Рассвет подкрашивал туман золотой пылью. Серое, влажное марево стелилось по равнине, цеплялось за пожухлую осеннюю траву, смешивалось с дымом от наших потухших костров. Воздух загустел, наполнившись запахами жизни: мокрой овчиной, угольным дымком и призрачным дыханием моря, что витало на краю сознания, как забытое обещание.
При этом всём шел дождь. Осенняя морось проникала под одежду, под кожу, под самое сердце… Каждая капля была крошечным ударом молотка по наковальне тишины. Она превращала землю под нашими ногами в темную липкую грязь, которая чавкала и присасывалась к сапогам с каждым шагом, с каждым вздохом. Это была земля-могила, готовая принять уже всё, что упадет на нее.
Мы выстроились на склоне холма, став частью этого сырого пейзажа. Наши плащи потемнели от влаги и превратившись в тяжелые, негнущиеся свинцовые крылья. Лица были мокрыми и серыми, бороды висели сосульками, глаза блестели темными бусинами на масках усталости. Никто не говорил… Только дождь нашептывал свою печальную сагу в побуревшую траву да в замерзшие сердца.
С противоположного холма спускались альфборгцы. Их темная масса медленно сползала по мокрому склону, как оползень. Они шлепали по грязи, сгорбленные, будто дождь пригнул их к земле не только физически, но и духовно. Их мокрые знамена обвисли на древках, как мертвые птицы. Никто не пел. Никто не бил в щиты. Они просто шли — на последнее в своей жизни свидание с судьбой.
В какой-то момент, в центре этого огромного сырого блюдца появился Лейф. Мы так и не поговорили с ним с утра… Да он и не был настроен на разговор…
Он был раздет по пояс, несмотря на ледяную сырость, пробирающую до костей. Капли дождя стекали по его спине, по синим татуировкам — спиралям судьбы, волкам Одина, змеям Мидгарда — по буграм мышц, игравших даже в неподвижности.
Казалось, его тело излучало собственный жар — сухой, яростный, противостоящий всему этому осеннему мраку, всем законам природы. В правой руке он сжимал огромный боевой меч — не украшенный, не изящный, просто тяжелый, отточенный кусок стали, созданный для сонмища убийств… Тяжелый круглый щит прикрывал треть его тела. Вот и вся экипировка…
Эйвинд стоял рядом со мной, плечом к плечу. Вода капала с козырька его шлема на щеку, стекала по аккуратному шраму, оставленному давним топором. Его взгляд, всегда острый и игривый, как солнечный зайчик, теперь затянуло тиной: он стал неподвижным и глухим — точной копией водной глади, что темнеет, собирая в своих глубинах гром. И вся эта тихая буря была направлена на Лейфа. Его пальцы, обмотанные кожаными ремешками, были белы от того, как сильно он сжимал рукоять своего меча.
Через минуту из серой пелены дождя и тумана, как призрак из саги, появились носилки. Их несли четверо, и они увязали в грязи по щиколотку. На носилках, на грубой холстине, сидел Ульрик Старый. Его закутали в промокший плащ из медвежьей шкуры. Его седые, некогда густые волосы прилипли к черепу, обнажив высокий морщинистый лоб. Одна нога была перевязана грязными, почерневшими от крови тряпками. Другая скрючилась подагрой и лежала без движения, как сухая ветка. Глаза старика горели в этом сером мире, как два последних уголька в остывающем очаге…
Наши взгляды встретились сквозь завесу дождя. Он кивнул мне. Я кивнул в ответ. И какие слова, какие крики, какие мольбы могли существовать в этом хлюпающем холодном мире между двумя холмами? Верно… Никакие. Только дождь и осознание, что мы уже больше ничего не можем изменить.
Торгнир вышел на поле так же тихо, как падала капля воды с ветки березы. Он просто отделился от серой массы своих воинов и стал частью поля.
Молодой ярл щеголял в стеганой куртке из плотного льна, поверх нее висела легкая кольчуга: ее звенья тускло блестели под слоем влаги. На его голове сидел простой норманнский шлем с наносником, закрывавший пол-лица. В правой руке сверкал длинный изящный меч, идеально сбалансированный для быстрых выпадов. В левой покоился круглый щит, меньше, чем у брата, обтянутый бычьей кожей, с простой железной бляхой-умбоном в центре.
