Водный барон. Том 4

Глава 1

Шестнадцатый день блокады начался не с пения птиц и не с лучей солнца, пробивающихся сквозь слюдяное оконце землянки. Он начался со звука.

Тяжёлый, глухой, шаркающий звук. Шрррх… Шрррх… Будто кто-то огромный и невидимый волочил по сырой земле мертвое тело.

Я открыл глаза. Сон слетел мгновенно, как сухая шелуха, оставив после себя лишь привычную, въевшуюся в подкорку настороженность. Рука сама скользнула под подушку, набившуюся соломой, пальцы сомкнулись на рукояти ножа.

В землянке было сыро и холодно. Утренняя речная стынь пробиралась даже под овчинный тулуп, которым я укрывался. Рядом, на соседних лавках, спали мои люди — Никифор, Анфим, Егорка. Их дыхание вырывалось изо ртов белыми облачками пара, оседая инеем на грубых бревнах стен.

Живот привычно скрутило спазмом. Голод. Он стал нашим постоянным спутником в последние дни. Запасы муки в Малом Яре подходили к концу, рыбалка под прицелом авиновских лучников стала занятием для самоубийц, а подвоз продовольствия был перерезан блокадой. Мы ели один раз в день — пустую похлебку из крапивы и мелкой рыбешки, да кусок черствого хлеба размером с ладонь.

Я сел, растирая лицо ладонями, пытаясь прогнать остатки тяжелой дремоты. Мышцы ныли после вчерашней работы — мы весь день укрепляли настил на барже, таскали бревна, ковали скобы. Тело Мирона Заречного стало крепче, жилистее, но даже оно имело пределы.

Звук снаружи повторился. Шрррх… Шрррх…

Теперь я узнал его. Это был не враг. И не зверь.

Это была надежда.

Я быстро натянул сапоги, накинул на плечи зипун и толкнул низкую дверь, обитую войлоком.

Утро встретило меня густым, как молоко, туманом. Река курилась, скрывая противоположный берег. Мир казался серым, призрачным, выцветшим. Но в этом сером мареве, у самой воды, кипела жизнь.

Возле нашей баржи, которая черной громадиной нависала над мостками, суетились люди. Серапион, мой верный десятник, и двое братьев-плотников катили по дощатому настилу мешки. Огромные, пузатые тюки из грубой, почерневшей от времени рогожи. Они были тяжелыми — доски под ногами людей прогибались и жалобно скрипели, грозя переломиться.

— Осторожнее! — сдавленно шипел Серапион, упираясь плечом в бок мешка. — Не кантуй так резко! Рассыплешь — сам по зернышку собирать будешь! Это тебе не овес, дурья башка!

— Тяжелый, зараза… — кряхтел младший из братьев, Гаврила, вытирая пот со лба рукавом. Лицо его было перепачкано черной пылью.

Я спустился к воде. Влажный воздух холодил кожу, но внутри меня начинал разгораться азарт. Тот самый, инженерный, производственный азарт, которого мне так не хватало в этом мире мечей и магии.

— Привезли? — спросил я, подойдя к десятнику.

Серапион вздрогнул и обернулся. Вид у него был измотанный. Красные от недосыпа глаза, всклокоченная борода, в которой застряла угольная крошка, делая его похожим на вылезшего из преисподней черта.

— Мирон Игнатьич… — он выдохнул, опираясь на мешок. — Привезли. Два возка, как и велел. Еле протащили через дальний волок, чтобы авиновские разъезды не заметили. Лошади чуть не пали.

— Какой уголь? — перебил я, подходя к ближайшему мешку.

— Кузнецовский. Данила-углежог божился, что лучший. Из березы и дуба, томленый в ямах без воздуха три недели. Звонкий, говорит, как стекло.

Я развязал горловину мешка. В нос ударил резкий, сухой запах углерода. Я запустил руку внутрь, ощущая приятный холод и твердость кусков. Вытащил один на свет.

Уголь был крупный, черный, с характерным синеватым отливом на сколе. Я сжал его в кулаке — он не рассыпался в пыль, а лишь хрустнул. Хороший выжиг. Плотный. Такой будет давать жар долго и ровно, а не вспыхнет как солома.

В этом мире еще не знали каменного угля. Антрацит, коксующийся уголь — всё это лежало глубоко в недрах земли, ожидая своего часа. Здесь топили дровами. Но дрова для моей машины не годились. Слишком низкая теплотворная способность, слишком много влаги, слишком нестабильное горение. Чтобы поднять давление до рабочих пяти атмосфер на дровах, мне пришлось бы забить ими весь трюм и подкидывать каждые пять минут.

