Сказание 11. Об искусстве забывать

Смирясь, я всё ж не принимал

Забвенья холод неминучий

И вместе с пылью пепел жгучий

Любви сгоревшей собирал.

М. Волошин

Я слышу тебя отсюда, сын Зевса. С этого берега прошлого. Ты стоишь там, на берегу Леты, сжимаешь в горсти воду забвения, хохочешь и повторяешь: «Оно — от всего!»

Я верю тебе. В моей чаше еще осталась половина, я пью ее неспешно, как ты тогда: смакуя, по глотку, от ледяной воды ломит зубы и почему-то сушит горло, каждая капля – драгоценна, каждая проникает внутрь ядом и норовит оставить внутри памятную пустоту – и не оставляет.

Потому что здесь, на берегу прошлого я слышу другого сына Зевса. «Я не хочу забывать», – сказал он мне в день похорон его брата-близнеца (не героя, а так, просто хорошего брата). «Потому что это – я, – сказал он. – Каждый день – я. Каждая женщина, война, побежденная тварь… всё это – я!».

И ему я тоже верю.

Потому и не отдаю ее до конца.

Память, срываясь каплями с пальцев, уходит в черные воды – чтобы кануть в них навсегда.

Память прорастает в кожу и кровь, выжигает свои письмена изнутри – с яростным намерением остаться навеки. «Не отдашь!» – кричит память. «Не оторвешь! – вопит, надрываясь , каждой каплей. – Оставишь! Иначе ты станешь – не ты!»

Ты не знаешь, как это – быть не собой, Дионис, сын моего Владыки-брата. Я узнал это слишком хорошо.

И пока острие клинка не вывело последний узор – я не смогу решить, что там делать с этой чашей: до дна? или все-таки…?

Я уже знаю, что на дне чаши лежит два простых жребия.

Я отчаянно хочу забыть.

Так же отчаянно, как хочу помнить.

В последнее время у Гермеса Психопомпа появилась своего рода традиция. Вестник доставлял к Дворцу Судейств новую жиденькую группу теней. Пересчитывал (было бы, кого считать, когда всех в лицо уже помнишь!). Заглядывал в сиротливо приоткрытые двери главного зала, шепотом спрашивал даймонов: «Никого?» и летел к кольцу Флегетона и черной твердыне, подымавшейся над ним.

Во дворце Владыки Гермес ожидаемо заставал свиту – тоже редкую и скучающую. При виде Психопомпа свита оживлялась и начинала приветствовать его со стигийским дружелюбием. И требовать новостей о верхнем мире.

Когда новости иссякали, свита умолкала и пялилась на Гермеса в ожидании вопросов.

Психопомп, уже переживший не один такой разговор, тяжко вздыхал.

Ну, как у вас… тут?

На это обычно откликался Гипнос. Подробно и основательно. В болотах завелся новый вид змей, гарпии вот просятся на жительство – думаем, пускать или нет, Эринии и Керы опять подрались, Фобетор женится, Белая Скала стоит незыблемо, какой-то философ из Элизиума на поля асфоделя просится, чтобы душа блаженством не развращалась, но философы – они такие…

Гонец Олимпа очень скоро понимал, что ничего нужного ему не скажут. Даже с наводящими вопросами. Даже если с самыми коварными. Тогда он вздыхал и спрашивал:

А где царица?

Свита откликалась услужливо. Ответы прилетали ясные, четкие: в саду, в купальне, в гостях у Гекаты, бродит в компании Стикс где-то у той во владениях, катается на ладье по огненному Флегетону, пребывает у себя в покоях…

Гермес выдыхал и неминуемо подбирался к самому страшному.

А царь?

Свита замолкала. В свите спешно шли поиски Эвклея. Этот ответ должен был дать непременно Эвклей – потому что никто не мог с таким важным видом посмотреть на Гермеса в упор, подумать и выдать под конец:

Нема.

Опять?!

Точно-точно, опять, шумит, подтверждая, свита. Нет царя. Царь где-то по поверхности шатается.

Самым наглым образом отлынивая от всех обязанностей, которые только можно отыскать.

Но он же – судит?! – в отчаянии взрывается Гермес.