Торгнир не успел приблизиться к Лейфу, как Ульрик громко крикнул:
— Остановитесь! — в его надорванном тоне все еще звучала власть, отголосок той железной воли, что когда-то держала Альфборг в ежовой рукавице. — Торгнир! Лейф! Я ваш отец и ярл! Я запрещаю этот бой! Слышите? Запрещаю! Нет права, нет чести, нет причины для этого! Опустите оружие!
Лейф вздрогнул… Его взгляд метнулся к отцу — и в нем, в этих синих, яростных глазах, на миг вспыхнуло что-то детское и потерянное, готовое подчиниться.
Торгнир же даже не обернулся на крик. Он просто поднял руку.
И вслед за этим жестом один из его воинов, стоявших у носилок, неуверенно шагнул вперед. Он смотрел в грязь у своих ног, будто надеялся провалиться в нее. Но его большая, грубая ладонь поднялась и накрыла рот старого ярла, заглушая его слова.
Лейф увидел, как ладонь викинга коснулась губ его старика… И его ярость, которую он так долго кормил, лелеял и берег для этого момента, вырвалась наружу — глубоким гулом, подобным отдаленному рычанию медведя, потревоженного в берлоге.
— КАК ТЫ СМЕЕШЬ⁈ — его слова рухнули на брата, как камни с обрыва. — Затыкаешь рот нашему отцу⁈ Ты все забыл, брат? Все клятвы у очага? Все законы, что отец вбивал в нас с детства⁈ Отпусти его! Стань на колени в этой грязи! И я сделаю это быстро! Клянусь тенью своей матери!
Торгнир повернул голову. Дождь стекал по его шлему, по холодным и красивым чертам лица. Капли повисли на ресницах. Он улыбнулся, и тонкие бледные губы изогнулись в кривой безрадостной линии.
— Нет, брат. — отрезал он. — Я не встану на колени. Не перед тобой. Не перед ним. — он ткнул мечом в мою сторону. — А что до Ульрика… То он давно перестал быть моим отцом. Он всегда видел перед глазами только одного сына. Так что хватит слов, Лейф! Хватит детских криков! Покажи мне свою знаменитую силу. Сразимся!
Из рядов альфборгцев тут же вышел дряхлый старик — лагман, хранитель древних слов, обрядов и той самой чести, о которой только что кричал Лейф. На нем был простой шерстяной плащ, промокший насквозь, и в его руках лежал длинный полированный шест из ясеня, увенчанный резным изображением Вещего Ворона. Он прошел по грязи, с трудом вытаскивая ноги из хлюпающей хватки земли, и воткнул шест в самую середину поля, на равном расстоянии от обоих холмов. Земля мягко, с мокрым, покорным звуком, приняла его.
Старик поднял руки к плачущим небесам и рявкнул:
— ХОЛЬМГАНГ! — окровавленное слово повисло в воздухе. — Земля здесь — свята и отмечена! Небо видит! Боги — свидетели! Поединок до последнего дыхания, до последней капли крови! Пока один не падет — никто не вмешается! Ни мщение, ни месть за честный исход не дозволены! КЛЯНЕТЕСЬ В ЧЕСТНОМ ПОЕДИНКЕ⁈
Он повернул голову, сначала к Торгниру, потом к Лейфу…
Торгнир кивнул, не отводя глаз от брата.
— Клянусь. Перед богами и людьми.
Лейф выдохнул струю пара, белой змеей извивающейся в холодном воздухе.
— Клянусь.
Старый законохранитель обратился сразу к двум армиям:
— Народ Альфборга! Народ Буянборга! Все, чьи глаза видят и чьи уши слышат! Вы — свидетели! Клянетесь ли чтить волю богов и принять исход боя, каким бы он ни был⁈ Клянетесь ли не поднимать оружия за проигравшего, если бой был честен⁈
С нашего холма донесся низкий и слитный гул, исходящий из сотни глоток: «Клянемся!». С их стороны — тихое, сдавленное, нестройное бормотание. Но клятва была дана единогласно.
Тогда законохранитель достал из-за пояса короткий ритуальный нож с костяной рукоятью. Без колебаний он провел лезвием по своей морщинистой, высохшей ладони. Темная кровь выступила медленно и густо. Он протянул руку и встряхнул ее над основанием шеста. Несколько капель упали на мокрую землю, смешались с дождевой водой и тут же впитались, оставив лишь легкий розовый оттенок на грязи.
