Сказание 4. О карах, новых порядках и искусстве не вмешиваться


Я с каждым могу говорить на его языке,

Ищи меня в небе, ищи меня в темной реке.

К. Бальмонт


«Какой ты… волосы – как тьма Эреба…».

Они стекают на плечи – не желают виться, как у Зевса или дыбиться гривой, как у Посейдона. Путаные, словно пути, которые ведут в мое царство.

В них нет ни нитки седины – не хочу, чтобы снова спутывалось серебряное и черное, это – прошлое…

Венца в них нет тоже.

Владыкам не нужны глупые символы власти. Это удел мелких божков, изнывающих от тщеславия, или смертных, которые так любят побрякушки, что готовы что угодно на себя нацепить, лишь бы всему миру показать: я тут… я главный! значительный! Видали, что на моей плешивой башке? Еще у меня кольцо в носу, так что и спорить не смейте!

Владыкам хватает жребия.

Взгляда. Слова. Мира.

Венок из цветов на голове хмельного Посейдона сидел царственнее, чем на любом правителе из смертных – венец. Гелиос, забавляясь, иногда затыкал за ухо соломинку – и видно было: кто главный.

Впрочем, Гелиос не Владыка. Он хозяин. Это значит – не повелевать, а заботиться. Это значит: оставишь свою вотчину – а она без тебя не сможет. Это значит – не жребий, а дом…

Мне ни к чему знать, что это значит. Мое слово давно слетело с губ потрясенной Гекаты. Был Аид-невидимка, потом Мрачный Брат, потом Аид Угрюмый и Аид Безжалостный, и вот…

Повелевай, Владыка…

Они готовы были лобызать мои сандалии. Смотрели голодными глазами – ну, подари же чуточку владычьего внимания! Самые умные постарались вообще сделать вид, что бежали не бунтовать, а царя своего встречать, а то, знаете ли, отлучился куда-то.

Асфоделей нарвали. Кому мешали переломанные лапы, те нахватали в пасти – под ноги мне стелить.

Я оценил. Вернулся в мой недостроенный дворец, уселся на холодный трон (в очередной раз прокляв Гефеста с его любовью к золоту). Подпер щеку кулаком.

И стал ждать, посматривая на изукрашенные драгоценной мозаикой бронзовые стены. Как Владыка.

Когда ко мне явятся на поклон.

Тартар задыхался злобным хрипом – небось, и правда подавился смехом. Мир льстиво нашептывал в уши: «Вместе… теперь – только вместе, да? Ведь вместе же?!»

Я ждал.

Первыми явились те, кому нечего было бояться: союзники. Сперва вкатился Гелло – олицетворение злорадства и восторга: «Не боишься! Не боишься! Они боятся!». Потом Танат – сказать, что дрался я таки бездарно. Жаждущий милостей Оркус – что ему и было обещано – хихикающий Гипнос, задумчивый Морфей, Алекто…

Последним вошел Ахерон, волоча за собою жену. Мрачный.

– Владыка, ведь дура-баба, – обратился оглушительным шепотом. – Ну, подруги они с Трехтелой, а у той только и на языке, что, мол, у нашего мира своя воля… А моя еще в тягости – совсем мозги набекрень. Владыка, первенец! Наследник будет, чую! Дай хотя бы родить!

И, простодушно заглядывая в глаза:

– А я ей выдам сам!

Гипнос прыснул за спиной – что-то о том, что это уже и не наказание. Я глядел на размазывающую сопли и кровь титаниду – муж ей уже выдал по дороге, – на ее округлый живот, и тихо тосковал о том, что Владыка должен высказываться вслух.

– Ты был верным союзником, Ахерон, – а голос звучный. Или это бронза гулом поддерживает? – Бери свою жену. И проси, чего пожелаешь.

Ахерон подергал себя за бороду, ни до чего не додумался, сообразил деревянно поклониться и выволок жену из тронного зала.

Свита оживилась. Ушелестела крыльями по стене Алекто – пока не поздно, тащить сюда сестер и просить милости для них.

Даровал. Допустил в свиту. Отдал во владение робко попрошенную землю между истоком Флегетона и Стиксом. Эринии, ошалев от такого поворота событий, долго стелились крыльями по полу и намекали – мол, Владыка, только свистни… да мы за тебя…

Весть о том, что Владыка Аид пока добрый, разлетелась по миру братовой молнией – и на поклон явились толпой побольше, чем на бунт. Милости и кары заняли еще семь или восемь дней – заняли бы меньше, если бы давние недруги не начали заниматься злопыхательством: «Владыка, вот вы Ламию помиловали, а она при мне кричала, что в горло вам вцепится!» – «Врет она все! И… и… не в горло…» Понимая, что больше бунты мне не нужны, я миловал, не показывая, впрочем, слабости. Во владениях Гекаты оставил Стигийские болота, по договоренности с Нюктой выделил Трехтелой и перекрестки дорог в Среднем мире – ночью, конечно. Онир долго умывался слезами и лепетал о том, что как же он без жезла… лучше кожу сдерите… «Сдеру», – согласился я. Потом махнул рукой и отправил бога вещих и лживых снов к тельхинам ковать новый скипетр. Напомнил, что если он со своим жезлом появится хоть в десяти шагах от спящего меня – повешу над Флегетоном. За что повешу – он сам додумал в правильную сторону.

Сослал Кер в каменистые и бесплодные пределы Ахерона на два века. Копейщику Эвриному, который так хотел шибануть меня в спину, повелел жрать плоды вместо мяса.

– Владыка… так ведь тут одни асфодели растут! – удивился юнец, обнажая кроличьи резцы.

Справедливо. Хмыкнул и вызвал Ехидну с Эмпусой. Поручил посадить пару рощ гранатов (и меня не интересует, что вы не знаете, как они выглядят, принимайте кару с достоинством).

– Вырастут – будешь жрать. До сих пор – будешь голодать.

Эврином поклонился и ушел жевать асфодели. Прекословить не посмел, спрашивать, каков срок кары, – тоже.

Понимал, что я мог его и в Тартар запихнуть.

Харона я оставил напоследок. Подождал, пока иссякнет поток подданных с взаимными поклепами, а потом уже кликнул Гелло и приказал привести седобородого.

Не к трону – сразу к берегу Стикса, где в предвкушении зрелища собрались две толпы: тени – на одном берегу, свита – на втором.

Харон прибыл изрядно потрепанный: синеватый след поперек крючковатого носа, борода подпалена (я приложил в бою, а ведь и не целился), оба глаза понуро блестят из фиолетовых колец, вместо длинных одеяний – грубая дерюга. Гелло мне, было дело, насвистел, что строптивого сына Эреба и Нюкты засунули с глаз подальше в какое-то подземелье на Полях Мук, где грешники дожидались распределения на казнь.

Нелюбовь грешников к такому соседу была видна воочию.

На этот раз сын Эреба плеваться и скрипеть не стал. Уколол взглядом свиту: поглумиться слетелись? предатели! Равнодушно глянул на меня. И с некоторой гордостью – на своих рук творение: отсутствующий мост над Стиксом.

Мост отстроить так и не удалось.

– И не удастся, не думай, – пробурчал Эвклей, не дожидаясь вопроса. – Стикс мосты не принимает. А этот ей Паллант в древние времена выковал. Когда свататься еще приходил. Вот и держала…

Воды реки текли ледяной смолой, в каждой капле – угроза. Паллант приходил вчера: вислоусый, кряжистый, зато с огромными грустными глазами. Вздыхал и смущался поминутно. «Жена сердится, подарок сломали… Ох… нет, куда мне сейчас, я такое не повторю… Это один раз, для нее…» Я разрешил ему выбрать для жены любые дары из моих кладовых – только бы смягчить.

