Сказание 13. О спорах и искусстве прядения нитей

И к сердцу холод льнет незримых глазу ножниц.

Чуть вьется жизни нить… Жужжит веретено.


Г. В. Голохвастов.


Златокрылый стрелок, сын брани и ласки, разве не вопросы без ответов ты любишь больше всего?

Стрела в чужое сердце – вопрос. Стрела-ответ ложится на твою тетиву с неохотой, а то в мире было бы больше счастливых пар.

Сын ярости и нежности, не задавался ли ты вопросом: может ли бог любить, как смертный?

Ведь ты же не будешь спорить, что смертные это умеют лучше. Прощают то, что бог бы не простил. Совершают безумства, которые измыслить не может Онир с его коварным жезлом сновидений.

Сходят в мой мир, что обозначает: они любят больше жизни.

Ответь мне, сын копья и пены, стрелял ли ты в Орфея? В Пигмалиона, полюбившего свое творение? В Кефала, отвергнувшего любовь богини и предложенное бессмертие ради жены?

Ладно, молчи, я отвечу за тебя: не стрелял. Или, может, промазал и никому об этом не рассказал. Полетел шутить жестокие шутки с остальными, бурча под нос: «Кто ж там знает, чем в него ударило. Предвечным Хаосом, что ли…»

Предвечным Хаосом. Силой, которую он породил и которая тоже любит пошутить, как ты, как твоя мать…

Вот только великой Эрос для ее шуток не нужны стрелы.

В то время как ты несешься посланцем своей матери, щедро раздаривая влюбленность, страсть, похоть, увлечение, опьянение – невидимая Эрос идет следом и касается одного из тысячи… смертных, всегда только смертных, потому что богам нечего положить на чашу ее весов, принести на ее алтарь.

Боги бессмертны, а потому не умеют любить больше жизни.

Так может ли бог полюбить, как смертный?!

Я долго задавал себе этот вопрос.

Но здесь, на черте пограничья, под вечно умирающим тополем – здесь я не буду спрашивать об этом ни себя, ни тебя, златокрылый стрелок.

Тебя – потому что тебе здесь не место, сын страдания… и страдания.

Себя – потому что теперь я знаю ответ.

Он падает с пальцев благоуханными – но внезапно алыми каплями.

Она вошла, пританцовывая, как шла тогда, по лужайке. И как никогда не ходила в моем мире: здесь она несла себя, величественно откинув голову, плыла медленно, с осознанием высоты своего положения, и не все тени осмеливались взглянуть…

Сидишь в темноте, сказала весело. – Владыке лень зажечь факелы?

Факелы ярко полыхнули золотом – и золотом отозвались искры в зеленых глазах.

Цвет лотоса. Говорят, где-то на острове посреди океана поселился блаженный народ – лотофаги. Жрут золотой лотос круглый год и пребывают в блаженном забвении – а больше им ничего и не надо.

Геката наверняка наведывалась на этот островок, и не раз.

Я слышала, Танат наконец нашелся? Гермес утащил Ареса прямо с праздничного пира. Вовремя утащил: Гефест как раз взялся за молот, чтобы отучить кое-кого шептаться с чужими женами… И куда же пропал Железнокрылый? На Олимпе ведь прямо ставки на это делают! Афродита уверяет, что и его не миновало чувство любви. Эрот отмалчивается и крутит свой лук, Аполлон слагает какие-то песни о разбитом сердце, а Афина мудрее всех – она подозревает заговор. Так что случилось?

Отвечать не хотелось. Но слушать и смотреть – это еще хуже: наигранная, порожденная отваром лотоса безмятежность в глазах, довольный румянец, щебет – так, наверное, она разговаривает с нимфами на поверхности…

Сизиф. Басилевс Эфиры. Сумел его сковать. Продержал в подвале полтора года.

Ого.

Фррр! – взметнулся тяжелый гиматий, одолженный у Гекаты. Будто бабочка высвобождалась от крыльев… хотя разве может бабочка без крыльев стать красивее?

Почему ты сам не освободил его? Впрочем, о чем я. Он подданный. Посейдон поступил бы так же. Знаешь, он умудрился на пиру вызвать Афину на соревнования в колесницах. И почти победил.

Сколько своего зелья Геката влила в Кору? Видно, с запасом, чтобы уж наверняка. Теперь вот ее глаза искрятся чересчур озорно, губы слишком алые, волосы…

Каленой медью – по плечам. Веселыми брызгами – во все стороны. Теперь хитон… нет, посмотрела на руки, порхнула к столику с притираниями.

Следы от ногтей на запястье нужно было непременно замазать.

Почти победил. То есть, опередил Афину. Вот только бежал сам, а не стоял на колеснице. Представляешь? Превратился в скакуна и обогнал и свою колесницу, и Промахос… Правда, это было уже после того, как он свалился с колесницы: это все лучшее вино Диониса, оно очень крепкое… ах, вот это масло, из любимых маминых фиалок…

Мне не нужно было приходить в общую спальню. Или нужно было придумать, что говорить и делать. Или не придумывать, а сразу делать – так поступают Владыки.

Они уж точно не изображают каменный идол на кровати, пока жена, благоухая фиалками, скидывает с себя хитон.

Там пока что такая неразбериха из-за этого праздника, да и из-за Таната тоже… мать не заметит моего ухода. А почему ты смотришь так? Я думала, ты обрадуешься.

Наверное, если бы не лотос – она бы уже испугалась моего взгляда. А так вот – безмятежно улыбаясь, тянется к губам.

Искрой в соломе вспыхнувшее желание погасло, потонуло в другом огне – багровом, жгучем, от осознания, что ее коснется другой, а я…

А я не помешаю.

В чем дело? Неужели ты устал настолько? А может, опять завел себе кого-нибудь? И кто на этот раз – нимфа? Нереида? Смертная?

«Уйди, - шептал то ли жребий, то ли внутренний голос. – Ты снял свой шлем. Ты решил не вмешиваться. Не можешь играть – так хоть не слушай…»

Жена оперлась локтем на подушки взъерошила мне волосы, усмехнулась – грозен, муженек!

Тогда тебе нужно быть поосторожнее с любовницами, у тебя такой вид, будто она пьет из тебя бессмертие. И круги под глазами. Сунь Гипноса в Тартар на денек-другой, может, он возьмется за ум…

Интересно, когда каменела она – мои касания так же жгли ее? Если и жгли, то не этим: каждое движение – и проклятый образ брата перед глазами, не такого, как сейчас, а того, прежнего кроноборца, с солнцем в волосах, с улыбкой: «Если бы ты знал, что эти замужние выделывают, когда к ним наведаешься втайне от супруга!» Прикосновение к щеке – а с ним она будет так же? Царапнула ноготками по плечу – а с ним… положила ладонь на живот – а ему…

Не выдержал, оттолкнул. Но варево Гекаты оказалось – на славу: в глазах жены даже тени не мелькнуло.

Познакомишь? С этой своей, новой. Поделимся с ней секретами, пока вы с отцом будете обсуждать наши достоинства. Или мне больше не называть его отцом, ведь я и тебя не зову больше дядюшкой?

Очнулся наконец. Шевельнул губами, глядя в бестревожное лицо жены, в золото, заслоняющее зелень в глазах…

Что? Конечно, ты знаешь. Разве может не знать чего-то вездесущий Владыка подземного мира. Хмуришься поэтому? Напрасно. Кое-кто из смертных верит, что это честь – когда твое ложе посещает сам Эгидодержец. Бессмертные тоже не особенно жалуются. Посейдон вот например…

Она остановилась, поморщившись, будто припомнив что-то, тряхнула головой и продолжила:

Посейдон не жаловался. Правда, он никому и не сказал, что Зевс наведывался к его жене, но Амфитрита же такая дура… я тебе говорила, что она дура? Так вот, она сама всем разболтала. Говорила, что Посейдон потом ходил мрачнее Тартара и целых десять лет не делил с ней ложа. Да и сейчас она жалуется, что он больше насилует, чем исполняет супружеский долг… Ах да, еще ведь есть Афродита. Гефест закрывает глаза, но все знают, что Зевс время от времени подменяет и кузнеца, и Ареса. А замужние смертные… но это Зевс, он не может иначе. Впрочем, надо отдать ему должное: он доставляет удовольствие, даже когда берет против силы. Мне рассказала Амфитрита. Наверное, опытом поделиться хотела. А мать говорила, что с ним было гораздо лучше, чем с Посейдоном, тот в сравнении с братом просто животное. Афродита утверждала, что Аполлон лучше Зевса в любовной прелюдии, но слишком эгоистичен после… больно!

Когда я успел сдавить ей запястье? До хруста – куда там адамантовым тискам, орудию пыток на Полях мук. Всё этот перечень, и голос, из-за них показалось, что от волос жены повеяло не нарциссом, а сладостью и свежестью – вот-вот обопрется пухлой ладошкой о грудь, промурлычет в ухо: «Куда, подземный?»

Разжал пальцы. Персефона, приподняв брови, смотрела на синие следы. Геката я поднесу тебе чашу лавы за такие зелья, лучше б она каменела или плакала!

Ты, значит, будешь сравнивать со мной?

Придется, ответила Кора тихо, и глаза ее потемнели, утратили золотой блеск лотоса. Она приложила руку ко лбу. – Как странно… я будто выпила неразбавленного вина, да еще из чаши Диониса. Он только кажется веселым, знаешь? На самом деле у него одно на уме: взойти на Олимп. А мать… мне кажется, она прятала меня именно от Зевса, нет, от ее собственной участи. Потому что вслед за Зевсом ею овладел Посейдон – почему он так хочет все, что принадлежит Громовержцу? – и она не желала этого для меня. Странно, что она забыла о третьем брате, правда?

Тревожно вздохнула и откинула голову на подушки, грудь вздымалась поверхностно и часто, румянец на щеках горел уже болезнью, лихорадкой, и томное золото выливалось последними каплями из взгляда.

Ну, что же ты… почему не возьмешь то, что твое по праву? О, Хаос Животворящий, если бы вы были с ним хоть немного похожи… может, попросить у Гекаты зелья? И просто представить, что…

Я прикрыл ей губы бессильным поцелуем, и она отозвалась с готовностью, запустила пальцы в волосы, прижалась, обожгла, прошептала: «Как хорошо… а то я вся пылаю».

Она пылала только наполовину. Наполовину – это леденел я.

Руки, сплетение пальцев, поцелуи – шелуха. Все – шелуха. Глаза, только глаза…

Ее глаза – отчаяние за хлипким покровом дурмана лотоса.

Мои… нет, мои ты не увидишь, я прячу их, Кора.

Потому что я – Владыка.

Потому что на мне – оковы Тартара.

Потому что понимаю: мне не выстоять против брата.

Если мой муж выступит против Громовержца – чем это кончится для меня, для него, для его царства?

И то, что другие почитают честью, то, от чего тебя берегла Деметра – это будет…

«Будет. Будет», поддакнуло сердце – вспомнило старый ритм, сбилось, смешалось, и в мысли рванулось вдруг другое: «Ты знаешь».

