11 апреля 1939 года. Москва.
Раньше это был чердак одного старинного дома на Таганке. Большой добротный чердак – обитель воркующих голубей и нахальных мышей. Но разве справедливо, когда подобные квартиранты вольготно располагаются на обширной территории, в то время как столица задыхается под тяжестью жилищного вопроса? Вот года три назад чердак и перестроили под жильё – вышло целых четыре комнаты с коридором. Одну из комнат профессор Харченко выхлопотал для Германа – мол, тому, как заведующему кафедрой, положена отдельная квартира. Выхлопотал не без помощи своего тогда ещё всесильного покровителя – Глеба Бокия.
Теперь уж нет на свете товарища Бокия – расстрелян в ноябре тридцать седьмого, как писала «Правда», «за предательство и контрреволюционную деятельность». Нет и Александра Васильевича Харченко, который испил ту же горькую чашу годом позже. Только о казни пожилого профессора не сообщали в газетах: просто однажды на лефортовском КПП у тёти Наташи не приняли передачу для мужа – верное свидетельство тому, что адресата больше нет в живых. А немного погодя сгинула и сама тётя Наташа.
Герман остался один в своей мансарде, но это, конечно, ненадолго – скоро придут и за ним. Не нужно обладать большим умом, чтобы, зная собственное прошлое, ошибаться относительно будущего: вначале тиф свел в могилу мать, затем, в девятнадцатом, во время «красного террора» расстреляли отца – дворянина по происхождению и протоиерея по сану. Потом пришла очередь Александра Васильевича и тёти Наташи. Ещё позже по одному забрали всю группу Харченко: Кондилайнена, Песцова, Лилю и остальных эзотериков.
Сам Герман до сих пор на свободе лишь потому, что смалодушничал тогда и уехал в экспедицию на Байкал. Наверное, стоило отказаться: глядишь, не было бы этого тоскливого ожидания, а ещё – не терзала бы кишки мыслишка, что ребята могли решить, будто это он настучал, раз его одного не тронули.
Коллеги по работе тоже прекрасно понимают, что заведующего скоро заберут: чураются как зачумлённого, словно незримая пелена уже отрезала его от мира обычных людей.
«Что ж, жизнь прожита, пусть скорее всё кончится! Нет сил ждать!» – он распечатал пачку «Ленинградских», но закурить не успел – глубоко внизу хлопнула дверь подъезда. На мраморной лестнице послышались уверенные шаги. Две пары ног. Удивительное дело: с недавних пор Герман стал не только прекрасно слышать сквозь стены и двери, но и распознавать шаги большинства соседей. Эти шаги – чужие! Вот они на втором этаже, но не задерживаются, а гулко топают на третий, вот барабанной дробью маршируют на четвёртый и грохочущим набатом врываются на пятый. Дальше мраморная лестница заканчивается и начинается скрипучая деревянная, ведущая к мансардам. Когда двое неизвестных вступают на неё, мир рушится с оглушительным стоном.
Взгляд скользнул по книжным полкам, где молчаливо замерли ряды старых приятелей, с коими так хорошо коротать холостяцкие вечера; задержался у стола, что на своём веку повидал немало жарких научных споров, весёлых пирушек и ночных карточных баталий; мимолётно остановился на постели, неразобранной, несмотря на поздний час, а затем приник к давно угасшему камину – своими руками сложенному предмету особой гордости. В следующий миг весь этот привычный мир рассыпался на тысячи осколков, потому что в дверь властно постучали.
На пороге появились двое в штатском. Тот, что пониже ростом и в мягкой шляпе, спросил:
– Гражданин Крыжановский Герман Иванович?
Спазм сдавил горло, и он лишь утвердительно кивнул.
Руки ночных визитёров одновременно скользнули к внутренним карманам и на свет появились корочки удостоверений цвета венозной крови.
– Вы поедете с нами, на сборы десять минут.
– А обыск? Его что – не будет?
Представители органов молча смотрели в сторону.
Вздохнув, Крыжановский достал из-под кровати уже давно собранный портфель, снял с вешалки пальто, перекинул через руку – эти действия не заняли много времени, остаток же десятиминутной жизни решил никому не дарить, а насладиться каждым отпущенным мгновением. Он прошёл к столу, сел и закурил. Ядрёный табак хорошо продрал горло – Герман глубоко затягивался, стараясь накуриться всласть, чтобы потом долго не хотелось. Прикончив одну папиросу, прикурил от неё другую. Штатские ждали терпеливо и совершенно бесстрастно. Когда арестованный встал из-за стола и направился к выходу, один из них пошёл впереди, а второй задержался и, тихо прикрыв дверь, замкнул процессию.