Гермесу кивают. Гермесу протягивают утешительную чашу амброзии. Потом опять кивают: ага, судит. Споры разбирает. На Полях Мук бывает.

Все равно отлынивает. От чего – не понять, но от чего-то – точно.

А точно – по поверхности? – щурит глаза Гермес.

Гермесу мотают головой. Гипнос, белокрылый и ехидный, добавляет, что точно – это у Гефеста в кузнице, а с этаким Владыкой…

Может, он вообще на поверхности не бывает. Может, он шатается по Стигийским болотам, или между вулканами время проводит. Хочешь – сам проси. Не хочешь?! Вот и у нас нет дураков такое спрашивать.

Так с какого Тартара вы решили, что он наверху?

Подземные переглядываются – ох, эти олимпийские, они такие тупые! И вперёд выталкивают Мнемозину – ту, которая всеведущая. Правда, никто толком так и не знает, всеведущая она или нет, потому что Мнемозина все больше пишет, чем разговаривает.

Мнемозина, не поднимая головы и чиркая стилосом по табличке с воском, скромным голосом сообщает: ну да, на поверхности… Ну, нет, она не уверена… мудрые вообще ни в чем не уверены… Может, Владыка откуда-то из других мест является с листьями, приставшими к хитону и с пальцами, перепачканными травяным соком. И еще – не знает ли Долий-хитрец, где в подземном мире можно загореть? Не знает? Вот и она ничего не знает, ни в чем не уверена, и вообще, может, ему поискать кого-то более осведомленного?

Здесь у Гермеса – великого мастера доводить других– заканчивается терпение.

Да зачем ему на поверхность?!

Свита глазеет так, будто Психопомп ляпнул глупость размером с Олимп. Потом вперед прокрадывается Гелло и дает ответ:

Хс-с, нужно.

И все опять дружно кивают, а Гермес уже не может сообразить: то ли над ним издеваются, то ли эти подземные взаправду такие…

Так ведь можно ж, наверное, как-нибудь узнать… уследить…?!

Здесь настает очередь Эмпусы, потому что в подземном мире она признанная мастерица по ржанию. Ахерон бухает раскатистым хохотом, Гипнос смеется заливисто и звонко, но эта…

И-гы-гы-гы! Олимпиец, а ты не забыл, про кого сейчас говорим-то?!

И свита расходится – все в приподнятом настроении, кроме, понятное дело, Гермеса. Психопомп подозревает – и не без оснований – что подземные вообще каждый раз собираются во дворце только чтобы на него посмотреть.

Вестник Олимпа летит обратно, досадливо бормоча что-то под нос, и чаще всего роняет все то же – «уследить»…

Уследить? Шутите вы, что ли.

Был невидимка – нет невидимки.

Верный хтоний на голову – а там уж…

Не всё ли равно – откуда держать Тартар, когда он всегда с тобой? Сядешь на берегу Коцита – вон, по плечам ерзает. Приткнешься в горах, среди останков проклятого Офриса – и там с тобой, в каждом шорохе камешка: «Помнишь, сынок, да? Ну ничего, рано или поздно…» Выберешься побродить в лесу – кипарисовом, платановом, еловом, любом! Тут же услышишь хохот Великой Бездны в пьяном гоготе сатиров: «Сбежал!»

Кто, я?

Бросьте. Жребий взят годы назад, куда уж нам с ним теперь друг от друга. С таких битв не бегут. Воин никуда не собирается. Воину просто тесно, душно в своем лагере, воин, кажется, приболел: ядовитые золотые стрелы в грудь – очень опасная штуковина, знаете ли.

«Невидимка, ты знаешь, что я права».

От нее тоже никуда не денешься, как от Тартара. Верная свита, нечего сказать (хотя, может, это я им – свита?).

Сегодня вот мы втроем выбрались к устьям Коцита и уселись в сосновом лесу под можжевеловым кустом.

