Сказание 9. О новых отсчётах и новых сражениях

Я сегодня полновластен,

Я из племени богов.

Завтра, темный, я несчастен,

Близ Стигийских берегов.

К.Бальмонт


Я его ненавижу.

У памяти странные шутки. То выгрызет, бесстыдно уворует кусок твоего, а то – чужое подсунет. Кажется: не видел, не слышал, не знал…

Откуда тогда?

Боги, как я ненавижу его… Ни лучика солнца! Ни лучика!! Тьма и огонь, вечный холод и вечный жар, эти проклятые черные воды повсюду… Тени стонут так, будто их обрекли на вечное умирание. А Поля Мук! Огненное колесо. Грифы, выклевывающие печень. Иногда мне кажется – я не успеваю смыть с себя этот запах за восемь месяцев наверху. Коцит с его ивами и вечной тоской, пустоши Ахерона… Тартар! Тартар, соседство с которым не каждое чудовище выдержит, мне иногда кажется, что они… те, кто внутри… шепчут, зовут… какие же мерзости они говорят… Иссыхающие растения, увядающие деревья… я ненавижу его. А Эллизиум… со своим светом… мертвее, чем мертвое, фальшивая радость, приманка, дурман, хуже твоих зелий! Я ненавижу его!

Все мы его ненавидим. Что? Что ты смотришь? Думаешь, мы здесь по доброй воле? Думаешь, мы выбирали? Выбирали – они. Те, кто наверху. У нас же выбора не было с рождения… Могла бы жить наверху Эмпуса? Ехидна? Эврином, питающийся мясом с костей? Может, ты скажешь – там, наверху рады были бы Танату Жестокосердному? Эриниям? Керам? Немезиде?! «Ночные боги», говорили там. «Чудовища подземного мира». Рожденные в наказание… где еще нам быть – так, чтобы не чувствовать себя опасными чужаками? Но оттого, что наш дом здесь, – не думай, что мы любим его… Мы преданы ему как цепям, которых с течением времени не замечаешь. Верны как тюрьме, со стенами которой не имеешь сил расстаться… Но мы его ненавидим – все до единого.

Ветерок налетает легкий – морщит поверхность Амсанкта, колеблет лицо, отражающееся в водах, уносит слова… Ш-ш, я поднимаю палец. Подожди, не уноси. Хочу дослушать, что мне подсовывает память.

Но не так. Посмотри на меня, Геката! Обо мне никогда не говорили – «чудовище подземного мира». Мой жребий был иным – солнце, песни, цветение, благоухание. До тех пор, пока… Никто из вас никогда не будет ненавидеть его так, потому что вы никогда не знали иного. А я знала – и знаю теперь. Моя ненависть – из того, что могло бы быть, если бы…

Если бы твоя мать выдала тебя замуж за Аполлона или Ареса? Если бы ты осталась на Олимпе навсегда? Если бы присоединилась к девственным Афине и Артемиде? Если бы Зевс не принял того решения…

Тьма кажется гуще всего на границе со светом. Никто из вас не сможет его ненавидеть так, как я…

Думаю, есть тот, кто ненавидит этот мир даже больше тебя – и тоже за «могло бы быть».

Кто?

Ладонь с размаху ударяет по черным водам, заставляя мое отражение слиться с волнами.

Восемь.

Четыре.

Восемь.

Четыре.

В кладовых Аида Щедрого много сокровищ. Усыпанных драгоценными камнями кубков. Золотых блюд. Браслетов, венцов, просто камней – россыпью. Мастера притаскивают все время, а куда деть – непонятно: Владыка-то в быту скромен по лавагетской памяти. Вот и лежит в сундуках, пылится, пока не придет пора вытащить и отослать обратно мастерам – чтобы состряпали дар для кого-нибудь на Олимпе. В честь рождения, или свадьбы, или победы.

Но под землей жемчуга не водится, значит – это ожерелье чей-то дар. Может быть, даже к свадьбе.

Кто низал его так? По чьему приказу? Не Гера ли преподнесла новобрачной – такое вполне в духе сестры.

Четыре черных крупных жемчужины. Восемь – молочно-белых. Потом опять четыре черных…

Персефона, которая где-то этот дар и отыскала, долго перебирала бусинки, считала: четыре-восемь-четыре-восемь. Когда круг замкнулся – хмыкнула и заметила:

– Вся жизнь в одной цацке.

И выкинула украшение в угол спальни, прежде чем идти на ложе.

Сердце сменило ритм в ту же секунду, как я подобрал его – в первый день начала весны, когда жена отправилась на поверхность. До этого молчало, и прежняя мелодия «Будет. Будет» начала забываться, а тут вдруг…

«Четыре. Восемь. Четыре».

Бездумное щелканье под пальцами отдается в висках и груди.

Восемь месяцев – плывут тени к Тэнарскому входу, Афинскому, Беотийскому… Равнодушно взмахивает веслами Харон – свыкся с работой. Суды – как когда, бывает, что и от ночи до ночи, если вдруг – очередная война.

Четверка обиженно ржет и старается цапнуть при случае, особенно Аластор. Привыкли за годы Титаномахии к долгим переездам. Теперь разве что по асфоделевым лугам колесницу таскают – если Владыке понадобится проведать владения.

Застоялись, и лучший корм, лучшие поилки, лучших конюхов – готовы променять на свежий ветер, окрик возницы, вожжи в напряженной руке.

Восемь. Геката усмехается, Оркус прогибается в пояснице, Эвклея разнесло так, что он вкатывается через двери, да и двери уже скоро расширять придется. Танат появляется все реже – жаль, раньше хоть можно было обновить навыки боя на мечах.

Хотя зачем меч теперь? Двузубец – символ власти – вечно в руке, шлем готов появиться каждую секунду.

Жизнь перестала нестись колесницей и переплавилась в вязко текущие воды Стикса – ползет помаленьку… восемь месяцев.

До четырех.

Первые несколько ночей самые яркие – после ожидания. В Тартар – суды, в Тартар – все царство, Тартар – и то… было б, куда посылать – и его бы послал.

Четыре. Она все-таки развела свой сад, привлекла младших Ахерона, дриад, обитавших в стволах коцитских ив, еще кого-то из свиты Гекаты. Сперва жаловалась, что растения умирают – а потом явилась блеклая зелень (все равно ярче, чем обычно в подземелье), поднялись какие-то саженцы…

Потом зацвели нарциссы. Поднял голову лавр – все же символы мир принимает лучше. Зашелестел тростник памятью о Сиринге. Еще какие-то цветы.

Четыре. Участвовать в судах она начала неожиданно, на второй год брака – во вторую зиму для мира. Сказала: «Я должна». На следующий день села на трон по правую мою руку. Кажется, для того, чтобы дарить надежду тем, для кого она умерла после визита Таната. Впрочем, у того, кого называют Неумолимым, должна быть хоть какая-то милость. Даже если она сидит по правую руку, имеет женское обличье и подает голос уже тогда, когда решение почти вынесено:

– Но ведь он украл для того, чтобы прокормить семью, о Владыка! Разве не заслуживает он смягчения приговора?

– Владыка Аид мудр. Разве могло ускользнуть от него, что на преступление её толкнуло отчаяние от коварной измены?

– Могу ли я просить тебя, Владыка…

Теперь к ней возносят молитвы. Строят храмы.

Как к той единственной, которая может попросить за кого-то у меня.

Умереть в зиму считается хорошей приметой, и провожающие своих покойников вздыхают облегченно: «Персефона уже спустилась. Может, хоть она…»

И идут приносить жертвы.

Восемь. Четыре. Восемь.

Граница между ожиданием и… ожиданием ничтожна. Ожидание затопляет восемь месяцев, нарастая с каждым днем, и Гипнос со своими сыновьями не решается являться ко мне в последние дни перед зимой.

Ожидание непрошенным является после первого месяца зимы, когда всё повторяется в точности: ее сад, я надеваю шлем, чтобы видеть ее настоящей хотя бы где-то, она по правую руку во дворце судов с лицом Владычицы…

Сердце, в котором так и сидит стрела, никогда не слетавшая с тетивы сына Афродиты, выкидывает невесть что. Ничего, – выстукивает. Это четыре месяца. Потом она уйдет на восемь – и…

Что? Смирение в глазах жены.

Пленницы. Побежденной.

Победительницы.

Я бездарно дрался. Я проиграл не битву – войну.

Владыка, я не научился владеть и получать от этого удовольствия. Может, как-нибудь обращусь за наукой… не к Зевсу – к Посейдону. Ему не в первый раз.

Четыре. Восемь. Четыре. Восемь. Годы уходят, падают, словно жемчужины, не оставляя чувства перемен, только – ожидание. Годы – неизменяемая река. Всплывет изнутри карасик – останется в памяти…

Четыре. Восемь. Четыре.

Тантал.

Стоило заняться великим преступником раньше, но ведь и Владыкам свойственно забывать. Вот и сидел царь Сипила, сын Зевса и любимец богов в Областях Мук до поры до времени.

Нужно сказать, неплохо сидел. Большей частью – на песчаном русле пересохшей речки в компании Гермеса, Гипноса или его сыновей (Морфей и Онир являлись чаще всего) и амфорой чего-нибудь утешительного.

Уныло бредущих с кувшинами к бездонному колодцу Данаид то и дело вспугивали приступы хохота.

– А я, значит, в глаза смотрю… и говорю: да не видал я вашей золотой собаки! На что мне вообще сдалась эта псина?! Если ее с Крита Пандарей свистнул – ну, и ищите у него! А отец мне: поклянись! А я: да на чем хотите, и нечего брови супить, потому как…

Охотнее всего лидийский царек вспоминал тот самый пир, после которого и оказался в подземельях.

