5. Возвращение к жизни

Те, кто угодил в место, где у него решительно и бесповоротно ограничили свободу, испытывают странные чувства «какой-то вины». Ну, или ничего этого не испытывают, потому что они злостные нарушители моральных норм и прочих законов, установленных властьимущими. Ну, да это уркаганы, их берегут, их ставят в пример. Полицаи их уважают, а те уважают в ответ — одного поля ягоды.

Прочие же страдальцы, отболев известной тюремной болезнью «а меня-то за что?» в меру своего организма, точнее — в меру психической составляющей организма, тоже разделяются на две неравнозначные группы. Одни готовы принять все, что им, сердешным, суд назначил. Другие к такому положению дел оказываются не готовы.

И вот эти последние, на самом деле, очень прогрессивные люди, не все одинаковы. Кто-то борется, но неактивно — письма пишет, в голодовки привлекается, обращения какие-то к вертухаям придумывает. Словом, шевелятся, протестуют.

А другие, затаившись до поры до времени, вдруг отвернут голову охраннику или охранникам — и в бега. За ними, конечно, в погоню — но легко сказать, да трудно сделать. Не сдаются они, даже оголодав до костей. Нет у них другого выбора, потому что есть Вера.

— Пацаны, как нам отсюда выбраться? — спросил Антикайнен, едва удостоверился, что это действительно Соловки.

— Никак, — вздохнул Миша, он же фон Зюдофф.

— Надо осмотреться, — тоже вздохнул Игги. — Ты в себя приходи, там видно будет.

— А была эта самая — капель? — опять спросил Тойво. Вопрос этот зрел у него давно.

— Весной была, потом кончилась, — пожал плечами монах. — А что?

Тут дверь в камеру заскрипела. Точнее, конечно, засов с обратной стороны двери заскрипел, да только его сидельцам было не видно.

В келью заглянул красноармеец — весь перетянутый кожаными ремнями с маузером наголо. Соловецкое начальство постепенно с видом на перспективу начало менять монахов-вертухаев на солдат с одноименными функциями. Или же монахи, сбросив с себя ризы, добровольно облачались в гимнастерки.

Ну, так а что? Дело знакомое, а тут ветер времени вдул новость: монастырь закроют, тюрьму откроют. Не по церковным же подворьям болтаться! Это несерьезно!

— Ку-ку! — строго сказал охранник.

— Ну, ку-ку, — хором ответили заключенные. В их голосах не было никакого энтузиазма. Конечно, первая мысль, которая приходит в голову, когда на тебя нацелен пистолет: «Вот пульнет сейчас, гад — и жизнь в своем расцвете неминуемо оборвется».

Но красноармеец стрелять не торопился, внимательно осматривая келью. Ствол маузера повторял все движения его глаз, будто тоже вглядывался. Наконец, признав свой осмотр оконченным, посетитель заговорил. Причем и дуло пистолета начало покачиваться вверх-вниз, словно бы в ритме произнесенных слов и предполагаемой пунктуации.

— Ну, — сказали охранник и его оружие. — Кто тут у нас?

— Мы, — ответил Миша, а Игги только пожал плечами. Тойво отвернулся.

— Я вижу, что вы! — согласились красноармеец и его ствол. — Где этот?

— Нету его, — произнес былой монах.

Визитеров почему-то рассердил такой ответ: маузер начал описывать в воздухе какие-то загадочные кренделя, похожие на восьмерки, а человек надул щеки и выпучил глаза. Его лицо налилось пунцовым цветом и было весьма близко к тому, чтобы посинеть.

— Ух, — сказал он. Вероятно, хотел добавить еще что-нибудь, но дыхание его пресеклось. Того и гляди, хлопнется на пол и откроет пальбу.

— Эй, — пришел к нему на помощь добрый фон Зюдофф. — Кого ищешь-то, страдалец? Смотри, кабы не лопнуть — а то забрызгаешь нас всех.

— Да я! — ответил красноармеец и навел маузер прямо в лоб Мише. — И ничего мне не будет!