Уголь — другое дело. Это концентрированная энергия леса.

— Сколько здесь? — спросил я, отряхивая черную пыль с ладони.

— Пятьдесят пудов, — отчитался Серапион. — Двадцать здесь, еще тридцать парни сейчас дотаскивают от телег. Данила всё отдал, подчистую выгреб из ям. Говорит — сами жечь будем, если не получится.

Пятьдесят пудов. Восемьсот килограмм.

Я быстро прикинул в уме. Теплотворная способность древесного угля — около 30 мегаджоулей на килограмм. КПД нашего самодельного, клепаного «на коленке» котла — дай бог, процентов пять-семь. Остальное улетит в трубу, уйдет на нагрев корпуса, на трение, на утечки пара через несовершенные сальники.

На сколько этого хватит?

На разогрев уйдет пудов десять. Прогреть тонну воды, металл котлов, кирпичную кладку топки… Остается сорок. В режиме полного хода машина будет жрать… много она будет жрать.

— На два дня, — сказал я вслух. — Максимум на три, если идти экономным ходом и не форсировать тягу.

Плотники переглянулись. В их глазах читался немой вопрос, который мучил всех в лагере.

— А если не хватит, Мирон Игнатьич? — тихо спросил Гаврила. — Что тогда? На веслах мы эту дуру против течения не выгребем. Тяжелая она стала, как баржа с камнем. Обшивка двойная, железо в трюме… Встанем посреди реки — расстреляют нас авиновские, как уток в тире.

Я посмотрел на него. Парень был напуган. Они все были напуганы. Они верили мне, потому что я давал им еду и защиту, но их вера трещала по швам, как перетянутый канат.

— Если не хватит, Гаврила, — ответил я жестко, глядя ему прямо в глаза, — то нам уголь уже не понадобится. Мы либо прорвемся в Малый Яр за два дня, собьем блокаду и привезем муку, либо пойдем на корм ракам вместе с этой баржей. Третьего не дано. Назад дороги нет. В лагере еды осталось на три дня.

Тишина стала звенящей. Только плеск воды о сваи мостков нарушал её. Жестко? Да. Но врать сейчас было нельзя. Люди должны понимать цену ошибки.

— Грузите! — скомандовал я, разрывая оцепенение. — В трюм, к топке. И слушайте внимательно: распределяйте вес равномерно! Левый борт, правый борт. Весы в голове держите! Если дадим крен хоть на пять градусов — вода в котлах перельется на одну сторону, оголит жаровые трубы с другой. Трубы перекалятся и лопнут. И мы сваримся вкрутую за секунду. Поняли?

— Поняли, Мирон Игнатьич, — угрюмо кивнул Серапион. — Не дураки.

Работа возобновилась. Я наблюдал, как черные мешки исчезают в темном зеве грузового люка, словно жертвоприношение ненасытному идолу.

Я поднялся на борт баржи.

Палуба под ногами отозвалась гулко, солидно. Мы перестелили настил лиственницей — деревом, которое не гниет в воде, а становится только крепче, как камень. Снаружи это было все то же неуклюжее, широкое грузовое судно, «баржа-беляна», на каких возят лес и соль. Но внутри… Внутри мы создали монстра.

Я прошел мимо рубки, мимо зачехленных бойниц, и начал спускаться в трюм по шаткой, крутой лестнице.

Здесь царил другой мир.

Свет падал сверху косыми, пыльными столбами, выхватывая из полумрака детали нашего творения.

«Зверь». Так его назвал Кузьма, и прозвище прижилось.

Даже сейчас, холодный и молчаливый, он внушал трепет.

Четыре медных котла, соединенных в единую батарею. Мы сделали их из старых винокуренных кубов, перековав и усилив. Каждое «пузо» было стянуто ржавыми, но надежными железными обручами — мы сняли их со старых бочек, проковали заново, закалили в масле и насадили на горячую. Остывая, металл сжал медь мертвой хваткой.

Переплетение труб напоминало кишечник гигантского зверя. Паропроводы, обмотанные войлоком и мешковиной для теплоизоляции, уходили к цилиндрам. Массивный кривошипно-шатунный механизм, грубый, но надежный, выточенный из осей телег и переплавленных якорей, замер в нижней мертвой точке.

Это была не просто машина. Это был памятник нашему упрямству. Памятник инженерной мысли, загнанной в угол средневековья, лишенной станков, лишенной качественной стали, лишенной приборов. Мы строили его на ощупь, на глаз, на интуиции.

Запах здесь стоял особый. Не речной, не лесной. Пахло металлом, окалиной, кислой медью и пережженным свиным салом — лучшей смазкой, которую мы смогли найти. Запах индустрии. Запах будущего, которое ворвалось в этот мир без спроса.

