Глава 2
Мы с Па жили в центре деревни, прямо за нашей лавкой, в самой гуще событий. Па был мясником, и неплохим; руки его походили на бараньи окорока, а секачом он так ловко снимал мясо с костей, что остов туши и тот был в восторге.
Я работала с Па в лавке. Меня это более чем устраивало. Я стояла за прилавком и наблюдала через большие окна, что происходит на деревенской площади; меня же при этом мало кто видел. Да и сама работа мне нравилась.
Управляться в лавке было по большей части моей обязанностью. Отец разделывал туши, а я принимала заказы и деньги. Каждый день я, под неодобрительным взглядом короля, изображенного на портрете, — закон требовал, чтобы такой портрет был в каждой лавке, у нас он висел на задней стене, — подсчитывала монеты, производя, к своему удовольствию, все вычисления в уме. Я гордилась тем, как легко мне даются вычисления и как быстро я соображаю.
Как я уже говорила, деревня наша мало отличалась от других деревень. Несколько лавок, включая нашу мясницкую, а также кузницу, сгрудились вокруг рыночной площади, на которой раз в неделю ставили свои прилавки торговцы помельче. Дома уходили к крестьянским полям; у реки раскинулся рыбный рынок.
Мы, жители деревни, куда никто не приезжал и откуда уезжали очень немногие, были очень разными: наши края сотни лет заселяли и перезаселяли — сначала кочевники, охотники и земледельцы, потом — воины, сражавшиеся в давних войнах.
С тех пор все давно переженились со всеми, но на человеческом разнообразии это сказалось мало. По орехово-коричневой коже доброй жены Мег, например, было видно, что ее предки происходят из краев, где много солнца, а высокие скулы и почти гигантские руки и ноги Калли-простака свидетельствовали о том, что его род происходит от могучей расы воинов, хотя сам Калли был человеком мягким и ходил ссутулившись, чтобы выглядеть не таким высоким и грозным. Что же касается моей матери, то у нее кожа была почти золотистой, а волосы имели оттенок темного табака, но во мне почему-то победила отцовская бледность.
Однако мы жили под защитой короля и волшебниц, сколько помнили односельчане, их бабушки, дедушки и дедушки дедушек, и враждебные войска не вторгались в наше королевство. Сама мысль о войне задержалась только в кровавых сказках о смерти, а рассказывались такие сказки не часто.
Я всегда была белой вороной. Мать, дочка богатого купца, удивила всех, включая собственных родителей, которых я никогда не видела, выйдя замуж за скромного мясника. Она умерла, рожая меня, своего первого и единственного ребенка, и я не могла не думать, что я каким-то образом виновата в ее смерти.
Смерть от родов в нашем королевстве была чуть ли не проклятием, только не для матери, а для ребенка. Старое поверье, которое никак не хотело уходить.
Нам говорили, что волшебницы, собирая у нас урожай сердец, нам же приносят пользу: матери больше не умирают в родах, а младенцы рождаются здоровыми. То же касалось детей постарше и детенышей животных. Нам не уставали твердить, как нам повезло, что волшебницы не оставляют нас своими благодеяниями.
До того как волшебницы встали на защиту королевства — во всяком случае, так говорили предания, — овцы теряли ягнят, когда ягнились; телята иногда рождались мертвыми, их вынимали из материнской утробы в водной оболочке, бездыханными.
Однако за то время, что король сидел на троне, случаи мертворождения практически сошли на нет; матери тоже редко умирали родами, обессилев от потуг. Детей рождалось все меньше, но это была малая плата, хотя пожилых людей в королевстве все прибавлялось. Пожилых было теперь так много, а детей так мало, что жизнь в деревнях казалась сонной, тяжелой на подъем — но ведь мы сами были сонными, тяжелыми на подъем людьми.
Моя мама оказалась среди тех немногих, кто, порождая другую жизнь, потерял собственную. В детстве другие ребята жестоко дразнили меня, намекая, что я из тех брошенных детей, кто, попав в столицу, болтается по улицам или исчезает без следа.