Зима нынче – не поймёшь, что за зима: Деметра в слишком уж хорошем настроении. Может, позабыла, что нужно бы природу убить, а может, получила весточку от дочери (той, кажется, почему-то нечего делать в своем царстве). И вот уже Гелиос гикает и подгоняет своих жеребцов в вышине, рассеянный и неяркий, но тёплый свет жидкими сливками льется на землю, а поблекшая зелень по берегам лесной речушки – ловит лучи, свивает в легкие золотые ожерелья, бросает в воду сочные блики, раззадоривает Гелиосову упряжь: «Что-то мало солнца, ну-ка еще». Упряжка вошла в раж, забыв, что природе время умирать: становится все жарче, тень пристыжено отползает к деревьям, к кустам, и приходится подбирать под себя ноги, чтобы не выставлять их на солнцепек. Давно пора плюнуть и поискать место потенистее, но уж очень хорошо сидим: я, Тартар и Ананка…

«Невидимка, ты знаешь, что я права. Ты знал это, еще когда брал свой жребий. Ты знал, что для тебя теперь нет ничего, кроме жребия, так что творится с тобой сейчас?!»

«А ты его спроси, спроси, с деланным возмущением помогают из Тартара. – А то эта скотина в последнее время совсем никому не полсловечка…»

Гудят толстые, сытые пчелы, с обреченностью меняя один осенний цветок за другим, с запоздавшей надеждой исследуя последние метелки чабреца и мотающие сиреневыми головами безвременники. Гудят виски, в которых прочно обосновались то ли стоны, то ли шепот, то ли надоевший вечный диалог.

«Какая разница, ненавидит она тебя или нет и насколько? Владыка не стремится к тому, чтобы его любили. Владыка не задает себе таких вопросов».

«Ага-а, я вот не задавал. Тьфу, как-то стыдно даже. Как подумаешь – вокруг столько баб…».

«Маленький Кронид, взгляни на своих братьев. Они сполна наслаждаются тем, что дали им их жребии. Взгляни, сколько у них любовниц, сколько детей…»

Да, я слышал: когда начали заканчиваться смазливые бессмертные – братья переключились на смертных, а когда отпрысков потянуло на подвиги – возгласили, что пора начинать эпоху героев. Это, мол, приумножит вящую славу богов, а заодно уж укрепит веру людей в самих себя.

Думают ли они, что после станет с их смертными сыновьями и дочерьми? Понимают ли, что всем нельзя дать бессмертие?

Я не хочу быть отцом героя, который потом предстанет перед моим троном усталой тенью. Я не хочу выносить суд – в Области Мук или в Элизиум.

У меня не будет детей. На моих потомков не ляжет пятно Кронида: младший против старшего, старший – против младшего…

«Невидимка, ты забываешь о самом главном…»

«Ага. Я – самое главное. Вот и не забывай».

Не открывая глаз, я провел перед лицом ладонью отогнал пчелу, которая приняла хтоний за новый цветок.

«Заткнитесь уже».

Удивительно – умолкли.

В висках, опять же, гудит, но это пчелы, любимицы Деметры. А вот у левого плеча неторопливо проковылял по воздуху шмель, один в один перебравший Гермес. Полоса воды среди высоких зарослей мигнула солнцем прямо в глаза – я поморщился. По спине под хитоном прогулялся муравей: деловито протопал от шеи к правой лопатке, потом замешкался – и с отчаянием воина бросился вниз по позвоночнику.

Кажется, оставаться в одиночестве – единственное, на что Владыка имеет право.

Трава под пальцами оказалась на удивление крепкой. Я отрывал по кусочку стебля, скатывал в шарик, бросал в речку, до которой было два шага – течение медленно уносило буроватые клубочки ко входу в подземный мир. Через полдня пути невинная лесная речушка вольется в серый неприветливый поток, там просочится под землю – и наполнится стонами и жалобами, понесет воды к Стиксу между берегов, заросших тоскливыми ивами…

Гибкая лента скользнула между кустов, бросилась в воду, обдав брызгами. Змея? Великовата для змеи, разве что – недобитое отродье Ехидны…

Аха-ха-ха! – зазвенело «отродье», высовываясь из реки по пояс и победно вздымая полные нагие руки.