— Земля приняла жертву. Кровь свидетельствует! — Он отступил, волоча за собой плащ по грязи. — НАЧИНАЙТЕ!
Лагман отступил к своим. И в этот миг я перестал быть Вадимом. Окончательно и бесповоротно. Дождь, что стекал за воротник моей кольчуги, за шиворот, ледяными ручьями по позвоночнику — был моим дождем. Грязь, липкая, вязкая, прилипшая к сапогам так, что каждый шаг требовал усилия — была моей грязью. Эта тяжесть в груди, это каменное, холодное предчувствие конца, эта тошнотворная пустота в желудке — все было моим… Я вписался в эту мокрую холодную сагу. Стал ее чернилами. Стал ее последней, дрожащей строчкой…
Братья начали медленный и невероятно напряженный танец вокруг ясеневого шеста. Лейф двигался тяжело и монументально. Его сапоги глубоко вязли в грязи, с каждым шагом оставляя рваные, глубокие следы-кратеры. Он был как ледокол, пробивающий себе путь через хлюпающую пучину. Торгнир ступал осторожнее, расчетливее, стараясь нащупать более твердые участки, но грязь везде хлюпала и обволакивала его ноги по щиколотку, пытаясь удержать и замедлить.
Первый удар, как и положено, принадлежал старшему — Лейфу. Это был пробный выпад — широкий, размашистый, с полным оборотом корпуса, предназначенный не убить, а измерить дистанцию, прощупать пространство, понять, как движется брат. Его тяжелый меч со свистом, похожим на крик большой птицы, рассек воздух и струи дождя.
Торгнир отступил на полшага — и клинок, тяжелый и неумолимый, прошел в сантиметре от его груди, рассекая только холод и влагу. Ответный удар был молниеносным, рожденным из короткого, резкого толчка запястья — тонкое, гибкое лезвие метнулось, как жало гадюки, к открытому предплечью Лейфа.
Лейф отдернул руку в последний миг, и сталь лишь чиркнула по мокрой, загорелой коже, оставив тонкую алую черту, из которой немедленно выступили капли крови, смешавшиеся с дождевой водой.
И понеслось… Танец стал войной.
Лейф обрушился градом ударов. Он рубил сверху, сбоку, пытался подсечь ноги, зацепить щит. Его собственный щит он использовал не только для защиты, но и как дубину, как таран — короткие, мощные удары ребром или умбоном, чтобы сбить с ног, оглушить, опрокинуть, нарушить хрупкое равновесие брата на скользкой земле.
Торгнир же ускользал от этого жестокого натиска. Он танцевал в узких промежутках между взмахами, скользил по грязи, как тень, движимая ветром. Его длинный меч был повсюду — он колол в лицо, в шею, когда Лейф замахивался, бил по кистям, по предплечьям, резал по бедрам и икрам, оставляя неглубокие, но болезненные и кровоточащие раны. Он истощал, изматывал, отравлял каждую секунду болью и кровопотерей.
Лейф, разозленный постоянным ускользанием, вложил в удар всю свою мощь. Он занес свой широкий клинок для сокрушительного удара сверху, с намерением раскроить брата от плеча до пояса. Торгнир, вместо того чтобы уклоняться, что было бы разумно, сделал неожиданное — он шагнул навстречу, под самую дугу удара, и поднял свой собственный, более легкий меч для парирования. Он подставил его ребром, под самый угол атаки.
Удар пришелся в слабую часть клинка Торгнира…
Раздался сухой, трескучий, животрепещущий звук, похожий на сломанную кость огромного зверя.
Меч Торгнира сломался пополам. Верхняя часть, с яркой, короткой вспышкой искр, отлетела в сторону, кувыркаясь в воздухе, и с глухим плюхом упала в грязь, где и утонула. В его руке остался обломок с зазубренным, рваным краем длиной едва в локоть.
Лейф, воспользовавшись шоком и моментом, ринулся вперед, чтобы добить. Но его собственный меч, вложенный в этот чудовищный удар, встретил на пути щит Торгнира, который тот инстинктивно подставил под самый корень атаки. Еще один сухой, отчаянный хруст — и рукоять меча Лейфа осталась у него в сведенной судорогой руке, а само лезвие, отломившись у самой гарды, с жутким скрежетом вонзилось в дерево щита брата и застряло там, торча вбок, как абсурдное украшение.
