петрович качнул головой, словно соглашаясь со своими словами. — Силы еще есть, с головой тоже порядок, да и с ребятишками язык вроде нахожу.
Конечно же, про «голову и общий язык» он немного слукавил, не стал себя хвалить. Скромность, несомненно, украшает человека, но в некоторых случаях лучше от нее немного отступить. Ведь, таких, как он, давно уже называют учителями от Бога. И дело было не только в глубоком знании предмета, оригинальной увлекательной манере подачи материала, потрясающей коммуникабельности, но и в особой любви к литературе. Последние ощущали и малыши начальной школы, которых приводили на его необыкновенные вечера живой поэзии, но и ученики постарше, остро чувствовавшие неравнодушие педагога. Свое особое слово у него находилось и для самых старших ребят, зарождающийся цинизм и жестокость которых тоже удавалось поколебать.
«Старая школа» — не раз повторяли те, кто приходил на его открытые уроки. Всякий раз при этом вспоминая про свою юность, во время которой была и трава зеленее, и люди добрее, отзывчивее. «Настоящий педагог» — кивали проверяющие из РОНО или министерства, ставя в свои блокнотики очередные плюсики. «Клевый чувак» — шептались между собой десятиклассники, когда учитель зачитал им собственноручно сочиненный рэповский трек. «И кто теперь будет готовить и вести мероприятия?» — хваталась за голову завуч, вглядываясь вслед уходящему пенсионеру. И вот все кончилось.
— … Хоть на четверть ставки бы… Пару уроков бы оставили, мне и хватило бы, — Иван Петрович продолжал вести то ли с собой разговор, то ли с директором или может быть даже с сыном. Все пытался кого-то уговорить не увольнять его, а дать еще немного поработать. — А то как теперь? В четырех стенах сидеть?
Очень уж он страшилась возвращаться в пустую квартиру, и обязательно последующего после забвения. Ведь, так всегда и случалось. Ты живешь работой, делами, у тебя не остается ни единой свободной минутки, ты всем нужен, всех знаешь. Но в какой-то момент все заканчивается — болезнью, пенсией, переездом или еще чем-то. Постепенно о тебе забывают: все реже звонит телефон и приходят в гости товарищи и знакомые, тебя перестают узнавать на улице. А ты все равно ждешь, с надеждой прислушиваешься к шагам за дверью, смотришь на телефон, который уже давно не звонит. Тебя, словно не получившийся рисунок, взяли и стерли ластиком с листа бумаги. Ты остаешься совершенно один.
Вот этого он боялся больше всего…
— Может все-таки позвонят? Кирилловна [директриса] обещала что-то придумать. Она женщина пробивная, деловая, неужели ничего не получится? Должно, обязательно должно получиться, — он попытался улыбнуться, но вышло не очень хорошо. Лицо приобрело какое-то ждущее, виноватое выражение, словно вот-вот должно случится что-то страшное, нехорошее. — Кирилловна точно что-нибудь придумает…
Так шел он и разговаривал сам с собой по-стариковски. А что еще оставалось делать? Дома ждала пустая квартира, со стен которой смотрели давно умершие родственники. Единственный сын с семьей жил на дальнем востоке, почти за тысячу километров отсюда, оттого и навещал редко. Звонил в основном. Словом, нечего было делать в квартире. Лучше вот так побродить, погулять на свежем воздухе, подумать о своем, о стариковском.
— Вот здесь перейду, а там и до парка рукой подать, — кивнул Иван Петрович сам себе, подходя к перекрестку. Светофор еще красным горел, осталось совсем немного подождать. — Поброжу, на лавке посижу…
Снова, уже в какой раз, тяжело вздохнул. По привычке огляделся по сторонам, чтобы, не дай Бог, кого-нибудь не задеть. Бывало уже, сослепу не заметишь, локтем заденешь, а тебя в ответ по матери обложат. Скандал.
