Пока Телегин не передумал и не изобрел какую-нибудь пакость, я пошел разбираться с нашими продуктами. Обе мобилизованные продотрядом женщины толклись возле своих подвод, не рискуя оставить их на разграбление коммунарам. Я рассказал им, как обстоят дела, и предложил утром ехать обратно.
— Зачем утра ждать, мы сейчас же и уедем! — сказала одна из них, по имени Дарья.
— Куда же ехать на ночь глядя, да еще без дороги, — возразил я. — Завтра утром поедете. И я, если получится, вам помогу.
— Нет, нам помощи не нужно, мы сейчас хотим, — вмешалась вторая и, не теряя времени, начала разворачивать последнюю подводу.
— Да как же вы со всем обозом вдвоем справитесь, мы и сюда-то еле добрались? — удивился я.
— Как-нибудь доберемся, своя ноша не тянет!
— По дороге легко доедем, — объяснила Дарья. — Спасибо тебе, мил человек, за все. Будешь в наших краях, как родного приветим.
— Почему же мы сюда по бездорожью ехали? — задал я наивный вопрос.
— Потому берегом и ехали, что не всякому дорогу знать нужно.
Уговаривать их остаться на ночь я не решился. К утру «политическая ситуация» запросто могла измениться и неизвестно в какую сторону. Помог повернуть подводы и связать их в один большой обоз. Мы попрощались. Я забрал свой сверток с одеждой и оружием. Потом подумал, что такой объемный пакет неминуемо вызовет нездоровый интерес коммунаров, и остановил готовую тронуться в обратный путь Дарью.
— Даша, передайте это на хранение Ивану Лукичу, я, как только смогу, за ним заеду.
Дарья согласно кивнула, и женщины спешно отправились в обратный путь.
Проводив их до околицы, я вернулся в церковь и разыскал продотрядовцев, устроившихся на ночевку в притворе. В комнате со сферическим сводом стояли сколоченные из старых досок в два яруса нары, на колченогом столике в углу горела керосиновая лампа Ивана Лукича. Все были в верхнем платье и, то ли от холода, то ли по куражу, в шапках. В углу комнаты кучей лежали узлы с их «личным имуществом».
Продотрядовцы уже где-то достали выпить, в помещении витал тяжелый сивушный дух. На мой приход никто не обратил внимание. Разговор шел о превратностях судьбы. Один из уголовных ругал командира Порогова за излишнюю жадность. Мне это было слушать неинтересно, и я сразу же спросил, у кого мои вещи.
— Какие еще вещи? — сердито сказал уголовный. — Знаешь такое слово: «тю-тю»?
Было, похоже, что первый страх у них уже прошел, и вернулась привычка человека с ружьем быть всегда правым. Во всяком случае, оценив шутку, все они дружно рассмеялись.
— Вещи отдайте! — попросил я, правда, без соответствующих строгих нот в голосе.
— Тебе сказали — «тю-тю»! Ну, и вали отседова, покуда тебе боков не намяли, — нагло высунулся один из главных подозреваемых, малорослый в кожаной куртке.
— Значит, добром не отдадите? — не вняв совету, спросил я, теперь с нескрываемой угрозой.
Смех как по команде стих. На меня смотрело четырнадцать жестких, революционных глаз.
— Ты, фершал, чего простых слов не понял? — куражась ласковой угрозой, проговорил уголовный.
— Вещи, говорю, отдайте! — не снижая, как ожидалось, напора, повторил я. — Не то…
— А если не отдадим, чего тогда будет? — с дурашливым страхом, ерничая, спросил уголовный.
— Для вас ничего, — спокойно сказал я, вынимая из-под армяка никелированный наган командира. — Для вас будет вечная тишина и покой.
Вид оружия вызвал небольшую паузу, но, мне показалось, не страха, а удивления.
— Ты, че шпалером машешь, падла! — закричал все тот же блатной, видимо, претендуя на роль лидера и пытаясь захватить в коллективе командную инициативу. — Да я тебе счас шмазь сотворю!
Он соскочил со шконки, присел на полусогнутых ногах и расставив руки, пошел прямо на меня. Я, ничего не говоря, прицелился и спустил курок. Грохнул непривычно звонко прозвучавший в закрытом, сводчатом помещении выстрел. Взвизгнула, рикошетя от стен, пуля. У блатного слетела с головы шапка, и он медленно осел на пол. Никто не пошевелился.