На мгновение они замерли в нелепой, сюрреалистичной позе — Лейф с рукоятью, из которой торчал острый обломок в палец длиной, Торгнир с окровавленным обломком в одной руке и щитом, отягощенным чужим клинком, в другой. Дождь лил на них. Дыхание вырывалось клубами пара. В глазах у обоих стояли шок, боль, и понимание, что все пошло не по плану.
— ТОПОРЫ! — громко прохрипел Эйвинд.
С нашего холма, по влажной дуге, полетел тяжелый секировидный топор. Лейф, не глядя, поймал его на лету своей окровавленной правой рукой. Со стороны альфборгцев, после секундной заминки, метнули боевой топор с длинным, прямым лезвием — Торгнир поймал его левой рукой, на лету швырнув прочь исковерканный, бесполезный теперь щит с торчащим мечом. Его ему тоже заменили…
И они сошлись снова. Но теперь это была уже не битва мечей, а полноценная викингская рубка — дикая, простая и страшная в своей первобытной откровенности. Удары топоров были тяжелыми, неточными, размашистыми — каждый мог разрубить пополам, раскроить череп, отсечь конечность. Братья будто валили лес.
Древесина их щитов, и без того потрепанная, трещала и крошилась под ударами. Металл звенел, когда лезвия цеплялись друг за друга. Брызги грязи, воды и крови взлетали фонтаном при каждом шаге и замахе, падая обратно на их головы…
Щит Лейфа принял на себя три сокрушительных удара подряд — и с громким треском, похожим на раскат грома, раскололся от самого края до железного умбона посередине. Лейф, с рыком, швырнул обломки прочь. Щит Торгнира, легкий и подвижный, сломался после второго прямого попадания, расколовшись на две неравные, кривые части, которые он отбросил одной рукой.
Теперь у них в руках оставались только топоры. И голая, ничем не сдерживаемая ярость.
Лейф, ревя как раненый тур, наносил широкие, круговые удары, пытаясь зацепить, сбить с ног. Торгнир, пригнувшись, превратившись в одно сплошное напряжение, уворачивался, отскакивал, скользил, и отвечал короткими, точными, экономичными выпадами — целился в ноги, в руки, в бок. Он поймал момент, когда Лейф, размахнувшись, на миг открыл свой правый бок — и нанес удар. Топор впился Лейфу в бедро, глубоко, с отвратительным сочным звуком, до кости.
Лейф, исказившись всем лицом в немой гримасе агонии, нанес ответный отчаянный удар. И лезвие его топора, описав короткую дугу, угодило Торгниру в левое плечо, раздробив ключицу с тем самым костяным хрустом, который был слышен даже сквозь завесу дождя на расстоянии.
Они отпрыгнули друг от друга, как два израненных паука, тяжело дыша, истекая кровью, которая немедленно смывалась дождем, окрашивая грязь под их ногами в розоватый, раскрывающийся цветок. Торгнир выронил топор — его правая рука, державшая его, безвольно повисла, пальцы разжались. Его левая рука, дрожащая, но все еще действующая, метнулась к поясу и выхватила последнее оружие — широкий, короткий, как ладонь, кинжал-сакс с простой деревянной рукоятью.
Лейф, хромая, волоча свою разбитую ногу, пошел на него. Его топор был еще в руке, но держал он его уже не так уверенно. Он занес его для последнего удара.
И тогда Торгнир, вместо того чтобы уворачиваться, бросился ему под руку. Он принял удар топором на себя — лезвие, описав короткую дугу, вонзилось ему в бок, под ребра, с тем самым ужасным звуком, который означает проникновение в живую плоть. Но его собственная рука с кинжалом взметнулась в том же самом движении и всадила короткий, широкий клинок Лейфу в живот, чуть ниже солнечного сплетения, по самую рукоять.
Они замерли в страшных, неестественных объятиях — один с топором, торчащим из бока брата, другой с кинжалом по рукоять в его животе. Потом, как по команде, силы оставили их одновременно. Колени подкосились. Мышечный каркас, державший их на ногах, рухнул.
Они упали в грязь, в полуметре друг от друга.
Дождь, казалось, притих, став лишь шепотом, фоном для этого огромного, всепоглощающего молчания. Они лежали на спине, в грязных, кровавых лужах, и дождь падал им прямо на лица, стекал в открытые глаза, смешиваясь с грязью, потом и кровью на щеках.