Впервые видел Эвклея таким взбешенным. «Три часа копался, все кладовые перерыл! А добра, добра сколько на горбу упер – это ж не перечесть! Кубок вот, с пластинчатым дном, нашей, подземной работы, потом еще часы водяные, изумрудами отделаны, копье – золотое, между прочим! – ларец с аметистами… Хозяйственный, с-с-скотина!!!»

Эвклея послушать – так я теперь нищий, а на такую гору сокровищ Палланту понадобился бы не горб – несколько колесниц.

Да я б ему и больше отдал, если бы можно было возродить этот проклятый мост. Но возродить его было нельзя.

– Ты нарушил порядок подземного мира, сын Эреба. Взгляни на другой берег. Там скопилось слишком много теней по твоей милости. Ты доставишь их сюда. И сделаешь это сам. Своими руками.

Я сделал шаг в сторону. Указал на длинную ладью, которую совсем недавно доставили сюда великаны. Где они отрыли это остроносое страшилище с черными провалами глаз по обе стороны носа, я так и не удосужился выяснить.

В лодке с мрачным намеком ждали два весла.

Харон попятился. Смачно харкнул мне под ноги.

– А такое видал, Кронид? Что сделаешь, если я откажусь?

Запуганная свита не осмелилась издать ни звука одобрения. Я не двинулся с места и поймал взгляд моргающих, тревожных глазок под нависшими веками.

– Мне кажется, ты не понял меня, Харон. Это не кара. Это милость. Я налагаю на тебя наказание сам – и этим становлюсь между тобой и той, которую ты оскорбил. Откажешься – я отойду в сторону.

Мне стоило только отвести глаза – и он понял. Освобожденный взгляд Харона с диким ужасом скользнул по черным ледяным вязким водам, обещавшим муку тому, кто посмеет в них окунуться.

Стикс умеет внушать ужас даже своим соседям.

– Мне отойти? – спросил я вполголоса.

Харон не ответил ничего. Отвернулся, прошел мимо меня и со старческим кряхтением принялся спихивать лодку в смоляное равнодушие Стикса. Позади меня по рядам подземных пробежал сочувственный шепоток, я узнал голос Горгиры. Жена Ахерона, распухшая от побоев и беременности, стояла рядом с мужем, наблюдая за карой.

Стикс не желал принимать лодку и со злорадным, расчетливым упрямством выпихивал обратно на серую гальку берега. С десяток раз, и только когда сын Эреба навалился всем телом, с утробным, отчаянным криком, река впустила лодку в себя, неохотно, как женщина впервые принимает мужчину.

Новый лодочник подземного мира едва успел вскочить в свое судно, как ладью подхватило и понесло на неведомо откуда поднявшейся черной волне. Швырнуло на гребне почище морского, вытащило на середину реки – и перевернуло.

Харон хрипло завопил, отчаянно цепляясь руками за воздух, молотя равнодушные волны. В какой-то миг они захлестнули его с головой, потом облепленная мокрыми волосами лысина показалась над поверхностью, высунулись морщинистые руки, покрытые острыми льдинками…

Стикс окунула бунтовщика еще дважды – но играться не стала, презрительно отплюнула на дальний берег. Сперва самого Харона, потом сверху веслом пристукнула, а после уже плавно вынесла на прибрежные камни нос ладьи.

От носа ладьи сын Эреба сумел увернуться. Молча распрямился, громко скрипнув поясницей. Оглянулся.

Медленно, повинуясь моему взгляду, взял весло. Кивнул теням на лодку: заходите, переправлю! И тени – стонущие, нетерпеливые, поплыли занимать места.

Набивались дополна, если бы не бесплотность – так и самому бы лодочнику места не хватило.

Скрипнули уключины весел. Раз – с натугой. Два – с хриплой злостью. Тридцать – с обреченностью…

Уключины были новые, смазанные жиром, но вот, почему-то скрипели над безмолвными водами Стикса.

Мерно, с натугой, равнодушно…

Свита растянулись вдоль берега Стикса. Смотрели на получившего свою кару Харона. Сына Эреба и Нюкты. Стоявшего впереди восстания…

… перевозчика для теней.

Шепота в рядах подземных не было. Ни шепота, ни ропота, ни показного злорадства. Все молчали, принимая новый закон: каждый, кто посмеет поднять руку на нового царя, будет судим, кому бы он ни приходился сыном, братом, мужем…

Скрипучая ладья причалила, стукнулась днищем в пристань, выпуская первую партию теней. Тени расстонались, попадали на колени: не ожидали встречи прямо на берегу. Харон медлил еще раз толкнуться веслами – так и сидел в лодке, скрючившись, не поднимая глаз.

– Хорошо, – сказал я. – Теперь слушай. Ты будешь переправляться на ладье с одного берега на другой не год, не десяток лет. Ты будешь возить тени, пока не отстроишь то, что уничтожил.

Вот теперь за спиной задвигались: сковать мост? Найти работников – и всего-то?

– Но для этого я не дам ни таланта меди. Ни полталанта бронзы. Тебе придется добывать материал для этого моста самому. Гипнос! – белокрылый не посмел ухмыльнуться или хоть пестиком звякнуть. – Передайте через жрецов, пифий и провидцев: теперь чтобы войти в мой мир, придется платить. Плата перевозчику через Стикс – один обол[1].

Харон нескоро накопит на новый мост. А если и накопит – сначала ему придется долго растекаться перед Стикс, которая еще неизвестно – примет мост или нет.

– Так ведь… -– заикнулся Гипнос тихонько. – Род людской только-только возродился! Сейчас тени все больше из тех, кого Зевс в гневе утопил. Откуда им взять, теням-то?!

– Значит, платить начнут не сразу. Но рано или поздно – начнут. Ты понял меня, сын Эреба?

Вечный старец не ответил. Молча оттолкнул лодку от берега, спеша за новыми тенями.

Хрипно простонали уключины весел – новой музыкой для подземного мира.


* * *


Горгира родила весной. Весна, впрочем, была в Среднем мире, в подземельях она почти не ощущалась. Только Ламия начинала оглашать болота особо душераздирающими стонами о том, что «ну, сколько можно уже детей в полях и на лугах забывать, я же так могу и лопнуть!» Да еще крылатые волки выводили щенков в берлогах, вырытых под ивами Коцита: река стонала, волки завывали, щенки взвизгивали и носились на неокрепших крыльях – мелкие, кусачие и кровожадные по молодости вдвойне.

Жена Ахерона разродилась-таки первенцем, и я был на пиру. На правах царя похвалил младенца. Младенец выдался с кислой рожей и цепкими, шарящими по воздуху ручонками, с виду – настолько из подземных, что путь наверх ему был заказан сразу же. Но счастливый папаша закатил пир, позвал чуть ли не все царство, разве что теней с асфоделевых полей еще не согнали. Ахерон таскал Горгиру на руках, ни разу ей не врезал (это было самым странным), а когда я преподнес в подарок младенцу меч – и вовсе прослезился: «Да я… да Владыка… да я ж за тебя того, до конца!»

При виде меча младенец заревел, испуганная мать сунула в люльку асфодель – и Аксалаф, первенец Ахерона, затих, поворачивая цветочек во младенческих пальцах.

Я отпировал, поблагодарил Ахерона и забыл о его сыне, да и о нем самом. Аксалаф истерся из памяти, как след Харонового весла на воде: у меня хватало дел…

На годы.

Истребленное человечество появлялось не спеша. Приплывало на ладье Харона, который до того озверел, что умудрялся требовать оболы даже и с тех, кто о новом законе просто не мог слышать. Люди медного века находили входы в подземелье, просачивались по десятку, по сотне… медленно просачивались. На суды хватало – а все-таки медленно.

И новые люди стали умирать – быстрее с каждым годом. Слабосильных каких-то наделал Зевс, что ли.

– Громовержец мудр, – зевая, сообщил Гермес. – Понимаешь ли, он решил избежать повторения. Чтобы, значит, эти новые люди были не слишком могучими и непочтительности с богам не проявляли. Вот и сделал. Быстро рождаются, быстро мрут, а тупые до чего! Ни ремесел не знают, ни оружия делать не умеют… веришь ли – дичь камнями глушат!