Кузьма был здесь.

Мой главный механик, бывший деревенский кузнец, лежал на спине под котлами, в самой грязи, и что-то подкручивая огромным гаечным ключом. Ключ этот мы выковали специально под гайки главного вала.

Услышав мои шаги, он выбрался наружу, как черт из табакерки.

Вид у него был жутковатый. Лицо черное от сажи и старой смазки, белки глаз сверкают в полумраке, зубы в улыбке — как жемчуг. Волосы, перехваченные кожаным ремешком, торчали во все стороны.

— Принимай кормежку, механик, — сказал я, кивнув на гору мешков, растущую у топки.

Кузьма вытер руки ветошью, которая была еще грязнее его рук, и встал. Он погладил мешок с углем, как гладят любимую женщину.

— Хороший уголь, Мирон. Слышу, как звенит. Данила не подвел.

— Машина как? — спросил я, подходя к манометрам.

Приборы были нашей гордостью и нашей болью. Стеклянные трубки, заполненные подкрашенной ртутью, и примитивные стрелочные указатели на пружинах. Стекла для них мы вырезали из донышек бутылок, шлифовали песком вручную. Сейчас стрелки лежали на нулях.

— Как невеста перед свадьбой, — усмехнулся Кузьма, но глаза его оставались серьезными. — Волнуется. И я волнуюсь, Мирон.

— Что проверил?

— Всё. Котлы водой набил под завязку, как ты велел. Уровни проверил трижды. Мерные трубки держат, ни капли не травит. Пробки зачеканил свинцом. Сальники…

Он замялся.

— Что сальники? — насторожился я.

— Набил свежим салом с пенькой. Вроде держат. Но на холодную-то оно понятно. А вот как пар пойдет… Сало потечет, пенька может выгореть. У нас нет асбеста, Мирон. Нет графита.

— Знаю, — кивнул я. — Будем подтягивать на ходу. Если начнет сифонить — накидывай мокрую тряпку и тяни гайку. Главное — цилиндры.

— Цилиндры я смазал. Золотник ходит плавно, я его вчера еще раз притер песком мелким, самым тонким, потом маслом пролил. Не должен клинить.

— Не должен… — эхом отозвался я.

Я прошел вдоль машины, касаясь рукой холодных, грубых деталей. Инженер во мне трепетал от смеси гордости и ужаса. Мы сделали это. Собрали паровую машину высокого давления буквально из мусора и палок.

Но здравый смысл — тот, из двадцать первого века — кричал об опасности.

— Кузьма, — я посмотрел на механика в упор. — Ты понимаешь, что мы сейчас будем делать?

Улыбка сползла с лица парня. Он выпрямился, став серьезным.

— Понимаю, Мирон.

— У нас нет предохранительных клапанов заводской отливки. У нас самоделка. Рычаг с грузом и пружина от медвежьего капкана. Если ее заклинит, если окалина попадет под седло клапана…

— То нас разнесет к чертям собачьим, — закончил за меня Кузьма спокойно. — Я знаю. Я эту пружину три дня в масле вываривал, проверял на весах. На пяти атмосферах должна сработать.

— А котел? Медь старая. Перекованная. Усталость металла, микротрещины… Мы их не видим, Кузьма. Но они там могут быть.

— Два слоя, — упрямо мотнул головой кузнец. — И обручи каждые полшага. Мы ее испытывали гидравликой, помнишь? Три атмосферы воды держала неделю, ни капли не дала.

— Вода — не пар, Кузьма. Вода холодная и несжимаемая. А пар — это сжатая смерть. Энергия взрыва. Если котел лопнет, перегретый пар расширится мгновенно. Он сварит всех в этом трюме за долю секунды, а потом разнесет баржу в щепки. Мы сидим на бомбе.

Кузьма подошел ближе. В полумраке его глаза блестели фанатичным огнем.

— Я три ночи не спал, Мирон. Мне снилось, как колеса крутятся. Как мы идем против течения, а бурлаки на берегу бросают лямки и крестятся. Я хочу это видеть. Пусть рванет, плевать. Я готов рискнуть. Но если она заработает… мы боги, Мирон. Мы речные боги.

Я усмехнулся. Техно-ересь. Именно то, что мне нужно было услышать. Фанатизм — лучшее топливо, когда кончается здравый смысл.

— Ладно, бог механики. Готовь топку.

— Прямо сейчас?

— Да. Забивай углем, прокладывай берестой. Делай «колодец» для тяги. Но не поджигай пока. Я хочу собрать людей. Они должны знать, на что подписываются.