В мокрых блестящих волосах нимфы запутались травинки, да и сами волосы отливали зеленью – листва платанов в ночи. Пухленькая, с пышной грудью, чуть раскосыми зелеными же глазами – поскользнулась на мягком дне, звучно булькнулась в воду опять с головой, вылезла, отфыркиваясь и хохоча в голос. По смуглой коже лили прозрачные потоки, капли скользили медленнее, чем нужно было бы, словно на плечи нимфе плеснули маслом: кругляшки влаги скатывались между ключиц к животу, капали с лиловых сосков, украшали серебром и золотом недвусмысленную дорожку…

Во рту пересохло, мускулы, привычно подобравшиеся при шуме, не желали расслабляться. Что ж ты, невидимка, не жалуешься, хмыкнуло что-то внутри, мол, покоя нету, уединения не дают. Ты б собрался, да ушел, раз уж так восхотел покоя.

Собираюсь. Ухожу. То есть, уже почти, но пока что время может повременить – по старой-то памяти, а? Я никогда не любил охоту, но в этом есть что-то завораживающее: безмятежная дичь, полагающая себя в полной безопасности – полная жизни, радости, юности. Не чувствующая, что по ней уже скользит тяжелый, холодный, немигающий взгляд, что невидимый охотник выбирает уязвимое место для удара – их много, уязвимых! – что воздух полон хищным предвкушением трапезы, что каждая капля пота, скользящая по щеке добычи – отмечена, засчитана…

Что голод шепчет напрягшимся мышцам: «Давай!» застарелый, десятимесячный голод…

Нимфа, напевая что-то, прошла по течению речки с полдесятка шагов – и оказалась прямо напротив меня. Потянулась, колыхнув бедрами – сорвала безвременник с берега. Чмокнула сиреневую головку, измазав губы нектаром, потом сунула в волосы.

Под сжавшимися пальцами неожиданно громко хрустнула ветка, и две сороки тут же подняли тревожную трескотню над головой: «Вор он, вон он, вор он!».

Кто здесь? – спросила нимфа, с веселым удивлением глядя сквозь меня. Наклонила голову – заметила примявшуюся траву. – Ах так – подглядывать? И-и-и-и!

И заплескала руками по воде, поднимая каскад брызг, от которых – будь ты хоть три раза невидимка – не скроешься.

Ругнулся сквозь зубы, вскакивая на ноги – где это видано: плескать во Владык?!

Добыча сморщила нос, услышав нерадивого охотника. И вместо того, чтобы обратиться в бегство, решительно двинулась к берегу, протянув вперед руки.

Невидимый соглядатай? – голос потяжелел, стал грудным, насмешливым. – И кто же это меня так почтил, скромную? А ну-ка посмотрим, посмотрим, если еще не удрал…

Она бестрепетно ступила босыми ногами на траву – небрежно обмахнула с тела капли воды. Вызывающе выпятила вперед грудь – решишься тронуть или подождешь, пока эти два копья наткнутся прямо на тебя?

Почувствовав мои ладони – захихикала.

Не Гермес. Руки воина, а не посланника. Не Аполлон – у него руки любовника… Арес? - провела по плечам. – Ух ты. Арес повыше ростом, но не так силен. А какая грудь – уж не Гефест ли? Нет, ты такой прыткий – куда там Гефесту…

Черные, с прозеленью волосы щекотали губы, руки, обдавали странным запахом – терпкая сладость, смешанная с режущей, морозной свежестью. Пухлые пальчики оказались цепкими и на редкость проворными: только что – на плечах, через миг – под хитоном, секундно огладили хтоний, послушно испаривший нащечники, – чтобы было удобнее…

Целуешься как молнии бросаешь… не сам ли Громовержец? Он не обжигает так… ах, в шлеме… неудобно… ничего, так даже интереснее… да, сюда… невидимка…

Холодные капли скользят по золотистой коже – воды Леты-забвения; вода забвения сладкая: припадешь – унесет, куда пожелаешь, сотрет мучительные вопросы, от которых хотел избавиться, закружит в водовороте вздохов, все расставит по местам, на все ответит…

Я знаю, почему теней так тянет к Лете.

Я знаю, почему ее воды опасны для живых.