– Верю.

Еще бы мне не верить, когда они половину своих этими же камнями и глушат. И жребии – все сплошь пещерные, темные, свитые из сырого страха. Короткие.

Быстро рождаются, быстро мрут, а мне – суди.

Годы за судами чиркали мимо – крыльями легкой ласточки. Следить за днями… какие дни, когда и в сторону колесницы Нюкты не очень-то есть время смотреть? Месяцами? В подземном мире не слишком отличишь одно от другого. Суды-Тартар-сплетни-ссоры…

Казни.

С казнями мне удружил Зевс. То ли вспомнил о старшем брате, то ли ему самому недосуг было карать, но он принялся ровными порциями закидывать в Подземный Мир тех, кто нуждался в карах. Ужасных.

Каждого притаскивали с помпой, с громкими вестями, с торжественной поступью по царству Кратоса и Зела – надутых сыновей Стикс, которые нынче живут на Олимпе и поглядывают свысока на бывшую родину.

Олимп – он… вон, высокий, с него ни одного входа в подземный мир не видать, если не приглядываться, конечно.

Первым приволокли Менетия.

На четвертый год с памятного бунта. Закованного вдоль и поперек и яростно моргающего оставшимся глазом. Сын Япета, единственный из приближенных Крона, кто избежал участи своих соратников просто потому, что скрылся с поля битвы. Впрочем, на титанскую память недолго скрывался: был пойман за какими-то бесчинствами, отлуплен по первое число и приволочен, дабы подвергнуться ужасным мукам.

– А-а… – хрипло выдавил Менетий, когда его швырнули перед моим троном. – Стервятничек. Нашел себе дело по рылу. Пытать сам будешь?

– Я нынче царь, – отозвался я. – Мне самому необязательно, – и к Кратосу с Зелом: – Куда его? В Тартар?

Сыновья Стикс развели ручищами. Без матери (или Зевса) они сразу терялись. Топтались на месте, бессмысленно толкали друг друга в бока: «Говори уже!» – «Говори сам!» – «Такое сейчас скажу…»

Наконец стало ясно, что, вроде бы, не в Тартар. Что бесчинства Менетия настолько переполнили терпение Зевса, что тот желает особой кары.

– Грифы? – переспросил я, когда Кратос растолковал насчет кары. – Грифов у меня хватает.

И все голодные. Когда Менетия приковали цепями к скалистой почве, голошеие твари со всех Полей Мук слетелись с радостно разинутыми клювами, будто услышали: «Можно!»

– А ты… смотреть будешь? – просипел сын Япета, когда его живот уже скрылся под массой толкающихся, рвущих когтями, долбящих клювами созданий. Слышалось хлопанье крыльев и пронзительные крики, если кому-то доставался особенно вкусный кусок титанской печенки.

– Может, и буду, - ответил я. – Справедливая казнь. Ты мне всю печень выжрал в Титаномахию со своими набегами. Думаешь, я забыл?

– Помнит он… сам… со своим лавагетством… все нутро выклевал… а… а!

Он не торопился кричать: всё сдерживался, хотя когда в твоих внутренностях копошатся клювы и когти… может, и правда, страшнее Тартара.

Кратос и Зел уже давно отошли подальше: приговор выполнен, зачем на него еще смотреть?

Я смотрел. Ждал, пока закричит.

И он закричал.

– Мест наготовил?! Мест рядом со мной наготовил, Кронид?! Для моих братьев? Для ваших бывших союзников? Для последних из титанов?! Ты их поближе, поближе ко мне… чтобы доплюнуть мог… чтобы посмеяться… мог… увидеть… Не пощадите ведь, а?! До одного ведь – а?!

– Вы бы нас пощадили?

Вместо ответа прозвучал наконец вопль. Пронзительный: грифы – и те на миг уняли голод, выдернули головы из ран и тяжело отбежали по земле на несколько шагов. Остановились, растопырив крылья, вытянув голые шеи и шипя: что, только орет, больше ничего не сделает? Айда пировать, братцы! Начали подступать медленно, по шажочку, клацая клювами друг на друга…

Второй вопль Менетия, обозначающий, что грифы вернулись, донесся уже мне в спину. Вопль – это было привычно, Поля Мук – не Элизиум: тут все орут, кто не орет, тот стонет, кто не стонет, тот уже и стонать не может, так, скулит с немой мольбой.

Слова Менетия – вот что было. Про последних титанов. Кто там из последних-то? Атлант небо держит, Аргус дружен с Герой, стоокий простодушно обожает ее и готов даже за Зевсом и его любовницами шпионить, если надо. Остаются Прометей, Эпиметей, потом еще из последнего поколения… Неужто все-таки Зевс решил – не только людей медного века в воду, а и союзников…?

Через два года Кратос и Зел приперли к моему трону Иксиона. Тяжеленьким ответом: да, и союзников. Смертных – к тебе, и бессмертных – к тебе. Тартар малость переполнен, так что размещай как сможешь.

Иксиона я не помнил. Чернявый, горбоносый, он был из последнего поколения титанов, ближе то ли к нам, то ли к смертным даже. Помнился только – какой-то отрывок: солнечный полдень, молоденький титаненыш крадется за служанкой-нимфой. Аполлон, что ли, жаловался, что Иксион этот везде успевает, всех баб перещупал, на богинь перейдет скоро…

И перешел. Баб-то наверху сейчас очень не хватает: там только-только люди возрождаться начали.

Только зачем же было так переходить-то?!

По словам Гермеса, который на сей раз сопровождал осужденного сам, Иксион пытался покуситься на Геру во время одного из Зевсовых пиров.

– На кого? – переспросил я, подумав.

Гелло за троном бурчал в удивлении: «На эту? Ругается. Визжит. Смешная…»

– На супругу Громовержца, – растолковал Гермес - вдруг еще какая Гера сыщется. – На Волоокую, на Зигию[2], на…

Скрученный цепями Иксион молчал. По виску у него проходил след ожога – молнии, гнева Зевса – но лицо было целым. Не били. Или на меня надеялись.

– Что же мне делать с тобой, идиот? – вздохнул я, когда Гермес, прыская, в деталях поведал историю великого кощунства («А отец ему, значит, облако, облако под видом Геры подсунул, а он и не разобрался… ой, что было, пол-Олимпа посмотреть сбежалось!»)

Иксион угрюмо молчал, героически зыркая исподлобья: он-то явно полагал, что соблазнить жену Кроноборца под носом у самого Кроноборца – верх осмотрительности.

По справедливости надо бы его отпустить – он свое уже получил. Только вот Зевс уже измыслил казнь – сам постарался, за оскорбленную жену. А в мои планы не входит ссориться с Олимпом.

Не говоря уже о том, что всякий, кто польстится на Геру, заслуживает особой казни за глупость.

Неуступчивого титана по просьбе Зевса привязали к огненному колесу. Он долго не сдерживался: кричать начал сразу, но не как Менетий, с губ которого неслись сплошь проклятия… нет, Иксион умолял. Клялся, что удалится на край света, что больше не взглянет в сторону Олимпа, вообще, много в чем клялся, только я не слушал.

Ждал следующих.

Следующим должен был стать Прометей.

– Кто? – медленно повторил я, когда Гермес в очередной раз заявился, в задумчивости почесывая затылок кадуцеем.

– Прометей. Он из кузницы Гефеста огонь украл и людям отдал. А ты не…

От опрометчивого «… знаешь?» племянник сумел воздержаться. Я носа не казал из своего царства, а единственным источником новостей был он сам.

– В общем, отдал им огонь и ремеслам их всяким обучил… нашим ремеслам, – подчеркнул великое преступление, как же. Будто не знает, в чем истинная вина несчастного титана. – И они теперь живут в довольстве, искусствами балуются, бед не знают… умирают реже…

Соблазнил. Начни смертные умирать чаще – я сам сигану в Тартар к отцу, мне бы с прежними судами разобраться.