Он действительно мог выстрелить. И, действительно, ничего бы ему за это не было. Разве что за потраченный патрон выговор без занесения в армейскую книжку.

— Эх, — сплюнул бесстрашный фон Зюдофф. — А еще карел. Ну, позволь, хоть письмо своим родственникам-баронам напишу. Попрощаюсь, так сказать. Напишу, мол, прощайте, братцы-графья и сестры-графини. А также графята и граверы. Утекла с меня жизнь прямо через дырку, которую сделал мне карельский монах, он же красноармеец Зябликов. Пусть он за это десять раз «Отче наш» прочтет. Омена!

— Сам ты Зябликов! — внезапно перестал целиться из своего зловещего пистолета охранник. — Я вступил в Красную Армию по душевному порыву. В нашей семье Прокопьевых испокон веку к графьям плохое отношение. Знаешь ли ты, барчук, сколько лет мы в нищете и серости в нашей деревне прозябали? Советская власть мне все дала. Вот так!

Он даже в цвете начал меняться, вновь возвращаясь от бурой к нормальной красной морде лица. Что же поделать, коли у рыжих так завелось — бледнолицыми их особо назвать было нельзя.

— И где ж такая серая деревня-то была? А, Прокопьев? Поди, каторжная какая-нибудь.

Игги укоризненно взглянул на внезапно расхорохорившегося Мику, но тот уже не мог остановиться. Молчал, молчал — а тут, вдруг, прорвало.

— Деревня Алавойне, — зачем-то ответил красноармеец, хотя от него, в общем-то, этого не требовалось. Даже наоборот: по Уставу нельзя общаться с заключенными. Но то ли вчера изрядно выпили, то ли, наоборот — водки не хватило. Рыжий, по крайней мере, от стрельбы пока решил воздержаться — а это уже было кое-что.

Вообще, в ту первую СЛОНовскую весну 1922 года на Соловках в охране не было ни латышей, ни китайцев. Даже бывших ссыльных украинцев и белорусов не было. Только местные карельские русские, да перевертыши-карелы, вдруг, сделавшиеся тоже русскими. Это было плохо, конечно, но не настолько плохо, как наступит уже через пару лет и усугубится в последующие годы вплоть до 1939, когда СЛОН прекратит свое существование. Тогда уже будет не до национальностей, тогда уже среди охранников будет одна национальность — вертухай, которая и определит отношение между ними и зэками.

— Земляк, — почему-то криво улыбнулся Мика.

Прокопьев никак на это не отреагировал. Может, вспомнилось ему что-то из тех времен, когда он был еще обыкновенным деревенским пацаном, которого соседские мальчишки не любили за склонность устраивать маленькие подлости. Может, вспомнился отец, в сердцах бросивший «шел бы ты со своим путним Лениным куда подальше!» Серый был папаша, недораскулаченный. А если Ленин не путний, тогда — кто? Царь Николашка? Царица Керенская? Ну, и где они теперь? Нет, с ними не по пути, чтобы выбиться в люди. Путние люди это те, кто за путним вождем идут. Тогда и сыт будешь, и пьян, и даже нос в табаке.

Рыжий Прокопьев уже в детстве мечтал поступить на службу в полицаи. Конечно, не для того, чтобы за порядком следить, бороться за законность и прочее. Вовсе нет — полицаем можно было этот самый порядок устанавливать, придумывать свой собственный закон — и никто не указ. Безнаказанность — вот что мнилось рыжему, хотелось вершить судьбы человечков, хотелось ими управлять.

Однако рожей не вышел Прокопьев: карелов на такую службу брали не очень охотно, потому как ненадежные они были людишки — то ли замороженные какие-то, то ли слишком сильно в башках у них сидела старая вера, которую и попы-то не могли истребить.

Но после переворота и последующих войн открылась новая возможность. И открыл ее, как ни странно, злобный и безжалостный начальник милиции Олонца Моряков. Его мужество при борьбе с финскими интервентами послужило своего рода рекомендательным письмом для определенных карел: если их как следует воспитать и оболванить, то можно использовать там, где иные национальности не всегда справляются с возложенными на них надеждами.