– Подумаешь… трапеза из сына, – бурчал, основательно захмелев. – Что только сейчас с сыновьями отцы не творят… а я ж для пользы. Всеведение про… проверить. Ик. Нет, а какие у них были лица! Вот, Долий… покажи… да, вот такие у них лица и были. Когда поняли, что за блюдо. А… а Деметра сидит и наворачивает, голодная такая, дай ей волю… и собирать нечего было бы…

– Ну, я-то знаю кое-кого, кого Деметра слопала бы с большей охотой, – безмятежно замечал Гипнос. – И целиком.

– А мне ведь Пелопса потом своей магией оживлять пришлось, – вздыхал Гермес. – А Гефесту – новое плечо ему выстругивать, взамен того что Деметра переварила.

– Выйду – посмотрю что да как. Что? Что ты, брат, так смотришь? Думаешь, отец меня отсюда не вытащит? Да я… любимый сын… да меня даже не покарали ничем – посадили сюда, к вам…

После десятой посиделки Гипнос перестал загадочно ухмыляться в ответ на эти слова.

– Тебя, дружочек, не покарали ничем, потому что у Владыки – свадьба и семейная жизнь, вот руки до тебя и не доходят.

– Ага, да он и не торопится, - подтвердил Гермес. – Громовержец просил – такую казнь, чтоб аж мурашки по коже у аэдов! Пока выдумает… пока организует… ну, я полетел.

Веселье Тантала сошло на нет окончательно, когда я все же о нем вспомнил.

Поля Мук были замечательно покладисты и неповторимо щедры. Все что угодно – лишь бы мучить. Наполнить водоем прозрачной водой? Откуда только взялась – кристальнейшая, чистейшая, как раз по подбородок сыну Зевса. Вырастить по берегам фиги, виноград, яблоки? Можно и садовников не звать – налились спелым соком на глазах, тонкие ветки аж гнутся к лицу осужденного. Еще и груши, и оливки… и куда ж без гранатов.

Ничего, что не сезон.

Вода исчезала, стоило только Танталу нагнуться, наклонить голову, попытаться упасть – он в первые же сутки перепробовал множество способов. Плоды на соблазнительно согнутых ветках взлетали на высоту человеческого роста – только протяни руки или попытайся хватануть ртом.

Скалу над головой сына Зевса я пристроил позже – сделав кару еще более разнообразной.

Гермес остался доволен.

– А хорошо тут, - одобрил, глядя не на стонущего от голода и жажды и трясущегося от страха Тантала, а на прелестную полянку, которая поневоле образовалась в Полях Мук. – Будет, где посидеть, закусить…

Вращается жемчужное ожерелье в пальцах – непрерывная нить, разделенная на черное и белое. Две трети – светлого, одна – темного.

Восемь. Четыре. Восемь.

Дионис.

О Дионисе Гермес рассказывал как раз неподалеку от Танталовой кары. Бесстыдно лопал финики под стоны сводного брата. Еще и жареного фазана с собой приволок, стрельнул в меня вечно косым взглядом:

– Ничего…?

– Ешь. Усугублять муки я не запрещаю.

– Просто как замотаюсь – не успеваю. Нектара глотнул, амброзии за щеку – и опять лететь. До того дошел, Владыка, – не поверишь: к любовнице вчера заявился… она уже на ложе, кожа блестит, благовония… А я как заору: красотища, мол, какая – и прыг виноград жрать со столика. Был бы не бог – она б меня ночью заколола. Уфф. Я вообще-то думал – ты в мегароне или в судейском…

– Суды на сегодня закончены.

Новый способ проводить досуг. Раньше я торчал над уступом, ведя борьбу со своим миром и с Тартаром, теперь и мир, и Тартар покорны – смирились ложно, как Персефона. И я прогуливаюсь по кручам Ахерона, если нет – то сижу здесь. Наблюдаю за медленной, усталой поступью Данаид, слушаю крики Иксиона на огненном колесе, впитываю вопли Тантала…

Плаваю в чужой боли.

– Ты Семелу-то видал, Владыка? Дочку Кадма. Помнишь – я еще говорил, с ней Гера лобызается…

– Проходила сегодня.

– На асфоделевые поля?

Кивок.

Дурная тень попалась. Все хлопала ресницами, бормотала: «А он же меня любит» да «Ну, это же она мне подсказала». Удивительно, что Персефона и просить за нее не стала – махнула рукой, чуть поморщившись…

Будто знала, что скажу я: за глупость должна полагаться кара.

– Но ведь в подробностях-то ты еще не знаешь, что там случилось? – косинка в глазах – лукавая, вопросительная. Только дай поделиться самому большому сплетнику среди всего пантеона.

– Все как мы и думали, Владыка. Гера с этой дочерью Кадма не просто так лобызалась. Вдула ей в уши – мол, почему это Зевс тебя не любит в истинном облике, как меня? Наверное, не так обожает. Ну, эта наслушалась и кинулась к отцу – просить, значит, чтобы любил ее ночью в истинном облике. А отец же ей Стиксом поклялся, что выполнит ее просьбу…

Белые зубы сочно вонзились в фазанью мякоть. «Чтоб ты подавился!» – скалясь пересохшим ртом, прохрипел Тантал. Гермес в ответ задумчиво отсалютовал ему чашей с гранатовым соком.

– Думаю, он просто не ожидал, что можно попросить такой дурости. Отговаривал ее…

– Я бы не стал.

– Ага, я бы тоже… хотя кто знает, она ведь уже ребенка под сердцем носила. Ну, в конце концов он ей явился. В истинном облике. А почти сразу за ним – стало быть, Танат Жестокосердный, тоже в истинном: с мечом и мрачной мордой, как он у тебя это умеет. Тут она, наверное, раздумала, но уже было поздно.

Божественный огонь Зевса опалил Семелу до смерти – так, что и тень получилась какая-то ущербная.

– Тени ее ребенка я не видел.

– Роды у нее случились перед смертью. Хотя какие роды – выкидыш. Но отец решил сына спасать. Вот, зашил в своё бедро, сейчас вынашивает. Дионисом хочет назвать.

Тантал, который как раз нацелился зубами на сочное яблоко, застыл с открытым ртом, скосившись на берег.

В бедро…

Впрочем, чего еще ждать от того, кто проглотил свою жену, а после родил дочь из головы.

– После Афины неудивительно, да? – догладывая фазана, осведомился Гермес. – Ну вот, ну вот… я, Владыка, пока у тебя тут малость пересижу. Папа, понимаешь, беременный, Гера получила за лобызания с отцовской любовницей, а на бедро Зевсово нехорошо посматривает. И все что-то с Лиссой шепчется по ночам. Ох, чувствую, плохо этому недоношенному будет, когда он родится… кто еще родится-то… Но мне сейчас на Олимп – или в твоем шлеме или вообще никак. Можно?

– Бери.

Четыре. Восемь. Четыре. Годы сыплются мелким жемчугом. Из бедра Зевса в положенный срок родился юнец, заражающий всех кругом безумием. Бродит по лесам, объявил себя богом виноделия и радости. Гермес говорит – с его Паном дружен… Пиратов каких-то потопил, говорит.

Восемь. Четыре…

Цербер.

На четвертое лето после свадьбы. Или на пятое? Хотя какое лето: восемь месяцев были на исходе, я привычно перестал спать ночами, оттого карал жестче обычного, оттого и не сразу понял, когда увидел.

– Что это? – спросил потом.

Две паучихи из свиты Гекаты валялись на полу, разобранные на отдельные конечности. Свита жалась поближе к тронам, будто узрела в гневе самого меня (только в таких случаях все старались держаться поближе к дверям), под потолком завис озадаченный Гипнос…

Тварь, которая стояла посреди зала, низко зарычала тремя глотками и ступила пару шагов вперед, припав на толстые передние лапы. Черные, как и всё остальное тело.

Гордый всем существом Гелло, стоявший чуть ближе к трону, расплылся в клыкастой улыбке.

«Щенок».

– Откуда?

Впрочем, что я спрашиваю. Вон, глаза тифоновым пламенем горят. Ехиднино отродье.

Отродье широко зевнуло и закапало плиты моего дворца желтоватой слюной, разъевшей камень.

Я перевел глаза на Гелло – вопрос, понятный без слов.

«Сказали… позаботиться. Позаботился, – доложил подземный обормот. Хвостом шипастым вильнул от избытка чувств. – Выкормил. Воспитал. Хс-с-славный пес».

Смешок Гипноса я задушил тоже взглядом. Красноречивым. Он обещал легкокрылому омовение в водах Флегетона.

Славный пес остановил на мне весь набор глаз – шесть штук – пораздумал и басовито гавкнул, показывая, на что способен. Потревоженные змеи вокруг шеи отродья разинули пасти и зашипели. Дракон, заменявший сыну Тифона и Ехидны хвост, сонно замотался из стороны в сторону – должно быть, приветствовал.

Слова – глупость, – сказал я себе в очередной раз. Хочешь, чтобы сделали работу – отдавай команды взглядами. Тогда не возникнет непонимания.

А так – Гелло радостный, как Зевс после победы над Тифоном: ему приказали позаботиться об уцелевших деточках Ехидны – ну, так он и позаботился, куда уж лучше. Выкормил. Воспитал.

Надеюсь, после его заботы эта только одна тварь и выжила.

– В свите Аида могучего много чудовищ… – дурачась, пропел Гипнос из-под потолка. Свита явно напряглась при мысли о том, это эта трехголовая тварь может оставаться в зале больше нескольких минут. Эринии вцепились в бичи, Онир готовил жезл.

Тварь решила погоняться за собственным хвостом и очень удивилась, когда хвост дохнул правой морде в нос огнем. Воздух зала огласило недовольное повизгивание, от которого большая часть присутствующих зажала уши.