– Не приму, – отрезал я. – Этого пусть карает сам.

Гермес округлил глаза до того, что они перестали косить.

– Громовержец же, – напомнил он.

– Вот пусть и карает.

А то стены Тартарской тюрьмы еще не окованы Гефестом полностью, согласись я выступить палачом для его друга – и они так и останутся незаконченными. Дворец судейств, дороги…

И материнский гнев Фемиды, Эпиметея и прочей титанской родни.

Зевс может это себе позволить. Я – нет.

– Своих размещать некуда, – сквозь стиснутые зубы.

Половина присутствующих в зале в тот момент после такого заявления подозрительно провисли в коленях. Гермес хихикнул, пообещал передать отцу, что мне не хватает огненных колес, и унесся: его ждали в семидесяти других местах.

В тот день, закончив суды, я долго сидел в одном из залов дворца. Зал был вдоль и поперек расписан под Титаномахию – то ли Гефесту в голову пришло, то ли Эвклею забрело, а может, еще кому стукнуло. Сидел с чашей кислого вина – специально приказал подать, услужливые тени постарались и нашли. Смотрел на памятные сцены. Мозаику выкладывал участник войны, и скульптуры тоже высекал явно не просто зритель, и черная роспись на красной глине пифосов была правдивой…

Сторукие тени, вздымающие в испуганное небо скалы. Гелиос борется с упряжкой в небесах: кони вот-вот обезумеют и понесут.

Титаны и чудовища – с одной стороны. Боги, люди, нимфы, сатиры, кентавры – с другой.

Наверное, все же работа Гефеста, потому что видна фигура того, кто ведет в бой божественную армию. Зевс стоит в небесах, черпая все новые и новые молнии, но на земле…

На земле – титан, сын титанов: могучий, справедливый, вещий… Предатель своих.

Допрыгался, голубоглазый. Вылез, опять спасать побежал: как же люди там без меня! Тебе бы на край света забиться, переждать пару столетий после той войны. Нет, высунулся.

Может, правда стоило тебя – ко мне? Может, Зевс не успел бы придумать казнь, а там – я выхлопотал бы тебе вечное заточение в моем царстве. Поселился бы ты рядом с Ахероном и стенал бы о несправедливостях моего мира, лез бы теням помогать. И был бы вещим, упорным и несносным, как тогда, в самую короткую ночь у Офриса, когда ты дрался с братом.

Прости, Предвидящий. Зевс – неповторимый дальновидец. Он уже выдумал казнь. Гермес просто не успел мне рассказать о ней. И мне пришлось бы каждый день во время обхода Полей Мук слышать твои стоны, видеть вещее презрение в глазах…

Мне нет дела до того, как тебя покарают, бывший соратник. С меня хватит того, что я – не твой палач. Есть то, через что не может разом перепрыгнуть даже бывший Черный Лавагет.

Впрочем Зевс – этот покрепче меня. Этот – может.

Как наказали Прометея, я узнал от скорбящего Гефеста. Тот явился, волоча за собой молот и с такой миной, будто собирался поселиться под сводами Эреба навечно. Распугав лицом тени и половину моей свиты, отыскал меня в зале судейств (я не был уверен, что покину его хоть когда-нибудь) и посмотрел в лицо.

Долго смотрел. Прямо-таки вечность.

Потом спросил тихо:

– И ты, Владыка?

Я слегка приподнял подбородок.

– Недавно я распинал своего друга по приказу отца, – нынче он не коверкал слов и даже в них не путался. Только изредка сбивался от волнения. – Пробивал ему грудь алмазным клином… Из-за искры. Из-за…

Он сам понимал, что дело не в искре от его горна – этот вечно чумазый и всклокоченный сын Зевса и Геры. Только удивлялся: как же так – вместе на Титаномахии, а потом вот ни за что – и союзника на скалу?

– А Посейдон и остальные шепчутся, что отец берет слишком много власти. Как будто им самим мало власти. Тебе мало власти, дядя?

Странно слышать, как он называет меня так, он же старше меня выглядит. Или уже нет?

– Мне хватает… власти.

Еще и как хватает. Я б, может, половину этой власти отдал, если бы попросили. Только ведь не попросят, а попросят – кланяться потом придут: забери ты ее назад, эту власть! Дурные были!

Гефест потоптался еще. На свиту оглянулся.

– Я сделал тебе колесницу, Владыка. Ждет.

И колесница действительно ждала. Возле дворца. Уже с запряженной в нее квадригой.

Золотая колесница. Правда, без украшений драгоценными камнями, которые так любят богини, но зато с тонкой резьбой по выпуклым бокам.

На боках колесницы вились изгибы Стикса, плясали языки пламени, росли гранатовые деревья. Цвели асфодели – беспамятством. Тени брели за вечным покоем, и головы подземных чудовищ высовывались из невидимых болот.

Колесница составляла бы славную пару с хтонием. Разве что была не черной.

– Откуда знаешь? – спросил я, любовно проводя пальцами по кромке борта.

Кузнец покашлял, верным глазом осмотрел свою работу: вдруг что-то криво? И решившись, кивнул назад, где толпилась вышедшая за мной из дворца свита.

– От подданных твоих. Пристали хуже пьяного Гермеса: царю нужна колесница! Старая сломалась, говорят. Случайно. Как это – случайно?! У тебя ж над колесницей тельхины работали?

– В подземном мире свои случайности, – сказал я, не оглядываясь на смущенную свиту. – Почему из золота?

Хромец посмотрел с недоумением, даже сделал попытку поскрести в затылке неразлучным молотом.

– А из чего?!

Ну, конечно. На чем царю кататься, особенно если царь еще и над подземными недрами властитель.

Четверка нетерпеливо ржала. Оглядывались на новую колесницу, с довольством вскидывали головы: ну, где там возница? Пусть уже не медлит, а сигает на произведение искусства и едет обкатывать!

Вот уж кого роскошь не смущает.

– Хорошо, – бросил я, вскакивая на колесницу. – Посмотрим, каков ход.

Не выдержал все же – глянул в сторону подземных… Что за напасть! Приковались умилительными взглядами. Пасти растянуты в улыбках.

Нашли, чем задобрить царя, заразы.

Ход у колесницы оказался отменным. Ради такого хода – и золота под ногами не почувствуешь.

Теперь между судами можно было совершать объезд мира. Наведываться к болотам, к огненным полям, проезжать мимо зарослей асфоделей…

В ожидании, что вслед за братом нарвется и Эпиметей. Неугомонного точно отправят ко мне, придется выкручиваться или брать, если брать – то выдумывать казнь. Если казнить того, кто прикрывал твою спину в бою – то…

Эпиметей все-таки не показался. То ли научился осторожности, то ли понял – каково связываться с Зевсом, и затаился. Зато вот новый век людей чуть не явился в подземелье полным составом.

Гермес принесся встрепанным. Успел к окончанию судов, суды я год назад начал вести во дворце у Леты, достроенном наконец. Вестник, пряча глаза, пробормотал, что Зевс подумывает избавиться и от этого века людей. Мол, и не люди, а помесь какая-то: одни из камней – потомки Девкалиона и Пирры – других Прометей вообще тайком из грязи слепил. Где это видано?! Смертных! Из грязи! В общем, Что-то Нот опять зачастил на Олимп. Ты бы готовился, Владыка…

– Брат решил потопить меня в тенях?

Я еще этих недосудил. Сколько там уже с потопа прошло? Сорок лет? Шесть десятков? Половина утопленников где-то по земле шатается, не зная дороги, пугает смертных стонами в ночи, еще один потоп – и на земле духов станет больше, чем живых…

– Правда, он на это вряд ли решится, – договорил Гермес. – Весь Олимп тогда был против. Ни жертв, ни войн, ни интересных сплетней… рыбы плавают и дождь постоянный.