Для живых забвение, хоть и целительно, но постыдно: бездействием, уходом от реальности, разрывом связи с окружающим миром. Это – как если бы тонущий в море перестал бороться за жизнь, разжал пальцы и с блаженной улыбкой ушел в глубину, надеясь перед смертью пережить все что было лучшего. В забвении, как в Элизиуме, закольцовывается в блаженстве время, прошлое сливается с настоящим, по кругу плавают отрывки прозрений, перемешанные с клочками памяти, фразами, тяжелым, дурманным, наркотическим наслаждением…

Забвение все смешивает, все смазывает и притупляет. Забвение пахнет дурманом, сладостью, свежестью, забвение слегка царапает кожу спины, гудит в висках полным ульем, заливается птичьим пением над головой: «Твоя! Твоя!» тут же всплывает: «А какая разница, царь мой? Я – твоя жена. Я – твоя…»

Молчун какой… так… ничего… не скажешь?

«Ты молчишь даже во время любовного пика. Только смотришь, но в твоем взгляде больше…»

Что больше? Ничего больше, больше – уже ничего, мысли мешаются, путаются волосы – не черное с серебром, не черное с бронзой… Черные с прозеленью волосы, которых теперь не видно, черным с прозеленью бывает море, когда оно вконец разойдется в буре – так и затягивает на дно, в омут, в забвение, забвение мурлычет, тычась в плечо: «Минта… я Минта…» подсказывает слово, которое должно вырваться из груди с последним выдохом, перед полным погружением…

И губы, покорно приоткрываясь, чтобы отдать последний воздух, – складываются в слово, рисуют имя…

«Кора…»

«Минта», шепчет увлекающий на дно водяной вихрь, но я молчу: давлюсь другим именем, проклятым, непрошенным; последний, неотданный глоток воздуха оборачивается глотком жертвенной крови, разрывающим забвение. Непроизнесенное, ненужное имя льется в грудь расплавленным свинцом, превращая кульминацию страсти в пытку…

Интересно теням так же больно, когда к ним на время возвращается память?

Эрос[1], родившаяся из Хаоса сила, за каким злом ты явилась в этот мир? Пусть бы Хаос лучше породил два Тартара.

Покров забвения расторгнут. Глупо жужжит над ухом шмель. Постукивает неподалеку по шишке белка. Похмелье страсти тяжелее, чем от вина: вязкое, утлое безразличие, которым я карал бы грешников, если б знал – как.

…нет, Посейдон бы не смог так долго молчать. Он непременно что-нибудь рассказывает – про свои чертоги или про свою колесницу. Я исчерпала разгадки. А ну-ка давай, посмотрю на тебя…

Минта потянулась к хтонию, попутно, хихикнув, коснулась плотно стиснутых губ.

А то сам ты мне свое имя, конечно, не назовешь.

Оно тебя испугает. Оставь как есть.

Я не заметила у тебя на спине железных крыльев, ухватилась за края хтония и настойчиво потянула. – А имена, которые могут испугать… так вот ты какой.

Она изучала мое лицо без страха, с долей восхищения и вызывающей бесшабашностью. Отложила в сторону хтоний. Нахмурилась и подобрала губки под вздернутый нос.

Мог бы сойти за подземного владыку.

Мог бы, нетерпеливо дернул углом рта, сойти.

Когда она уже поймет и с визгом унесется в кусты, чтобы можно было убраться к себе?

А имя твое…?

Аид.

Ты шутник. Разве не слышал, что поют рапсоды? А какие ходят сплетни – не знаешь? Владыка Аид – старик, да еще уродливый. А ты…

Не Аполлон.

От ее хохота с ветвей на двадцать шагов в округе вспорхнули птицы. Заполошная белка отшвырнула шишку и кинулась по стволу сосны спасаться – подальше от буйного звука.

На тебя только раз взглянуть – и уже не до аполлонов. Ты будто из древних песен – черное пламя, которому сам отдаешься, чтобы – до костей… помолчала, изучая пальцами щеки, нос, проводя по лбу. – К тому же, этот… Владыка… не интересуется женщинами – у него там всё тени и псы трехголовые.

И подпрыгнула, всплеснула руками в восхищении при взгляде на мое лицо:

Ой! Еще так сделай! Дух захватывает, какой ты красавчик, когда грозный!

Поймала взгляд исподлобья (свита уже во Флегетон бы поныряла, только чтобы на стадию возле меня не находиться!), тоже притворно набычилась, потом переплавила напускную суровость в нагловатую улыбочку. Осмотрела волосы – кроме прозелени, в них теперь еще были иголки, земля, несколько шишек и даже запутавшаяся стрекоза. Покачала головой – непорядок.