Ладно, в свиту действительно – это уже перебор, а вот у ворот поставить можно. Сторожевая тварь с такой внешностью – определенно придаст красок входу и отобьет у кого хочешь желание войти.

Или выйти. Смотря кто явится.

– Хорошо, - бросил я. – Поставь его у ворот – стражем.

Уродливое создание громко рыгнуло левой головой. Разбуженные змеи вокруг шеи принялись извиваться.

Гелло понятливо склонил голову, но тут же вновь уставил глаза на меня.

«А второй?»

Наплевать на величие, чужих здесь все равно нет… я привстал с трона.

Клянусь огненными водами Флегетона – мой мир мал для двоих таких тварей!

Второго Гелло извлек из угла, в котором пёс вздумал прикорнуть. Надменный палевый кобель о двух головах оглядел свиту, презрительно рыкнул на брата и с достоинством задрал ногу на ближайшую колонну.

По залу пронесся ядовитый и вызывающий смешок Гекаты. Гипнос из-под потолка все не унимался: «А этого в свиту, да? Нет, не в свиту, тогда у одного из выходов? Или пусть плавает с Хароном, а то тому скучно одному веслом махать».

А тени будут в Стикс сигать от такого соседства.

– Пошли его в дар от меня, – я поймал умоляющие взгляды свиты и добавил: –Брату.

Гелло даже не стал уточнять – какому брату. В последний год Зевс обзавелся орлом из того же уцелевшего потомства Тифона, так что почему бы и нет.

…все-таки нет.

Гермес потом подсчитал: восемнадцать. Вроде бы, именно столько двухголового Орфа («Сумраком» его назвали уже на Олимпе) спихивали с рук на руки. Как спихивали – быстрокрылый мне малевал в подробностях, тонкой кистью словес, как глазурью – по амфоре.

– Зевсову орлу пук перьев из хвоста выхватил. Ганнимеда не хотел к Громовержцу пускать. Мом острит, что этот пёс точно на стороне Геры. Ну, а Зевс его Аресу передарил – у того обширная псарня…

–Всё, Владыка, у Ареса больше не обширная псарня. Один этот Орф твой остался. Остальных за ночь передушил. Кажется, Арес подумывает сыновей таким подарочком обрадовать. То ли Фобоса, то ли Деймоса…

– …я уже рассказывал, как он распугал спутниц Артемиды, и ей пришлось передарить его Пану? Да-да, после Аполлона он у Артемиды оказался, а кто его брату спихнул… Так я ж спихнул! Деметра говорит – ты этого пса проклял. Чтобы горе на Олимп принести.

– Нет, Гефес по нему молотом не попал. По сатиру какому-то вдарил. В общем, Владыка, привел я тебе того сатира…

– … оголодал, учинил погром, созжрал двух облачных овец Нефелы. В общем, Нефела думает передарить его Эос…

Послушать Гермеса, так я правильно сделал, что Орфа в подарок брату отдал. Пес унаследовал характер Тифона. Жрал все подряд и люто ненавидел Кронидов.

Еще и огнем плевался.

Ужился двухголовый только с пастухом Герионом с Эфирии. Трехтелый великан взял тартарскую тварь с охотой, и Герионовы коровы скоро перестали забредать на луга асфоделя. Опасались пса-сторожа.

Трехглавый Цербер своему брату не уступал.

Первые дни сын Тифона и Ехидны бесновался у золотых врат. Разбрызгивал ядовитую слюну, дышал огнем и бросался на каждого, кто подходил.

Даже на меня.

Тени стонали и охали и боялись приближаться к стражу, подземные старались пробираться в обход – стигийскими тропами. Я неизменно ходил напрямик, отшвыривая Цербера с дороги ударом двузубца.

После первого удара он не кидался напрямик – клацал зубами и гавкал. После десятого и гавкать перестал – научился уступать дорогу молча.

Персефона познакомилась со стражем вскоре после того, как я встретил ее на колеснице у входа. У врат я натянул вожжи, и от правой створки отделилась густая черная тень. Ступила вперед, шумно втягивая тремя носами новый запах.

– Брат Орфа? – спросила жена, спускаясь с колесницы вслед за мной. – Этот двухголовый как-то разрыл мамину клумбу с лилиями. Мать сердилась.

Равнодушно протянула руку к трем оскаленным пастям, навстречу желтым клыкам. Не погладить – в жесте знакомства.

Цербер, недоверчиво наблюдая за мной одной головой, потянулся двумя носами. Обнюхал загорелую ладонь с розовыми ноготками. Угрюмо шевельнул хвостом-драконом.

Рычание, клокотавшее в глотке у собаки, улеглось.

– Ты приобрел хорошего стража, царь мой, - сказала жена, возвращаясь к колеснице. – Он под стать миру. Только тощеват. Неужели слуги не дают ему вдосталь мяса?

Цербер презрительно ударил драконом по камням. Трусцой сбегал к вратам, покопался у скал, вернулся с начисто изглоданной костью, которую и предъявил царице.

Такого коварства даже я от него не ждал.

– Не жрет он мяса, – сказал я, отвечая на укор жены в глазах. – Гелло выкармливал его медовыми лепешками. Их остается на кухне больше всего.

Подземные горазды до мяса, а сладкоежек среди них – немного. Танат разве что, так Убийца сейчас все больше во внешнем мире.

– Короче говоря, он привык к лепешкам и отказывается принимать другую пищу.

– Ты пробовал морить его голодом? – голос жены звучал заинтересованно и деловито.

– Пробовал. Не помогло.

– Но разве ты не можешь…

Что? Медовых лепешек напечь побольше? Я сделал жест Эвклею, который вместе со свитой явился встречать царицу.

С тачкой лепешек и явился – по такому случаю.

Жена без удивления провожала взглядом бесконечные лепешки, пожираемые тремя головами. Тачка опустела за минуту, Эвклей вытер мед с лысины – лепешки свежие! Так и текут! Цербер проглотил на лету последний желтый кусок сладкого теста, переступил с ноги на ногу… завыл отчаянно, голодно и зло.

Царице пришлось прикрывать руки ушами. Я стерпел: свыкся за несколько дней.

– А-а-а, – протянула жена, разглядывая стража, – Орф как-то забрался в храм, где держат священных птиц. Афина еще утверждала, что он не мог… сразу всех павлинов. Почему это так?

Я пожал плечами. Пес был зачат в Тартаре. Чего удивляться тому, что у него Тартар в глотке.

– Хорошо, – кивнула Персефона, пораздумав, - я скажу брату. Пусть пифии и прорицатели передадут смертным, что в подземном мире есть страж ворот. Пусть, отправляясь в дорогу за Гермесом, каждый теперь берет с собой медовую лепешку.

Цербер люто заколотил и без того ушибленным драконом о камни. В знак признательности. То ли голос понимал, то ли читал по глазам, но меня – если и удостаивал, то угрюмым взглядом, а жене расстилался ковром под ноги все четыре месяца.

Четыре.

Прощания всегда одинаковы. Это началось с первого же года, когда в последний день зимы я забыл что-то в той самой беседке и чуть не провалился в память по горло, когда услышал от входа:

– Я ухожу, – и увидел ее, уже в зеленом гиматии, с волосами празднично переплетенными лентами, с насмешливой улыбкой.

– Знаю, – слетело с губ эхо прошлого.

– И ничего не скажешь напоследок?

– До скорого свидания.

Какое там «до скорого», когда – восемь месяцев, а под конец – впору считать часы – не дни.

На второй год она явно ждала, когда я отправлюсь в беседку и произнесу положенное: «До скорого свидания». На третий я пришел туда по привычке. Гранат принес. Не знаю, зачем: так, в пальцах повертеть, наверное.

– … и ничего не скажешь напоследок?

Она подобрала с гладкого черного камня гранатовое зернышко.

– До скорого свидания.

Годы… годы – один сплошной круг повторений знакомых фраз. Бесконечное – «Подойди, можешь смотреть». Раздраженное – «Заткните собаку». Безразличное – «До скорого свидания».

Искусный аэд поперхнется – не найдет, что воспеть.

Только стук жемчужин тревожнее, звонче. Месяцы-жемчужины тяжелеют, неохотно скатываются по нитке, грохаются тяжелее свинцовых шариков… знают, что там, дальше.

Восемь. Четыре. Восемь.

Эреб.

И жемчужины больше не падают – молчат. Правильно молчат: в Тартар такие затишья. Во тьму Эребскую – перемирия. Лучше уж – туда, к мрачному пророчеству, к тому, от чего избавился только здесь, над Амсанктом: имя ему – бесконечность

Правда, обо всем по порядку.

Цербер выл отчаянно. Подземный мир с недоумением принимал в себя новый звук, непривычный, сменивший скрип двухвесельной ладьи Харона. Ладья большей частью болталась у пристани на том берегу. Год выдался скупой на войны и болезни, и смертные умирали мало, или вернее: они не умирали почти совсем, и Харон во всю глотку сетовал, что ему недодают оболов. А потому перевозил теней один раз в день. Драл втридорога, а у кого при себе ничего не было – тех еще и веслом охаживал.

Трехголовый страж вполне разделял великую скорбь перевозчика: нет теней – нет лепешек, да и гонять некого. Вот и выражал по мере сил своих. Две головы выли низко и сволочно, мрачными авлосами, а левая заливалась безумной флейтой и по временами скатывалась в визг.

– Накорми его, – бросил я Гелло. Но подземный подлиза только лунные глаза выпучил. «Кормят, – доложил. – Хорошо. Вкусно. С-с, характер».