Сверху грохнуло — спустили очередной мешок. Облако черной пыли накрыло нас, заставив закашляться.

Я полез наверх, к свету.

К полудню вся команда была в сборе. Солнце висело в зените, но тепла не давало — ветер с севера гнал по свинцовой воде мелкую, злую рябь.

Двадцать три человека. Ядро моей маленькой армии. Артельщики, ставшие солдатами поневоле. Остальные — женщины, старики, раненые — остались в лагере, в землянках. Мы уходили, по сути, бросая их на произвол судьбы. Если мы не вернемся с победой и едой через три дня, лагерь вымрет или разбежится.

Осознание этого давило на плечи тяжелее, чем мешки с углем.

Люди стояли на берегу молча, полукругом. Серапион, Никифор, Анфим. Рыбаки, прибившиеся к нам после разорения их деревень. Беглые холопы, ставшие свободными работниками.

Они смотрели на баржу как на последнюю надежду. И одновременно — как на чудовище. Труба, торчащая посередине корпуса, пугала их своей чернотой и чужеродностью.

Я встал на кормовую надстройку, возвышаясь над толпой. Ветер трепал полы моего зипуна.

— Слушайте меня! — мой голос был хриплым, но громким. Ветер подхватил слова и понес над водой. — Сегодня шестнадцатый день блокады.

По толпе прошел глухой ропот. Люди переминались с ноги на ногу, прятали руки в рукава.

— Авинов думает, что мы уже грызем кору. Что мы ползаем на коленях в грязи и молим о пощаде. Что мы перегрызем друг другу глотки за последний мешок зерна.

Злость. Я видел, как она вспыхивает в глазах мужиков. Хорошая, правильная злость.

— Они перекрыли реку цепями. Они поставили заставы. Они думают, что Река принадлежит им по праву рождения. Что они, сидя в своих теремах на шелках, могут решать, кому плыть, а кому тонуть.

Я сжал кулак, поднял его вверх.

— Но Река не принадлежит никому! Река — это сила. И сегодня мы возьмем эту силу себе. Не течение. Не ветер, которого вечно нет, когда он нужен. Мы возьмем силу огня и воды!

Я указал на трубу за моей спиной:

— Там, в трюме, стоит машина. Мы строили ее месяц. Мы голодали, но кормили ее металлом. Мы не спали, но давали ей отдых. Теперь пришло время ей вернуть долг.

Я посмотрел в глаза людям. В глаза Никифору, который потерял брата в первой стычке с людьми Варяга. В глаза Анфиму, чью семью выгнали из дома за долги.

— Я не буду вам врать. Будет страшно. Там, внизу, будет ад. Грохот, жар, дым. Эта машина ревет как раненый медведь. Она может взорваться и убить нас всех мгновенно. Она может сломаться. Но если… если мы удержим её… если мы заставим её работать…

Я сделал паузу.

— … то мы станем быстрее любого гребца. Сильнее любого течения. Мы пройдем сквозь цепи Авинова как нож сквозь масло. Мы привезем еду. Мы вернем себе свободу. Кто не готов рисковать жизнью — шаг назад. Прямо сейчас. Никто не осудит. Оставайтесь в лагере, ждите.

Тишина. Только плеск воды о борт и далекий, тоскливый крик чайки.

Никто не сделал шаг назад. Ни один.

Серапион шагнул вперед, поправил топор за поясом. Лицо его было решительным.

— Мы с тобой, Мирон. До конца. Хватит прятаться по норам. Запускай своего Зверя. Пусть рычит.

— Да! — крикнул Анфим. — В топку Авинова!

— В топку! — поддержали остальные. — Давай огонь, Мирон!

Я кивнул. Внутри что-то отпустило. Команда есть. Они готовы идти в ад, если я поведу.

— По местам! — скомандовал я резко. — Отдать швартовы! Оставить только кормовой! Приготовиться к розжигу!

Люди забегала. Слаженно, четко. Месяц муштры не прошел даром. Каждый знал свое место.

Я спустился в трюм. Сердце колотилось где-то в горле, отдаваясь в ушах.

Кузьма уже стоял у топки с зажженным факелом в руке. В полумраке его лицо, освещенное пляшущим пламенем, казалось маской древнего жреца.

— Ну, — сказал он тихо. — С Богом, Мирон Игнатьич.

Я посмотрел на манометры. Стрелки на нулях. Вода спокойна. Уголь ждет.

— Давай, Кузьма, — выдохнул я. — Зажигай.

Механик наклонился и сунул факел в открытое жерло топки.

Началось.

Загрузка...