Знаешь-знаешь-знаешь, мелкими камешками поскакало в виски, вкрадчивый шепот изнутри меня самого заглушил стоны жены на ложе… Ты знаешь. Знаешь. Ты знаешь ответ. Знаешь ответ на вопрос…

Ответ коснулся висков холодом хтония, дохнул льдом Стикса, Кора, проваливаясь в сон, шепнула на ухо: «А ты даже не согрелся», в ужасе вскрикнула Ананка – и я заставил себя не слышать вопроса, не думать об ответе…

Под утро удалось согреться. Заснуть так и не удалось.

Вечные факелы искрили золотым напоминанием – напоминание множилось в драгоценной мозаике стен, окрашивалось в цвета рубинов, гранатов, аметистов и задерживалось в спальне. Главный светильник – обвившиеся друг вокруг друга золотые змеи вяло пыхнул, подражая румянцу Эос, которая сейчас там, наверху, взошла на небо брызгать росой на траву.

Персефона, приоткрыв глаза, посмотрела с недоумением, будто не узнавала. Или не понимала, что может рядом с ней делать подземный супруг.

Это ты, пробормотала она. – Но я не помню… Царь мой, мы вчера разговаривали?

Я недооценил Трехтелую. Наверняка в ее вареве была еще и вода Леты: отнять память у богини…

Не то, чтобы много, двинул бровью мол, других дел хватало.

Персефона теребила растрепанные волосы. Вглядывалась в лицо: знает? не знает? что знает?! Ох, Геката, дождется…

Это так странно. Я совсем не помню, о чем мы говорили. Представляешь? Наверное, это все вино Диониса: от него у меня кружилась голова, хотя я попробовала совсем немного.

Дионису следует быть осторожнее со своими дарами. Если не желает вражды со мной: мне совсем не хочется, чтобы ты лишилась памяти. Впрочем, Посейдону пришлось хуже, по твоим словам, он свалился с колесницы.

По моим словам? Ну да, это было. А еще я что-нибудь рассказывала?

Что-то про Гефеста и Ареса. Я не вслушивался.

Ата-обман так и схватилась на Олимпе за трещащую с похмелья голову: невидимка, пощади… Ты свою рожу видал?! Какое лицо должно быть у мужа, которого внезапно навестила жена? А у тебя какое? Долгая бессонница обвела глаза кругами, губы – в ниточку, взгляд…

Не-е, обижается Ата, я так не играю.

Царь мой? Я провинилась в чем-то?!

Брови раздвинь, невидимка, они у тебя сошлись, как два драчливых барана на узком мостике.

Нет. Это все проклятый Гипнос. Из-за истории с Танатом я не спал много ночей: вопли, стоны смертных, жертвы... Убийца теперь свободен, а его брат не торопится ко мне со своей чашей. А ты бледна. Может статься, я чего-то не знаю?

Она побледнела больше, покачала головой – старательно пряча глаза.

Это всё исчезновение Таната. Ко мне ведь тоже взывали. Но теперь уже лучше.

Задержишься?

Лето. Если мать узнает…

Хорошо, - вот так надо: уголок рта дернулся, тон – сухой, как воздух вокруг вулканов. – Мне все равно будет не до тебя. Танат вернулся. Сотни теней. Нужно судить.

Хорошо. Так бывает на Олимпе. И под водой. Муж – Владыка, жена – Владычица, долг – прежде всего…

Я могла бы попросить у матери… спуститься. Если будет много судов… и подданные будут во мне нуждаться…

Еще как будут нуждаться: всем ведь известно, что Аид – Безжалостный. Ему только дай волю и будет сотнями гонять праведников на Поля Мук.

Вот только если ты здесь задержишься, Кора, будет хуже. Тогда Зевс совратит тебя у Коцита или на берегах Ахерона, и мне придется отворачиваться и закрывать глаза, потому что соблазн вмешаться возрастет стократ.

Наверное, она поняла. Махнула рукой.

Я ухожу.

Знаю.

И ничего не скажешь мне напоследок?

Вечное прощание прозвучало тускло, без вызова. Без звона в голосе, который бы кричал: «Домой! Наверх! Не твоя и твоей никогда не буду!». В шепоте жены была обреченность. Невысказанная просьба: «Скажи, что не отпустишь меня. Что похитишь меня еще раз, что угодно, только не…»

До скорого свидания.


* * *


Так и не спросил Гермеса: поют ли аэды о судах и участи теней? Не пришлось. Да и зачем Гермеса спрашивать, можно кликнуть пару аэдов из тех, что Эвклей запихал мне в свиту придворными певцами. Пусть бы сбренчали на кифарах что-нибудь подземное: о том, как со стенаниями бредут себе печальные тени к ладье Харона; смотрят под ноги, друг на друга – и то не оглядываются: каждый по уши в смертной скорби. Скряга-Харон кого пригласит в лодку, кого стукнет веслом («Без денег? Гуляй по берегу Стикса!») – и вот уже черная ладья траурно ползет по черным же водам под глухие мольбы тех, кто остался позади. А после тени опять бредут мимо окраин Стигийских болот, мимо вечно прожорливого Цербера. Не останавливаясь, исполненным печали жестом бросают лепешку псу – и, опасаясь нарушить любым звуком, кроме плача, сумрачный покой царства мертвых, все так же неспешно и печально направляются к Белой Скале Забвения, ко дворцу Судейств. По белой дороге, поросшей на окраинах редкими асфоделями и черными кипарисами – бредут, стеная, сонмища, чтобы остановиться у дверей, одна створка которых из золота, а вторая – из черной бронзы, и…

…сизифов камень тебе в почки и Зевсов перун – в зад!!!

Куды прешь, кому сказано?!

Померли, а все людьми не стали! Да я тут, может, второй месяц уже торчу!

Ври, как же! Какие тебе тут месяцы, тут ни дней, ни ночи!

Лупетки раскрой! Нюкта на небо выезжает? Выезжает! У кого мозги есть, тот считает, а у кого они бараньи…

Нет у вас мозгов. Ни у тебя, ни у тебя. На земле остались, сгнили. А вы тут… как головы Цербера за лепешку…

У-у, раз-го-вор-чи-вый!!!

Люди всегда остаются людьми. Они вцепляются в глотки друг другу на базарах, на соревнованиях, на свадьбах. Они найдут, что не поделить, на самом богатом пиру.

Наивно было бы думать, что отсутствие тел может что-нибудь изменить. Смертных меняют лишь Лета и сладковато-горький аромат подземных тюльпанов, погружающий в вечное утешение. А до того…

Что ты смотришь, что ты смотришь?! Куда лезешь?! Хорошенькое дело! Сначала я год помереть не могла, уж так мучилась, уж так страдала, и где только этот Железнокрылый шлялся?! А теперь вот еще лезут тут всякие!

Да тебя на колеснице не объедешь! Померла, а корма – шире врат подземных! И как ты вообще в них пролезла-то? Цербер, небось, пропихивал?

Да ты сама… да как твои ляжки ладью Харона не потопили?! Проклятие твоему паршивому рту! Да на Поля Мук тебя! Да чтобы огнем – до костей!

Вот уж куда б не послали – только б не с этими двоими…

Да на Полях Мук и муки такой, небось, нет – чтобы это слушать!

Во бабы! И смерть нипочем. Небось, во рту у них столько яда, что и оболы порастворялись…

Вместо Цербера их! Врата сторожить!

Так тогда сюда совсем не войти будет, от них-то лепешкой не откупишься…

В Стигийские болота!

Э, не. Они там всех чудищ пораспугают.

Гляди, сейчас сцепятся, бесплотные!

Эти-то? Этим бесплотность не помеха…

Тени шутят невесело, у теней смех наигранный. Отчаянный до боли: никто не знает, куда отправят провожатые даймоны из зала, который скрывается за дверями. Элизиум – недосягаемая мечта, Поля Мук – мороз по несуществующей коже. Зато асфодели – вот они, кивают приветливо, и хочется пойти, с головой окунуться в аромат…

Нельзя: без глотка Леты, без решения Владыки аид не даст покоя. Попытаешься прорваться – все равно вернет ко дворцу у Белой Скалы, только в конец очереди – и опять наслушаешься…

…это мне в бок копьем. А помереть не могу. Как сон какой получился. Себя не понимаю. Хожу. Рана не излечивается, гниет, запах – не продышаться, только я-то не чувствую. Ни запахов, ни вкусов, ни тепло, ни холодно, есть вот не хочу. Только эта, как ее, из-под земли… тянет, зовет…

Это зовет Лета. Я тоже слышал ее зов после того, как наш корабль захлестнуло волной. Тоже мучился. В последние дни мы с товарищами собирались плыть к мысу Тэнар, чтобы сойти сюда живыми. Если надо – умолять Владыку, чтобы помиловал. Пусть даже мы остались бы непогребенными, пусть скитались бы, но это…

Тавр, мой маленький? Где ты? Тавр, мальчик мой, отзовись!

Это ты! Ты… тогда… мечом! Ах ты…

…два мешка пшеницы! Здоровые мешки! Я знаю, за это меня и отравил, чтоб его…

Девушку. Волосы длинные, кудрявятся. Черные. Глаза с косинкой, зеленые. Вы не видели?

Мама… мамочка!

Держите его! Глотку перерву… в Стиксе утоплю… четырнадцать лет дочке было, только четырнадцать…

Родной мой! Где ты? Слышишь ли?!

Больше, чем найти кого-то потерянного или свести старые счеты, теням хочется только определенности. Зыбкость, нерешенность судьбы – пытка страшнее Тартара, недаром же на поверхности самой страшной карой считается – оставить тело непогребенным, чтобы душа никогда не попала на суд подземного Владыки.

Знаете, что тени стенают возле дворца Судейств? «Ну, когда уже наконец…» это чаще всего.

Если бы за право предстать перед троном Владыки Аида можно было убивать – белая дорога была бы алой и покрытой трупами. И без того время от времени бесплотный кулак по привычке влетает в призрачные зубы.

Пусти!

Я! Я первый!

Я занимал! Тут мой друг стоял, он расскажет!

Не оттесняйте! Все там будем…

… во Флегетон!!

Когда отзвуки голосов становятся особенно яростными, ругательства – забористыми, а пожелания Полей Мук – частыми, дверь обычно распахивается. И замирают тени: как есть – с перекошенным ртом, скорченными пальцами, вылупленными глазами. Воины – впереди, после пастухи, хлебопашцы и охотники, дальше – те, кто прожил свой век сполна и научился терпеть. Женщины и дети – на самых окраинах толпы. Все вытягивают шею, ожидая ужасного явления.

Является обычно Эвклей. Разбухший, сияющий лысиной и неизменно что-нибудь жрущий (никто так и не знает, откуда он постоянно добывает еду, хотя с собой не носит). Распорядитель, вредно чавкая и являя собою торжество плоти, озирает застывшие сонмы и произносит:

Орете? Хорошо. Кто орет– того сразу мучиться.

И несколько часов потом сборище у дворца будет являть собою картину, милую сердцу аэдов: вздохи, стоны и горькие жалобы. Перешептывания:

А Щедрый Дарами… что – судит?

Дела у него. Не начинал сегодня.

А я слышал – явился… скоро начнут?

Скоро ли?

А мне говорили: сильно не в духе сегодня. Чего доброго – так и к Танталу и Данаидам загреметь можно.