Стоило мне попытаться подняться, как пухлая ладошка придавила к земле.

Куда? – промурлыкал голос над ухом. – К теням и псам? А не потерпят они там без тебя, Подземный?

Одевался я уже в сумерках – медленно, не сразу попадая руками в рукава хитона. Невидимый обруч сжимал виски, закатное солнце расплывалось в глазах огненными кругами, а ноша на плечах еще потяжелела.

Помочь?

Минта водила пальчиком по шлему. Задумчиво дуя губы, всматривалась в завораживающие жутью узоры.

Бессовестно подставляла нагое тело под алые блики с неба, как еще недавно – под поцелуи.

Вышитый ворот хитона был порван, пояс делся не пойми куда. Лежал же на берегу, возле примятых цветков ястребинки, то есть, они еще тогда не были примятыми? А теперь тут гадюка греется.

Взмокшие волосы топорщились, а каждый поворот шеи отзывался тупой, похмельной болью в висках.

Где ты хочешь чтобы я была в следующий раз? Тут хорошо, но я сюда захожу редко. Живу ниже по течению, где эта речка впадает в Коцит – поэтому подруги называют меня Коцитидой. Там много укромных полян, а еще ручьи и холмы. С пещерами. Приходи туда, тебе ведь будет ближе?

Пояс наконец отыскался – блеснул золотом из густой травы.

Не жди не приду.

Вы все говорите «не жди». Только по-разному. Арес говорил: «На кой ты мне сдалась?». Посейдон: «Ты что – смеешься?» Громовержец сказал «может быть», но имел в виду то же самое, что его брат. А потом вы царственно удаляетесь, чтобы вернуться.

Я нагнулся и подхватил хтоний – Минта тут же принялась водить пальцем по губам. Глаза горели насмешливыми болотными огнями: «Как же – «не жди!»

Я не вернусь, - отрезал я, исчезая.

И Ата, богиня обмана, загостившаяся на Олимпе, покачала головой, порицая незадачливого ученичка, который разучился врать самому себе.

Забвение – детище Леты – вызывает привыкание: глотни – потянет еще.

А еще в него хочется уйти навсегда.


* * *


Ты сегодня мрачен, Хтоний. Может, шлем наденешь, как в первый раз? Чтобы меня не пугать, а?

Подземный – по названию шлема. Ей это кажется смешным.

Птицы не пугаются звонких раскатов хохота. Здесь, у истоков Коцита, селятся только вороны да совы, и тех, и других непросто напугать.

Сладко-свежий аромат от волос вливает в кровь новую порцию дурмана. В глазах – черное с густой прозеленью, будто ночь покрылась плесенью.

Шуршит и стелется ручей, взрезает грудью берег, прокладывает себе путь в реку стонов. Луна, отражаясь в воде, осторожно посматривает в пещеру, украшает лучами собачьи морды на двузубце, поставленном у стены.

Только смотрит – но ничего, молчит себе и даже не прислушивается.

Почему ты боишься быть грубым? Настоящая страсть всегда такова. Сатиры знают это. Твой брат Посейдон тоже. Он наслаждается своей силой… властью… каждую секунду. Давай же, сожми пальцы, вот так…

Ложе в пещере выстлано сорванными травами – умершими, мне под стать, запах туманит рассудок, притупляет боль – опять накатила, неуемная! Жужжит в висках роем мух над падалью. И сон будет опять – дурной, со стонами и рыданиями, с невнятными мольбами в нем…

Не хочу прислушиваться.

Не хочу прислушиваться ни к чему.

Только если к забвению, но это – так. Можно.

А-ах! Сильнее! Разве не должен ты уметь причинять боль и получать от этого удовольствие? После встреч с Аресом у меня неделями не сходили синяки. Раз он избил меня так, что я не могла подняться – а потом брал целые сутки, не прерываясь, как обезумевший без самки вепрь. Это было, когда Зевс отдал Афродиту в жены Гефесту…

Плевать.

Нет, не тянет на глубину. Не выйдет забыться. Крики и мольбы в снах приходят все громче, яснее, избавиться не получается, да я и не стараюсь: кто там знает, может, Владыке положено слышать стоны боли?