— Ну, — спросил я, оглядывая застывшую компанию, — с кого начнем?
Желающих не оказалось, и я навел револьвер на главного подозреваемого.
— Думаю, ты будешь первым.
— Ты, фершал чего, сказился? — заговорил он, расплываясь в добродушной улыбке. — С тобой чего, пошутковать уже нельзя? Васька, отдай фершалу тряпье, может, человеку не в чем показаться, вот ему и обидно!
Подозреваемый номер два, высокий мужик в рваной шинели, перекрещенной пулеметными лентами, резво вскочил с нар и, опасливо на меня оглядываясь, заспешил в угол, где лежали узлы с награбленным,
— Ты, фершал, не думай, — проговорил он заискивающе, — нам чужого не нужно. Мы это так, шутейно!
— В другой раз за такие шутки я тебе пошучу пулей в репу, промеж глаз, — пообещал я, забирая свои брюки и сюртук. — А белье где?
— Белье-то? Белье-то у Егорки, — ответил он, показывая пальцем на низкорослого.
— Быстро! — рявкнул я.
«Егорка» кинулся к узлам и, расшвыряв их по полу, добрался до своего. Я подошел к нему и, стоя боком к нарам, на которых застыли смущенные выстрелом бойцы, одним глазом смотрел, из чего состоит его личное имущество.
Любезная Полиграфу Полиграфовичу Шарикову мысль «все отобрать и поделить» особых результатов пока не давала. Егорка отобрал много, но имущество, в основном, пустяшное, вроде женских сарафанов и стоптанных сапог. Зачем ему было нужно все это тряпье, мне осталось неизвестно. Тем более, что крайне интересовало собственное белье. Оно тотчас нашлось, свернутое в особый узелок.
— Прими, товарищ фершал, — торжественно проговорил он, как личный дар передавая мое украденное исподнее, — все как есть в сохранности, ничего не пропало!
Возможно, я проявил вопиющую невоспитанность, но, забрав вещи, даже не поблагодарил их добросовестного хранителя. Правда, это Егорку не очень огорчило, когда я вышел из церковного предела и пошел искать укромный уголок переодеться, он догнал меня и, таинственно подмигивая, сделал деловое предложение:
— Товарищ фершал, если вы Леньку Порогова шлепнете, то ты отдай мне его сапоги, а я тебе за то дам оченно интересную картинку с голой барыней.
В подтверждении своих соблазнительных слов он вынул из кармана кожанки помятую фотографическую карточку сидящей над обрывом фигуристой женщины с романтически поднятыми к небу глазами. Под изображением была соответствующая случаю надпись: «Грустно мне без тебя!»
— Хороша? — восхищенно спросил он, вожделенно облизывая губы. — Махнем, не глядя? Сапоги у Леньки пустяшные, а мне лестно!
На этой минорной ноте мы с ним разошлись. Я отправился по своим делам, а Егор вернулся к товарищам.
Коммуна имени «Победы мировой революции» расположилась в бывшем здании церкви, ныне храме культуры. Спали коммунары на топчанах в двух приделах, а трапезную устроили в алтаре. Разыскивая место, где можно переодеться, я попал на приготовление к ужину. Столы стояли под иконостасом, на котором обычно помещаются иконы деисусного чина.
Однако, икон там не было. Вместо лика спасителя на центральном месте висел портрет бородатого мужика со славянской разбойничьей рожей. Я сначала подумал, что это Емельян Пугачев или Стенька Разин, но надпись под ним объясняла, что это не кто иной, как сам товарищ Карл Маркс. По сторонам от него, вместо ликов Богородицы и Иоанна Предтечи, помещались вырезанные из газет изображения товарищей Ленина и Троцкого.
Там уже собралась вся коммунистическая компания. В середине стола в знакомой мне кожаной тужурке и студенческой фуражке расположился товарищ Бебель. Поменяв свою рваную шинель на командирскую кожу, внешне он очень выиграл, но оставался все таким же простым и доступным товарищем, как и раньше. Увидев меня, он приветливо помахал рукой и пригласил к столу. Я не стал чиниться и устроился на свободном месте в самом его конце.