Характер у деточки Тифона и Ехидны оказался в маму и папу: тачкой лепешек не заткнешь! Привезенную из дворца пищу проклятая тварь прикапывала возле ворот, после чего усаживалась, сворачивала колечками хвост-дракона, задирала морды – и принималась выть до хрипоты.

Гипносу полмира в ножки кланялось: «Побольше бы настоя!», кто не бегал к Гипносу – бегал к Гекате за сонными травами, Владыке же оставалось по ночам валяться на горячих простынях и услаждать слух жалобами трехголового пса на собачью Ананку.

Знал – не усну.

Год выдался паршивым не только для Цербера и Харона. Гелиос жарил землю, как остервенелый, так что Эринии прилетали вниз загорелыми, и осень выдалась похожей на лето – с пышными травами и одуряющими ароматами. А еще там, наверху шастал сын глупой Семелы Дионис, спаивал все окружающее и дарил смертным и бессмертным веселье, и оттого казалось, что зима никогда не придет, и я сбился со счета. Подземные ходили вялые и сонные, шептались о каком-то празднике на Олимпе, то ли в честь того же Диониса, то ли в какую еще честь. Словом, благоденствие без конца и края. А это значит – рано или поздно мир придумает, как развлечь своего Владыку.

Развлек меня Тартар.

Титаны бунтовали и раньше. Не то племя, чтобы смиряться. Пойдешь мимо врат Великой Бездны, прислушаешься… поднятые руки, сведенные плечи: «Мы! Мы помним! Мы выйдем отсюда!» Так кто их слушает, столетних узников?

А тут то ли Тифона растревожил вой сынка, то ли решили, что в мире слишком много спокойствия – разошлись.

В первый день только землю малость колебали, во второй – затряслись кованные Гефестом стены… я прислушался и махнул рукой. Уймется.

На четвертый день Тартар заходил ходуном. Закровоточили лавой подземные вулканы, заплевались черным дымом старые кратеры, Флегетон пылал лихорадочно, нездорово-желтым, будто решил под Гелиоса подделаться, тени начали тревожно вздыхать…

Я высидел несколько часов, шипя и потирая плечи, вслушиваясь в безумный гул голосов, прорывающийся из Великой Бездны. Потом приказал готовить колесницу. Сжимая двузубец прошел по дворцу, по которому в хозяйственном хаосе летали тени. Украшали дворец к приезду царицы, который через два… три дня? Забыл.

Во внутреннем дворе гулко и страшно орал Эвклей на какую-то овцу, которая не хотела умирать, и на тень, которая «Выхлестала всю кровь, скотина, куда теперь эту тушу?!»

А Цербер выл, тоскливо и неумолчно, вой прилипал к лицу, застревал в складках плаща, путался к гривах лошадей, когда я шагнул с колесницы на сырой берег Амелета. Ядовитая река дрожала и билась в своем русле, выплескиваясь на камни. Замерзшими листками трепетали стены из тусклого адамантия, и по временам мерно вздрагивали толстые врата, покрываясь шишками от ударов внутри.

Кованый рисунок на вратах не был заметен из-за следов ударов.

«Мы! Выйдем! Отсюда! Рано! Или! Поздно!»

Я не решился прикладывать к вратам ладонь – и отсюда слышно. Что там смотрят Гекатонхейры – вздремнули ли всеми головами?! Открыть проклятую дверь, ударить миром, ударить двузубцем, запихнуть лезущее изнутри «Рано или поздно» на положенное ему место…

– Радуйся, Владыка Аид!

Лишний голос. Ненужный. Среди хриплых воплей титанов – нежный, холодный, как мед после ледника. Она тут тоже лишняя, на берегу Амелета, где нет места ее покрывалу – с чуть прикрытыми легкой тканью волосами, с приветственной улыбкой на смуглом лице.

Глаза – глубже Великой Бездны: как бы не утянули…

– Радуйся, великая Нюкта. Не знал, что ты совершаешь прогулки в этих местах.

– Прогулки? – низковатый, ласковый смешок. – Мне достаточно выездов на моей колеснице в небо. Я направлялась в твой дворец, о Владыка, искала тебя. И тут, такая удача…

Удачнее некуда. Владыка сейчас по колени в камни уйдет. Ощущения – будто Тифон не плечи сам взгромоздился. Гикает и погоняет.

– Искала меня? Зачем же великой Нюк…

– Ну, зачем ты так, повелитель, какая я тебе великая. Велики теперь вы – Крониды. Мы – просто, – и улыбается: хорошо, мол, когда – просто! – Мой муж, Эреб хочет побеседовать с царем. Окажешь ли ты ему эту честь?

Еще бы не окажу. От таких приглашений не отказываются. В ответ на такую просьбу не то что на колеснице покатишься, а колесницу вдобавок к Тартару – на плечи и – бегом, быстрее квадриги.

Вырос сопливый малец, заметили. Эреб на моей памяти снисходил из сыновей только к Убийце – и то не заговорил, а ответил. К трем Кронидам в отчаянный миг Титаномахии он тоже снизошел – только чтобы заключить сделку, вырвать клятву о том, что на трон подземного мира сядет сын Крона. А тут вдруг все – и мне одному. Царем назвали. Великим. С почетом во дворец проводили. Нюкта глаз не сводит, дворец у нее по-праздничному искрится алмазной крошкой, слуги – в праздничных одеждах, будто хозяина встречать после долгой отлучки вышли.

А я…

А я дурак, кажется. Зачем я иду?! Зачем вслушиваюсь в молчание Ананки за плечами?! В тяжкое, раздирающее грудь молчание, которое лучше всякого крика молит развернуться, спасаться, бежать…

Поздно, вот она – дверь, увитая темными ночными цветами по такому случаю. Цветы пахнут Средним Миром и сеном, они уже подвяли в подземелье.

За дверью не храпели, и Нюкта тревожно прошуршала над ухом: «Он ждет тебя».

Не кивнув и не взглянув на нее, я шагнул, готовясь, как в тот раз – в полную тьму.

Но в покое горели факелы.

Зал был размером не меньше моего мегарона – и весь залит красноватым факельным светом. Факелы расположились в серебряных кольцах по стенам, пылали ало и ровно, но почему-то не давали ни дыма, ни тепла. Блики свивались и перекидывались по гранитным стенам, изрезанным рисунками и письменами. Такой же древней, затейливой вязью был покрыт каменный пол. Голый. Без признака ковра.

Дальний угол комнаты оказался занят гигантским ложем – просторным, застланным пышными шкурами зверей, которых я не смог опоздать. Ложе пустовало.

Зато в центре друг напротив друга стояли два искусно кованных, хрупких на вид серебряных кресла.

Юноша, сидевший в одном из них, наклонил голову в приветствии, когда я вошел.

– Здравствуй, мальчик, – сказал он тихо, и в тот же момент я окончательно понял, что зарвался и прибрел в ловушку, и назад не выйти – пусть даже дверь я за собой не закрыл.

Нужно было оставаться у Тартара. Или прыгать в Тартар – усмирять узников хоть как, хоть изнутри, только не поддаваться вежливым улыбочкам Нюкты…

– Приветствую тебя, о великий Эреб.

Он сидел ко мне правой стороной – картинкой с расписной амфоры. Амфору расписывал не мастер: нос у картинки длинноват, кудри редковаты, а бороды и так почти нет, три волосинки всего-то пробивается. Передние зубы, как у зайца, чуть вперед выдаются. Зато плечи широки и силы с виду – не отнимать.

Вот, значит, куда пропал Эврином-копейщик, который хотел шибануть меня в спину во время бунта. Я-то думал, почему он среди свиты мелькать перестал.

– У тебя ведь двое младших братьев, мальчик. Ты знаешь это: каково быть старшим, но не первым… Я был старшим среди детей Великого Хаоса, на заре времен. И он подарил мне меньше, чем младшей дочери – Гее. Сестре он дал возможность творить… созидать. Она сотворила целый верхний мир. Создала горы и моря, в которых зародилась жизнь. Мне хотелось того же.

Эврином… бывший Эврином говорит спокойно и ровно и настойчиво впивается взглядом, а я бегаю глазами по чертогу, будто что украсть решил. Куда угодно – только не ему в глаза, потому что там, в глазах, за пеленой мрака нет-нет да и мелькнет боль.

Недодавленного хозяина тела.

– И тогда я решил тоже сотворить мир, в котором воцарюсь. Создать его в недрах сестры-Земли, поблизости от Тартара, который тогда уже существовал. И столетия спустя я создал его. Я создал то, что ты знаешь под именем Эреба – подземный мир, который с течением времени начал принимать жильцов. Всех, кому было слишком светло наверху. Стикс, Ахерон, Лета, Коцит. Я прокладывал русла для них. Я принес от сестры первые семена асфоделей и саженцы ив и тополей. Сделал так, чтобы горел Флегетон. Я многое бы смог еще сделать, но не успел. Я не моя сестра. Я не умею творить. Я слишком многое вкладывал в свой мир, в свое творение – и он брал все больше и больше. И однажды он обрел свою собственную волю и забрал у меня то, что я не смог восполнить…

Я смотрел на шевелящиеся губы. Почти не слушал, только думал: зачем он ими шевелит? Ведь все равно не к месту получается, будто мертвяку невидимка челюстью двигает. Мог бы просто закрыть рот и вещать изнутри.

А в Тартаре титаны, вопя, лезли друг на друга, намереваясь во что бы то ни стало прорваться через Сторуких, раскачать двери, сломать стены…

– Я потерял тело, мальчик, – голос сгустился и выплыл из губ говорящего клубком тьмы. Факелы предупреждающе мигнули. – Потерял тело и вынужден был обречь себя на заточение в своем дворце… во сне… Ты умный мальчик. Ты знаешь, чего лишается бог, когда теряет свое тело?