В милицию Олонца рыжий устраиваться не спешил, потому как, так сказать, вакансий на тот момент уже не было. С близлежащих деревень набежала голытьба, готовая «по велению сердца» продолжать дело изверга Морякова, павшего смертью храбрых. Зато от Красной Армии было заманчивое предложение поступить в вооруженную охрану. В вохре не нужно было бегать с ружьем в атаки и кормить вшей в окопах. Нужно было врагов доставлять из пункта, положим, «П» в пункт, положим «С». И никаких поблажек, и никакой жалости по пути следования!

Прокопьев этому дело обучился быстро и достиг определенного признания, за что сделался старшим караула. Вот тут судьба сделала определенный поворот и занесла рыжего в разворачивающийся на Соловецком архипелаге лагерь принудительных работ с последующим воплощением в Соловецкий лагерь особого назначения.

Как и некоторым его коллегам, собиравшимся сюда со всего Северо-Запада, Прокопьеву предстояло устанавливать режим, за которым должны были следить былые монахи-надзиратели, а также новые вольнонаемные люди, горящие желанием сделаться надсмотрщиками.

Вот почему слово «земляк», с какой бы интонацией его ни произнесли, не оказало на рыжего никакого эффекта. Он делал дело, целиком посвятив себя «путнему» человеку — Ленину. Ну, или еще кому-то из его окружения. И сам он тогда мог сделаться «путним».

— Хорош болтать! — строго сказал Прокопьев. — А где у вас тут еще один клоун?

В последнее время все люди у него разделились на три категории: на «путних», на «человечков» и на «клоунов».

Он даже перестал размахивать своим маузером, видимо, определив степень опасности для себя ниже средней. Вообще, это был его первый опыт общения с соловецкими сидельцами, которые оказались не страшнее тех контрреволюционеров, что довелось ему конвоировать.

— А больше никто не приходил, — простодушно ответил Мика, отчего Игги улыбнулся.

Это не скрылось от внимания рыжего красноармейца, он опять побагровел.

— Спокойно, спокойно! Нас здесь только трое. Никого больше не приводили, никого больше не уводили, — попытался успокоить человека с маузером Игги.

— Я знаю, — пролаял Прокопьев, однако беситься дальше не стал. — Кто из вас с такой фамилией, типа — финской?

Мика хотел, было, представиться на немецкий лад, но под взглядом своего старшего товарища промолчал.

В это время Тойво подал свой голос.

— А что надо? — спросил он и добавил. — Я Антикайнен.

Совсем скоро по любому вопросу охраны зэки будут выдавливать из себя фамилию, имя, статью и срок. Но пока еще этого делать они не научились, да и не хотели учиться, вероятно.

Тойво ожидал, что красномордый рыжий красноармеец затеет разборки: почему не поднялся на ноги и прочее-прочее? Но тот повел себя по-другому.

— Короче так, — проговорил тот, скорее, официальным тоном, нежели издевательским или глумливым. — Через десять дней сюда приедет один очень ответственный товарищ. Ты должен к этому времени подняться на ноги. Будешь с ним встречаться — не на носилках же тебя к нему нести!

Мика фон Зюдофф настолько удивился, что открыл рот совсем не по-баронски. Даже Игги не мог ожидать такой вот полупросьбы-полуприказа. Ну, а Антикайнен ошарашенным нисколько не казался.

— Тогда еды нам троим нужно нормальной, да еще котелок горячего чаю три раза на дню, — сказал он.

— Ну, это как получится, — пожал плечами Прокопьев, убрал маузер в кобуру и, еще раз осмотрев всех заключенных, со скрипом закрыл за собой дверь.

Тойво смежил веки, словно опять обессилев, Игги сел на лавку, а Мика подошел к маленькому зарешеченному окну и посмотрел на тени облаков в небе. Когда человека лишают свободы, он не видит неба — он видит тени. А те несчастные, которые подобно английским арестантам отправлявшимся в Австралию через океаны, смотрели за борт своих пароходов всегда видели только пену. И никогда — море.