Обозрев готовых к ужину коммунаров, товарищ Август откашлялся и произнес речь:
— Товарищи, — сказал он громким отчетливым голосом, — позвольте дебаты по поводу ужина считать открытыми!
Говорил он, как я уже отметил, громко, а иностранное слово «дебаты» произнес еще громче, чем простые русские слова и как-то более значительно.
— На повестке дня у нас два вопроса, пшенная каша и морковный чай. Кто за то, что подтвердить, прошу голосовать.
Над столом взметнулся частокол рук. Товарищ Август кивнул и признал голосование единогласным.
— Теперь предлагаю в ознаменование и вообще спеть наши любимые революционные песни, — предложил он и безо всякого голосования затянул «Варшавянку». Коммунары подхватили мелодию польского композитора Вольского и от начала до конца пропели революционную песню, переведенную на русский язык товарищем Глебом Кржижановским.
Месть беспощадная всем супостатам,
Всем паразитам трудящихся масс,
Мщенье и смерть всем царям-плутократам,
Близок победы торжественный час,
— пел слаженный хор коммунаров и кончил бескомпромиссным припевом:
На бой кровавый,
Святый и правый,
Марш, марш вперед,
Рабочий народ!
Я, как и все, включился в общий хор и получил заряд революционного подъема. После «Варшавянки» товарищ Август (Телегин) Бебель завел новую революционную песню «Красное знамя», на слова все того же товарища Глеба Кржижановского, будущего автора плана ГОЭЛРО. В этом шлягере тех лет мне больше самого очень насыщенного и содержательного текста понравился припев:
Лейся вдаль, наш напев! Мчись кругом!
Над миром знамя наше реет,
И несется клич борьбы, мести гром,
Семя грядущего сеет
Оно горит и ярко рдеет,
То наша кровь горит огнем,
То кровь работников на нем.
Окончив песню такими многозначительными словами, товарищ Август Телегин-Бебель пригласил присутствующих садиться. Все разом опустились на скамьи и выставили перед собой приготовленные ложки. Зрелище получилось красочным, не хуже чем выполнение команды почетного караула: «Смирно! На караул!».
После того, как революционные обряды были соблюдены, две стряпухи принесли пять бачков с пшенной кашей и расставили из на столах так, чтобы на каждый бачок приходилось примерно по десять едоков, независимо от возраста и пола. Коммунары со своими ложками замерли по стойке «Смирно».
— Да здравствует мировая революция! — провозгласил все тот же товарищ с двойной фамилией и оригинально окончил поклонением революционным святыням: — Во имя товарищей Карла Маркса и Фридриха Энгельса, аминь!
Услышав последнее слово команды, коммунары жадно, с революционным задором набросились на кашу. Я, честно говоря, еще не так оголодал, чтобы соревноваться с ними на равных и вяло черпал из общей кастрюли сухую, несоленую, к тому же недоваренную крупу. Мне компанию составила сидящая немного поодаль, на другой стороне стола, товарищ Ордынцева, Он ела тоже как-то вяло, даже механически, без интереса к самому процессу. Однако, как мне показалось, не от партийного пренебрежения к каше, а исключительно из-за погружения в глубокие думы о мировой революции и счастье простого народа.
С едой коммунары покончили молниеносно. Вторым блюдом кухарки подали ведра с морковным чаем. Когда едва теплый напиток был допит, товарищ Август вновь встал на своем месте и предложил товарищем спеть новую песню. Возражений не последовало, и хор затянул очередную запевку о тяжелой народной судьбе. В этом революционном шедевре не столько призывалось к кровопролитию, сколько давилось на жалость.
Кто дал богачам и вино и пшеницу
И горько томится в нужде безысходной?
— вопрошали друг друга коммунары и, в конце концов, сами же отвечали:
Победа за нами, за силой народной,
Победа близка, пролетарий голодный!