Так ведь все говорят, что справедливый!!

Справедливость у него в женах, сам – безжалостный…

Ш-ш-ш!! Да тебя за такое…

У богов она – справедливость разная… Как у Судьбы-Ананки. Вот я, например…

Не слушайте этого богохульника!

Гермес иногда любит подшутить над тенями. Вестник влетает в зал судейств, потом вылетает наружу, прислоняется к золотой створке и стоит. Долго стоит, всем лицом вздрагивает. Шепчет белыми губами правдиво: «Грозен сегодня, ох, грозен…»

Потом открывает глаза и глядит уже на тени.

Сочувственно.

После отбытия вестника толкучка начинается совсем в другом качестве.

Что ты меня вперед выпихиваешь?! Сам иди!

Выкуси! Хотел быть первым – будь первым!

Давайте детей пустим вперед, может, хоть их пощадит!

Их пощадит, а на нас отыграется.

Трусы! Чего вам бояться после смерти?!

Так может, ты пойдешь?! Эй, храбрец, ты где?

За дверь его запихивай!

Даймоны или привратники выхватят из толпы тень, или толпа сама отрыгнет ее к бронзово-золотым дверям с коваными песьими мордами (черная скалится, золотая следит) – двери откроются.

Главный зал дворца судейств меньше моего мегарона, но зато и страшнее. Он дышит холодом и неприступностью, и ледяные стигийские воды бесшумно плещутся вдоль стен. Перемигиваются синими огнями серебряные чаши-светильники. Давят колонны – из некоторых высовываются то песьи морды, то драконьи. Шуршит крыльями свита у подножия трона, возле трона, за троном (там – неизменный Гелло).

И два выхода есть из зала, и возле обоих замерли в готовности духи-даймоны. Широкий выход, медные двери – уведут к Лете, а после – к асфоделевым лугам. Узкий, окованный золотом – для редких гостей – праведников, которых ждет Элизиум.

А для Полей Мук у меня нет дверей. Вопящего грешника подхватят Эринии и, нахлестывая бичами, выволокут обратно через вход – всем в назидание. Грешник будет орать и извиваться всю дорогу до Полей Мук, почему-то никто не ведет себя иначе.

Величие зала прибивает умершего к полу.

Подойди. Можешь смотреть.

Хотя на что тут смотреть?! Смертные говорят – ужасен. Алекто-Эриния вздыхает – много вы чего понимаете, смертные! Нюкта-Ночь смеется: возмужал…

И осанка под трон подходит, и фарос багряный спадает нужными волнами, и в глазах – равнодушие черного Стикса: Владыка…

Тень замирает невинной птичкой перед кольцами безжалостной ядовитой гадины: трепещет, ловя немигающий, тяжелый взгляд: это сейчас? уже…?

Жребии из сосуда, где они появляются по мановению Мойр, теперь достает Эак – тот самый сын Зевса, народ которого извела под корень ревнивая Гера. Муравьиный вождь. Гермес, когда просил за сводного брата, шепнул озорно: «Может, и не такой уж и праведный… Но ему в жизни хватило, что с теми подданными, что с этими».

Голос у Эака звонкий, отцовский (изморозь ошалелой колесницей бежит вдоль спины). Свиток прожитой жизни умершего читается правильно – с металлом в каждом слове, бесстрастно.

Но я уже приспособился судить не по свиткам. Слова – шелуха.

Родился, сын лавагета, насиловал рабынь, свою сестру, впрочем, тоже, жаждал подвигов, сбежал, разбойники, перерезано горло…

Забудь обо всем, что было, на полях асфоделя.

Кирий, сын одного из лавагетов Афин, торопится к аромату мертвых тюльпанов, следующая тень плывет от входа.

Подойди. Можешь смотреть.

Пас овец, женился, восемь детей от жены, еще четверо умерли при рождении, сколько от соседок – неясно, море внуков, гулял на свадьбе старшего, хлебнул крепкого, сладкого вина, вышел на улицу, сел, кольнуло сердце…

Тебя ждет отдых на асфоделевых полях.

Тень плотного старика с едва наметившейся лысиной плывет навстречу забвению, звук открывшихся дверей, тень юноши встает перед троном.

Подойди. Можешь смотреть.

В глазах плещется море, был рабом на корабле, возившем металлы и пряности, видел корабельных крыс, плети, грязь, любил крики чаек, перед отплытием хозяева забыли принести жертву Посейдону, сломавшаяся в шторм мачта ударила по голове прежде, чем хлынула вода…

Покой асфоделя – твоя участь.

Тень уплывает. Тень плывет от входа. Старцы, выглядящие как юноши. Девы, глядящие старухами: тени, как боги, выглядят не старше и не моложе, чем ощущают себя.

Подойди. Можешь смотреть.

…впервые изнасиловал отец, в девять, потом была война, и пришли чужие воины с жестокими руками, потом ее перепродали и ее насиловали уже другие, а еще она ухаживала за больной рабыней, заразилась, а ей приказали носить воду, и у нее подломились ноги, умерла в каком-то уголке…

Твоя жизнь праведна. Ты можешь получить блаженство Элизиума.

Юная, кудрявая, прекрасно сложенная тень смотрит загнанно с пола, на котором распласталась. В глазах – ужас, будто ее посылают на Поля Мук. Нужно встать, нужно благодарить Владыку: у него ведь не попросишь иной участи, как она посмеет, а сил нет, только страх, потому что там, в Элизиуме, опять будут эти – руки, похотливые глаза, губы…

Выпей из Леты. Забудь, что было, на асфоделевых полях.

Свита – хоть бы что, а Эак дернулся, аж следующий жребий обронил. Муравьиный вождь не знает, что Владыка может отменять свои же решения, заменять одну участь тени – другой. Правда, обычно – по слову жены, но жена…

Ни к чему жена. Голос Эака – голос Зевса! – морозит страшнее золота трона, к трону я привык, а к голосу брата, который раздается в моем зале, привыкнуть не могу. Иногда мне кажется – Зевс просил за сына нарочно, чтобы звучать рядом со мной, проникнуть сюда…

Напоминать.

Тень стелется перед троном пугливо: уловила взыгравшие по щекам Владыки желваки, Гипнос, порхающий перед троном, тоже увидел мину, шепнул кому-то: «Спорим – этого на муки?»

Можешь смотреть.

…знатный род, обучался в палестре, потом война, город занят, пришлось бежать, сколотили отряд, нападали на торговые караваны, путников тоже резали, деревни грабили и, пьяный, он кричал, что он – сам Страх…

За три столетия на Полях Мук ты успеешь узнать, что такое страх.

Глаза тени – окна в царство Лиссы-безумия. Открывается рот с повыгнившими зубами – кричать, молить… но шею уже захлестывает тонкий бич: Эриния Алекто развлекается. Второй бич ласково, играючи оглаживает спину, оставляя кровавую полосу – это Мегера. Тизифона, оскалив зубы, вцепляется хрипящему разбойнику в плечи, поднимает и с торжествующим хохотом тащит к двери, сестры кружат рядом и пускают в ход бичи.

Вопли грешника затихают за дверями зала, а Гипнос возле трона дуется: проспорил Оркусу. Поставил на две сотни лет.

Подойди. Можешь смотреть…

Страждущие один за другим скрываются в дверях, ведущих к сладкому забвению. Двери к Элизиуму открываются реже – пропускают гордо ступающих праведников. Эринии свертывают-развертывают бичи, вполголоса делятся воспоминаниями: тот, семнадцатый за сегодня грешник – как орал, а? А Алекто его еще чуть не уронила, дуреха. Что, приглянулся разбойничек?

К трону текут воины, хлебопашцы, пастухи, кузнецы, мясники, торговцы, скульпторы, охотники, наемники, воры, даматы[1] (даже какого-то басилевса принесло – одного, испуганного). Подходят рабыни, ткачихи, няньки, швеи, просто жены.

От трона уходят праведники, грешники и просто тени. Лишившиеся имен и жизненного жребия. Получившие взамен посмертную участь.

Эак – вот уж медная глотка – не запинаясь ни на миг, оглашает жребии. Толкаются сыновья Гипноса в углу. Мнемозина пристроилась с восковыми табличками на коленке – по привычке запечатлевает все происходящее.

И никто не осмеливается спросить – почему пальцы Владыки излишне крепко стискивают жезл, отчего царь не только грозен, но и задумчив, почему временами медлит и не сразу выносит приговоры, что заставляет его сутулиться на золотом троне…

За такими вопросами – в Тартар.

За такими ответами – к Мойрам.

Все ведь знают, как хорошо Мойры умеют давать ответы.

Подойди. Можешь смотреть…


* * *


Странно: Судьба в этот раз не мешалась. Я готовился глохнуть от завываний: «В такое время! Бросаешь вотчину!» Потому что правда ведь: тени толкутся вокруг дворца Судейств, скоро запрудят берег Стикса, с Сизифом еще ничего не решено, еще сотня дел, а мне – Олимп.

Какой Олимп в такие-то времена?!

Но Ананка помалкивала одобрительно, хихикала и толкала кулачком в плечо, пока я натягивал шлем, пока невидимкой поднимался на поверхность, к входу у Амсанкта, пока в два шага достигал Олимпа.

Даже не спросила: а на кой это тебе Олимп, невидимка?!

Мощеная драгоценным мрамором дорога прыгнула под ноги, лица коснулся теплый, с запахом цветущей магнолии ветерок. Позади был пологий склон с узкой тропой, на которую не взойдет смертный. Впереди высились плотно прикрытые золотые врата, и солнечные лучи разбрызгивались о них на мириады искр. Три стражницы-Оры чесали волосы на посту, благопристойно обсуждая последние сплетни.

Такое ощущение, что никуда и не уходил.

Можно было подождать чью-нибудь колесницу и войти на Олимп проще, но я предпочел перебраться через гранитные отроги, в которые врата были вмурованы. Ворота сделали, а на забор поскупились.

Спрыгнул уже по ту сторону, прикрыл глаза, чтобы привыкнуть к смеси белого, золотого, зеленого, к чистому воздуху, к одуряющим ароматам…

Беломраморная дорога катилась под ноги сама, статуи вдоль дороги провожали гордыми взглядами. Алая лента, сорванная с чьих-то волос, перечеркнула белую дорогу – и решительно затерялась в небесах, слилась со смехом и песнями.

На Олимпе было оживленно. Даже, пожалуй, оживленно чересчур: из садов и рощ летела музыка и причмокивания, один из беломраморных дворцов – кажется, Ириды – звенел хмельным весельем, и во все стороны шмыгали крылатые посланцы: зазеваешься – наткнешься.

Ребятня в разноцветных хитонах носилась по дорожкам стайками, играла в старые войны: «А я Зевс, и я тебя теперь молнией! Ты почему не падаешь?! Падай!» – «А я… я тебя своим серпом, вот!» – «Дурак, Громовержца же нельзя серпом! И вообще, его у тебя нету…» – «А куда он делся тогда?!»

Терпсихора на лужайке, осененной высокими кедрами, собрала молодых нимф и богинь: «А вот рукой нужно проводить плавно… ну, представьте, что вы – бабочка… и легче, легче!» Куда там бабочкам – танцовщицы порхают изящнее.