Прошла вечность, и Торгнир повернул голову. Это далось ему невероятным усилием — можно было видеть, как напряглись мышцы на его шее, как сжались челюсти. Он попытался что-то сказать, но изо рта у него вырвался лишь хрип, бульканье и пузырьки алой пены, которые дождь тут же смыл холодной волной. Торгнир собрался с силами, и его левая рука оторвалась от грязи. Медленно, миллиметр за миллиметром, она поползла по мокрой земле в пространство между ними.
Лейф, с трудом фокусируя затуманивающийся взгляд, увидел этот жест. Увидел дрожащие, окровавленные пальцы, тянущиеся к нему. Что-то дрогнуло в его искаженном болью лице. Его собственная правая рука, та, что все еще сжимала древко топора, торчащего в брате, с тихим стоном оторвалась от рукояти. Она упала в грязь, потом, превозмогая невероятную слабость, поползла навстречу. Их пальцы встретились в лужице между ними. Не сцепились в сильном рукопожатии. Просто коснулись. Кончики пальцев. Холодные и окровавленные…
— Всю… жизнь… — прошептал Торгнир. — Я скрывался… в твоей… тени… Хотел… чтоб отец… увидел… что и маленький… волчонок… может…
Он не договорил, но Лейф всё понял. Всю ту детскую ревность, всю жажду признания, всю боль от отцовского равнодушия, что копилась годами и вылилась в эту кровавую бойню.
Лейф, превозмогая агонию, которая свела бы любого другого с ума, приподнялся на локте. Грязь хлюпнула. Он потянулся к брату, а затем прижался головой к его окровавленному лбу. Это был жест прощания и братства, которому не было места при жизни. Жест, в котором не осталось ни вражды, ни гнева, ни обиды. Только две жизни, стекающие в осеннюю грязь.
— Дурак… — выдохнул Лейф, и облачко бесконечной печали сорвалось с его губ. — Братец мой… Какой же… ты был дурак…
Их дыхание синхронно замерло. Затихло. Пальцы, лежащие друг на друге, разжались. Они лежали теперь лоб ко лбу, глаза закрыты, лица почти умиротворенные, а дождь омывал их, будто пытаясь смыть с них всю боль, всю ненависть, всю непростую, исковерканную, но настоящую любовь, что таилась под ней.
В уголке влажных глаз что-то блеснуло… Я перевел взгляд и увидел, как Ульрик отстранил руку воина — легко, почти бездумно, будто смахивал пылинку с древней книги. Воин отшатнулся, будто его коснулся жалом незримый шершень, и уставился в землю, в ту самую грязь, что медленно поглощала всех нас.
Тяжелый плащ, пропитанный дождем и горем, соскользнул с его плеч. Он упал с глухим вздохом, сминаясь в бесформенную тень у его ног. Ульрик попытался подняться с носилок.
Его руки содрогнулись под тяжестью жизни — всей, что осталась. Он приподнялся, опустил болезненные конечности на землю, и мы затаили дыхание. Его проклятая нога подломилась. Он упал лицом в холодную липкую пасть земли. Из его груди вырвался стон разрываемой парусины.
И он снова уперся.
И отправился в путь, что растянулся в вечность. Он пополз, потом пошел на четвереньках, и это было страшнее любого марша. Каждое движение было битвой. Каждое содрогание мышц — тихим подвигом. Он волочил свою больную ногу, как поэт волочет любимое, но непосильное бремя — правду, от которой нельзя отказаться. Грязь липла к нему, обволакивала, старалась приклеить к земле, но он отрывался. Снова и снова. Он превращался в существо из глины и воли, в саму печаль, обретшую форму.
В какой-то момент он добрел до самого края той бездны, что зияла перед ним. И не сделав последних трех шагов, рухнул на колени между сыновьями.
Его одежда была теперь частью земли. Его руки — те самые руки, что держали топор и кубок, что поднимали сыновей, что дирижировали судьбами людей, — дрогнули и протянулись. Одна легла на широкую грудную клетку Лейфа, будто прислушиваясь к эху былого смеха. Другая, нежно, коснулась раны на плече Торгнира, как бы желая ее заткнуть, исцелить одним прикосновением.