Ответ был над нами – онемевшее с горечи, бессильное швырнуть зарницей в предательницу-землю Небо. Ответ был под нами – черные куски гниющей плоти, не могущие больше приказать ни одной секунде времени.

– Власти.

– Да… мальчик. Я потерял свою власть. Отдал ему. Миру, имя которому – Эреб. Он – тоже я, только не полностью. И он не подчиняется мне. Он вообще никому не подчинялся. Правители приходили и исчезали, не в силах совладать с его волей, а он устанавливал свои законы. А я ждал. Смотрел и ждал. Любое племя перестает быть вольным рано или поздно. Любому племени нужен царь. И любое племя понимает это не сразу. Оно будет сбрасывать своих вождей в пропасти и колоть их копьями. Оно будет бунтовать и бросаться в разные стороны. Но рано или поздно найдется царь, и тогда племя станет царством, и его история будет идти дальше…

Я рассматривал причудливые узоры, змеящиеся по граниту. Не станешь приглядываться – покажется: ребенок игрался в песочке, нарисовал палочкой завитушек. Присмотришься – увидишь изгибы Стикса, притоки Флегетона, окунешься в игру тополиной листвы по берегу Леты. Не карта – что-то куда более живое, отражение моего царства… или его мира.

Эреба.

– Я знал: однажды придет тот, кто сможет сделать этот мир царством. Подчинить своей воле. Я поклялся, что принесу ему дар, какого не получал ни один бог или первобог: передам ему всю свою оставшуюся мощь. Я сделаю так, чтобы его правление было вечным. Чтобы никто и никогда не смог покуситься на него.

В необъятном чертоге отдался одинокий звук – хриплый, неопределенный. Мой, то есть, из моего горла.

Вот бы узнать: а есть такие, кто бы стал покушаться?!

Их бы к Тартару сейчас. Узники беснуются все сильнее, выкрикивают хриплые, напоенные ненавистью проклятия, молотят узловатыми, заскорузлыми руками тьму и плечи стражей – Гекатонхейров. Раскачивают пасть бездны, чтобы та извергла их наружу. Вот-вот – и необузданная ненависть вырвет с корнем железные врата, скованные Гефестом.

– Ты примешь от меня этот дар, мальчик?

– Это слишком щедрый дар, о Первомрак. Неужели ты не потребуешь ничего взамен?

Все-таки не умею я бегать глазами как следует. Взять пару уроков у Гермеса? Брать уже будет некогда. Или некому.

Эреб перехватил мой взгляд. Усмехнулся той стороной губ, которая была обращена ко мне.

Глаз смотрел тускло и черно, как у хищной рыбины. За тьмой больше ничего не дрыгалось: предыдущий владелец тела был додавлен надежно.

– Что меня выдало? – спросил Первомрак с интересом.

– Тело. Тебе не нужно было селиться в Эвринома. От тебя самого звучало бы правдивее. Зачем ты взял тело?

Усмешка расширилась, и в щели между губ обнаружилась влажная темнота.

– В теле удобнее разговаривать. И еще я хотел, чтобы ты увидел.

Он повернулся ко мне лицом.

С левой стороны под кожей перекатывался волнами густой мрак. Растягивал, пробовал на прочность, каждую секунду грозил прорваться наружу. Угол губ истлел, и в просвет стали видны зубы. Глаза не было – осколок черноты, в которой нельзя было рассмотреть оттенков.

- Видишь? – хрипло спросил Эреб, плюясь клочьями темноты при каждом слове. – Со всеми так. Все. Титаны. Чудовища. Полубоги. Каждый. Не могут вместить. Не выдерживают…

Я поднялся, глядя, как Эреб досадливо проводит по щеке Эвринома, а желтоватая кожа полосками сползает под ногтями, и в образовавшиеся щели льется мрак.

– Поэтому нужен был я?

Но уже знал: поэтому. Кронид, бог, новое поколение, новая сила, тот, кто сможет подчинить мир… вот, значит, зачем им так отчаянно нужен был Кронид на троне, вот почему Эреб так настойчиво совал нам правление, брал с нас клятву в обмен на помощь…

Они планировали это еще в Титаномахию.

– Да, – подтвердил Эреб, тоже встал, мертво шатнувшись вперед. Тело Эвбея трещало и разбухало, не в силах удержать мощь Первомрака. – Клятва была из-за этого.

Кожа треснула на шее, порвалась – и в образовавшуюся щель хлынуло черное, густое, со множеством извивающихся конечностей, разорвало жалкую оболочку в клочья, загасило факелы, превратило чертог в сплошную обвивающую пелену тьмы.

Я еще успел схватиться за двузубец, потом подумать: а чем я его буду бить?! Создателя и властителя мира? Потом меня обволокло, закружило и понесло, мрак душил и обжигал, ощупывал лицо бесконечностью мохнатых, липких паучих лап с хищной радостью: ничего личико, в самый раз по размеру будет. Мрак лез в глаза, в уши, в грудь, впитывался в кожу и сковывал руки обжигающими кандалами, и я почти сразу наплевал на сопротивление, на то, что я воин – на все. Осталось только бесконечное: «Держать, держать, держать» – как тогда, в Титаномахии, потому что титаны все еще бьются о сторожей, и если я отпущу сейчас – Гекатонхейры могут не выдержать…

Я удерж…

Пальцы стискивали двузубец. Нагретый пахнущий раскаленной бронзой. Ненужный и глупый.

Как и я – лежащий на полу. Скованный моими пальцами – как я был скован по рукам и ногам цепями мрака. Черными, толстыми, почему-то горячими.

Титаны все еще рвались из своей темницы, но темница стояла, сторожа никуда не делись, я удер…

Да скорее – меня удержали.

По губам текло что-то теплое, грудь сдавливал недостаток воздуха. Пол подо мной тоже был жарким, будто нагретая под утро постель со скомканными простынями.

Только каменная.

Косматое, многорукое воплощение первомрака клубилось в покое, заполняя его собой, превращая чертог в скромную комнатку.

– Противишься… – голос из прошлого. Глубокий, древний, глухой. – Зря. Это величие. Мощь. Власть. Согласишься – будем вместе… вдвоем. Оставлю тебе часть…

Часть меня. Огрызочек прежней личности на задворках эребского величия. Честный обмен: мне – бесконечную власть над миром, который охотнее подчинится своему создателю, чем чужаку. Эребу – тело, которое может его вместить. И тоже власть.

– И все равно… меняться…

Что там говорят про молчание? Что оно выражает согласие? Хочешь услышать несогласное молчание, а, великий Эреб? Хочешь услышать молчание, в котором тебя посылают в Тартар, ах, ты же знаком с Тартаром, он тебе брат… тогда к папаше-Хаосу?

– Зря… – просипели из мрака. Одна из лап нетерпеливо потянулась к моему лицу.

– Подожди.

Прошуршало по полу тонкое покрывало. Обдало холодком иссохшие губы: потянуться бы, напиться ночной влаги! Душная тьма перед глазами развеялась, выступили стены, потолок… моя рука, сжимающая ненужный двузубец.

Заворчал, зарокотал что-то недовольное Эреб совсем близко.

– Дай мне посмотреть на него. Поговорить с ним. Может, он сам…

Во рту было полно ихора – позабытый за последнее время привкус. Ихор вытекал из носа, толчками заливал горло изнутри, бешено лупил в виски, из-за него я не услышал, как она приблизилась.

Почуял холодную ладошку на щеке. Нюкта повернула мне голову так, чтобы я смотрел на нее.

– Не отворачивайся, мальчик… смотри. Слушай. Ты поймешь, ты ведь всегда понимал как никто. Пожалуйста, согласись на то, что сказал муж. Он сделал тебе щедрое предложение. Вы будете править вместе.

Дернул углом рта. Предложил волк зайцу вдвоем пообедать …

Густая туча мрака царила за ее плечами. Отпусти – бросится. Из тучи выходил, вылеплялся поджарый остроухий пес – я знал это рычание, слышал его много раз, помнил по снам.

Мир подземный. Отражение и мощь всего царства, которым так удобно – бить…

– Может быть, ты думаешь: мы алчны? Нам нужна власть? Царствование? Корона? Нет, мальчик… мы идем на это только для одного: чтобы избавить наш мир от страшного врага, от врага, какой еще никогда к нам не спускался.

Держать, держать, держать… что ж они там в эти двери колотятся. Учуяли слабину. Хорошо удерживать Тартар, сидя на троне, сражаясь с великанами, разъезжая в колеснице… Плохо – вот так, на полу, с раскинутыми руками и ногами, глядя в лицо великой Нюкте.

Пытаясь понять, что она там говорит.

– Враг? Какой?

– Ты, мальчик…


* * *


– План был плох. Он был хорош – и плох. О, как был хорош этот план! Посадить на трон подземного мира олимпийца. Сына Крона. Бога, у которого хватит сил удержать мир, превратить его в царство, подчинить своей воле! И мы выбрали его – выбрать было легко, только один не побоялся сойти под землю, просить совета у подземных. Один – предложил чудовищу брататься с ним! И мы выбрали и довели до конца – и ошиблись.

– Почему?

– Потому что мы его выбрали.

Губы слиплись, не слушаются. Тартар отравляет кровь, стучит в виски: нет, я держу, не дождетесь. Буду держать, пока мне не прокусят горло.

Черный пес подбирается, оскаливается, но кусать не собирается: Нюкта расхаживает между нами. Рассказывает кому-то – то ли мужу, то ли псу, до чего был хорош план. И до чего нехорош.