Подобно утопающему, что хватается за соломинку, Крыжановский цеплялся за остатки рухнувшего мира. С отчаянной болью в сердце он протягивал взгляд к надписям, выцарапанным кем-то на стенах подъезда: «Колька – сука», и к другой: «Не дождался, вернусь в 7».
«Вернусь! Какое прекрасное слово – пожалуй, лучшее из всех существующих. Это ведь счастье, когда есть возможность вернуться!».
Из-за двери квартиры на втором этаже донёсся искажённый репродуктором голос Левитана:
«…нарушив принципы мира и добрососедства, без объявления войны, итальянские войска перешли границу Албании…»
Что там говорилось дальше, Герман так и не узнал, потому что сам перешёл некую границу – за спиной затворилась входная дверь, навсегда отрезав прошлое заодно с надеждой на будущее. Надежда на то, что всё обойдётся, призрачная, едва теплящаяся, доселе присутствовала. А теперь – всё: у самого подъезда ждал «чёрный воронок».
«Это хорошо, что не придётся идти через весь двор, – подумалось Крыжановскому, – перед соседями стыдно».
Пустое! Завтра кумушки всё равно станут судачить полушёпотом, да с оглядкой:
– Слыхали, ночью профессора увезли?
– Это которого же – не с верхнего ли этажа?
– Его самого!
– Скажите-ка! А с виду – такой приличный человек…
– Шпиёны – они все на вид приличные люди, а внутрь заглянешь – черным черно!
Беспроглядная утроба «чёрного воронка» всосала в себя теперь уже бывшего завкафедрой и профессора – и даже не поморщилась – она, утроба, на своём веку повидала людишек куда поприличнее.
Герман сел на низкую деревянную лавку, но чуть не полетел на пол, когда шофёр включил передачу и машина дёрнулась, трогаясь с места.
В крошечное зарешёченное окошко изливает болезненный свет луна, «воронок» плавно покачивается, мимо проплывают дома, а перед внутренним взором Германа Ивановича Крыжановского проносятся картины прожитой жизни. Прожитой, нужно сказать, совершено сумбурно и бессмысленно…
…Покойный профессор Харченко слыл мастаком на разные увлекательные вещи: страстный и неутомимый искатель працивилизаций, исследователь забытых оккультных обрядов и знаток древних мёртвых языков. Где бы он ни появлялся, у окружающих немедленно распалялась тяга к Неведомому. Как-то раз довелось ему читать атеистическую лекцию революционным матросам Петрограда и, лишь только разговор между делом зашёл про поиски мифической Шамбалы, как слушатели немедленно выразили желание отправиться в Тибет и водрузить там знамя мировой революции.
Немудрено, что Герман пошёл на исторический: очень уж хотелось вместе с дядей проникать в тайны веков. Да что там Герман – сам Глеб Бокий, соратник Дзержинского и начальник секретного спецотдела ОГПУ поддался чарам профессора! Этих двоих, совершенно непохожих друг на друга людей, связывала общая работа – будучи специалистом по криптографии и дешифровке, Харченко состоял на службе в органах.
Когда худой и жёлчный Бокий приходил к ним домой, Герман чувствовал себя не в своей тарелке. Как-то чекист заметил такое отношение, подозвал юношу и без обиняков заявил:
– В девятнадцатом я председательствовал в Петроградской ВЧК. Твоего отца, конечно, не помню, но, скорее всего, именно я утвердил ему смертный приговор. Время было такое – или мы их, или они нас. Думаешь, кто настраивал безграмотные массы против революции? Попы и настраивали – Советскую власть объявили сатанинской, а народ уши и развесил… К офицерью не больно-то прислушивались – чуждый класс, а попы – другое дело, их проповедям всяк привык верить, оттого тёмные крестьяне подавались не в Красную Армию, а к белякам да разным бандитам. Так что миндальничать не приходилось – шла гражданская война. Сейчас другие времена, власть пролетариата победила почти во всей стране, поэтому контру мы скоро совсем перестанем расстреливать, а начнём перевоспитывать ударным трудом. Есть у меня одна идея[10].