Наверняка и Гермес где-то тут со своими выдумками ошивается (ага, точно, от дворца Ареса несется разъяренное: «Где эта легконогая сволочь?!»).

Конечно, вряд ли кто-нибудь заглянет туда, куда собрался я – и все-таки, не нужно, чтобы меня видели.

Гипнос…

Белокрылый явился с третьего зова и покаянно повесил голову.

Много работы, доложился шепотом. – Чернокрыл как взялся порядок наводить, так сплошные похороны кругом, а через это – поминки. А там и попойки. А там и я… кого кропить?

Никого. Пока никого. Нужно твое мастерство.

Так кого кропить-то?

Другое мастерство. Влезать куда не просят.

Бог сна был оскорблен до дна чаши. Надул щеки, вытаращил глаза и губами зашлепал: это он-то влезает?! Нет, это он-то?!

Сто лет привыкнуть как должен, а на лице Убийцы эта мина выглядит дико.

Молчи и слушай. Нужно, чтобы ты отвлек их на себя.

Могу усыпить…

Нет. Устрой скандал. Поссорь кого-нибудь с кем-нибудь. Разозли Ареса….

Так ведь это уже… Гермес занимается!

С Гермесом это никого не удивляет. Мне все равно, что ты сделаешь. Нужно, чтобы они смотрели в твою сторону.

А в какую сторону… в какую они смотреть не должны? – уточнил притихший Гипнос.

В сторону дома Мойр.

Гипнос притих окончательно. И впервые на моей памяти стал поразительно походить на своего близнеца: заострившиеся черты, помертвевшие, потемневшие от игривой сонной дымки до суровых сумерек глаза…

К Пряхам? – прошептал бог сна пересохшими губами. – Незванным?! Да зачем ты…

Вспомнил, кому и что говорит. Передернул плечами, размял крылья.

А меня всегда прельщало ремесло Гермеса. Гадости делать, к ссорам подначивать, скандалы вот тоже… Даже жалел, что под землей с этим особенно не развернешься. Ну, заодно и мечты сбудутся!

Не стал дожидаться, пока я выкину его из зарослей: суматошливо захлопал крыльями, взвился в воздух и понесся туда, где Терпсихора водила хороводы с нимфами.

Хайре, красивые, хайре! А кому настойчика – отдохнуть после танцев?

И визг: «Гипнос!» – такой, будто туда лично Танат заявился. С мечом и по чью-то душу.

Я решил не ждать, пока мастерство белокрылого сработает в полную силу. Шагнул из зарослей акации по-божественному, не дожидаясь, пока наткнусь на одну из резвящихся парочек или на задумчивого кентавра, который решает, за что ему такая божественная честь.

И считать шаги не потребовалось: близко, можно дойти и вполшага…

Просто сминается сад вокруг меня, дышащие величием статуи на миг ломаются, скульптуры становятся калеками, уродами – у Афины голова Гефеста, у Посейдона – женская грудь, в руке у Геры – молния…

Только аромат акации застрял в волосах и одежде, да еще детский смех не хочет отставать: «Эй, Крон! Падай! Скорее, падай! Ну, почему же ты не падаешь?!»

Я стою у серого порога самого старого дома на Олимпе.

Дом вырастает из горы, или скорее, дом настолько врос в гору, что убери его – и Олимп рассыпется грудой отдельных камешков. Дом притулился выше дворцов, прикрылся скалой-щитом, прикинулся простоватым солдатиком: не трогайте! Солдатик тащит на мозолистых плечах из серого камня тяжкий груз: плиту горного хрусталя. Солнечные лучи текут на плиту, свиваясь у ее поверхности в клубки нитей…

Морда у дома-солдатика самая неприглядная: дверь давно пора починить, щерится неприветливой щелью, порог поистерся, будто оббитый сотнями ног, в окнах-глазах полно сора.

На колышке возле порога болтается чья-то сандалия. Сушится. Коричневая, истрепанная, со вмявшимися следами пальцев – висит и являет собой образец кощунственного непочтения к великим, что обитают внутри.

Комната за порогом и приоткрытой дверью пуста. Непохожа на тронные залы.

Узкая, полутемная, с невыметенной пылью по углам, а под потолком обосновался паук с сытым желтым брюшком. Два полуотгоревших факела. В земляном полу чадит очаг, над ним булькает мясным парком закопченный котел. На деревянном блюде разложены коренья, рядом – медная поварешка и три глубокие глиняные миски.

И пузатый кувшин с чем-то кровавым, неразбавленным. Все есть, стряпухи не хватает.

Стряпуха хлопнула дверью слева. Грузно потопала к котлу, прижимая к груди две большие кефали, полотняный мешок с крупой или мукой и два поменьше, со специями. Статная, с загрубевшими руками и выдающимся задом, с криво повязанным над ухом платком, сложила принесенное возле котла, побросала корешки, поцокала языком, помешала… сморщилась.

Ты б хоть дверь за собой закрыл, бросила недовольно. – Огонь сдувает. Исправляй теперь, подземный!

Я молча снял шлем. Мельком взглянул на огонь, отчего он взвыл и подровнялся, как пьяный солдат, увидевший лавагета.

Лахезис?

Кто-то из тех, кто побывал здесь – званным, потому что без приглашения сюда пока еще не приходили – обмолвился, что Лахезис из Мойр самая фигуристая. Всплыло вот в памяти из глубины веков: «И плечи… и руки… а брови, брови какие!»

И точно, брови черные, вразлет, густыми дугами над глазами… хмурятся.

Просто дровишек подкинуть было не судьба? Вон они, справа от тебя, дровишки. Что ж вы все легкими путями бегаете? Запомнили бы уже: если что-то можешь сделать по-настоящему, сам – ну, так и сделай, хоть ты три раза Владыка! Клото.

Что?

Клото, говорю. Лахезка – дура. И брови у нее сросшиеся. Не выщипывает. А ты долго…

Я шагнул в угол. Взял пучок хвороста – сунул в изнывающий от голода огонь. Тихо повторил:

Долго?

Шел долго. Мы-то думали, еще в Титаномахию явишься знакомиться. После жребия – так уж точно. Я Атропос новый гребень из-за тебя проспорила – красивый, серебряный.

Я пришлю тебе гребень, Клото.

Полетели в котел куски потрошеной, почищенной кефали. Мойра помешала варево, споро вытерла руки куском ткани и бросила равнодушно:

Десять пришли – может, тогда и купишь. Идем уже, нечего стоять тут… рыбой на царские одежды вонять. Пошли к сестрам.

Как веселилась Ананка за плечами! Казалось: выскочит вперед, побежит дочку обнимать. «Ну как тебе знакомство, невидимка?!»

У низкой двери, ведущей в соседнюю комнату, Клото остановилась. Скосила блеснувшие зеленью глаза.

Ты запомни, что Лахезка – дура, - посоветовала громким, ядовитым шепотом. – Так что с этой вы друг друга поймете.

А потом толкнула дверь и ввалилась внутрь с зычным:

Эгей! Тут любимчик наконец-то добрался!

Материнскую ось ему в селезенку! – ударило изнутри густейшим басищем. – Спорили же, что не раньше, чем через год припрется!

В ответ заскребся меленький смешок, и старушечий голос предположил:

На что спорим – столбом сейчас станет?!

Полностью оправдав ожидания обладательницы голоса, я шагнул внутрь и приморозился ногами к порогу.

Нитей были тысячи. Сотни тысяч. Больше.

Лучи солнца просачивались через хрустальную крышу, падали в каменную чашу, где лежал вязкий туман – а оттуда скользили на огромное, медленно вращающееся веретено, свивались вокруг него, как вокруг оси. Ложились трепетным медовым маревом, озаряя и оживляя серые, неказистые, необметенные стены.

И разрастались в нити.

В сотни нитей. В тысячи.

Разноцветных.

Стелящихся по полу, извиваясь и переплетаясь, задевая другие…

Сливающихся в единое, грубое, узловатое полотно.

Нет, не в полотно – тогда уж в паутину. Плел паук, потом вдруг хлебнул Дионисова подарочка – и решил побезумствовать, вот и наворотил.

Стал. Нет, стал же. Так на что мы там спорили?

Да я сама с тобой хотела на это же спорить! Зевс ведь так же стоял. Благоговеют… соколики.

Какой соколик? Воробей заморенный! Атропка, я век назад румяна поставила на то, что он хилый будет. Отдавай румяна, видишь, хилый какой!!

Кто хилый – я хи… а ведь пожалуй, что и хилый.

Потому что Лахезис (которая дура) может меня вчетверо сложить. И под мышку засунуть – куда-то в недры необъятного красного гиматия. «Фигуристая» – это не то слово, она места занимает больше, чем глыба мрамора, на которой величественно развернулся бесконечный недописанный свиток. Брови – в пол-лба (где такое выщипаешь, тут с лошадьми корчевать надо). Щеки в оспинах. И басище – густой, простуженный, таким если в ухо рявкнуть…

Уха не досчитаешься.

А вот Атропос на сестру совсем не похожа. Мелкая, сухая, суетливая, перебирает загрубевшими пальцами нити. Попутно успевает вытереть нос. И поправить гиматий – туманно-серый, залатанный на плече, а серебряная кайма давно стерлась.

Да куда ж он этот пастух… ага, вот, пора, пора, долго небо коптил… и щелк-щелк истертыми адамантовыми ножницами.

Тихий звон лопнувшей струны. Одна из нитей ложится на пол, свивается в колечки. Пропала.

Теперь, наверное, в золотом сосуде у меня во дворце, среди других.

Приполз… зараза… полтора года где был? Нити режу – а они остаются, режу – а они остаются! Путаница, жребии дурные… чуть все полотно не угробил с дружком своим, чего пялишься?! Тебе-тебе, других зараз тут нет.

Щелк-щелк! Щелк… еще щелк. Стою, правда, пялюсь. Хтоний зажат под мышкой. Багряный плащ на плечах. Клото меня в сторону переставила, пошла на свое место – к веретену, солнечные лучи на нем в пряжу судеб вить…

А я все стою.

Мойры?! Хранительницы нитей судьбы?! Те самые, про которых боги – шепотом все эти годы?!

Э-э, сестры! Новый диплакс ставлю! Ставлю, что отомрет через тысячу вздохов, не раньше!

Принимаю! Любимчик тысячу вздохов стоять и глазеть не будет, не та порода. Это он сейчас застыл: к славословиям привык, к почестям… Э, Атропос, участвуешь?

Диплакс надвое раздирать будем? – отмахнулась Атропос, мимоходом резанув какую-то нить, Клото, ты лучше варево бы свое поразливала, есть хочется, а нити без тебя никуда не денутся, мало сегодня рожениц-то, успеешь потом навить.

Атропос пробормотала что-то, встала из-за веретена, завозилась с котлом и мисками, распространяя по комнате густой рыбный запах.

Правда, комната от этого не стала ни более уютной, ни более живой.

Атропос, похмыкивая, шныряла пальцами-пауками в пряже, а Лахезис щурилась от своего стола добродушно, явственно что-то замышляя.