– Ты еще не понял опасности, муж мой, ты видишь в нем лишь того, кто даст тебе власть. Кто даст тебе тело. Но все сложнее. И хуже… Если ты не остановишь его сейчас – через несколько лет тебе просто не дадут его остановить. Поднимутся стигийские жильцы. Приползут тени. Нимфы Коцита. И разнесут твою обитель по кусочкам за то, что ты покусился на их Владыку. Потому что он правит не страхом, как должен бы. Не непреклонностью! Не холодом и упорядоченностью! Он влюбляет их в себя! Влюбляет до полного обожания, до слепой преданности! Тот, кто должен был возвыситься над ними. Загородиться золотым троном! А он пришел… из светлого мира, сын Крона и брат Зевса, и вот он пирует с ними и входит в дома чудовищ. Он хвалит узоры из костей и выслушивает байки о кровавых трапезах, и они! Они! Говорят! Что он подземный! Забывая, какими должны быть сами!! Мальчик, неужели ты не понимаешь, что делаешь?!

Я равнодушно следил за ней, за черным псом… Сознание норовило сбежать из тьмы, из пут тела, – туда, к Тартару, где содрогаются мощные створки дверей, где руки Гекатонхейров оплетают рвущихся наружу беглецов…

– Мы должны были понять это раньше! С Таната! С Гипноса! Ата, которую я познакомила с тобой сама, – говорила только о тебе, а я не слышала… не думала… Что ты притащил с собой в наш мир, мальчик?! Что сделал с ним?! Ты не слышишь и не понимаешь законов, идешь в обход их и устанавливаешь свои… Мальчик, что же ты натворил…

В Тартаре стихало. И в голове тоже. Правда, вдохи получались мелкие, неровные, неаккуратные, и лицо Нюкты проступало перед глазами смутно. Виднелись белые зубы, открытые в страдальческой гримасе, искаженные черты…

– Чудовищам никто и никогда не был нужен. Наш мир не знал этого. Ты думаешь – Ехидна хотела детей?! Или Ахерон – первенца? Аксалаф, Гелло, Алекто, Керы… ты пришел и принес жизнь в мир смерти и ужаса, и привязал их к себе адамантовыми цепями, и даже не понимаешь, что делаешь. Ты просто дышишь, судишь, разбираешь их дрязги… Не замечая, с каким обожанием смотрят на тебя. Как ловят твои взгляды. И цепи становятся все короче, и настанет день, когда ты прикуешь мир к себе намертво, сделав его не царством, а своим…

Губы брезгливо дернулись, не желая выговаривать слово. Простое слово, коротенькое, смертное – не для царей, не для первобогов, даже не для богов: у них-то повсюду дворцы, домами они их редко когда называют.

– И если бы мы воспитали тебя правильно – я приняла бы даже это. Но мы воспитали тебя неправильно. Нужно было швырять тебе кусочки власти – чтобы ты пропитался желанием сесть и править, но мы сотворили из тебя воина, и власть не имеет для тебя никакой ценности. Ты не думаешь о ней. Не наслаждаешься ей! И если однажды ты решишь выбросить свой жребий – ты убьешь мир своим уходом. Подданные живут без царей. Псы без хозяина издыхают.

Все, молчат в Тартаре. Услышали, небось, слова многоопасливой Нюкты. И за бока похватались. Вон, Эреб хрипит от смеха: потолок ходуном ходит. «Какое – выбросит? – хрипит. – У него впереди – бесконечность…»

Осекся. Потом еще насмешливее захрипел. Потому что ничего у меня впереди не бесконечность.

Сколько Нюкта еще разговаривать собирается? Вот столько у меня впереди и есть.

– Я никуда не собираюсь.

– И можешь поручиться за это? Можешь поклясться Стиксом – что не уйдешь? Не исчезнешь, невидимка?! Не надо, не раскрывай губы. То, что ты сотворил с миром и с жильцами… на это больно смотреть. Может быть, мы еще сможем все исправить.

Погладила по щеке. В глазах – не разочарование, не боль, не насмешка… Так – грусть вековая, усталость. Много чего понамешано.

– Прости, мальчик. Это наша ошибка. Не надо было затевать эту игру. Брать с Кронидов клятву. Тогда ты сейчас бы правил наверху, и все было бы хорошо…

Помедлила, глядя на меня. Может, собиралась еще раз попросить меня согласиться на щедрость ее супруга. Потом вздохнула, покачала головой…

Ушла, унося с собой прохладу, и духота навалилась опять.

Ихор начал застывать на губах влажными корками.

– Я бессмертен. Ты не забыл об этом, о великий Эреб?

– Помню… – просипели из тьмы.

Но он же не станет рубить меня мечом, на куски кромсать, как мы – отца. Не станет даже швырять в Тартар. Он расправится со мной с помощью моего же мира – вот он ступил на середину комнаты, черный пес, я гляжу в оранжевые точки глаз…

Небось, только и ждал, когда его создатель позовет, когда можно будет расправиться с чужаком.

Что будет, если на Зевса в секунду уронить небо? Или на Посейдона опрокинуть всю мощь моря?

Эта тварь клыками выдернет меня из тела, тело останется живым – на потребу Эребу, а я – бесформенным духом, наподобие отца в Тартаре. Безумным, потому что после того, как меня придушит вязкая тьма, я вряд ли окажусь в своем уме.

– Лежи спокойно, мальчик… – хрипело сверху. – Больно не будет. Потом не будет. Эреб заберет тебя и растворит в себе: ты не думай, он это умеет… он тихонько, тихонько…

Одному Тартару знать, сколько ненасытный Эреб за это время растворил в себе. Бессмертных сущностей.

Вот, значит, из чего сплетена воля этого мира. Вот откуда нежелание повиноваться и вечное «Он слишком я, но не полностью – я».

– Иди, Эреб, – ласково просипело бесформенное облако из тьмы. Своему созданию и выкормышу. Отражению мира. Носящего одно имя с первомраком.

Я лежал, чувствуя, как застывает в груди проглоченная с воздухом темнота. Петли крепко держали запястья.

Черный пес – дыра в темноте, мрачнее мрачного, – сидел, думая о чем-то своем и косясь на стены огнистыми глазами. Ничего, не торопился рвать.

Наверное, был малость глуховат.

– Эреб! – повторили властно и гулко.

Собачина дрогнула ухом и не шелохнулась. Хрипло рыкнула изнутри. Тревожно, невнятно.

Мир сидел на заднице, вытянув палкой хвост, и бессмысленно пялился в стену. Флегетон, Ахерон, ледяная мощь Стикса, и лава вулканов, и тополя в моем саду…

– Эреб!

Дрогнули стены. Больше не сдвинулось ничего. Только понимание в висках у меня дрыгнулось.

Шевельнулись губы в корках от ихора. Сначала бесшумно, потом пропустили шепот:

– Аид…

И собачий хвост радостным молотом ударил по каменным плитам.

Сердцем – в ребра.

Кровью – в виски.

От стены донеслось изумленное всхрапывание, потом сгустилась душная, давящая, тень, рванулась косматой ладонью – взять самому, придушить…

Хриплое рычание. Тень развернулась навстречу тени.

Ладонь Эреба, великого Первомрака и создателя подземного мира висела в воздухе. Напротив ладони, скалясь и яростно глядя оранжевыми глазами, застыл сам подземный мир – взбешенный пес.

Защищающий своего царя.

Мой мир, мой Аид, мое имя…

И путы стали смешными и неважными.

Я поднялся и легко вдохнул воздух своей вотчины, где для меня больше не может быть ничего чужого. Шагнул вперед и положил руку на холку черного пса – ладонь почувствовала огонь и жар, и вязкость тины стигийских болот, и мягкость стеблей асфоделей.

– Убери руку, – сказал я тихо.

Поднимать голову было не нужно. Я видел Эреба – остатки Первомрака, клубящееся, многорукое, выпускающее из себя все новые паутины тени. Сердцевина тьмы наливалась спелым гневом: ты так?! Отнял, значит? Ничего, поборемся!

– Нет, – сказал я. – Мне незачем бороться. Я не буду бороться.

Рычанье мира стало тише, оранжевые точки глаз приугасли. Руки Первомрака рванулись вперед – многопалые, с хищными когтями: разорвать по кусочкам!

– Я прикажу тебе. Властью, которая у меня есть. И которой нет больше у тебя.

Лапы замерли. Черное облако то увеличивалось, то опадало, будто чья-то грудь ходила ходуном.

– Прочь с моей дороги, старик, – холодно и невыразительно выговорил я, поднимая двузубец. – Это приказ твоего Владыки.

Мир, получивший сегодня мое имя, настороженно жался к ногам.

Облако опало, увяло в бессилии. Последняя попытка Предвечного Мрака вернуть власть разбилась о каменный лоб невидимки. Сердце Эреба теперь стучало в стенах медленно и благодушно: старик уходил в сон, погружался в свою вечность…

Наверное, теперь пробудится нескоро и будет снить коварные планы: как еще добиться власти, как обрести молодость, отомстить за поражение…

Опираясь на холку своего мира, я добрался до дверей. Сам бы и не нашел. Закрыв глаза, потому что не хотелось видеть живую, извивающуюся темноту, провел пальцами по двери раз, два… нащупал ручку.

– Ты смешной, новоявленный царь, – выдохнули позади. Мечтательным, сонным тоном. – Ты опять не знаешь, во что ввязался. Имя войне, в которую ты вступил, взяв этот мир, – бесконечность…

Хорошая попытка оставить за собой последнее слово. Я не ответил: толкнул дверь жезлом и вывалился в синеватую прохладу дворца Нюкты. Вздохнул, вытер наконец лицо.

Помотал головой, отгоняя дурацкое «бесконечность», сказанное неизвестно к чему и зачем – запоздалая угроза тому, кому страшен теперь разве что Тартар с его узниками.