И замялся, глядя косящими глазами чуть не с мольбой. Что-то важное, стало быть, только чтобы – наедине…

Я кивком отослал Оркуса, Морфея и младшую Эринию – больше никого из свиты не случилось. Кивнул Гермесу – говори.

Вестник богов сделал еще два шага и вдруг преклонил колени.

– Я только… спросить у тебя, о мудрый… – и шепотом, вскидывая голову: - У тебя тут… поесть чего-нибудь… можно, а?


* * *


Ел Гермес не по-божески.

Скорее уж – лопал. Или хрючил (Ахероново выраженьице, которое он обычно употреблял по отношению к себе).

В рот запихивал все вперемешку: лепешку, оливку, кусок баранины, три зубчика чеснока, орешки на меду, виноград… Потом заливал нектаром и принимался молоть челюстями с таким блаженным видом, будто достиг высшего пика счастья.

После того как накрыли стол, я распорядился нас оставить, но в дверь то и дело пыталась всунуться челядь: под разными предлогами. На самом деле – чтобы полюбоваться на жрущего племянничка. Или, может, удостовериться, что он не употребил за компанию с очередным куском жаркого и самого Владыку.

В конце концов я взялся за жезл, и дверь наконец захлопнулась.

Гермес одобрительно закивал, налил себе еще нектара и продолжил опустошать стол.

Ананка – и та не стерпела, высказалась из-за плеч:

Ты слышал историю о царе Эрисихтоне, невидимка? Его не так давно покарала голодом Деметра за то, что он срубил дуб в ее роще…

Гермес заметил, что лепешки с сыром закончились, пожал плечами и подвинул к себе блюдо с говяжьей печенью.

Вид у него был такой, будто он не понаслышке знаком с богиней голода.

– Ты разгневал Деметру, Долий[3]?

Племянник вытаращил глаза и замотал головой.

– Ги-ги-и ге-евс, – донеслось до меня сквозь крылышко коростелька. Посланник богов глотнул нектара и высказался четко: – Упаси меня Зевс! – подумал и добавил: - И всех упаси.

Поглядел на порядком разоренный стол, привстал с ложа и уволок с блюда самый крупный гранат.

– Не знаю уж, как и благодарить. Я у тебя в долгу, Владыка!

– Не обеднею. Как вышло, что бог торговли и путешествий не смог пообедать в Среднем Мире или на Олимпе?

– Пообедаешь на Олимпе, как же, – пробурчал Киллений[4], разламывая гранат и принимаясь за уничтожение семян. – Копьем в бок на горячее… и золотой стрелой в зад – на десерт! Хотя… каким уж тут копьем и какой стрелой…

– Ты не в ладах с Аресом и Аполлоном?

– Понимали бы шутки – были бы в ладах, - тянул лямку Гермес. – И чего так взбесились – непонятно. Не каждый же день Мусагет стреляет? Вот правду мне мать говорила – не трогай его коров, на что они тебе? Это он мне за них, я знаю. А Эниалий[5]…

– Эниалий не слишком ладит с Аполлоном. Чем ты разозлил их обоих?

Гермес опять пожал плечами. Невинно.

– Ну, подшутил малость. У одного прибрал копье, у второго лук и стрелы. Не навсегда же! Да я просто… да шутка же! Да я уже почти возвращать собирался, а они как вскинутся… один к сестричке побежал ненормальной, второй дротик какой-то сцапал, Циклопами кованный… ну и как начали гонять…

Он раздраженно стиснул гранат – тот окрасил его пальцы алым – и добавил скороговоркой:

– И всё было б ничего, если бы не Посейдон.

– Посейдон посетил Олимп? – переспросил я. – Зачем?

– Наверное, искал свой трезубец, - предположил Гермес, забрасывая в рот алые зернышки. – Хотя кто там знает, может, были другие причины.

Ах, если там был еще и Жеребец…

– Олимп стоит?

– Олимп-то? Да что ему сделается. Правда, потрясло малость… ну, сильно потрясло – это когда дядя меня увидел. И нет бы чтобы просто сказать – отдай, а он:оторву, псам скормлю…

Тут Гермес повесил голову и загрустил.

– И Зевс не вмешался и не восстановил справедливость?

Посланец богов огорченно закряхтел. Он мялся довольно долго, прикидываясь, что вытирает гранатовый сок с губ.

– Отец… да, попытался… вроде как. Только вот… ну, не смог.

– Не смог вмешаться?

– Молнией в меня попасть не смог. Хорошо, что только одной, а потом уж талларии не подкачали… – он с нежностью улыбнулся своим сандалиям, и те тихонько зашевелили крылышками.

За дверью донесся отрывистый тявк и глухой шепот, из чего следовало, что свита нас все же до конца не оставила. Ладно, пусть.

– Стрелы и лук Аполлона, копье Ареса, трезубец Посейдона и…

– Скипетр, - пробурчал Гермес, который с сиротским видом крутил в пальцах недоеденный гранат.

– Скипетр Зевса. И как…

Киллений не дослушал вопроса – развел руками с видом абсолютной честности. В такие моменты у него из глаз исчезала косинка, а сами глаза делались прозрачными – чище родниковой воды.

– Да уж как-то само собой вышло. Правду сказать, мы с Момом малость перебрали, ну и поспорили, – сморщился, потер лоб, – он еще про коров этих верить не хотел. Потом всё как в тумане, а потом – только успевай уворачиваться.

– Как понимаю, ко мне ты явился за шлемом.

– Ага. То есть – ага, но не совсем… То есть, я ж не дурак, Владыка, чтобы у тебя красть! – Гермес развел руками, расплылся в подкупающей улыбочке. – У Аполлона, у Ареса, у отца – да. А у тебя – ни-ни – что я, дурень такой?!

Я пожал плечами. Украсть оружие у братьев, жезлы власти – у отца и Посейдона, потом явиться ко мне и преспокойно набивать рот…

Умным я бы его тоже не назвал.

– Я просто… может, ты мне его одолжишь, а? На десяток лет или чуть побольше, пока у них там не утихнет. А то ведь нрав Ареса… на краю света поклялся найти и распотрошить. А тут еще Аполлон со стрелами – этот еще за своих коров на меня злится. И все поминает, что я у него кадуцей обманом выторговал, а какой там обман, если честный обмен? А если он еще и сестрицу-лучницу припряжет – тогда мне хоть совсем на землю не спускайся. Так мне бы шлем – пока все это забудется. Ненадолго. А если вдруг понадобится – я тут же, в собственные руки… а?

Я задумчиво смотрел, как он прихлебывает амброзию. Нарочито шумно, фыркая и отдуваясь. Видно, в роль голодающего вошел.

Все же у Ананки странные пути. То отмалчивается в нужные моменты, а то вот подбросит подарочек.

Подарочек смотрел глазами потерянного щенка: пинают злые хозяева, и поесть не дают, одна надежда – на подземного родственника…

– Бери, - сказал я. – Бери не на десять лет – бери, когда нужно…

Гермес еще не успел подавиться от моей щедрости, как я уже добавил:

– …Психопомп[6].

Племянник отставил кубок. Спрятал щенячий, жалобный взгляд под веками, на секунду высверкнул настоящим – хитрым, кошачьим. Я-то все в войну гадал, какие у Долия по-настоящему глаза. А вот, оказывается, хищные.

– Душеводитель? Почему – душеводитель?

Настал мой черед поиграть в простодушие.

– А разве нет? – развел руками. – У тебя нет шлема. А мне Душеводителя не хватает. Смертные тупы. Пока их не ткнешь носом, – они не доберутся до подземного мира. Носятся по земле, к живым лезут. Мне нужен проводник для теней. Тебе нужен шлем. Разве ты не прославился своей любовью к обменам?