И то сказать: в тех редких случаях, когда корова, овца или кобыла не переживали родов, предполагалось, что с теленком, ягненком или жеребенком что-то не так. Фермеры не тратили времени и корма зря, не гадали, что вырастет из новорожденных; таких детенышей сразу сдавали на скотобойню. Чтобы потом проблем не было.
Родители не одобряли своих чад, во всяком случае, напрямую их не поддерживали, однако и прекратить дразнилки не призывали. Издевательства прекращались, если их мог услышать Па. Все знали, на что он способен, как безоглядно любит меня. А я никогда ничего ему не говорила — знала, что он расстроится.
Па взял жену себе не по чину. Кое-кто поговаривал, что моя мать была слишком хрупкой для жены мясника, слишком нежной для нашей простой жизни и нашего простого жилища.
Я выросла. Руки у меня стали сильными, как и подобает рукам дочки мясника; у меня было круглое лицо и фигура, которую можно описать в лучшем случае как «крепко сбитая». Волосы морковного цвета едва доставали до плеч, сколько бы меда я в них ни втирала. В лавке я все равно убирала их под чепец, так что их мало кто видел.
Передник, который я повязывала каждый день, девственно-белый в первый час после открытия лавки, к закрытию становился мятым, влажным, в пятнах крови. За прилавком из-за возни с мясом всегда бывало душно, и я выглядела как бог знает что, хотя меня это не заботило. И Па это не заботило. В мясной лавке полагается быть потным и краснощеким, так что никто не бросал на меня странных взглядов.
Другое дело, когда мне надо было приодеться — в церковь или в гости; тогда я влезала в тесные чулки и платье, накручивала на себя ленты. В лавке люди знали, чего ожидать. Они понимали, что увидят меня — во всей моей красе, не разряженной в пух и прах. Обычно я обходилась безо всей этой чепухи.
Правда, иногда я видела девочек — тех, с кем когда-то ходила в школу; они гуляли под ручку со своими милыми, и тогда я испытывала болезненный укол.
Иногда девушки эти становились женами, и тогда они приходили в лавку за парой приличных котлет на косточке или стейков, чтобы приготовить столь же приличный обед своему Неду, Найаллу или кто там ждал их дома. А потом — обычно времени проходило не так уж много — они возвращались, на этот раз уже за тушей целиком или за потрохами на суп; так я понимала, что у них народились маленькие Недики или Найаллы.
Стыдно признаться, но у меня тоже был Нед или Найалл. Точнее, не то чтобы был — мне просто хотелось, чтобы он был; мне никогда не приходило в голову, что женщинам вроде меня — неинтересным, непримечательным, трезвомыслящим женщинам — не положено хотеть таких вещей, хотя всем остальным это было ясно как божий день.
Я думала, что и мне можно вздыхать по какому-нибудь парню, как вздыхали другие, и мечтать о букетиках на ступеньках моего крыльца или камешках, брошенных ночью в мое окно. Тогда я была моложе, но потом поняла, что я не столько женщина, сколько некто вроде мула или курицы-несушки: мое дело — приносить пользу, а восхищаться мною необязательно.
Мне даже сейчас больно вспоминать об этом. Как глупо я улыбалась, когда он являлся в лавку за вырезкой — младший из мальчиков Ходжес, Арон, лопоухий, с обветренными губами. Мужчинам можно быть некрасивыми, для них-то красота не имеет ни малейшего значения. Я говорила с ним, склонив голову к плечу, — потому что так делали другие девушки.
Сейчас, когда я вспоминаю об этом, когда вижу, как я, потная, красная, в чепчике в кровавых пятнах, таращусь на Арона так, будто он само совершенство, меня словно тычет под ребра жестким пальцем кто-то недобрый.
Как бы то ни было, я питала надежду, что Арон ко мне неравнодушен. Я уж сколько намеков я ему подавала. Каждый раз, когда он входил в лавку, мне казалось, что он пришел повидать меня. Хуже того: так думал и Па, потому что он-то свято верил, что у меня из задницы солнце сияет и что я краше тысячи волшебниц.