Черный пес растворился – канул в мир, отражением которого был. Надо будет – явится, стоит только по имени позвать.

По моему имени.

Нюкта все-таки ждала недалеко: прозвучали легкие торопливые шаги по коридору, зашуршала ткань.

– Ты вернулся! Ты смог! Мой хороший…

Я не дал себя обнять. Отстранил, держа за плечи. Поглядел в глаза – глубже Океана и древнее Олимпа. И радостные звезды в глазах угасли, оставив место страху, когда она поняла, кто стоит напротив нее.

– Да, – сказал я. – Я смог. Не люблю недомолвок. Я не успел сказать тебе, дочь Хаоса, что, если бы вы не взяли с нас клятвы – я все равно бы выбрал этот жребий. Не вы предназначили мне его.

Это было достойно Ананки. Прислушался: не подаст голос, нет? Нет, молчит, обижена еще. Только из-за спины – довольный вздох…

И другой вздох – бездна горечи – из груди Нюкты.

– Значит, ты теперь полноправный… И что будешь делать, малыш? Покараешь? Вышлешь? Придумаешь унижение, как Харону?

У нее в глазах было много чего. И какой-то давний разговор с Убийцей, и безнадежность, и отчаяние от собственной ошибки, и страх за мужа… Нашла за кого бояться. Вон уже опять захрапел. Через стенку слышно.

– Ты мать Таната. Мать Гипноса. Кер и Эриний. Мне ли карать тебя, первобогиня? Скоро ночь. Люди ждут твоего покрывала.

Она смотрела молча, теребя в руках полупрозрачную искристую ткань. Снизу вверх: как я ни сутулился, а ей приходилось голову задирать.

Потом вдруг усмехнулась. Хорошо так, по-старому: прохладной, загадочной улыбкой.

– Я ведь говорила дочке. Это я говорила ей: ты умеешь производить впечатление… на подземных. Тебе пора, Владыка. Тебя ждут в твоем царстве.

Вот так. Приковали к стене, придушили мраком, чуть из тела не выдернули, а после выдворили из дворца – подземное гостеприимство.

Еще, небось, и Геката с ядом заявится.

И ведь явилась же все-таки – не прогадал. Трехтелая прогуливалась недалеко от входа в Тартар. Подметала белесую пыль по берегам Амелета густо-багряным с золотым шитьем гиматием. Туда-сюда. Обычное дело – возле Тартара прогуливаться, ждать Владыку.

И убранство для Владыки при себе держать – роскошный фарос, пышет огнем, поблескивает пламенным шитьем, позвякивает не свинцовыми – золотыми шариками на подоле.

– Владыка! Подданные с нетерпением ждут тебя во дворце! Они прислали тебе праздничные одежды, чтобы ты мог явиться во всем величии…

Во всем величии – и в Тартар в такой одежинке. Там-то подданные точно обождались. Аж отсюда слышно – как стонут.

Отравленный плащ на плечи – а дальше Владыка не скоро покинет самую гостеприимную часть своего царства.

– Кутайся в свои дары сама, Трехтелая. У меня не настолько короткая память.

Свернул с дороги, уводившей к дворцу над Флегетоном, на еще более широкую – к адамантовым вратам. Пленные протоптали ее один раз, за ними прошли Гекатонхейры – вот и осталась дорога, чуть ли не шире Стикса. И тропа эта не зарастет: нечем. Растений возле Тартара нет.

Приложил ладонь к вечно теплому адамантию. Уловил тяжкий, недоуменный гул Гекатонхейров: и чего там не сидится дуракам внутри?! Различил ухмылку Великой Бездны, обжигающую, выворачивающую ненависть узников… Вслушался в многоголосые проклятия, чтобы услышать жалобы того, кто оказался в Тартаре еще до Титаномахии.

– Путь от дворца Эреба, – сказал я. – Родная дочь. Отравленный кинжал в шею. Яд, неопасный для бессмертных – просто вызывающий дикую жажду. Так, что напьешься из лужи мочи, если она будет под ногами. Но под ногами был Амелет.

А Кронова речушка уже тогда текла ледяным ядом и умела отнимать силы. Ненадолго – если это титан.

– Сколько нужно времени, чтобы толкнуть в спину?

Может, она даже не сумела спихнуть его в Тартар. Великая Бездна могла с удовольствием докончить начатое.

Геката стояла в десятке шагов, вцепившись в отравленный плащ. Вуаль взлетала с лица от тяжелого дыхания.

Взглядом чаровницы можно было вскипятить воды Стикса.

– Значит, ты помнишь… о Первейший. Владыка… – вытолкнула, будто с тошнотой. – Или, может: мне звать тебя Эребом? И что ты будешь делать теперь… если помнишь? Сбросишь в Тартар? Сошлешь на Поля Мук? Придумаешь иную кару?!

Сошлю – это точно. К Нюкте бы тебя, чтобы вы вместе задавались дурацкими вопросами: «Что он будет делать теперь?!»

Я зевнул – длинно, прочувствовав всю усталость прошлых ночей. Хотя почему не спал – уже не помнилось.

– Высплюсь.

Взлохматил волосы (ремешок с них остался где-то во дворце у Эреба), смерил внутренним взором расстояние до дворца.

Нет, не буду колесницу звать. Лучше так дотопаю: мир несет бережно, будто на ладонях.

– Неужели века сна не дали тебе долгожданного отдыха, о повелитель? Разве Первомрак мало почивал…

– Немало. Или мало. Навести его в его дворце – и спроси сама. Если разбудишь.

Выражение лица Гекаты окупило все. И таинственные ухмылочки, и ядовитые шепотки на ухо жене (а ты думала, я не слышал, Сотейра?!) – и факел, летевший в меня во время бунта. Даже Гермес – торгаш по натуре и вор по призванию – признал бы: расчет с лихвой.

Какая уж тут вуаль, какая таинственность: шесть рук – дурные метелки, шесть глаз – надутые воловьи пузыри, три рта губами шлепают, а выдавить могут только одно:

– Т-ты… т-ты?! В-владыка?!

– Сотню лет уже Владыка. Попроси водицы у Мнемозины. Царей в лицо нужно знать.

– Как ты… как… что ты наделал?!

Иди, великую Нюкту спроси. Она тебе свою беду с порога выплачет. Заодно можешь ей плащ для мужа передать – пусть вечность полежит, пока не истлеет.

И я понимаю, Геката, что для тебя легче было бы отравить мое тело и спихнуть в Тартар, но характер у меня скверный, а потому – смирись. И припрячь плащик, пока я не взялся за двузубец.

Всё это я выложил взглядом, отодвигая чаровницу в сторону. Она молча покачивала головой – левой, призрачной, телесная так и застыла, недоверчиво оглядывая с головы до ног, как бы не понимая, как она могла упустить усталый вид, ссутуленные плечи, холодную черноту взгляда…

– Почему? – наконец спросила она тихо. – Почему Перс поддался, а ты вышел от Эреба собой?

– Почему Крон в Тартаре, а я нет? Почему правит Зевс, а не Тифон?

Геката медленно опустила на лицо вуаль – теперь были видны только кровавые губы.

С дрогнувшими углами.

Полноправный

Вода Амелета пропитывала упавший в нее фарос. Багрец чернел, золотые шарики бились друг о друга. Яд боролся с ядом, прорастая по ткани мелкими огоньками, трон свой могу поставить: эта одежда прилипает к коже и заставляет тебя гореть.

– Отец не был Владыкой, – голос Гекаты был вкрадчив, как прежде: шелестение выгодно глушило подавляемую боль. – Он вошел к Эребу просить совета. Потому что не мог справиться с миром. И он не устоял.

– Да.

Если бы Левка не выпила из Амелета, если бы в отчаянную минуту бунта я рванул не к выходу, а ко дворцу Нюкты за советом, не совладав при этом с миром – что было бы? Одному Эребу известно.

– Насколько быстро ты поняла?

– Быстро. Я видела прежних…

Танат же еще говорил, что к Эребу входили и выходили. Разные. Сколько раз Первейший облекался в новую божественную плоть? Сколько раз плоть, не вытерпев и не вместив могущество Первомрака, швыряла себя в Тартар, рассыпалась прахом, прыгала в Стикс?

Перс оказался крепче других, зато ему не повезло с наблюдательной дочерью.

– Он проклинал меня, пока глотал из Амелета, – мечтательно глядя на растворяющуюся в воде ткань, прошуршала чаровница, – проклинал на два голоса. И когда я сталкивала его – проклинал. Потом он упал, и мир опять сделался свободным…

И тихо, низко засмеялась, хотя грудь ходила ходуном, как от сильного хохота. «Сделался свободным, пока…» – вот, что было в этом смехе.

Правда, неясно, смеялась она над миром, над Эребом или над собой.

Да и неважно. Вообще, все неважно, когда во дворце теплая постель.

Геката что-то проговорила в спину – что-то о том, что знала бы – прихватила бы с собой для меня настоящий плащ. Только не пропитанный ядом, а так… Я отмахнулся, развернулся и зашагал по дороге, норовившей ласковой псинкой подкатиться под ноги.

Голос Трехтелой невнятно навевал какую-то новую битву, но о битвах думать не хотелось: хотелось – о привале и хорошем кратере вина. А битвы – это потом.

О, великий Эреб, твое насмешливое «бесконечность» созвучно отцовскому «рано или поздно», а с ним я как-то справляюсь уже не один год.

Разочарованный Первомрак за спиной храпел во всю мощь, мир глухо ворчал чревами вулканов, а Тартар помалкивал.

Только на плечи давил тихохонько, зараза.

Спать хотелось все сильнее – когда я потерял сон? Семь… восемь дней… Гипнос все жалостно посматривал со своей чашей. Ну, вот теперь пусть прилетает и кропит.