Море и небо — удел свободных людей.

— Что это было? — спросил, наконец, Мика.

— Это был наш первый шаг на волю, — еле слышно, так и не открывая глаз, ответил Тойво.

— Всех? — спросил фон Зюдофф.

— Нет, не всех, — вместо Антикайнена сказал Игги. — Только тех, кто решится сделать этот шаг. Я правильно мыслю?

«Success is not final, failure is not fatal. It is the courage to continue that counts.»

Тойво подумал, но не сказал, монах догадался, но не произнес вслух, а Мика не мог ни думать, ни догадываться: он жаждал действия. Ведь воля — это не синее море и белый пароход. Воля — это отпор чужому стремлению подчинить. Воля — это сила пойти против лицемерия, безразличия и трусости. Ну, в общих чертах, против именно этих трех столпов, на которых стоит любое государство. Еще более обобщенно — против государства, как такового.

Мика не привык мыслить масштабно, он не мог делать выводы, но именно сегодня, когда к ним в камеру заглянул рыжий охранник, ему, вдруг, показалось: люди, которые не могут жить без унижения себе подобных, и не люди вовсе. Их власть и показная властность не безгранична. Он сам, Михаил Макеев, двадцати лет отроду, готов действовать против этого злодейского нечеловеческого плана, ему нисколько не западло было бы схлестнуться с Прокопьевым в лихой рукопашной схватке, и никакие угрызения совести его бы не одолели. Это счастье — биться с врагом, пусть даже в безнадежной схватке.

Но враги затем и сбились в кучу, чтобы не позволить этой битве произойти. У, демоны!

— Эй, Мика, ты чего это расхорохорился?

— У, демоны!

Игги стоял возле парня, положив тому руку на плечо, а фон Зюдофф тяжело дышал и сжимал и разжимал кулаки.

— Не, так дело не пойдет: мы рождены, чтоб сказку сделать былью, — сказал монах. — Грудью проложить себе дорогу не получится. Иначе голову можно расшибить, да еще и найти на задницу приключений. Так?

— Так? — переспросил Мика. — Да не так. Лучше погибнуть свободным, чем жить, оставаясь рабом!

— Никто погибать не собирается, — чуть усмехнувшись, ответил Игги. — Только живой может противостоять дьявольскому злу, пусть даже и жить некоторое время придется в кандалах. Дух-то всегда свободен. Дух-то всегда бессмертен. Мы не будем поддаваться отчаянью и, тем более, унынию. На все воля Господа. И мы это докажем всяким там рыжим вертухаям, и прочим злыдням, и даже самому главному злодею.

— А кто самый главный злодей?

— Глеб Бокий, — внезапно открыл глаза Антикайнен.

— Кто? — спросил Игги.

— Кто? — повторил за ним озадаченный Мика.

— Бокий приедет на Соловки через полторы недели, — сказал Тойво и тяжело вздохнул.

Никто из его сокамерников не вполне понял, что такое скрывалось в словах финна.

— Этот мужик и есть самый главный злодей? — попытался уточнить молодой парень.

— Не знаю, — ответил Антикайнен. — Не думаю. Подобных ему много. Только он всегда ищет. Но все тщетно, даже если он в чем-то преуспеет.

Он опять закрыл глаза и больше не произнес ни слова.

Мика посмотрел на монаха и пожал плечами. Тот в ответ так же беззвучно развел руки в стороны.

Тойво, будто бы, снова впал в прострацию. Можно было бы даже предположить, что на него опять накатила волна беспамятства, но на самом деле все как-то обстояло иначе. Красный финн пытался думать, но думы, как уже не раз бывало, путались.

Стены кельи расширялись, сводчатый потолок уплывал куда-то вверх, жесткое ложе под ним делалось неощутимым. Вокруг образовывалась самая пустая пустота. И вроде бы рядом кто-то есть, но вместе с этим уверенность, что никого нет, была уверенной. И настолько уверенной, что легко можно было уверовать: люди есть — их не может не быть, те же Игги и Мика — но они за гранью пустоты, а потому недосягаемы и невоспринимаемы.