Окончив и эту песню, голодные пролетарии встали из-за стола и мирно разошлись по своим спальням. Я подошел к товарищу А. (Телегину) Бебелю поинтересоваться, откуда у него взялись малиновые штаны и кожаная куртка командира Порогова. Однако, товарищ Август, опережая мой вопрос, возможно, отчасти неуместный в присутствии представителя Губкома товарища Ордынцевой, сам заговорил на тему командира:
— Ты был прав, товарищ Алексей, фальшивый продотрядовец Порогов оказался зловредной контрой и тайным наймитом капитала! — громко сказал он.
— Да ну? — удивился я. — Как же это выяснилось?
— Он, понимаешь, попытался взорвать нашу коммуну! Пришлось шлепнуть его на месте! Это надо же, сколько ненависти к революционному пролетариату у тайных врагов советской власти!
— Так-таки и пытался? — поразился я коварству врага. — А сапоги его где?
— Зачем они тебе, товарищ Алексей? На них места живого нет.
— Мне мои жмут, а его будут в самый раз.
— Жмут? Дай я померю, может, мне окажутся впору! — обрадовался коммунар.
— С тебя и так хватит, — наклонившись, сказал я ему на ухо.
— Сапоги, говоришь? — не расслышав моей последней реплики, переспросил товарищ Август. — Сейчас пошлю товарища бабу сбегать, она принесет.
— О каких сапогах, вы говорите, товарищи? — вмешалась в разговор Ордынцева.
— Это мы так, о своем, Ну, и как вам нравится, товарищ Ордынцева, наша коммуна?
— Многое нравится, однако, не все, товарищ Телегин. Мне кажется, что у вас еще мало политпросвета.
— А это что? Не политпросвет? — удивился коммунар, указывая на портрет заросших основоположников и слегка обросших последователей. — Товарищи смотрят и проникаются.
— А почему за обедом вы даже не упомянули о положении на фронтах гражданской войны и международном положении?
Товарищ (Телегин) Бебель сразу не нашелся, что ответить. Однако, подумал и пообещал:
— Мы учтем вашу самокритику, товарищ Ордынцева и впредь завсегда.
— Где мне можно переночевать? — прервал я неприятный для коммунара разговор.
— Везде, где твоя душа пожелает, товарищ Алексей. Где нравится, там и лягай. Вот, можешь вместе с товарищ Ордынцевой устроиться в гостевой комнате. Ты, товарищ Ордынцева, не против?
— Нет, конечно, — удивленно ответила она. — Раз товарищ член революционной партии, то чего же я буду против? Мы заодно можем дискутировать о политических платформах.
— Вот и хорошо, — обрадовался товарищ Август, — тогда товарищ Ордынцева тебя и проводит, а мне еще нужно готовить идейную политработу на завтрева.
Не успел я еще раз напомнить ему про сапоги Порогова, которыми почему-то заинтересовался малорослый комбинатор, как коммунар с озабоченным видом оставил нас. Ордынцева строго взглянула на меня и пригласила следовать за собой. Мне стало любопытно, что представляет собой пламенная революционерка в неформальной обстановке, и я пошел за ней следом.
«Гостевая комната» помещалась в маленькой комнатушке, бывшей ризнице. Мы вошли, и там сразу же стало тесно, Как и все остальные помещения в коммуне, ризница была обставлена самодельной мебелью. В углу притулился колченогий столик, сделанный из полуметровой иконы и разной толщины ножек. На нем стоял заплывший воском огарок свечи. Остальную часть комнатки занимал широкий топчан, застланный соломой.
— Вот здесь я и ночую, — сообщила Ордынцева.
Топчан был один, и я, честно говоря, удивился, что она согласилась приютить меня на ночь. В комнатушке оказалось не холодно и товарищ Ордынцева сняла с себя комиссарскую кожанку и кумачовую косынку, после чего осталась в мужской красноармейской форме.
— Устраивайся, товарищ Алексей, — сказала она будничным, даже домашним голосом, — мне нужно выспаться. Завтра у меня тяжелый день.
— Отвернись, товарищ Ордынцева, — попросил я, — мне нужно переодеться.
— Это еще зачем? — искренне удивилась она. — Откуда у тебя, товарищ, такая мелкобуржуазная стеснительность?
— Ну, мы, все-таки, особы разного пола.
— Мы в первую очередь товарищи по классовой борьбе, а уже потом мужчины и женщины! Или ты думаешь по-другому?