— А чего ругаться-то? Задел и задел, ничего страшного ведь не произошло. Эх, люди…
Красный цвет на светофоре чуть мигнул. Значит, еще секунд пятнадцать — двадцать осталось. Здесь ведь чудный перекресток, не как в других районах города. Вторая неделя пошла, как режим работы светофора поменяли. Теперь он не поочередно по дорогам пропускал пешеходов, а сразу на весь перекресток открывал проход. Кто был не местный и этого еще не знает, всегда вперед норовит шагнуть. Вот и сейчас, какой-то мальчишка в капюшоне и наушниках вперед рванул. Видимо, решил, что сейчас желтый загорится, а его сразу же сменит зеленый цвет. Только невдомек ему, что зеленого еще долго не будет.
— Стой! — крикнул старик, вмиг трезвея. — Стой!
Тот, уткнувшись в телефон и пританцовывая в такт музыке в наушниках, уже шагал через дорогу. Не слышал, да и похоже толком не видел ничего. Громкая музыка в ушах оглушала, глубоко надвинутый на глаза капюшон мешал обзору, а возня в телефоне вдобавок скрадывали внимание и снижали реакцию.
— Назад! Мальчик, назад!
Холодея от ужаса, Иван Петрович услышал характерный свист автомобильных покрышек. В этот самый момент из-за поворота вылетела иссиня черная приора, салон которой едва не разрывали оглушающие ритмичные басы.
— Мальчик! Машина!
Не раздумывая ни секунды, мужчина рванул за пацаном. В разные стороны от него полетели цветы, грамота.
— Маль…
Он все же успел до него дотянуться и с силой толкнуть в спину, выбрасывая мальчишку к тротуару. А сам уже нет– не успел ни отбежать назад, ни проскочить вперед.
Вновь оглушающее засвистели тормоза. Воздух заполнил оглушительный звук мощных бумбоксов. Следом раздался резкий удар, и тело учителя отбросило на десятки метров вперед.
Все, свет в глаза померк. Занавес.
1. Встреча с давно минувшей историей, которая оказалась вполне даже себе настоящим
27 января 1837 года, № 5, газета «Литературное прибавление».
«Солнце нашей поэзии закатилось! Пушкин скончался, скончался во цвете лет, в средине своего великого поприща! Более говорить о сем не имеем силы, да и не нужно: всякое русское сердце знает всю цену этой невозвратимой потери, и всякое русское сердце будет растерзано. Пушкин! наш поэт! наша радость, наша народная слава! Неужели, в самом деле нет уже у нас Пушкина! к этой мысли нельзя привыкнуть!».
29 января 1837 года, дневник А. В. Никитенко [отрывок].
'… Мы понесли горестную, невознаградимую потерю. Последние произведения Пушкина признавались некоторыми слабее прежних, но это могло быть в нем эпохою переворота, следствием внутренней революции, после которой для него мог настать период нового величия.
Бедный Пушкин! Вот чем заплатил он за право гражданства в этих аристократических салонах, где расточал свое время и дарование! Тебе следовало идти путем человечества, а не касты; сделавшись членом последней, ты уже не мог не повиноваться законам ее. А ты был призван к высшему служению'.
11 февраля 1837 года, письмо В. А. Жуковского С. Л. Пушкину [отец А. С. Пушкина].
«… Россия лишилась своего любимого национального поэта. Он пропал для неё в ту минуту, когда его созревание совершалось; пропал, достигнув до той поворотной черты, на которой душа наша, прощаясь с кипучею, буйною, часто беспорядочною силою молодости, тревожимой гением, предаётся более спокойной, более образовательной силе здравого мужества, столько же свежей, как и первая, может быть, не столь порывистой, но более творческой. У кого из русских с его смертию не оторвалось что-то родное от сердца?».
26 января 1837 года.
Санкт-Петербург, набережная Мойки, 12.
Квартира в доходном доме княгини С. Г. Волконской, которую снимало семейство Пушкиных.