Так же, как и Ховра Тойвута, которая как-то сказала: «Соловки, блин, принадлежат мне. И я их буду доить, как свои морские промысловые угодья». Умерла эта Тойвута в тысяче четыреста каком-то году. Но послужила прообразом злобной старухи Лоухи — такая же жадная, если не сказать больше — алчная. Карелка, блин, а стало быть — колдунья. Не бывает карелок не колдуний. Эх, Лоухи, Лоухи! Не Ховра — а другая, молодая и улыбчивая.

Зачем же Бокий-то сюда пожалует? Пустая это земля, соловецкая. Только страдания отсюда исходили, да страдания сюда и притягивались. Пытались монахи да церковники это дело исправить, да где они — бескорыстные монахи да церковники? На одного бессребреника по тьме корыстолюбцев. Куда уж Соловкам до Валаама!

Был в пятнадцатом веке Савватий, Соловецкий чудотворец, был тогда же Герман, тоже чудотворец, да Зосима, опять же чудотворец. Все, как водится, преподобные и все трое могли творить настоящие чудеса. И творили, лицемерие гнали, а зло бороли.

Не просто так они на Соловецком острове собрались, не просто так ночами дежурили возле внутренних колодцев, не просто так Преображенскую, Никольскую и Успенскую церкви срубили. Не просто так звали они на помощь легендарного карельского бунтаря Рокача, который сумел сплотить вокруг себя всяких разных карелов всякого разного достатка. Конечно, позднее это дело признали бунтом, потому как не царев наместник поднял народ, а кто-то, кто и по-русски изъяснялся не вполне.

Помер в 1478 году последний чудотворец Зосима, а через год преставился и Герман. Савватий к тому времени уже давно почил, так как полученные неведомым образом травмы оказались несовместимы с жизнью. Выдающийся книжник игумен Досифей составил первое жизнеописание преподобных, потом это житие чуть-чуть подправили, ближе к войне с Наполеоном еще немного переправили, а к нашему времени уже вовсе выправили. Теперь там все покайфу, теперь чудеса понарошку, а царь и отечество — конечно же, великое-великое — самое патетичное и даже патриотичное.

А Рокач? Сделали ему волею Иоанна Третьего Васильевича царскую казнь — порубили по частям под предлогом, так сказать, «работы с карельским населением». И хотели еще что-то сделать — уже посмертно — но не получилось. Кто-то перебил вялое охранение, а части тела выкрал. До сих пор могила Рокача есть, до сих пор ее почитают.

Тойво внутренне поежился, словно ледяное дыхание тьмы прошлось вдоль его тела. Соловецкий архипелаг готовился к своему новому чуть-чуть позабытому старому. Ведь по сути с момента начала особого почитания Соловецкой обители среди монастырей Московской Руси, то есть с 1514 года, если верить хронистам, именно здесь начала твориться одно из самых ужасных надругательств над Верой, что была на Севере.

Только одурманенный тупым поклонением величия государственной идеи испытывает священный трепет на Соловках. Только несчастный религиозный фанатик ощущает чистоту и святость на этой проклятой не одним поколением людей земле.

Антикайнен никогда не интересовался Соловецким архипелагом, но, блуждая между жизнью и смертью, впитал в себя какие-то знания, которые, может, и не нашли бы никакого документального подтверждения, но теперь были у него. Он просто знал и не хотел ничто никому доказывать.

Уж не за этим ли Бокий сюда приедет? Уж не обнаружил ли он, а, точнее, его человек Барченко, связь между Ловозером и Соловками?

Связь-то, конечно, есть — подземная. Так это каждый дурак знает, только никто, пусть самый умный, не знает, где именно эта связь и есть. У «дивьих» людей спросить никто не может. «Дивьи» люди берегут свое «диво», как зеницу ока.

Мысли Тойво настолько запутались, что из псевдо-беспамятства он плавно соскользнул в сон.

Рядом разлеглись по своим местам и тотчас же заснули монах Игги и барон Мика. На Соловках тоже надо было спать.

Загрузка...