Э, сестры, мы гостя не так встретили. Он, значит, к нам, а мы тут как есть… хоть бы видок какой накинули. Ну, как для Зевса…

Дрогнула – и преобразилась, лицом стала строгой, неуловимо похожей на Стикс, облеклась в серый хитон – мудрость столетий. Глаза налились величием.

Или как для Фемиды…

Истончала в древнюю старуху, волосы засеребрились осенней паутиной, резак бесконечных лет щедро прошелся по впалым щекам, серый хитон сменился черным гиматием.

Судя по виду, гиматий не мешало бы хорошенько протряхнуть от пыли.

Или… не знаю… какой там надо быть, чтобы с подземными разговаривать?

Поменяла еще два-три облика: от чудовища до Нюкты, потом сверкнула медью в волосах…

Жульничать, вздумала? – осведомилась Клото и крепко ткнула в сестру миской. – На тысячу вздохов хочешь ему столбняк растянуть? Тоже, нашлась, голова. Любимчик, эй, иди садись. Еды нецарской не предлагаю, а стоять навытяжку не обязательно. Да и не перед кем.

Отмер. Посмотрел на предложенное кресло – неказистое, сучковатое и прямо в середине комнаты, среди переплетений нитей и на перекрестье взглядов. Подошел, сел и тут же услышал торжествующее восклицание Клото:

Ага, отмер любимчик! Лахезка, диплакс теперь мой будет!

Лахезис фыркнула носом, потом махнула рукой: ничего, забирай, мол! Не выпуская из рук миски, грузно подошла, добродушно моргая, рассмотрела вблизи, потыкала пальцем.

Дай хоть разгляжу любимчика… сколько веков уже! Сколько споров из-за тебя друг другу продули! Сначала я спорила, что в Тартар не пойдешь. Потом два года сестрам готовила!

Два года помоями травились! – вставила Клото от своего веретена свистящим шепотом.

Да цыц ты уже, я рассказываю. Так вот, потом Атропос спорила, что ты к Крону пойдешь, а мы вдвоем потом с ее нитками ковырялись целый месяц. Ножницы по очереди… бегаем туда-сюда… а эта сидит под солнышком, кости греет.

Атропос засмеялась нехорошим смешком, и ножницы залязгали мелко и весело, вторя ей.

Судя по дробным ударам – враз не меньше сотни выкосила. Видно, война.

… потом еще что ты Серп удержишь, ну, тут я уже на тебя поставила и не проиграла! – Мойра потрясла меня за плечи с детским восторгом. – Это Атропос и Клото мне мужика искали.

Мало – искали – держали, чтоб не сбежал! – долетело от веретена. – А как упирался, бедный, как умолял…

Меня просил нить чикануть, припомнила Атропос. – Я и чиканула, только потом. Все равно не жилец был, его б через два дня брат задушил бы.

Лахезис замахала на сестер полными красными ручищами, обернулась, показала щербинку в зубах.

Еще потом мы спорили, удержишь ты мир или не удержишь… Клото говорила: вынесут они тебя как пить дать, куда им такой Владыка.

Клото, из-под умелых пальцев которой уже медленно пошли новые нити – все сияющие одним, солнечным светом – обернулась, развела руками. Мол, не угадала, извини.

Спорить любим, проговорила тягуче и неспешно. – У нас тут, невидимка, немного занятий: судьбы мира вершить, и всего-то. Нити эти… черепки. Вот спорить и любим. Иногда без ставок. Иногда со ставками еще. Я на бойке твоего брата с Тифоном пояс новый хороший у сестры выиграла.

Атропос недовольно зацокала языком над какой-то нитью. Подумала, надрезала, оставила.

И ведь кто б сказал, что этот Громовержец прыткий такой, ведь и знаки были, что Тифон – его… а? Были? Да конечно, были, сто голов-то, кто ж знал, что лучше одна голова и молний колчан, чем сто – и ни в одной мозгов… Лахезка да следи уже за длиной нити, тут Лавр из Скифии сейчас больше нужного проживет!

Лахезис отмахнулась миской, не спуская с меня любопытных черных глаз: пускай живет, пока здесь гость дорогой! Вот сейчас гостенек отомрет малость и скажет что-нибудь… новенькое!

А потом, если что, можно будет еще поспорить. На пояс. Или на ожерелье. Или с Атропос на год поменяться – резать нити гораздо интереснее, чем жребии родившихся таскать, да каждый вечер проверять длину всех участей: не приведи Хаос, вдруг кто на целый день зажился.

Я отвел глаза. Проклятый взгляд лез, куда не прошено: в мысли дочери Ананки.

Зачем спорить? – спросил я. – У вас же здесь все эти нити. Вы же и так знаете, чем все кончится.

Лязгнули ножницы, словно отрезав звуки. В секундной тишине было слышно, как сучит лапками паук в углу соседней комнаты.

Атропос, ты мне продула. Я ж говорила – он дурак, припечатала Клото. – Даже мать – и та не знает всего. Пока будущее не станет настоящим, оно в ее свитке каждый день меняется. Хоть на букву, да меняется. Даже когда настоящим станет – и то…

Звук ножниц полоснул особенно остро. Атропос выпрямилась на своем длинном сидении, держала инструмент перед лицом.

«Язык отрежу!» – так и виделось в жесте.

Лахезис прихлебывала суп прямо из миски. Довольно хлюпала и на сестер внимания не обращала.

Чудик, сказала ласково в перерыве между глотками. – Разве можно все как есть знать? Куски проступают. Дороги идут, нити. А какая ляжет, что будет правдой – это откуда знать? Тут только спорить!

Атропос хихикала, но нити больше не резала. Так – задумчиво перебирала, гладила сухими ладонями: «Какая девонька подросла, роды будут надо сказать Лахезке присмотреть…»

Э, сестры, не о том спорим. Давайте лучше – зачем он сюда к нам пожаловал, гадать будем. Ножницы на месяц закладываю – что за будущим…

Хищно подобралась Клото, и новая нить на миг прекратила рождаться под ее руками.

Принимаю. Месяц готовки ставлю – не за будущим, а по маминым делам. Лахезка, участвуешь?

Ха! Да просто по любопытству, а если не так… Мойра отшвырнула миску и сморщилась, потирая лоб. – Во, брови свои выщиплю!

И молчание. Наверное, так себя чувствуют судимые тени перед моим троном, когда я впиваюсь в них глазами и выношу суждения – один из трех путей.

То есть, если бы мне за верное решение еще и перепадало бы что-нибудь.

Ну-ну, смелее-смелее, бесконечное полотно, ворох причудливо спутанных нитей кажется живым. Каждая – движется, извивается, отрывается от одних и обвивает другие – и все вместе нестерпимо пестрят, и на фоне этой пестроты серый гиматий Атропос-Неотвратимой особенно ярок. За будущим сюда, а, любимчик? Узнать, когда пилу для рогов готовить? Так ты зубья острее наточи, а то рога-то ветвистые, непонятно, как на тебя твой хтоний с такими налезет. Или братца чаешь пободать?

Ой, зашибет, лениво сказала Клото, что там про него мать говорила? Бешеный.

Из золотистых нитей под ее пальцами медленно выплавлялась чья-то жизнь. Рыбака, наверное: пальцы у Мойры пахнут рыбной похлебкой.

Да на что мне мое будущее, сказал я. Знание никого до добра не доводило.

Атропос огорченно крякнула и глянула на ножницы, послужившие ставкой в недавнем споре.

Ножницы злобно лязгнули, явственно желая отхватить что-нибудь у одного невидимки.

Воин, хмыкнула мойра, отца своего вспомнил? Правильно вспомнил, только если что предназначено – от того не отвертишься. Крон уши затыкал, чтобы пророчества не слышать, а Уран ему все равно с небес: так и так, тебя тоже сын обведет, как меня. Что, ты скажешь – мы могли бы промолчать и Урану ничего не говорить, а тогда папочка и глотать бы вас не стал? Так там был особый случай, любимчик, иногда будущего без пророчеств просто не бывает, этого бы не было. И ничего бы не было. Так зачем пришел, если не за будущим своим?

Наверное, в этом доме совсем не держится Ата-обман. Ложь не пропитывает стен, как во дворцах, не въедается в колонны и фрески, не цепляется за пушистые ковры. И трудно лгать в этих ветхих стенах.

Но я справлюсь.

Просто так. Я видел эти нити только обрезанными. Захотелось посмотреть на них с самого начала. Да и вы, конечно…

Клото опять оторвалась от веретена – чтобы наплеваться и вознести руки к хрустальному потолку: «Ну да, конечно! Я ж говорила – они с Лахезкой друг друга поймут!»

А вот Лахезис даже не радуется, что выиграла спор и что брови остались в целости. Задрала эти самые брови чуть ли не до макушки, носком ноги задумчиво постукивает по каменному пузатому сосуду, из которого положено доставать жребии.

Ну, в первый раз такое, сестры! Чтобы мужик – и пряжей интересовался! Что дальше будет? Смертные герои за прялку сядут?!

А вот спорим – и сядут! – влезла с дробным смешочком Атропос.

А вот и спорим!!

Пока сестры горячо обсуждали, на что можно поспорить в этот раз, Клото рассматривала меня тревожащим взглядом. Глаза Мойры из-под сползшего на них бирюзового платка смотрели пристально, остро, весело – взгляд конокрада, когда он прикидывает, какого бы жеребца из табуна выхватить.

Из любопытства, значит, наведался… Ну-ну. Не будем спрашивать, какой оно природы, твое любопытство. Ладно, любимчик, расскажи лучше: хорошо быть Владыкой? Как царствуется?

Скучно, ляпнул я. И только потом понял – скучно.

На мечах не посражаешься – какой меч?! Двузубец! Тени стонут одно и то же, от людской глупости и однообразия судеб к вечеру начинает ныть висок. Подхалимы шепчут: это приходит мудрость, мне кажется – это наступает старость.

Конечно, мне еще далеко до того меня, о котором рассказывают сказители и поют рапсоды – днем, потому что ночью боятся накликать. В песнях я все время сижу на троне и сужу.

Не шелохнусь от великой-то мудрости.

Да, мне еще далеко. В конце концов, у меня же есть еще Тартар, Ананка и брат.

Славный младший…

Я опомнился. Погасил взгляд, который мог меня выдать. Мойры все равно не заметили: все три вели свои переглядки.

Вот как оно, бормотала Атропос и суетилась все больше, зарываясь в копошащееся и живущее полотно чуть ли не с головой, яростно в нем что-то выискивая, - вот как… братья получили власть, полной грудью вздохнули, а этому мало! Владычества мало, тесно, душно, скучно… и лезет, куда не надо. Нет, чтобы сидеть, а он все ищет, все лезет…

Пф! – широкий красный рукав Лахезис метнулся в пренебрежительном жесте. – Конечно, бегает, конечно, ищет! Любимчики – они все…

Осеклась. Наверное, тяжесть Урана-неба на плечи грохнулась, вот Мойра и замолчала, как Атлант, впервые придавленный нежданным весом. Или изранило осколками адамантия, летящими от моего треснувшего мира, от мира, взорванного несколькими словами изнутри, да какими там словами, словом, которое уже не выбросишь, оно засело внутри отравленным гарпуном…

Любимчики. Любимчики

Были, голоса нет, почему есть слова?! Откуда взялась дурная шелуха, когда нет ничего: ни голоса, ни взгляда, ни краски на губах, и воздуха в груди тоже… Были… другие? Были…

Кого я спрашивал? Прях?! Или ту, к которой никогда прежде не обращался сам? Эта не ответила. Зато Клото бросила пару свистящих словечек сквозь зубы (из словечек следовало, что отцом Лахезис был больной рахитичный ишак, язык которого вытягивался на два полета стрелы) и повернулась ко мне, и голос ее был на диво похож на голос из-за плеч.