Едва кареты въехали во внутренний двор, как там начали собираться люди. Привлеченные страшными известиями о смертельном ранении поэта, которые в панике распространяли секунданты, петербуржцы стекались к дому на набережной Мойки. Переговаривались с тревогой в голосе, то и дело понижая голос до напряженного шепота. Причем речь у всех шла об одном и том же — о недавней дуэли Пушкина и Дантеса, и ее последствиях.
— … Ранило в живот, — высокий дворянин с роскошными бакенбардами кутался в плащ. — Примерно сюда.
— Зачем вы показываете на себе, Серж? Это же плохая примета! — хмурился его товарищ, неосознанно касаясь своего живота. — Если в живот, то это очень плохо… Очень плохо, — повторил он несколько раз, горестно качая головой. Похоже, ранение Пушкина считал своим личным горем. — Известно, что сказал врач? Не слышали, уже объявляли?
Чуть дальше с жадностью в голосе сплетничали две неопрятные бабенки, кухарки с виду:
— … Страсть, как страшно, Матрена. Крови натекло, просто ужас. Весь пол в карете кровяной…
— Прямо так и кровяной? — охала ее товарка, застывая с широко раскрытым ртом. — Откуда же столько крови-то?
— Знамо дело, из брюха. Дохтур сказал, что «внутреннее кровотечение», — медленно произнесла явно незнакомое слово кухарка, морща при этом сильно лоб. — Поняла? Нутро все порвало.
— Ах! — вскрикнула первая, судорожно начиная креститься. Раз за разом клала крестное знамение, словно это сейчас могло как-то помочь. — Господи, господи…
Укрывшись от пронизывающего ветра за колонной, степенно беседовали двое мужиков — пожилой истопник с чумазым лицом и полный кучер стеганном потертом армяке. От одного разило отвратительной сивухой, что, наверное, и объясняло его синюшний цвет лица, а от второго — ядреным табаком.
— … Нежто, прямо в голос кричал от боли? — дивился истопник, страдальчески держась за голову. — Как так?
— А вот так! Просто дурниной орал! — сказал, как отрезал кучер. — Исчо матерился при том, как последний сапожник. Каков я матерщинник, а то половину словов не разобрал.
Первый заинтересованно дернул лицом, густо измазанным сажей. Видно, интересно стало, как господа при смерти ругаются.
— Значит-ца, поначалу какого-то японского городового поминал, — начал вспоминать кучер, донельзя довольный таким вниманием. — Потом про кузькину мать начал орать. Я мол, вам покажу кузькину мать, всю харю ботинком измочалю… Також обещался всех на британский флаг порвать, и глаз натянуть на ж… Ой, дохтур едет!
Во двор едва не влетела карета. Громко покрикивая на взмыленную лошадь, кучер правил прямо к крыльцу:
— Расступись, задавлю-ю!
Карета еще катилась, а на подножку уже выскочил полноватый мужчина в черном сюртуке нараспашку. Весь бледный с пылающими огнем щеками. Крепко прижав к себе внушительный саквояж, он спрыгнул на мостовую и легко вбежал по ступенькам.
— … Сам Арендт Николай Федорович! Да, да, он самый! — человека, только что прибывшего в карете, конечно же узнали. Это был Николай Федорович Аренд, самый знаменитый профессор медицины и хирургии Петербурга, к которому не раз обращались и сам император Николай I Павлович. — А кто же еще? Он самый.
Николай Федорович ничего этого не слышал. Дверь за них громко хлопнула, полностью отрезая звуки улицы.
— Николай Федорович, дорогой мой, что вы так долго? — к доктору бросился высокий офицер, Константин Данзас, секундант Пушкина на этой злосчастной дуэли. — Почти три часа прошло, а кровь все идет и идет. Пытались перевязать, а все бес толку. Думал, уже все…
Из его спины выглядывало страдальческое лицо «дядьки» поэта — крепостного Никиты Козлова, с трудом сдерживавшего слезы. За невысокой матерчатой перегородкой раздавались сдавленные женские рыдания, убивалась супруга поэта. Прямо под ногами на зеленой ковровой дорожке тянулась бурая дорожка из кровавых капель. Все говорило о горе, пришедшем в этот дом.