Гермес задумчиво подергал себя за ухо. Воровские пальцы не могли успокоиться: перебежали на нос, отбили на нем быструю дробь, ускакали на подбородок – потерли, подергали за волосы…

– А если бы я вдруг – и в отказ? Шлем мне нужен на десять лет – ну, двадцать, или сколько там Аполлон будет сердиться. Остальные-то скоро отойдут, а этот злопамятный. Ну, даже если вдруг опять с родней такое – все равно мне не постоянно невидимкой носиться! А ты мне предлагаешь – каждый день, Душеводителем, с тенями туда-сюда. Стоны слушать, может, глаза им закрывать – это все-таки не по мне, Владыка.

– А жизнь в подземном мире – по тебе? Я ведь могу тебе приказать вообще на поверхность не являться. Знаешь закон: возьмешь что-нибудь в рот в подземном мире – будешь навеки принадлежать ему?

Племянник, явно обозначивший свою принадлежность, пугливо обшарил взглядом пустые кубки и блюда.

– Не припоминаю…

– Правильно не припоминаешь. Я его недавно установил. Даже объявить по миру не успел. И испытать не успел. Попробуешь выйти отсюда без моего позволения, Долий?

Правда, что ли, установить что-то подобное? Мир примет с удовольствием, он – скряга известный, что ни увидит – к себе тащит, а своим делиться не любит. И с поверхности будут меньше наведываться. Хотя и так не наведываются – а мало ли что…

Заодно проверю, могу ли я устанавливать здесь законы.

– Уделал, – беззаботно махнув рукой, признался Гермес. – Кому скажи – не поверят: как мальца сопливого провели! Эх, Владыка… и кто из нас после этого Долий?

– Оставь себе прозвище. Для меня важнее – кто теперь Психопомп.

– Правда, - хихикнул вестник и невозмутимо принялся уписывать миндаль в меду – очередной признак принадлежности к подземному миру. – У тебя, дядюшка, и без того много прозвищ. А я новое добавлю: Гостеприимный. Уж какой гостеприимный… а от душеводительства я и не собирался отказываться. Так, уточнить: а вдруг…

А вдруг можно шлем за просто так получить. Бог торговли – есть бог торговли.

Гермес поднялся из-за стола. Сыто икнул, оправил обтрепанный серый хитон. Шляпу широкополую нашарил.

– Спасибо за гостеприимство, Владыка. Готовься встречать других гостей: полечу новые обязанности выполнять.

И порхнул к двери, злорадно хихикая себе под нос.

– Шлем не забудь, – окликнул я его.

Гермес-Психопомп обернулся – блеснул лукавыми глазками.

– Потом заберу. Как нужно будет. Теперь-то он мне – зачем? Хотел бы я видеть того, кто тронет Душеводителя подземного мира, посланца Владыки Аида! Нет, я все-таки заверну к Аресу и Аполлону, а потом уже к теням…

И – радостно, уже из коридора, за шорохом крыльев…

– Мом помрет от зависти, что этого не видел. Какие у них будут рожи!!


* **


Новый закон я испытал через месяц, а может, через два – я плохо начинаю чувствовать время, время не желает нормально течь возле темницы своего бывшего господина. Идет рывками, скачками: год – за день, месяц – за час… Подземные привыкли и не жалуются.

Закон испытался сам по себе: Ламия приволокла с поверхности смертного любовника. Сын мелкого божка и финикийской пастушки, рыжеватый, тощий и лопоухий, трясся перед моим троном, как припадочный, но стоял крепко: да, хочу жениться. Да, она прекрасна. Да, собираюсь жить в вотчине жены, потому что отец проклял, а мать повесилась.

Обычно слезливая, хнычущая Ламия улыбалась своему избраннику светло-кровавой улыбочкой. Чем она его опоила – не раскрывала. Гипнос, подлетев, шепнул, что «у нее случается раз в десять лет, но ненадолго».

Я не возражал. Настоял только, чтобы парочка отпировала у меня во дворце: проявил гостеприимство.

Потом дождался, пока смертный попытается сбежать в первый раз – кто бы сомневался, если Ламию свои же подземные боятся из-за ее нытья, тут никакие чары не действуют. Дождался, пока кровопийца вломится ко мне, заламывая тонкие руки и голося: «Обманщик! Проклятый смертный! Да я к нему со всем сердцем, а он…»

Дождался – и потянул за поводок.

Смертный прибрел обратно через пару дней: мир все же принял новый закон. Ламия, забыв размазывать слезы по белому лицу, таращила на меня глаза и теребила в руках черный кинжал, которым намеревалась заколоться на глазах у Владыки и свиты: «Ве-вернулся? Навсегда? А как это?!»

Своего смертного она убила через семь дней – выпила кровь в горячке страсти. Потом еще плакаться рвалась, тоже, вроде бы, с кинжалом, но я не принял: был занят судами.

Гермес-Психопомп все же отомстил за свое душеводительство. Откуда он брал столько теней – Тартар знает, но их шествие выливалось в бесконечную вереницу, и Оркус устал черпать из сосуда Мойр бесконечные жребии, а я опять не слышал времени и успевал только – судить, судить…

Не помню даже – когда напомнил о себе Ахерон: то ли через пару лет, то ли лет через десять.

Пришел сам, приволок сына. Развел руками с огорченным кряхтением:

– Владыка, по-моему, он дурак.

И отоварил первенца таким подзатыльником, что непонятно – как у того голова не отлетела.

– Главное же – не в меня он уродился такой! Жена, никак иначе. Я ей… этого, выдал уже, да не по одному разу. И ей, и ему… а он не лечится. И что с таким уродом делать – непонятно.

Аксалаф переминался с ноги на ногу и не поднимал глаз. На узловатого, жилистого Ахерона он был непохож, на полную, сонную мамочку – тем более. Тонкий, узкоплечий, черты лица рысьи, лоб опасный – таким лбом стены крушить можно. Хитон в какой-то зелени измарался, руки в земле.

– Уже сколько раз к делу его пытаюсь пристроить… так не желает, дурень! С цветочками какими-то ковыряется! На поверхность сбежать хочет, сады разводить! У-у, позорище! И мне еще – отцу-то! – говорит… ты, говорит, красоты не понимаешь. Нет тут у вас красоты, не то что на поверхности. Красота ему… Владыка, к тебе привел. Образумь… прикажи… а не прикажешь, так хоть в Тартар сунь с глаз моих долой!

Юнец поднял глаза. Скользнул высокомерным, затуманенным взглядом. Такой у поэтов бывает: вразумляй, не вразумляй…

– Подойди.

Титан подтолкнул наследничка в спину. Тот сделал несколько шагов, остановился перед троном. Стоял, расправив плечи, готовый хоть сейчас за свои идеи – на огненное колесо, или куда там пошлют. Они же все не понимают ничего, так что наверняка – пошлют…

– Поведай мне, чего ты хочешь, Аксалаф. Почему решил покинуть подземный мир и жить под солнцем?

Он отвечал почтительно, но уклончиво, без запала. Видно, повторял и втолковывал много раз сначала матери, потом отцу, потом друзьям… В Среднем Мире много цветов. И деревьев, и плодов тоже хватает. А прекраснее этого ничего нет. А он хочет приумножать красоту, а в подземном мире – попробуй что-нибудь приумножь…

– Отчего тебе не нравится Элизиум?

Мальчик только головой дернул – повисли черные кудри над кожаным ремешком. Юнец еще, а видит суть Элизиума, надо же.

– Я понял твое желание, Аксалаф. Но что ты будешь делать под солнцем, когда придешь туда?

Вот здесь глаза сверкнули. Безуминкой настоящего творца. Есть страсть, говорила Стикс, помимо власти и любви и мести. Желание творить.

У Аксалафа его было в достатке.