На голос той, кто породила ее.

Ох, дурак, ох, дурак. Невидимка… да неужели ты думал, что ты – первый и единственный?! Что такое – тебе одному?! Вы ж только гляньте – ось мира нашлась, хотя куды там ось – пупок!

Я почти не слышал, поднимаясь со своего места на перекрестье взглядов и делая слепой шаг вперед. Шел – в пламя Тифона и воды Стикса одновременно.

Кто они?

А какое тебе до них дело, невидимка? Были, теперь нет. В поколении только один такой случается. Теперь вот – ты любимчик, тебе и расхлебывать, а что за интерес…

Мойра осеклась – надо полагать, озадачилась при виде моего лица.

Кто они?!

И тут Атропос, коротко хихикнув, дернула за что-то в своем клубке и стало неважно.

Вообще ничего стало неважно, кроме холодного, шершавого, пыльного пола, восхитительно настоящего, потому что когда тебя выдергивают из тела, когда рвут по живому каждую клетку твоей сути, когда вокруг нет ничего и никого, и вся твоя жизнь – это только туман асфоделей…

В такие минуты важен холодный пол, на который можно опереться щекой и слышать, как отдается биение крови в твоем виске, чувствовать, как набухают и падают из губ капли ихора и собираются маленькой потешной лужицей, и видеть, как медленно вершит свой путь полосатый жучок, слышать…

Спорим – если водой поплескать, то очухается?!

Да могу фибулу любимую поставить – он сейчас очухается без всякой воды. Атропка, ты за какую из нитей дергала?

Стой, не говори, Атропос, я сейчас… черная!

Нет, красная!

Спорим?!

Да замолчите вы, квочки, не смотрела я, за что дергать, что попалось под палец – за то и рванула. Унялись?

Тихонько, нежно постукивают глиняные черепки. Это Лахезис достает их из бездонного сосуда, деловито крякая и каждый раз запуская руку в сосуд по локоть. Нити под пальцами Клото-пряхи тихо поют, и сама Пряха мурлычет в тон старую песню, из дальних далей памяти:

Мужа с пира жена зовет –

Заплутал средь хмельных друзей.

Плачут дети, угас очаг:

Возвращайся, хозяин, в дом…


Блеют овцы в твоем хлеву,

Осыпает твой сад плоды,

Остывает твоя постель –

Возвращайся, хозяин, в дом…


Ожидают, не спят рабы,

Плачет, путает пряжу мать,

Под воротами воет пес:

Возвращайся, хозяин, в дом…

Песня бесконечна, это я помню еще со времен своего заточения в Кроновой утробе: сперва долго будет перечисляться разруха, наступившая в хозяйстве без господина, потом так же долго – радость после его возвращения.

И хочется по привычке сомкнуть глаза, окунуться в родную тьму, почувствовать на плече ладошку Гестии…

Только не слышать больше крик своей нити под чужими пальцами.

Чем ты меня? – просипел я, садясь. Адамантовые осколки больше не ранили грудь изнутри. Были другие, с кем Ананка еще разговаривала? Ну, были. Не могла же она вечно со мной болтать. А что она им нашептывала – мое-то какое дело?

От пузатого сосуда долетел стон Лахезис: наверное, успела проиграть какой-то еще спор. Атропос посмеивалась под нос и выщелкивала ножницами мелодию.

Веселую до отвращения.

Пальчиком. Легонечко. Я так, я шутя, ты ж сказал, тебе любопытно, ну, прости старушку, подарочек сделать хотела, показать, как смертные себя чувствуют, когда…

Щелк! Клац! – ножницы лязгнули зубастой волчьей пастью.

Спасибо хоть – ножницами не резанула отозвался я и отлип от пола.

В глазах огненным и черным плыли тысячи нитей, которым полагается быть разноцветными. Вместо этого огненные всполохи перетекали в тьму, потом тень гасила пламя…

А мойра в глазах не плыла. Атропос так и сидела над бесконечным движущимся полотнищем, чуть сгорбившись и склонив голову набок. Сухие щечки довольно горели. Глаза – волчьи, золотые, щурились, а пальцы словно жили своей жизнью: перебирали, ползали среди нитей, временами даже как будто подергивали, выхватывали покороче и подлиннее.

Ух ты, синяя какая попалась, сильно море любил, только пора уже, пора, зажился маленечко… а этот молодой, но война – это война, это да, а эти вообще что тут делают? Давно обрезаны, из-за Сизифа этого сплошная неразбериха, что застыл, любимчик? Подходи, сам говорил, интересно, не боись, не резану, бессмертных моих ножницы не берут – пока они бессмертные, то есть, иди, иди, глянь, что ты наворотил…

И ткнула в переплетенный пук мощных, длинных нитей, висевший в воздухе у левого ее локтя. Золотые, серебряные, солнечные, рубиново-красные и сапфировые, они переплетались и обвивались друг вокруг друга безумствующими змеями, от больших нитей отходили тонкие, малые, цеплялись за них весенним плющом.

Нити вились в бесконечность и уходили в угол комнаты, где скрывалось начало полотна, в котором, если пошарить, можно найти нить самого Урана, а может, и самих Прях. Нити теснились от величия, и никакого труда не составляло увидеть в серо-стальной, с льдистым отливом – глаза Афины Мудрой, в червонно-золотой – нежный профиль Афродиты, в той, пульсирующей от переизбытка силы и бирюзовой – мощные плечи Посейдона… Яростный крик Ареса – в кроваво-красном; теплый оранжевый огонек Гестии; надменный павлиний окрас Геры; обманчиво спокойная зелень Деметры и среди них…

Алый и черный, ну конечно.

Чего еще я ждал?

Нить таилась за остальными и была не видна, только потом Клото отгребла в стороны другие, и проступила эта, одинокая.

Добро б еще цельная нить, а то будто из кусков слепили.

Вначале – прозрачная. Потом – ало-багряная, как раскаленные угли, потом с черными вкраплениями, а дальше нить и вовсе вела себя непристойно: она раздваивалась. Алая и черная половинки по временам сменяли друг друга: одна становилась призрачной, одна вилась дальше, и от этого нить казалась вдвойне дурацкой, прерывистой какой-то.

В конце нить сходила в глухую призрачность – чем дальше, тем более прозрачная, лезла угол над потолком и там терялась в расплывчатой дымке, через которую ничего нельзя было рассмотреть.

Мойры дружно вытянули шеи, забросив на время дела. Клото ухитрялась румянить дородные щеки. Свеклой. Попутно от этого же кругляша свеклы и откусывала в порыве азарта: ну?! что скажет гость на диво такое?!

Ну и… ругательств у меня не нашлось, только рукой махнул. Лучше б такое не видеть. – Что она красная такая?

Судя по тому, как скисли все три Мойры, не выиграл никто.

Потому что пирожок, прилетело от Лахезис. – Любимчик, нам-то откудова знать? Твоя нить – тебя спрашивать надо!

Наверно, когда видишь собственную нить, чувствуешь себя обнаженным, раскрытым нараспашку, только вот этого нет: есть свитая пряжа перед моими глазами, странная, разноцветная, узловатая и жесткая, временами цепляющаяся за другие нити.

И цеплялась она странно. Нити остальных оборачивались друг вокруг друга – и шли потом дальше.

А здесь были узлы.

Первый – в самом начале, мертвый и тяжелый, огненная нить завязалась с тускло-серой, нерушимой, адамантовой. Я тронул этот узел пальцем. Знал, что услышу: шелест железных крыльев, «бездарно дерешься», свист самого знакомого в мирах клинка.

Теплая, оранжевая, легкий узелок – это, наверное, Гестия; невесомая серебристая – Левка; бирюзовая и сверкающая будущим величием молний… я не стал касаться тугого сплетения трех нитей. Клятвой на Жертвеннике мы все связали себя хуже любых цепей.

Белая – наверное, Гипнос, радуга – наверное, Гелиос… или Ата? Не стал гадать, узлы тоже не стал трогать, узлов накопилось изрядно – со всеми не развяжешься.

Нить чернела под пальцами – обугливалась? Остывала, будто из горна? Ничего, я еще в детстве слышал, что раскаленный металл, остывая, становится иногда крепче камня. Наверное, где-то среди этих узлов Коркира, последняя битва Титаномахии и отцовский Серп, и жребий… только смотреть на это неинтересно. Видел уже.

У последнего узла я задержался. Тонкая ниточка, словно отлитая из меди, гибко обхватывала черную, вилась дальше и просилась под ладонь, и неосознанно я притронулся к ней.

К малому проблеску в черном и красном.

В грудь хлынул воздух с запахами цветов – так пахнет только в Нисейской долине! Звонкий смех, зеленый подол обвился вокруг ног, она кружится по поляне, стараясь не приминать в танце цветы…

Что будет дальше – я знал, и пальцы заскользили дальше, отбрасывая гранатовый поцелуй, нашу свадьбу, Элизиум, бесконечные встречи и прощания, дальше, дальше, где в дымке тумана тонкая медная ниточка скоро соприкоснется с яркой, мощной, гудящей от величия нитью-молнией…

Э-э… любимчик! Чужое-то не лапай!

Я опомнился, отнял руку, глянул туда, где пряжа постепенно выцветала, казалась неосязаемой, серой с редкими вкраплениями краски.

Будущее?

Ножницы Атропос опять перестали звенеть. Клото налегла грузной грудью на свой стол, Лахезис застыла с черепком в руке.

Ага-ага, будущее…

Улыбки у всех одинаково непонятные. Наверное, та, которая за плечами, именно так и улыбается.

Ясно, сказал я. Отвернулся от туманного будущего, пристальнее вглядевшись в прошлое.

Нить-то, оказывается, не гладкая. Мало того, что с другими узлами перевязана, так еще и бахрома какая-то внизу приключилась. Невидная почти взглядом призрачная бахрома, будто сотни других нитей, тени пряжи, давно отсеченные и вросшие в главную так, что не разорвать.

А эти, мелкие?

Атропос тихо захихикала и продолжила работать ножницами. За моей спиной огорченно крякнула Лахезис. Пробормотала что-то вроде: «Ну, и ладно… позже отдам». Клото посмеивалась, не переставая мурлыкать под нос незабвенную песню о хозяине и его брошенном доме.

Поспорили они, пояснила, поспорили, что ты полезешь за свое будущее цапать. Чтобы посмотреть – ну, а как оно там и что оно там? Остальные ведь только за этим и приходили. С порога: давай будущее! Мы уже сами предсказывать начали, а то как цапнут, как наглядятся…

Я ж говорил, что не за этим сюда.