Он не плакал. Слезы — для тех, у кого есть будущее. У него осталось только настоящее, холодное и неоспоримое, как речной камень. По его лицу стекала вода: дождь, пот, отпечаток неба. Его губы, побледневшие до цвета зимней сливы, зашевелились. Тихий шепот, без воздуха, почти без звука. Возможно, это были слова проклятия богам или безмолвным рассказчикам, которые доводят истории до такого конца… Возможно, мольба… Но мне почудилось, что это были лишь имена. Два имени. Ключи от двух миров, что захлопнулись навсегда.
— Лейф… — выдохнул он, и имя расцвело в воздухе туманным облачком.
— Торгнир… — добавил он, и оно упало в грязь, как семя, которому уже не взойти.
Потом свет в его глазах — тот самый неугасимый огонь ярла, что видел рассветы над морем и отблески костров на щитах, — начал меркнуть. Не резко, а как затухает уголь: сначала теряет ярость, потом тепло, оставляя лишь пепельный отсвет. Кто-то задул свечу в самой дальней и самой важной комнате его души…
Голова Ульрика склонилась в поклоне. В последнем, глубочайшем поклоне перед сыновьями, перед своей жизнью, перед неумолимой красотой и жестокостью этой истории. Его руки соскользнули с их тел и упали ладонями вверх. К небу, которое не ответило. К дождю, который не пощадил.
Ульрик Старый остался сидеть на коленях в грязи, склонившись между двумя своими половинками, между вчера и завтра, которых никогда больше не будет.
Сердце — этот неутомимый барабанщик, что отбивал ритм его долгой, бурной саги, — просто остановилось. Оно послушало тишину, наступившую после их имен, и не нашло причин биться дальше. Оно разорвалось не от болезни, а от понимания. Понимания, что самая важная его история — рассказана. Что главные герои — покинули страницу. И что перо, наконец, можно отпустить.
И в этом была не просто правда. В этом была вся музыка мира — одна, последняя, совершенная нота, замершая в ожидании тишины.
Но она не наступила… Она только-только хотела зародиться в этой осенней мороси, но ее перекрыл звук, родившийся с двух краев поля…
Со стороны альфборгцев раздался металлический лязг, прозвучавший как колокол. Один воин швырнул свой меч в грязь.
Лезвие вонзилось вертикально, как надгробный камень. За ним — второй. Третий. Щиты, топоры, копья — все падало, всасывалось и тонуло в темной жиже. Все было кончено. Меч, поднятый против брата, больше не требовался. Щит, за которым прятались от правды, стал невыносимой тяжестью…
А потом они начали бить себя в грудь с мерным и страшным упорством.
— ТУХ. ТУХ. ТУХ.
Глухой, живой барабанный бой, от которого сжималось сердце. Древний ритм скорби, старше песен и саг. Язык, на котором говорят, когда слова — просто шум. Некоторые плакали. Слезы текли по щекам бородачей, смешивались с дождем и падали на брошенные клинки…
Мои воины ответили им. Они подняли топоры и мечи и начали бить ими по щитам. Сначала несмело, один-два удара. Потом громче, настойчивее и ритмичнее, подхватывая друг друга.
— БУМ. БУМ. БУМ.
Это был похоронный марш. Сага, выбиваемая сталью по дереву. Последние почести трем мертвецам, лежащим в центре круга. Отцу и сыновьям. Ярлу и принцам. Жертвам и палачам, слившимся в одном красном, размываемом дождем пятне на сырой, бесконечно уставшей земле.
Эйвинд стоял плечом к моему плечу, и я чувствовал, как содрогается его мощная грудная клетка. Вода стекала с его лица целыми ручьями, и я уже не мог отличить дождь от слез. Возможно, в этот миг все воды мира стали солеными от одного этого горя. Он слегка наклонился к моему уху.
— Тебе придется… — прошептал он, и его слова тонули в нарастающем гуле, в шелесте дождя, в едином сердцебиении двух станов. — Тебе придется написать об этом сагу, конунг… Чтобы все знали, какой ценой падает каждый лист осенью. Какой ценой наступает тишина после крика. Какая грязь остается на сапогах, когда все кончено…
Третий том закончен. Надеюсь, Вам понравилась эта сага. Если да, оставьте комментарии… Это помогает книге двигаться вверх. Всем большое спасибо! Сегодня-завтра начнется 4-ый том. Скол!