– Найду Великую Деметру, покровительницу садовников. И умолю ее научить меня растить цветы и травы, ухаживать за деревьями! – откинул голову, и блеск глаз преобразил меленькое, невыразительное лицо. – Владыка! Когда я был совсем мальчиком, я сбежал из дома на поверхность… всего на час. Мастерство Деметры Плодоносной не знает себе равных! Нет такого художника и скульптора, чтобы передать красоту творений, которые она создает. Нет таких песен, аэдов, нет мастеров, чтобы передать это! Это – высшее, что есть в мире, вся полнота жизни. И когда есть такое… если такое есть, то зачем существовать, когда не можешь к этому прикоснуться? Сотворить подобное?! Создавать красоту и стать равным…

Растопырил руки: сейчас взмахнет пылающими крыльями, полетит. Только договорит. Что не может быть в подземном мире, среди пламени, тины и чудовищ, что задыхается, не видя цветов, что ему нечего здесь делать, потому что все дела, которые отец предлагает, – пусты и ничтожны по сравнению с великим идолом красоты и совершенства, который – там…

Свита давилась смешками. Угодливыми, мелкими. Ахерон багровел и потирал кулаки. Будет и Горгире, будет и сыну – за пламенные пророческие речи перед царским троном.

Аксалаф замолчал и вздернул подбородок. Наверное, представил себя на Полях Мук.

– Хорошо, - сказал я. – Иди.

Юнец моргнул.

Ахерон за его спиной моргнул дважды и начал дергать себя за ухо. Ослышался?!

– Я не держу своих подданных. Они вольны выбирать, где жить и чему отдавать себя. Ступай на поверхность, сын Ахерона. Учись создавать красоту. Встань.

Последнее я прибавил, когда он грохнулся на пол. Тряпкой распластался перед троном, лицо в плиты впечатал. Хуже теней, которые на суд являются.

– Я сказал: встань! Обязательств или службы на тебя я не налагаю. И не закрываю тебе путь назад, если захочешь увидеть родителей или передумаешь. Теперь иди. Вы тоже оставьте нас.

Ахерон подождал, пока рассосется остальная свита: за годы моего правления подземные научились исчезать из зала на удивление быстро. Аксалаф еще медлил, в сомнении глядя на меня: вдруг заберу слово назад? Титан цыкнул было на сынка, но я остановил его жестом.

– Прими совет, юный Аксалаф. Когда явишься к Деметре – не упоминай моего имени.

Когда за безумцем-садовником закрылась дверь, Ахерон посмотрел на меня. В глазах титана пенилась укоризна.

– А мне-то теперь – что?

Я встал с трона. Прошелся по залу, разминая затекшие за день сидения мышцы.

– Ничего. Скажи жене – пусть других нарожает.

– Так она уже скоро… Пузо – во, – поскреб волосатую ляжку, выглядывающую из-под хитона. Костистый, заросший, весь из углов, как изломы его реки. – А если такой же болван родится?

– Не родится. Такие раз в столетие бывают. Или меньше.

– А? А жалко все-таки… наследник. Я б его лучше… выпорол еще. Чем туда отпускать…

– Выпорешь. Когда вернется.

Ахерон бросил чесаться. Уставился из-под клочковатых бровей жадно, пытливо – смертные так на оракулов смотрят, когда ждут божественного откровения.

– Правда? Вернется?!

Он не понимал моей жестокости. Жестокость в понимании Ахерона была простой: по шее, потом еще по шее, а если войти в раж – то можно и за кнут взяться. А тут… сопливому юнцу потакать, на поверхность его выпускать… Еще полмира следом увяжется!

Иногда самое жестокое – это как раз потакать. Позволить наивному набить шишек о собственную мечту. Тогда не только наивность пройдет – и мечта куда-то денется.

– Вернется, – повторил я, пожимая плечами…

Аксалаф пришел скоро – через два месяца.

Пришел не в зал, не к свите, не к отцу: ко мне. Подстерег, когда я прогуливался в каменном саду, среди драгоценных цветов и ручьев, звучащих в хрустале.

Обгоревший на солнце, в выцветшем добела хламисе. Ремешок на волосах потерялся, и черные кудри наползали на выпитые, больные глаза.

– Покарай меня, Владыка, – сказал мальчик тихо. – Пожалуйста. Папе не говори, что я пришел. Просто покарай.

Гермес-Психопомп умудряется не только водить тени. Он еще хорошо распускает слухи о моем мире. О подземных чудовищах, стигийских болотах, Лете, асфоделях, Хароне… О ледяной безжалостности самого Владыки – неподкупного судии.

Которому только дай покарать.

– Передумал жить в свете? – спросил я.

Он сжимал кулаки и блуждал взглядом по неживой, каменной зелени, точеным из аметистов колокольчикам, асфоделям из чистого золота.

Потом вдруг затрясся в рыданиях и сполз на землю.

– Я хотел… я так хотел… но эта старая сука… «Иди туда, откуда выполз!» «Вам, подземным, только убивать, какая тебе красота!» Я… я покажу… я бы еще лучше ее… если бы знал…

Под «старой сукой», видимо, разумелась прекрасная Деметра Плодоносная.

– А я ходил, просил, умолял на коленях… А она мне: «Иди выращивать кувшинки в этих ваших болотах, большего тебе не дано!» И они смеялись… все смеялись, даже нимфы эти…

Мальчик рыдал, дергал плечами, заглушая пение закованных в хрусталь ручьев. Потом всхлипнул в последний раз и взял себя в руки. Вытер лицо полой плаща.

– Я знаю, что за глупость нужно карать. Я совершил глупость. Я отдаюсь в твои руки. Все равно у меня больше ничего не осталось: делай, что хочешь…

Ствол ближайшей яблони был искусно кован из меди. До того искусно, что ощущались даже трещины в коре. Каменные листья тонко перестукивались между собой, и качались гладкие, обточенные яблоки из дивного оникса.

– Трудно карать того, у кого ничего не осталось. Встань. Слабость многим льстит. Но меня - раздражает.

Он послушной тенью следовал за мной по каменному саду. Ступал по дорожкам, выложенным серебряными пластинами, мимо сделанных Гефестом соловьев, искрящейся алмазной россыпью кустов, черномраморных статуй нимф и кентавров.

Мы остановились там, где сад обрывался у потока Флегетона. Языки огня прилипли к скалам – не оторвать, внизу – бурлящая, клокочущая вода, а за рекой – пустошь, а за пустошью…

Далеко-далеко, нецарскими глазами не увидеть – пасть Тартара…

Здесь я наконец заговорил.

– Светлый мир неохотно принимает подземных. Живи там, где твое место. Помирись с отцом. Найди себе занятие по вкусу.

– Но я не хочу быть чудовищем! – подавился собственным криком. Опять глупо растопырил руки. Сейчас в отчаянии бросится в Флегетон.

Дурак, ты ж бессмертный, выживешь, только кожи лишишься навечно.

– А садовником у повелителя чудовищ?

Он недоверчиво глядел на меня – Флегетон горел и качался в остатках слез на ресницах. Потом оглянулся на сад.

– Там же камень. Там все… мертвое.

– Кто сказал, что у меня может быть только один сад?

Не туда смотришь, глупый юнец. Обрати взгляд в сторону пустоши. Тревожащей, неприятной пустоши, за которой – Тартар как на ладони, ничего, что далеко. Ты смотришь в ту сторону – и он на тебя смотрит, и нечем отгородиться…

– Ты… ты… правда… Владыка?!

– Главного садовника у меня нет. Вообще нет садовников. Поторопись с решением, сын Ахерона, я начинаю уставать от нашего разговора.

Да куда ж ты опять на землю грохаться?!

Но на этот раз он не упал. Опустился благоговейно и тихо, как перед величайшей святыней. И прижался солеными, мокрыми губами к краю моего плаща.

– Этот сад будет прекраснее, чем у Деметры…


* * *


Память. Чистая, неразбавленная, каждой веткой в глаза.

В каменном саду поют соловьи, сделанные Гефестом.

Во втором саду все и всегда молчит.

От первого ко второму ведет тонкий мост над огненными водами, хрупкая граница. Выбирай, что тебе по вкусу: холод и совершенство камней или этот рассадник памяти.