Я думал именно по-другому и даже попытался представить, что у нее скрыто под мешковатой, солдатской одеждой. Однако, понять это оказалось совершенно нереально. Единственным признаком пола оказалась нежная девичья щечка, с бледной от недоедания кожей и большие карие глаза с темными кругами.
— Мне придется совсем раздеться, — предупредил я. — Если тебя, товарищ, это смущает, лучше отвернись
— Мне всё равно, — ответила она, садясь на край топчана — Мы с тобой, товарищ, по вопросам тактики находимся на разных партийных платформах, поэтому половой контакт между нами исключен.
— Ну, если смотреть с такой точки зрения, тогда и говорить не о чем, — сказал я, и, перестав обращать на нее внимание, скинул с себя грязные обноски.
Однако, Ордынцева не отвернулась, напротив пристрастно меня разглядывала, что стало понятно после ее замечания:
— Ты, товарищ Алексей, не похож на пламенного революционера. У тебя на теле мелкобуржуазный жирок.
— Где это ты у меня видишь жир! — возмутился я, поворачиваясь к ней,
— Настоящие революционеры должны быть худыми, кожа и кости, а ты вон какой гладкий!
— Следи за своим телом, и тебе будет не стыдно раздеваться перед посторонними, посмотри, на кого ты похожа, даже непонятно, сколько тебе лет, сорок или пятьдесят! — намеренно, чтобы уколоть, накинул я ей лишний десяток лет.
Ордынцева меня окончательно разозлила своей принципиальной «революционностью» и, вообще, мне уже надоело сдерживаться и валять с этими идиотами дурака. Эсерка молча проглотила пилюлю, и только когда я уже кончил переодеваться, сказала:
— Мне двадцать один год.
— Сколько!? — совершенно непроизвольно воскликнул я, чем добил ее окончательно.
— Сколько слышал, — ответила она — Для революционера главное, не как он выглядит, а то, что у него внутри!
— Ну, тогда и вопросов нет, как выглядишь, так и ладно. Главное, что внутри тебе все шестьдесят. Да ты не тушуйся, товарищ Ордынцева, лучше учи устав своей партии,
— Я и не тушуюсь, — ответила девушка чуть дрогнувшим голосом, — Для революционера важна не внешность, а содержание. Новые люди будут искать друг в друге не мещанскую красоту, а внутреннюю гармонию
— Вот здесь ты права, внутренней красоты у тебя столько, что ты можешь спокойно спать в одной постели с посторонним мужчиной, и он к тебе пальцем и не прикоснется Ты поддерживаешь новые теории о взаимоотношении полов?
— Я все революционные теории поддерживаю.
— Вот и прекрасно, будете делать девушкам дефлорацию на торжественных митингах и публично случать их с достойными партийцами. А тебе за заслуги в политпросвете старшие товарищи подберут идеологически проверенного самца, и он оплодотворит твое революционное лоно.
— Товарищ Алексей, мне начинает казаться, что ты не революционер, а совершенно враждебный элемент!
— Это почему?
— Ты говоришь совсем не по-революционному!
— Как думаю, так и говорю, и мне непонятно, товарищ Ордынцева, на каком основании ты присвоила себе право судить, что правильно, что нет.
— На правах пролетария! — ответила она.
— Это ты-то пролетарий? Или твой товарищ Телегин пролетарий? Да вы оба мелкобуржуазные вырожденцы и тунеядцы! А ты еще, скорее всего, дочь какого-нибудь действительного тайного советника, которой захотелось поиграть в революционную свободу. Вот ты и носишься с дурацкими идеями и морочишь всем голову своим политпросветом.
— Откуда ты узнал про моего отца? У меня с ним нет ничего общего!
— Вот видишь, ты уже и от отца отреклась. Птицу видно по полету, прочитала, небось, «Овода» и решила, что в революции и есть высшая романтика.
— Да, прочитала! Это моя любимая книга!
— Только не учла, что оводы — это такие поганые мухи, которые кусают полезных людям коров и лошадей.
— Я не буду с тобой спорить, товарищ, но выводы сделаю и просигнализирую в твою партийную ячейку!
— Сигнализируй, — сердито сказал я, — только не забывай, что иногда всем, даже пламенным революционеркам, следует мыться.