Да кто ж вам, олимпийцам, верит-то?! Вы же и друг другу врете… и смертным врете… А Гермес – этому вообще с детства вложить забыли, где правда, а где вымысел, вот он и лжет как дышит. Чего ты там над этими путями крутишься? Вон, на другие нити глянь, они все такие. Дороги это. Шансы отсеченные. Только их не Атропос сечет…

Еще чего не хватало! – буркнула Атропос. – Тут со смертями не управишься, а если еще и шансы рвать – сто рук надо, как у Гекатонхейров. Их вы сами и сечете. Выборами своими. По одной дорожке побрел – три другие отсохли, и в свитке Судьбы строчки какие надо проявились, а до этого были одна на другой, только что-то ярче проступает, что-то тускнее. Цвет нити тоже не мы выбираем – сами стараетесь, голубчики. Видишь у младенцев цвет какой у всех чистый, солнечный. А вот потом меняется. Это уж от выборов, от дорог зависит. Ну, и предписания тоже…

А я раз мамкин свиток видала! – похвастала Лахезис и зажмурилась от удовольствия. – Здоровее этого раз в сто! Так в этом-то только смертные судьбы, ну, боги еще, титаны… А у нее там судьба мира пишется. Я еще тогда мелкой была, сунулась в свиток… так она мне по носу нащелкала! Говорит – такое читать не для маленьких.

В то, что Лахезис когда-то была мелкой, верилось с большим трудом.

За стенами серого дома чинно капало время – внутри оно не ощущалось. Клото отвлеклась от веретена – «Все равно рожают мало и квелых каких-то», села обметывать по краю почти новый хитон. Лахезис, помогая себе жестами, объясняла мне, малоумному, как появляются на свет жребии и нити. Путано объясняла, почти ничего не понял. Выходило, что каждому младенцу судьба полагается с рождения, а определяется это «ну, не знаю чем, наверное, в мамкином свитке строка какая ему досталась». Жребий вписывается в свиток Прях, и нить этому жребию должна соответствовать, правда, какие-то разнобои все равно бывают: выборы эти… цвет нити тоже. Судьба судьбой, а скверный характер тебе никакие мойры не напрядут: разве что только сам сделаешь.

Каждому при рождении – своя судьба? – переспросил я, когда Лахезис вконец запуталась и прервалась, чтобы почесать подбородок.

Мойра молча сдула с глаз пепельную прядь. С мукой закатила глаза.

Любимчик – а ты не слышал?!

И у всех при рождении нити одинакового цвета?

Атропос и Клото переглянулись с широчайшими ухмылками.

А-а… протянула Лахезис. – Ты вот что… Заметил, да?

Да уж, не заметить было трудно.

Я смотрел на ало-черную нить.

Нить была прозрачной в начале. И меняться под моим взглядом, вроде бы, не собиралась.

Сколько веков прошло – помню, вдруг тихо, серьезно сказала Клото. – Помнишь, Атропос? О чем мы тогда спорили?

Да о мелочи какой-то, откликнулась Неотвратимость. – День еще дурной был, старый Уран бурчал и гневился. Так и не смирился тогда еще, что его с трона сын снес. Да Лахезка, дура, котел с варевом перевернула, ноги себе обрызгала. Пока бегали, пока пол оттирали… Ну, подумаешь, сын у Крона родился! Так он утром родился, мы утром жребий и вынули, в свиток занесли. Вечером начали нити проверять. Клото на нить как глянет. Как заорет!

Ты б не заорала? Не у сатира – у Кронова сынка запись пропала!

Пропала? – вклинился я наконец.

Ага. Утром был жребий – а к вечеру нету. И запись изгладилась. Чистые строки. И нить вот такой тогда и стала…

И что это значит?

Это значит, любимчик, что твою судьбу переписали наново. Когда ты был одного дня от роду.

Так меня ж…

Запахло чесноком и чем-то кислым, клацнули рядом смыкающиеся зубы, и перед глазами встала бездонная глотка, издалека, из хрустального вечера, окрашенного зарницами, донесся женский плач.

Ага. Тебя ж. Любимчик, а ты себя-то спрашивал, что было бы, если бы тебя не проглотили?!

Не спрашивал. Зачем? Понималось как разумеющееся само собой: Рея хотела девочку, даже придумала ей хорошее имя – Гестия. Но родился мальчик. Наследник. И тогда Рея принесла младенца мужу…

Почему-то сколько ни вглядывался в свое прошлое – казалось, что может быть только так.

Такое бывает?

Что в детстве судьбу переписывают? Бывает, хоть и редко. Только все равно потом близко от предназначенного ходишь. Суждено быть героем – будешь героем. Суждено Владыкой – будешь Владыкой…

Неудивительно, что ко мне Судьба в утробу батюшки пришла поболтать. Небось, заинтересовалась редким случаем.

А Мойры прячут глаза за делами. Лахезис засунула в пузатый сосуд руку, шарит в поисках жребиев, у Клото нить запуталась: не пряжа судьбы, простая нитка, которой подол обметывает: распутать надо. Атропос тоже не смотрит: у нее – полотно и ножницы.

И жуткая ухмылка.

Заговорили про Владык… что ж ты от настоящего отворачиваешься, любимчик? В прошлое лезешь. Или не интересно? Или навидался такого – как две нити друг друга сменяют?!

Закатала рукава – и шастнула в полотно с головой. Полотно ожило еще больше, заходило ходуном, замелькало коричневыми, зелеными, бронзовыми нитями – и изнутри донесся жирный звук чьей-то прерванной жизни.

Интересно смотреть на это полотно. Не оторвешься. Наверное, если касаться его со сноровкой – можно увидеть войны между государствами, и отдельные семьи, и интриги, и историю целиком.

Две нити – черная и алая – идут, касаясь друг друга. Одна выцветет – другая наберет силу. Потом выцветет и она, а силу наберет первая.

От этого кажется, что пряжу разодрали надвое, и ни одна из половинок не полна.

Чего там смотреть-то? Одна нить – нерадивого ученика, колесничего, воина и невидимки.

Вторая – повелителя чудовищ и подземелий, Гостеприимного, Ужасного, судии, карателя…

У таких, как ты, с переписанной судьбой, бывает. Раздваиваются нити. Только они ненадолго раздваиваются, а ты вона как. Мы уже и спорить устали, чем кончится…

Клото и Лахезис радостно раскрыли рты – сообщить о том, как именно спорили и что ставили. Неотвратимая мимоходом цыкнула на сестер и повернулась ко мне, нетерпеливо стряхивая с плечай приставшие жизни – чужие нити.

Крючковатый высохший палец закачался перед самым носом.

Хватит мое полотно портить! Ну, слышишь?! Хватит! Нить может быть одна! Путь может быть – один! За этим сюда пришел, любимчик, это услышать хотел?! Услышал?! Еще слушай. Ты не одному себе судьбу рвешь. Ты того и гляди полотно мне угробишь. Такие как ты – с переписанной судьбой и раздвоенными нитями…

Со свистом втянула воздух сквозь зубы, обожгла диким золотом из глаз, и я дослушал без слов: «Опасны». Увидел в глазах старшей Мойры тщательно подавляемое раздражение: носится мать с этими уродами… непонятно, куда сорвутся и чего наворотят каждый раз, а этот любимчик вовсе ушибленный попался…

Так почему она меня выбрала? – спросил я. Вышло – шепотом.

А ты ее сам спроси. Может, затем и выбрала… Крон свой Серп тоже поблизости от себя держал. Знал бы, чем кончится – он бы с ним вообще не расставался.

Все. Конец разговору. Клото с Лахезис больше ни о чем не спорят. Атропос молчит, горбится и всем видом говорит: «Шел бы ты… в царство свое уже. А то еще титаны невзначай вылезут. Наслушался секретов и премудростей? Проваливай».

Я не торопился уходить, глядя на нить – сначала прозрачную, потом алую, потом черно-алую, всю в узлах и бахроме отсеченных шансов, ведущую в призрачную даль.

Не нагляделся еще? – басовито хихикнула Лахезис. Тон ее не хуже, чем молчание Атропос намекал, что мне пора выметаться.

Трудно насмотреться. Как-никак – тут весь я.

Стон, долетевший от Клото, был еще красноречивее. В нем ясно слышалось, что если я не окажусь за дверью – меня вышвырнут не просто за дверь, а с Олимпа. За стоном следовали слова – что-то вроде «Такой дурости…»

Сестры, держите меня, а то ж засвечу, а такого в его свитке точно нет… «Весь я» слышали?! Да откуда тебе там всему взяться-то?!

А почему нет?

Да потому что вот ты весь передо мной стоишь. Дурные вопросы задаешь. А ну пшел вон с глаз долой, пока я нити со злости смертным обрывать не стала!

Лахезис махнула широким рукавом в ответ на поклон и слова благодарности. Остальные как не слышали.

В соседней комнате догорал очаг. Исходил в чистое небо последними дымными вздохами. Я шагнул в темный угол, к куче хвороста, взял хороший пучок. Сунул в огонь, который принял пищу с благодарностью: растрещался и зацвел.

Можно было бы приказать ему гореть, но кормить из рук приятнее. К тому же – Владыка не Владыка, а нужно что-то – так делай сам, в этом Мойры были правы.

Они заговорили не сразу – то ли ждали, пока покину дом, то ли что-то обдумывали в своем толосе[2] с хрустальным потолком.

Что скажете, сестры? – забасила наконец Лахезис.

Клото засмеялась нехорошим смехом.

Хитер любимчик. Сам двух слов не сказал, простачка из себя корчил. Если б напрямик спрашивал, мы бы ему половины не рассказали, а, Атропка? А так с порога и про нити вывалили, и про свиток…

Что надо и что не надо вывалили… что вы так на меня смотрите, вы не меньше моего болтали, дурынды. Я что можно было – все и сказала, лишь бы он глубже не полез, а теперь вот думаю: он же так и не сказал, зачем приходил…

В секундное молчание за стеной вплелись несколько голосов перерезанных нитей. А потом:

Э, спорить будем?!

Да за последней фразой он приходил, яснее ясного, только зря ты ему, Клото, сказала. Куда его дернет с этой фразой… А вот все равно, бусы свои готова поставить! Коралловые.

Да за какой фразой?! Что я со злости нити рвать скоро начну?! Перстень с бирюзой – на то, что все-таки за будущим!

Сестры, вы чего?! Он по материнским делам, понятно же! Видали, как его крючило, когда ты про любимчиков и переписанный свиток помянула? Кошель, жемчугом вышитый, ставлю!

Я докормил огонь, тот ласковым псом напоследок облизал мне руки. Бесшумно прошел к выходу и шагнул на порог, выдыхая из груди мозглую сырость серого дома. Интересно, знали Пряхи, что я могу их подслушать? Или такой наглости во мне и они не подозревали?

Хватанул ртом воздух: слишком холодный, слишком душистый, олимпийский… полный величием. Только из-за щелястой двери позади несет сыростью, древностью и немного – рыбной похлебкой.

Солнце как раз спряталось за одним из облаков Нефелы. Старая сандалия на шестке вызывающе покачивалась на ветерке.

Азартные мойры будут разочарованы. Они проиграли спор.

«Ты все же хочешь знать?»

Голос из-за плеч показался опасливым. Что она там ждет от меня… что я про этих, других буду спрашивать? Которые – тоже любимчики?