Аксалаф задумывал это как место моего уединения, а может, и отдохновения. Выпячивал тощую, не отцовскую грудь: «Сама Деметра бы так не смогла! Да что она! Да вообще никто…»

О Деметре садовник говорит, не переставая – с упоенной ненавистью и неистребимой жаждой мести.

Правда: Деметре бы в голову не пришло создать подобное.

Черные кипарисы. Ивы. Гранаты.

Тут и там из темной, почти черной травы поднимает голову бледно-золотистый, пахнущий утешением венчик.

Серебристые тополя протягивают ветви во тьму: в деревьях живо желание переплести черное серебром.

Ручей, закованный в каменном саду в хрусталь, здесь жив и не в плену, но вздохи его – зловещи.

Можно сидеть на берегу, можно – на одной из искусно вырезанных скамей, а можно расхаживать, приминая сандалиями траву.

Каменному саду я предпочитаю сад памяти.

Скамейке – берег.

Серебристости начищенных зеркал – неверную поверхность подземных вод.

Владыке нужно посмотреть на себя не в драгоценном обрамлении. Если бы цари видели себя почаще в простой воде – может, ко мне попадало бы меньше молодых теней.

Что видишь, невидимка?

Вижу бога. Царя вижу. Зрелого мужа: по земным меркам – не меньше сорока минуло, и когда это я так успел? Брал жребий – казалось, что было тридцать по смертному счету…

Подземный мир с каждым годом впитывается под кожу, проходится по ней трепетным резцом. Морщина между бровей – неизгладимая, знак судии теней. Возле глаз прошлось несколько раз осторожное лезвие: отметило правителя своих подданных. Складки у губ шепчут: палач. Посадка головы так и намекает: если и палач – то великий.

Опять не так смотрю: глазами. А если по-старому – собой…

– Я – больше не воин. Я вернулся. Я – опять лавагет…

Багряный фарос облекает верной броней. Оружие в пальцах – двузубец. И армия… вон моя армия – стонущая на полях асфоделя, пожирающая младенцев в стигийских логовах, исторгающая тени…

Что слышишь, невидимка?

– Всё то же.

Каждый день – всё то же. Подрастают гранаты – любимцы Аксалафа, он плодит их повсюду, дай ему волю – весь подземный мир засадил бы. Мир непонятно как, но терпит. Харон берет исправную мзду с теней и окончательно свыкся с карой. Настолько, что и карой ее уже не считает. Разглагольствует в том смысле, что «Да если бы меня тут не было – что бы они делали!».

Гермес будто родился для должности Психопомпа. Поток теней обилен, я засиживаюсь на судах допоздна и подумываю взять себе помощника. Из своих, подземных, а может, из благопристойных элизиумских смертных. Тот же Гермес рассказывал о каком-то сыне Зевса, которому после истреблением Герой всего его народа Громовержец даровал новых людей – из муравьев. Говорит, справедливее этого мурашиного вождя – не сыщешь. Правда, он не умер пока еще, так ведь я могу подождать.

Я уже не воин, я опять лавагет, и в моем войске не будет бунтов.

А что хочешь услышать, маленький Кронид?

Маленький Кронид сидит на берегу, пачкая царский гиматий и сутулясь больше обычного. Поглаживает бороду.

С собой разговаривает. Или с отражением.

– Обещанное. Мне больше не нужно только разить. Теперь мне нужно – думать. Слушать и думать. Расскажи мне, что это – быть Владыкой?

Ты знаешь, что это. Ты стал им.

– Знать и делать – разные вещи.

Твои братья не знают, а делают. Хорошо делают. Разве ты скажешь – плохо?

Лучше хорошего. С тех пор как сын Майи зачастил в мои подземелья, я осведомлен о новостях Олимпа.

Правда, с непривычки путаюсь в царствах, именах, детях братьев и сплетнях. Но это пока.

– Я скажу: это братья. Им достаточно делать. А мне этого мало. Мне нужно знать.

Зачем тебе знать, невидимка?

– Потому что не Зевс и не Посейдон получили самую опасную вотчину. Потому что для них достаточно – идти вслепую.

Потому что у меня – Тартар за спиной.

Молчит сад. Облетает цвет с гранатовых деревьев: по воле старшего садовника некоторые еще цветут, когда другие плодоносят.

Запах травы приправлен запахом огненных вод Флегетона, лижущих скалы не так далеко отсюда.

Молчит Ананка за плечами. Здесь все такие молчаливые в этом подземном мире – под стать мне…

Я даже начинаю от этого уставать.

Владыки – воплощенное величие, боги богов, вершащие судьбы этого мира. Над Владыками – только Мойры, над Мойрами…

– Только ты.

За Владыками – иная мощь, превыше сил остальных богов. Там, где остальные бьют своей сутью, своей мощью – Владыка бьет…

– Миром.

Миром. Величием. Властью. Жребием. Участью. Я не зря говорила, что вы близки к Мойрам и ко мне, маленький Кронид: у Владык участь особая… В конце концов, сесть на трон и взять жезл правления – это еще не все. Богом рождаются и остаются. Но будучи Владыкой, можно быть кем угодно – богом, чудовищем, миром. Бога едва ли можно свергнуть – он выбирает свою стезю. Но можно свергнуть Владыку и занять его место…

Она журчит из-за плеч весенним ручьем, заглушая этот, у ног – этот умеет только вздыхать. Сад вокруг молчит. Я молчу. А Судьба повествует о том, что теперь в мире наконец будет Закон – да что там, во всех трех мирах, что это правильные строки, что вотчина – самое важное, что есть для Владыки…

Я знаю это все и молчу, потому что просто хочу вслушаться в ее голос, а то отвык. И рано или поздно она спросит то, что мне нужно:

А теперь скажи, невидимка, что ты хочешь услышать по-настоящему.

Серебристые тополя переговариваются с гранатами: тихо, потому что в подземный мир редко когда залетит сквозняк. Гранаты рассказывают о Коркире. Тополя в ответ шепчут что-то невнятное о красоте моря.

– Почему ты заговорила сейчас? Почему молчала раньше?

Истинный лавагет никогда не пропускает таких тревожных сигналов, как внезапно раздавшийся за плечами голос Судьбы.

Молчала, потому что были дела. Я ось мира, может, вращаю. И ты хорошо шел без моих подсказок. Правильно. А заговорила потому, что тебе все еще нужно учиться, мой маленький Кронид.

– Чему на этот раз?

Невмешательству. Взяв свой жребий, ты стал тенью за спиной у братьев. Отрешился от дрязг внешнего мира. Тебе нужно учиться не помнить, что было. Не помнить себя прежнего. Помнить только то, что есть. А есть – ты и твоя вотчина. Не вмешивайся, невидимка.

– Во что?

Ни во что. Тебе не должно быть дела до того, что творится в море и на небесах.

– Мне нет дела.

И никогда особенно не было.

Я пропустил потоп, погубивший человечество. Пропустил – когда люди вылезли из пещер, когда вновь научились ремеслам и основали царства. Пропустил какого-то юнца, который, по рассказам Гермеса, носился с поручениями Деметры – обучал пахать…

Мое дело – на какие поля их после: асфоделевые, Мук или Элизийские.

Хотя и любопытно бы знать, что такого готовится на небе или на море и почему она думала, что я захочу вмешаться.

Ответ пришел через десятилетие судов и невмешательства.

Не с небес. Не из моря.

Из недр матери-Геи поднялась стоглавая, огнедышащая беда.


[1] Обол – мелкая медная монета.

[2] Зигия – «устроительница браков». Эпитет Геры.

[3] Долий – «хитрец», эпитет Гермеса.

[4] Киллений – от названия горы Киллены, места рождения Гермеса.

[5] Эниалий – эпитет Ареса.

[6] Психопомп – «душеводитель». Далее – постоянный эпитет Гермеса.

Загрузка...