Последний удар ее добил, и даже в тусклом свете воскового огарка было видно, как Ордынцева вспыхнула.
— Я, я, — начала она, — я, думаю, что…
— Я не знаю, о чем ты думаешь, и знать не хочу. Нам с тобой все равно не по пути.
Отбрив Ордынцеву, я задул свечу и лег на топчан, предоставив ей устраиваться в темноте. Она пошелестела одеждой и прилегла с самого края. Я отодвинулся к стене и повернулся к ней спиной. Какое-то время было совсем тихо, потом послышались еле слышные всхлипывания. Я никак на это не отреагировал и нарочито ровно задышал, чтобы она думала, что я уже сплю. Вскоре всхлипывания стали чуть громче. Ордынцева плакала так горько и по-детски, что я не выдержал и повернулся к ней:
— Ну, что ты разнюнилась, что случилось?
Ордынцева не ответила и замолчала. Однако, я чувствовал, как от ее сдерживаемых рыданий под нами дрожат нары. Пришлось истратить спичку и зажечь свечу. Девушка лежала ничком, уткнувшись лицом в прелую, вонючую солому, на которой мы спали, и горько, беззвучно плакала. Женские слезы, как всегда, сначала меня рассердили, потом заставили раскаяться в грубости и вызвали жалость. Как успокаивать революционерок, я не знал, поэтому начал гладить ее плечо и бормотать невразумительные, утешительные слова. Только потому, что она расплакалась, признавать правильность ее «политической платформы» у меня не было никакого желания. Все эти взбесившиеся борцы за революционность и народное счастье меня уже достали.
— Ладно, девочка, извини меня, я был не совсем прав, — в конце концов, сказал я.
— Почему, не прав? — воскликнула она. — В том-то и дело, что прав! А я самая обыкновенная дрянь!
С этим трудно было спорить, но уже то, что она заговорила человеческим голосом, многого стоило.
— Как тебя угораздило вляпаться в революцию, да еще на стороне эсеров? — спросил я, чтобы как-то ее отвлечь. Слушать исповеди и выяснять всю ночь отношения у меня не было никакого желания.
— Ты был прав, к нам на дачу каждое лето приезжал студент и привозил запрещенные книжки. Я прочитала «Овода» и возненавидела тиранов…
— Понятно, студент тебя соблазнил и втянул в подпольную работу.
— Нет, он был не такой, он женщинами не интересовался. К тому же я была совсем еще девчонкой. И вообще, его волновала только революция. Потом его казнили, — неожиданно кончила она свою романтическую историю.
— За что?
— За теракт. Они с товарищами совершил покушение на жандармского генерала. Я посчитала, что должна отомстить за него. Так и стала революционеркой. Как раз в это время произошла Февральская революция, власть захватила буржуазия…
— Тебя как звать? — спросил я.
— Товарищ Ордынцева.
— Фамилию твою я знаю, имя у тебя есть?
— Есть, Даша, только так меня уже давно никто не зовет.
— Так вот что, Даша, давай сейчас поспим, а утром решим, что тебе нужно делать дальше. И запомни, если останешься в эсерах, тебя большевики через пару, тройку лет расстреляют, как нечего делать.
— Что ты такое говоришь! — воскликнула Ордынцева. — Мы же союзники!
— Когда делят власть или деньги, про друзей и союзников забывают. Не веришь, прочитай, как проходила французская революция. А у нас все получается жестче. Представь, что будет, если тебе что-то придется делить с Телегиным? Он за красные штаны и кожаную куртку сегодня застрелил человека. Правда, такого же мерзавца, как и сам, но это не суть.
— Как застрелил?
— При тебе же разговор был, что бывший командир продотряда пытался бежать.
— Но ведь он был врагом революции!
— Все, — устало сказал я, — давай обо всем поговорим завтра.
— А можно, товарищ Алексей, я лягу к тебе поближе, а то мне холодно. Ты не думай, у меня только голова немытая, это чтобы, ну, понимаешь, чтобы товарищи не думали…
— Понятно, чтобы не приставали. Ладно, ложись, утро вечера мудренее.
Мы обнялись, чтобы было теплее спать, Даша еще несколько раз всхлипнула и мирно засопела.