— Приготовьте горячей воды и корпии, — бросил Арендт, быстро проходя в гостиную, а оттуда и в кабинет. — Поспешите, пока я проведу осмотр.
Входя в кабинет, сразу же почувствовал тяжелый запах крови. Значит, ранение тяжелое, и дело может идти на часы, если не на минуты.
— Раздвиньте шторы, мне нужно больше света! –махнул он рукой в сторону горничной, приткнувшейся у окна. — И где горячая вода⁈
За спиной раздался треск ткани, и сразу же яркий свет залил комнату, выхватывая высокий стеллажи книг, небольшой чайный столик, и главное, большой кожаный диван с застывшим на нем телом.
— Так…
Арендт сразу же отметил необычайную бледность, почти мертвенность кожи Пушкина, что говорило о большой потери крови. Увидел он и большое красное пятно на его белоснежной сорочке.
— Низ живота, — качнул головой доктор, уже понимая, что сейчас увидит. Такое ранение, особенно пулей из дуэльного пистолета, считалось почти гарантированной, причем мучительной смертью. Тяжелая пуля, попадая в живот, превращала внутренние органы в настоящую кровавую кашу, с которой ничего нельзя было поделать. Уж лучше сабельный удар.
— Доктор, Николай Федорович, дорогой, что же вы стоите? –со спины вынырнул Данзас и вцепился в рукав врача. — Я принес воду! Возьмите!
Благодарно кивнув, врач тщательно ополоснул руки. Знал, что любая грязь, оставшаяся на коже, может принести еще больший вред.
— Отойдите от него, — Арендт подошел к дивану. — Александр Сергеевич, вы слышите меня?
Если больной в сознании, то дело врача существенно облегчалось. Ведь, кто лучше больного мог все подробно и обстоятельно рассказать о боли.
— Александр Сергеевич? Я доктор, Арендт Николай Федорович.
Поэт лежал на боку и не двигался. Если он и дышал, то внешне этого было совсем не заметно. Его грудь была неподвижна. Значит, все.
— Александр Сергеевич…
Арендт коснулся его шеи, нащупывая яремную вену. К сожалению, биение сердца не чувствовалось.
— Дайте кто-нибудь зеркало.
Нужно было еще проверить дыхание. Вдруг, не все потеряно.
Через мгновение в его руку кто-то вложил небольшое зеркальце с длинной изящной ручкой из слоновой кости. Явно женская вещичка и притом очень дорогая.
— Тихо!
Доктор наклонился ниже, опустив зеркало к посиневшим губам поэта. Затаил дыхание, надеясь на чудо. Но ничего не произошло — поверхность зеркала осталась чистой, совершенно не запотевшей.
— Господа…
Арендт положил зеркало на чайный столик и медленно повернулся. На нем тут же скрестились взгляды присутствующих, в которых уже плескался ужас. Его сердце только сжалось от боли.
— Я вынужден сообщить, что Александр Сергеевич Пушкин скончался. Закатилось солнце русской поэ…
И тут за его спиной хрустнула кожа дивана, и раздался удивленный возглас:
— Что это еще за школьная самодеятельность? Спектакль ставите «Пушкин на смертном одре»? А кровь откуда? Я спрашиваю, откуда здесь столько крови?
У присутствующих лица в один момент вытянулись. Кто-то начал истово креститься, только правая рука летала.
На их глазах из окровавленных тряпок самым натуральным образом восстал поэт, которого только что признали мертвым. Сел на диване и белыми белками глаз крутит, во все стороны смотрит, как безумный.
— Господи, — рядом с доктором закатила глаза горничная и начала оседать на пол. — Мертвяк восстал…
— Живой, живой, батюшка наш! Живой, милостивец! — тут же дико заорал личный слуга Пушкина, с грохотом рухнув на колени. — Боженька, смилостивился над нами! С небес нам послал благодать…