Под ногами с чего-то попадались сорванные асфодели. Вперемешку с нарциссами и темными болотными растениями – ядовитыми, как варева Гекаты, зато не лишенными своеобразной красы. Тени толпились вокруг Белой Скалы, а от дворца к истокам Леты неспешно брели Эрида и Немезида – обе в праздничных одеяниях. Заметили меня – сперва вытаращили глаза и оглянулись на дворец, потом торопливо склонились, пряча коварные усмешки.

Я что – должен был быть во дворце? Или, того хуже – у врат собственного мира (потому что именно туда непонимающе скосилась Эрида)?

И что за праздник сегодня – или в подземный мир прибыли гости, пока мы с Эребом пытались поиграть во владычество?

«Четыре. Восемь. Четыре», – укоризненно отстучало сердце.

Сегодня что – первый день зимы?!

Дворец пылал факелами и сиял драгоценностями – как Олимпийский, до слепоты. Во дворце и его окрестностях было не протолкнуться от ожидающих пира – ведь должен же Аид Гостеприимный и Щедрый делиться радостью от встречи с женой?!

Эвклей, попавшись в коридорах, чавкнул что-то укоризненное – в нужный момент, мол, хозяина не видать…

– Где царица?

Впрочем, что я спрашиваю, и без того ясно, где.

В общей спальне неспешно снимает расшитый цветами фарос, который на прощание набросила на нее мать. К пиру она выйдет в багровом убранстве – олицетворение пламени моего мира, и медь волос, которая сейчас скользит по белым плечам, будет выглядеть раскаленной, как из горна.

И на шее, которую сейчас нежно обвивает ожерелье из маргариток, у нее будут гореть рубины – будут, потом, потому что пир еще не сейчас, ибо нет толку в пирах, на которых муж пожирает жену глазами.

– Твоя вотчина обширна, царь мой, – сказала она, и убрала из волос колокольчик – след венка. – У тебя столько забот. Наши подданные встретили меня хорошо, не волнуйся. Всё твердили, что ждали этого дня с моего ухода и не могли его пропустить.

И нахмурилась, изо всех сил стараясь не дуть губы. Потом с недоумением посмотрела, как я наполняю и осушаю чашу амброзии – иначе уснул бы, не ответив.

– Ждали не только они. Но мне пришлось задержаться.

Гиматий не хотел стягиваться. Вызывающе непраздничный и темный – как прилип к телу, подставляясь под взгляды жены. Под конец я все-таки сообразил – отставил двузубец, который так и норовил слиться с ладонью…

Гиматий в угол. Сам упал на кровать. Искуситель-Эреб сладко захрапел в отдалении – так мне сегодня и настой Гипноса не понадобится…

Жена смотрела, приподняв брови, и глаза на секунду вспыхнули зеленым подозрением.

– Что же так утомило тебя, мой царь? Суды? Муки и крики грешников? Может статься – какая-нибудь прыткая нимфа или богиня, из-за которой ты забыл о том, что я сегодня спускаюсь?

Сказать, что ли – Эреб? Еще не так поймет. Зевс как-то поведал, что Гера не так понимает решительно все, впрочем, у нее есть на то причины…

Промолчал.

Только смотрел из-за полуприкрытых век – на вспышки меди в огне факелов, на неровно вздымающуюся под светло-зеленым хитоном грудь, на золотой браслет в виде змейки, соскользнувший к локтю, когда она подняла руку, поправить волосы…

– Ты устал. Может, мне лучше удалиться?

– Нет. Иди сюда.

Не удержу? Чушь, привык, свою ношу я унесу и в полусне, и во сне и даже в этом полубессилии, вызванном схваткой с прежним Владыкой. Эреб, ты же не мог надеяться, что я уступлю тебе это? Мир – может быть, но не возможность заснуть, убаюканным ласками любимой женщины, слушая ее голос…

– Говори со мной.

Я любил слушать, как она говорит. За вышиванием, или расчесывая волосы, или просто сидя на постели, закутавшись в меха – она всегда мерзла первые дни, как спускалась, потом привыкала, только румянец верхнего мира немного блекнул…

– Что ты хочешь услышать, мой царь?

– Разве в верхнем мире не накопилось новостей?

Она вдруг побледнела, и в глазах сверкнула зеленая игла воспоминания, от которой моя сонливость исчезла без остатка. Но уже через миг жена опустила глаза и принялась бездумно играть завитком волос.

– Новости? О, их как всегда множество, но почти все скучные. Люди сейчас необычайно щедры на жертвы и вовсю благодарят богов за свое процветание. А на Олимпе гремят пиры, – она запнулась, – и собираются устраивать грандиозный праздник в честь очередной годовщины победы над титанами. Праздник еще нескоро, а подготовка к нему уже началась…

– Ты сможешь отлучиться на Олимп.

Под моим пристальным взглядом она еще больше потупилась.

– Это ни к чему, праздник выпадает на лето. И я знаю, что тебя тоже пригласят, поэтому…

Я только фыркнул. Гермес как-то честно отчитался, каким образом ему поручают меня приглашать. «И скажи брату, что он совсем забыл Олимп. Пусть веселится с нами!» – это Зевс в присутствии всех. «И только попробуй сказать это так, чтобы он захотел явиться!!» – а вот это Гера и Деметра, чуть попозже, наедине.

И кому захочется портить праздник созерцанием подземного Владыки?

– …пытался отыскать Диониса, он ведь бог вина! Но Диониса не удалось найти даже ему. Кое-кто говорит даже, что он направился в подземный мир.

– Что ему здесь понадобилось?

– Наверное, решил, что здесь не помешает веселье и хмель.

Да уж. Напоить вусмерть весь мир, заодно в Тартар пару сотен пифосов плеснуть – то-то веселья прибавится!

– Гермес не рассказывал тебе про Афродиту и Ареса? Они так глупо попались Гефесту в прошлом месяце. Что они любовники – знал весь Олимп, но Гефест закрывал глаза, пока ему не донесли… должно быть, это была Ата: у нее свои виды на Ареса. Или Гермес, у которого виды на Афродиту. Некоторые говорят, что это Гелиос – всем же известно, как он любит подсматривать… В общем, Гефест выковал золотую сеть, подвесил ее над своим ложем и заявил, что его не будет несколько дней: он на Лесбосе, мастерит себе новых помощников. Конечно, Арес не упустил шанса… Представляешь, они заметили сеть только под утро! Так и лежали, пока Гефест ходил за остальными богами. А Гермес сказал, что готов поменяться с Аресом местами. Даже несмотря на сеть.

И негромко засмеялась. У них там, кажется, нелюбовь с Афродитой. То ли соперничество за то, кто самая красивая богиня, то ли еще что.

Вот-вот судью себе найдут: пастушка безмозглого. Чтобы избрал прекраснейшую.

Впрочем, наверное, у Персефоны-то хватит ума на такое не пойти.

– Афродита теперь возвращает девственность на Кипре. А Арес должен заплатить Гефесту выкуп… и еще он должен Посейдону, который его освободил.

– Посейдон?

Что Жеребец толчется на Олимпе? Гермес не так давно доносил, что в последний разговор с Зевсом у братьев чуть до молний не дошло.

– Дядя прибыл на пир, – с неохотой, – в мою честь. Громовержец не очень его жалует после того пророчества, о котором говорил Прометей. Но дядя решил посетить мои проводы, и Зевс был с ним радушен. И с его женой.

Догорающий факел подарил последние блики щекам жены, на которых опять не осталось румянца. Забелел в полутьме кончик вздернутого носа, заалел уголок искривленных губ.

– Дядина жена ужасная дура, ты знаешь? Слезливая, жалостливая, податливая дура. Вечно охает, ноет и причитает: ах, он мне неверен! Ах, что я могу с ним поделать, он предпочитает мне мальчиков! Ах, от шумных пиров у меня болит голова! Ой, от него пахнет вином, мне достался такой ужасный муж!!

Замолкла, подобравшись на кровати, как тигрица перед прыжком.

Ладно, пусть договорит. А потом, раз уж сна и так нет…

– Тетка Гестия жалеет ее. А мать и Гера над ней смеются. Афина – презирает, правда не за плаксивость, а за приставучесть: Амфитрита вечно ко всем привязывается со своими вопросами. На этот раз начала спрашивать у меня, когда я рожу первенца.

Нужно было прерывать этот разговор. Поцелуем, словами. Жестом.

Поздно. Во рту – вкус желчи Ехидны, первого дня после свадьбы, хриплый крик царапает память: «Кронид!!!» – и льдом сочится памятный ответ: «А у меня и так никогда не будет детей».

Захотелось притянуть жену к себе, обняв за плечи. Не заниматься любовью, которая никогда не даст плодов. Просто сидеть, пока она не поймет. Или пока у меня не станет достаточно твердости, чтобы сказать ей это.

Впрочем, наверное, она знает сама – сообщила услужливая Геката, или, может, Стикс, счастливая материнством, потому что всего лишь живет в этом мире, а не владеет им…

– Что ты сказала?

Она с удивлением смотрела на мое напрягшееся лицо, на то, как я приподнялся…

– Правду.

Наяву представилось, как хмыкнула Гера – «ну, конечно, еще и бездетный!», закатила глаза («Хвала Хаосу Животворящему!») Деметра… Зевсу потом донесут – не поверит, Посейдон вином подавится – бесплодный Кронид, это как?!

– Что ты сказала?!

– Правду. Что не хочу от тебя детей.

Мир отполз подальше и притаился – чтобы его не ударило судорогой боли.

В отдалении проснулся Эреб. Сладко зевнул из своего дворца в мое окаменевшее лицо.

«Бесконечность», – напомнил ласково.

Загрузка...