Бокий не кривил душой, не пытался подсластить пилюлю, а говорил как со взрослым состоявшимся человеком. Больше к этой теме не возвращались, но льда в Германовом сердце стало поменьше.
Тот памятный разговор состоялся в двадцать втором году; тогда же, при содействии ОГПУ, Харченко организовал экспедицию на Кольский полуостров, в Советскую Лапландию, где у священных для лопарей Ловозера и Сейдозера он надеялся отыскать древнюю страну – Гиперборею.
Герман едва дождался летних каникул в университете и устремился вслед за дядей на Мурман. Настичь экспедицию оказалось непросто: Харченко как безумный метался по самым нехоженым и потаённым местам – то пропадал в глухой тайге у какой-то старой шаманки-саами[11], то обследовал пользующиеся у местного населения дурной славой пещеры, то переправлялся на парусной лодке на проклятый остров, названный Роговым, куда с давних пор никто не совался.
Настал момент, когда у Германа совсем не осталось сил продолжать погоню. Припасы закончились, комары и гнус лютовали безмерно. Отощавший и одичавший студент всерьёз подумывал о позорном возвращении к цивилизации, но неожиданно повстречал старого охотника из местных. Узнав суть затруднений парня, тот привёл его в своё стойбище, усадил в чум, велел накормить и сказал:
– Сиди здеся. Учёная люди, которую ищешь, завтра придёт.
Так и вышло: к середине следующего дня в стойбище пожаловала экспедиция Харченко. Удивительно, но дядя не стал интересоваться похождениями племянника, а лишь кратко ответил на приветствие и тут же возбуждённо закричал:
– Гера! Ты что-нибудь слышал о мерячении?
Что тут ответишь? Конечно – нет!
А Александр Васильевич и не ожидал иного ответа – сразу же пустился в разъяснения:
– По-другому это заболевание называется арктической истерией. Им болеют представители северных народов – от Кольского полуострова до Чукотки. Кроме того, нечто подобное наблюдается у жителей Тибета. И вот что поразительно, – сделав паузу, профессор торжествующе глянул на племянника, – несмотря на обширную географию, причину мерячения везде называют одну и ту же: злые колдуны, что живут под землёй, так наказывают тех, кто близко подступился ко входу в их мир.
Про подземных жителей – самая любимая теория Харченко, её он норовил развить при каждом удобном случае, любой факт мог истолковать в пользу своей теории.
Профессор продолжал говорить про мерячение и дальше, только Герман его перестал слышать, потому что внезапно увидел Лилю. Увидел – и сразу же влюбился. А как прикажете не влюбиться, если она – ведьма: позже сама не раз это утверждала. Лиля была на два года старше Германа и уже принадлежала Кольке Песцову. Такой и запомнилась: в цветастой косынке, с задорной улыбкой и Колькиной ручищей, по-хозяйски лежащей на тонкой талии. Эх, в недобрый час её, сотрудницу мурманского краеведческого музея, Харченко с Песцовым сманили в ту экспедицию – через шестнадцать вёсен Лиле пришлось вслед за ними пойти на плаху.
Но тогда, в двадцать втором, все ещё были живы и очень счастливы. Счастливы от любви и от близкого присутствия тайны, ведь скитания по тайге дали весомые результаты. Во-первых, обнаружились древние мегалитические сооружения, чей возраст даже при беглом осмотре явно превышал возраст египетских пирамид. Александр Васильевич считал, что эта находка – не что иное как руины древнейшей на планете обсерватории. Во-вторых, местный фольклор содержал легенду о том, что в незапамятные времена окрестные земли населял народ колдунов – чудь белоглазая. Народ этот зачем-то переселился под землю и живёт там до сих пор. Иногда охотники в глухих таёжных местах находят следы пребывания чужаков. Всякий раз такие следы ведут вглубь непроходимых болот или же в пещеры, где исчезают. Местные жители нисколько не сомневались, что означенные следы принадлежат всё той же чуди. Шаманы в стойбищах категорически запрещали соплеменникам каким-либо образом пытаться наладить общение с подземным народом, заявляя, что, дескать, это их, шаманов, удел – говорить с чудью.
Но иногда запрет нарушался по неосторожности, как это случилось со стариком-охотником, тем самым, что привёл Германа в стойбище. Преследуя подраненного сохатого, Ермолай, так звали охотника, неожиданно провалился под землю, ну и увидел там, чего не следовало. Случилось это пятого дня – с тех пор старого чухонца периодически терзало мерячение. Что это за недуг – Герман узнал в тот же вечер.