«Да. Я хочу знать. Если мы уроды – с переписанными свитками и раздвоенными нитями – то зачем ты говоришь с нами? Если опасны – для чего пишешь в любимчики?».

«Потому что вы сами можете переписывать свиток. Только не свой. Мой свиток, маленький Кронид. Если бы ты не шагнул тогда в Тартар, если бы не выбрал стезю Страха, если бы не забрал Серп у отца и не взял подземный мир…»

«Что?»

«Это были очень страшные строки, невидимка».

«Я понял, помолчал, даже в мыслях, водрузил на голову шлем. – Что было там? В моем переписанном свитке?»

«Зачем тебе знать это? Это не сбылось и никогда не сбудется. Эти строки стали другими. Нить спрялась иначе. Так, как ты захотел. Как мы захотели».

Припомнилось насчет нити, насчет всего меня, хотел было спросить, отходя подальше от дома дочерей Судьбы…

И тут в меня врезалась молния.

Вылетела из-за скалы и влепилась на полном ходу. Белая.

Даже если бы молния не воняла маковым настоем – ясно было, кто может на Олимпе случайно врезаться в невидимку.

В Тартар загоню! – шикнул я, отдирая от себя братца Таната, а то уцепился, зараза, как Арес за юбку Афродиты.

Хвала папеньке-Эребу! – не растерялся Гипнос и вцепился сильнее. – Владыка – да хоть за Тартар загоняй. Только от этих подальше…

Где эта сволота?! – колыхнул рев чахлые деревца, выглядывающие из-за горных уступов. – Я его… его же кишками…

Арес не торопился подниматься по горной тропке и показываться из-за отрога скалы. Вместо этого там слышалась какая-то возня: бога войны удерживали в несколько рук. Успокаивающе ворковала Гестия, Гермес насмешливо доказывал, что нельзя Гипноса – кишками: за ним ведь и братик может явиться…

Плевал я на его близнеца! – гаркнул Арес. – Да я этому…

Нефела на небе стыдливо спряталась за своими овцами. Да и сами овцы порозовели… от стыда, что ли?! Гипнос над ухом захрюкал от смеха.

Вот бы Чернокрыл послушал, что о нем на Олимпе думают, потом подумал и добавил: А вообще, от истины недалеко.

Пустите, кому сказал! – заревел Арес, кто-то взвизгнул, и бог войны выпрыгнул на дорогу: в заляпанном какой-то требухой хитоне, волосы – торчком, в руках копье, в глазах – сплошное море бешенства. Где он?!

За уступом возились, охали, но не отвечали.

Потом показалась голова Гермеса.

А может, к Мойрам решил заскочить? – предположил Психопомп. – По делам каким-нибудь… не каждый день родного брата гробишь. А ты за ним… туда?

Арес рыкнул что-то невнятное. Тяжело дыша, смотрел на серый дом, притулившийся выше дворцов. Грудь под кожаным панцирем ходила ходуном, бугрились мышцы на медных от загара икрах, но с места бог войны не двигался. Только сплюнул, свирепо поглядывая на жилище Мойр. Блеснул глазами, грохнул копьем о дорожку, покрутился и зашагал обратно.

За уступом его встретил хор облегченных голосов. Прозвучало что-то вроде «Ничего с Афродитой не случится, отмоют». Недовольное ворчание Ареса. Насмешливый голос Афины: «Вот ты где, братец! Выглядишь под стать себе. Что это, кишки?» И – опять: «Поймаю эту сволоту белокрылую – такое…!»

Я стряхнул с себя Гипноса. Подошел к уступу, заглянул.

По белой дороге ко дворцу Зевса направлялась изрядная компания. Арес размахивал руками и копьем. Гестия и Гермес нежно придерживали Ареса, Афина неспешно ступала за несколько шагов – будто педагогос детей в гимназию провожает.

Свита в два-три десятка мелких божков растянулась еще шагов на полсотни, все – взбудораженные, машут руками: «Так ведь Мом!» «Громовержец в гневе будет!» «Да как так могло быть-то!» «О, бедная Афродита…» «Да ну, кто этих подземных знает?»

К Зевсу жаловаться побежали, буркнул Гипнос, посматривая на дорогу прямо сквозь меня. – Эх, надо было в них сразу чашей пулять. Особенно в Ареса. Хотя этот, когда взбесится, его ничего не берет… Владыка, может, я полечу уже? А то дела, дела… сон вот послеобеденный навевать нужно. Да и… матери доложить, раз такое дело.

Я вздохнул. Снял шлем. Присел на выветренный, холодный камень, снизу вверх глядя на растрепанного близнеца смерти.

Рассказывай, что наворотил.

Да так… по-царски, можно сказать, - ответил Гипнос и вдруг дико хихикнул. Руки у него дрожали. – Интересно, а с Чернокрылом такое пройдет? Или с ним не на Афродиту спорить надо…

По порядку рассказывай.

Да рассказывать как-то и нечего. У меня тут, видишь ли, брат лопнул. Вот и думаю, как такое дело аэдам скормить, чтобы еще и мое имя не помянули. То есть, его у нас любили ненамного больше, чем Чернокрыла, только мать меня все-таки прибьет… Главное, и Гермес ведь собирать отказался! А как там Мойры?

Паутина в сером доме заколебалась, затрепетала. Задзынькала прерванная пряжа.

Сандалия у входа безмятежно раскачивалась на ветерке – еще столетие качаться будет, пока вконец не истлеет.

Что ты сотворил с Момом?

Да почти и ничего, Владыка! Подвернулся он мне тут не по делу… в подпитии. Я еще обрадовался: думаю, вот, хорошо, с братцем быстрее всех на себя отвлечем. А он подвигами своими стал хвалиться – что опять кому-то нагадил. Потом разошелся, начал в грудь стучать, что он, мол, в ком угодно недостатки выищет. Главное, и к чему сказано было – непонятно!

Ну да, ну да, непонятно. Все-таки Гипнос хоть и брат Аты, а врать не умеет начисто. Глаза честные вылупит… а из глаз – истина: это я братца к такому заявлению и подвел. А потом еще с ним и поспорил.

Сегодня что-то все не в меру азартны.

Поспорили?

Ага, поспорили. Там еще Арес был, он свидетельствовал… Сам не знаю, что мне вздумалось Афродиту назвать. Главное – если подумать: не так уж и сложно…

Гермес это после расскажет интереснее. С обилием жестов. Воспоет в веках: и на что спорили, и почему Афродита, и как Мом долго смеялся над выбором брата: «Найти недостатки у Киприды? Да я сейчас… десятка с два!».

Я вообще-то на Ареса рассчитывал. Ну, понимаешь, если он вдруг услышит, как Мом Афродиту хает – то не выдержит, а потом еще и Гермес привяжется, а потом уже можно хоть пол-Олимпа честно усыплять, чтобы не было мордобоя! Так кто ж знал, что к этому озеру сама Киприда заявится! Со своими нимфами и почти без ничего. А Мом уже рот открыл – называть недостатки. А она: «Ой, мальчики, а о ком это вы тут разговариваете?» И плечиком кокетливо. И волосами…

Гипнос потряс головой и облизнулся. Глаза на секунду подернулись мечтательной дымкой. Вроде бы, даже золотистой, как волосы богини любви.

В общем, он рот закрыл, стал надуваться… Ну, и… только брызнуло. То есть, брызнуло-то как раз хорошо, и почти все на Киприду, а что не долетело – то на Ареса…

А ты в это время где был?

За деревом, с достоинством отозвался белокрылый. – Я не дурак стоять и смотреть, чего это он надувается. В общем, брызнуло там… Афродита моргает, Арес моргает… отморгался, схватил копье, заорал. Короче, двое сыновей у Нюкты осталось. Убийца и… Братоубийца. И что Насмешнику вздумалось лопнуть как раз в такое время?

Да. Жаль.

Жаль, что не на моих глазах. Вспомнились рыжие ляжки, елейная усмешечка: «Потому что у Владык друзей не бывает, верно?» сочные причмокивания. Пузырем был – пузырем в небытие отправился.

Как?

Гипнос еще от моего «жаль» не отошел. Дико косился в сторону дома Мойр и ласково поглаживал чашу. Будто ее успокаивать надо было.

Что – «как»?

Как такое могло произойти? Он твой брат, сын Эреба и Нюкты.

Белокрытый смущенно почесал нос. Потом занялся растрепанными крыльями – непременно же надо уложить, перышко к перышку.

Ну, мне-то, конечно, может, и брат… но вот чей он там сын – это, конечно… что, Владыка? Думаешь, первобоги в браке вернее верного? Да Эреб же уже во времена нашего рождения половину времени спал. Да если б я тебе рассказал, со сколькими смертными мать…

Ясно.

Всегда подозревал, кстати, что Гипнос и Танат – от разных отцов. Хотя и близнецы.

Гипнос точно уловил что-то такое: бросил шнырять глазами и засопел обиженно. Скользнул взглядом по шлему, потом на крышу серого дома поглазел.

А Мойры…?

Внутри, ответил я.

Гипнос протянул что-то вроде «а-а…». Прикинул было: сесть рядом или нет? То ли поежился, то ли почесался, я почти не видел, с плотно закрытыми веками вообще трудно видеть то, что близко и ясно…

Зато вот то, что в темноте и отдалении – это пожалуйста.

Зевс на Олимпе?

Недавно покинул, отозвались с готовностью. – Он вообще теперь нечасто бывает. В любовные дела ударился. Геба рассказала, что Волоокая с последнего раза половину посуды во дворце переколотила. Хотя там попробуй еще – переколоти…

Гипнос бормотал дальше: что непонятно, на кого там Громовержец теперь взор обратил, то ли на нимфу, то ли на смертную вообще, а что Посейдон почему-то к Аполлону зачастил, и что эти двое общего нашли – непонятно…

Звуки тонули во мне. В мягкой, липкой тишине серого дома. Терялись среди сплетений невидимых нитей… ближе, ближе… вот она – медная, звонкая, связанная с черной моей…

И нечаянное, секундное касание, ради которого я пришел сегодня сюда. Отдавшееся в памяти – ее стонами на ложе позора, его довольной улыбкой после, моим холодным бешенством бессилия…

Лети, сказал я Гипносу.

Когда он затерялся между овцами Нефелы, я поднялся с пористого камня. Отбрасывая лишнее: волосы – с глаз, из памяти – ее пустые глаза, судорожно сжатые пальцы, рождающийся от Зевса ребенок… жгучее будущее.

Оставляя одно – частичку знания, украденного в сером доме, на глазах у прозорливых дочерей Судьбы.

Ананка, передай им, что они забыли кое-что. Они припомнили, что я любимчик, что я – Владыка, что воин, невидимка… даже что я – дурак.

Они только забыли, что я еще вор.

Я надел шлем. Невидимкой отвернулся от дома с пустыми глазницами. Торопливо зашагал по узкой тропе вниз, в сторону царственности, воплощенной в камне, – дворца Громовержца, в котором нет Громовержца.

Унося на пальцах след касания чужой нити, коварно похищенное у мудрых мойр знание: где и когда.

Сегодня. В зеленых холмах Аркадии.


[1] Дамат – вельможа, советник басилевса.

[2] Толос гробница

Загрузка...