— Ты подаришь мне внуков раньше, чем я думал. Давай-ка освободим побольше места в свинарнике, чтобы им было где устроиться на ночь.
— Па! — Я шлепала его по руке, но втайне мне было приятно.
Со стыдом вспоминаю, сколько времени мне понадобилось, чтобы понять: Арон не только не питал ко мне ответной страсти, но и моей не замечал, так что все мои ужимки были и унизительными, и смехотворными одновременно.
Знаю, что вам это покажется смешным, но когда Арон подсунул под нашу дверь записку, то я не заподозрила дурного. Я всю жизнь прожила с Па, который любил меня больше всего на свете, и, несмотря на издевки, преследовавшие меня в детстве, и зловещие обстоятельства моего рождения, я понятия не имела, что в глазах любого другого мужчины дерьма не стою.
В записке Арон звал меня к себе на ферму помочь давить вино. Его семья, Ходжесы, жила виноделием, они отправляли большие бочки в питейные заведения и даже в столицу. Арон назначил день и время. Я сказала Па, и он благословил меня. Я надела платье с вышитыми желтыми цветочками и уложила косу короной. Такой красавицей я не выглядела еще никогда.
***
На ферме меня уже ждали Арон и бочка винограда. Арон вымыл и вытер ветошью ноги, готовясь давить виноград. Улыбаясь от одного оттопыренного уха до другого, он попросил меня снять обувь и тоже вымыть ноги. Я послушалась; он подал мне руку и помог забраться в бочку с виноградом. Помню зеленый кислый запах ягод, помню, как они лопались у меня между пальцами.
Потом Арон проводил меня домой. Я надеялась, что он меня поцелует или хотя бы подержит за руку, но мы просто вместе дошли до мясной лавки. Ступни у меня покалывало после винограда, я ощущала на себе фруктовый запах; приятное разнообразие, а то в мясной лавке вечно царил удушливый запах крови.
Надо отдать Арону должное: он ловко все спланировал. Его затея стала ясна не сразу, и когда он перестал казать нос, я просто решила, что он меня бросил.
Каждую божью ночь я поливала подушку слезами — до того самого утра, когда пришла на рынок и обнаружила, помимо бутылей с обычным вином Ходжесов, бадягу под названием «Жабье вино». Всего три бутылки, на этикетке которых красовалось грубое изображение жабы в мясницком фартуке. Когда я, волоча ноги, вышла из лавки, у входа меня уже ждали Арон с приятелями. Они смеялись. Я повернулась и тем же тяжелым шагом пошла назад.
Па чуть не взбесился. Я никогда еще не видела его таким злым. Он чуть не перевернул прилавок, прежде чем отец Арона прибежал утихомиривать его. В конце концов, добрый муж Ходжес не имел к затее Арона и его приятелей никакого отношения.
Па расколотил бутылки вдребезги; полилась зеленая жижа; на минуту я поверила этикетке и решила, что заразила вино какой-то ужасной, отвратительной болезнью. Хуже того: эта зеленая жижа и есть я, на виду оказалась сама моя суть. Моя неправильность, которая убила мою мать и должна была убить меня; бог знает, почему этого еще не произошло.
Конечно, я ошибалась. Арон слил раздавленный нами виноград прямо в бутылки, а бутылки запечатал, не отфильтровав жижу и не дав ей превратиться в вино. Просто ради злой шутки.
Ночью я все же набросала песку на то месиво, что осталось на площади, чтобы впредь не видеть его.
Больше я не тратила времени на парней. Я усвоила урок. Может быть, все это было частью проклятия, которое, в моем воображении, наложила на меня смерть матери: меня не полюбит ни один мужчина, кроме Па. И свет, который загорался в глазах Па, когда он смотрел на меня, отныне стал для меня такой же обидной насмешкой, как мое собственное отражение в зеркале.