Они сидели в чуме, уютно потрескивал огонь в очаге, где варилась уха из кумжи. Вдруг Ермолай начал беспрерывно громко икать. При этом тело его всякий раз изгибалось, глаза закатывались. А потом старик изошёл пеной и давай кататься по земле, да не просто кататься, а биться в некоем подобии танца. Послали за шаманом, тот немедленно прибежал и устроил камлание, буквально присоединившись к одержимому в его причудливом танце. Из-за этого происшествия тот вечер запомнился основательно.
На следующий день Ермолай, как ни в чём не бывало, повёл экспедицию к дыре, в которую провалился. Целый день ехали верхом. На ночь пришлось разбить палатку, а утром старик указал на одиноко стоящую в отдалении скалу: мол, дыра там, но дальше он не пойдёт – здесь с лошадьми останется. Хоть Харченко уже стукнул полтинник, а вперёд он помчался с резвостью отрока – остальные еле поспевали.
По мере приближения к скале делалось как-то не по себе – это все почувствовали, включая неугомонного профессора. Доминируя над окружающим ландшафтом, мрачная серая громада вызывала оторопь, какое-то первобытное чувство боязни неизведанного и недоброго. Шаманы диких племён по всему миру совершенно справедливо на подобные места накладывают табу. Но исследователям двадцатого века плевать на дикие суеверия. Они скоренько отыскали у самого подножья лаз, ведущий под землю, будто огромная скала открыла маленький голодный «ротик». Привязав верёвку к ближайшему дереву и, для проверки несколько раз вжикнув фонариком-жучком, Харченко первым начал спуск. Следом полез Песцов, потом Лиля и последним – Кондилайнен. Он, прежде чем исчезнуть в лазе, бросил Герману:
– Побудь здесь для подстраховки…
И Герман остался. Удивительное дело – сколько лет прошло, но арестовывали участников экспедиции строго в том порядке, в каком они спускались в дыру тогда, в двадцать втором…
…«Воронок» резко подпрыгивает – видно, наехал на колдобину. Это вырывает Крыжановского из власти воспоминаний. Он подхватывается и глядит в окошко.
«Ага, приехали…» Огромное здание народного комиссариата внутренних дел мрачно нависло над Лубянской площадью, чем-то неуловимо напоминая давешнюю скалу в Лапландии. А распахнутые железные ворота – чем не «ротик»? Машина въехала во внутренний двор и остановилась. Почти сразу дверца кузова отворилась, и послышалось «Выходите!».
Его привели к неприметной двери. Проём оказался настолько низким, что, входя, пришлось нагнуться. Внутри тянулся длинный серый коридор-туннель, в конце которого брезжил слабый свет. Вдоль стен выстроились крашеные коричневой краской безликие двери. Герман совершенно не представлял, что его ждёт впереди и как себя вести на предстоящем допросе.
«Признаюсь во всём, чего пожелает следователь, – на всякий случай решил он. – Английский шпион? Пускай будет английский. Японский? Что толку возражать – всё равно нужные показания выбьют силой, как, наверное, выбивали их из Харченко и из остальных. Ведь нужен же был какой-то повод для расстрела. Так что лучше признать сразу, что велят, и не давать повода для избиений».
По мере приближения к концу коридора свет становился ярче. Вблизи он оказался большой прожекторной лампой накаливания, что горела в сетчатом кожухе на лестничной площадке. Ажурные железные ступени винтовой лестницы круто уходили вниз. На них шаги Крыжановского и его поводырей зазвучали с неожиданной торжественностью. Ниже этажом оказался коридор, как две капли воды похожий на предыдущий. Навстречу кого-то вели: между двух конвоиров в фуражках с синими околышами брёл маленький жалкий человечек с согбенными плечами. Руки он почему-то держал в карманах широченных галифе.
«Видно, пуговицы с брюк срезаны, чтобы не мог сбежать», – догадался Герман. И, прежде чем прозвучало холодное: «Стой, лицом к стене!», Крыжановский успел узнать товарища по несчастью. Как же было не узнать, ежели портрет того висел у них на кафедре, в его честь недавно переименовали бывший город Черкесск, и ему же посвятил восторженные стихи славный сын казахского народа акын Джамбул Джабаев. Вне всяких сомнений, в штанах без пуговиц «щеголял» бывший «сталинский нарком» и «любимец народа» Николай Иванович Ежов[12].