Вытянуться на царском ложе из мертвых трав, дышать запахом вереска и чабреца и вглядываться в неспешную поступь воловьей упряжки Селены-Луны по небу – чем хуже?

…кто бы мог подумать. О тебе тогда разговаривали шепотом – в последнее столетие великой войны. А я думала: они глупышки. Думала – вот бы хоть раз увидеть!

Ну? Насмотрелась?

Сквозь запах подвявших трав прорезается аромат ее волос, настойчиво щекочет ноздри. Волосы у нее оказываются повсюду: встань – и наступишь на них же. Путаные, за все силками цепляются: не текучие, как у Левки, не ковкая медь, как у…

Смех звонкий до того, что ему пытаются подпевать даже вороны.

Нет, конечно. На своё можно смотреть до бесконечности. Я не могла насмотреться на Ареса, даже когда он избивал меня. На Зевса. На Аполлона, Посейдона и Диониса… но на тебя я готова смотреть дольше, чем на других.

Я радоваться должен?

Со мной тебе не нужно радоваться. И притворяться не нужно. Просто иди сюда, Подземный… да, вот так…

Ухожу я всегда молча, не оборачиваясь, накидывая гиматий, который еще недавно был постлан на ложе утех. Каждый раз хочется сказать: «Не жди, не приду» но это значит – драться бездарно, значит – не просто лгать, а лгать неубедительно; она и я знаем, что вернусь непременно.

Забвение пещеры с высеребренным луной потолком затягивает все больше, Тартар молчит, а Ананка одобрительно причмокивает: веду себя как следует. Владыка, видите ли, не должен сидеть восемь месяцев и ждать, пока к нему спустится жена. У Владыки должны быть любовницы (не веришь, невидимка, – у братьев спроси). Чем больше, тем лучше, но для начала и одна – неплохо.

У Владыки должны быть любовницы, журчит забвение, оглаживая пухлой ладошкой мою бороду. – Зевс говорил: Владыка должен быть велик во всем. Правда, тогда он еще не был Владыкой, но, наверное, готовился. И правда был – ах! – велик! А Посейдон потом спрашивал: как там брат говорил, когда спал с тобой? У него только и в мыслях – что брат. Что он сделал? Что говорил? Он и ко мне-то пришел только потому, что мной владел Зевс: как это – ему можно, а мне нельзя?! И наведывался долго, очень долго, потому что получал от меня то, что ему было нужно. «Ты не хуже его, говорила я ему, плечи у тебя даже шире. И лицо мужественнее». Я слушала о его подвигах и говорила: из него бы вышел хороший вожак, не хуже, а лучше Зевса!

Зевс, Посейдон, Аполлон, Гефест – я опять чувствую себя так, будто на Олимпе. Черно-зеленые волосы травяным покровом стелятся по обнаженной груди, Селена нынче вершит свой путь где-то далеко…

Двузубец стоит у скалы, и собачьи морды на нем усмехаются похабно.

Всем что-то нужно. Аполлону – просто знать, что он лучший. Во всем. Аресу – что воинственнее не сыщешь. Гермесу – что он самый хитрый и может кого угодно завлечь в свои тенета. Дионису – что он удачно притворяется безобидным весельчаком. А Гефеста просто нужно слушать. Ему в своей кузнице поговорить не с кем, а жена не понимает, насколько это важно – работать руками, творить…

И хихикает, и опять увлекает на ложе – домашняя Лета с черно-зелеными волосами: «Скажи, я угадала твое желание, Хтоний?»

О, еще бы. Лучше его могла бы угадать только Лисса-безумие, так она меня сторонится, а потому сойдет и Минта-Коцитида с пухлыми губками, перевидавшая всех олимпийцев и не только их.

Там, где ничего нельзя исправить – можно хотя бы забыть.

Ту, с ее непоколебимой истиной в глазах – «Не хочу от тебя детей». Золотая дрянь в сердце больше не дрыгается – утонула в мутном забвении страстью. Раньше я был раздражен – а теперь равнодушен: пусть себе смотрит с вопросом, с гневом, да как угодно пусть смотрит. У Владыки тысяча важных дел. Осталось дотерпеть пару дней до весны – а тогда забываться будет еще проще.

Мужчины… почему вы вечно влюбляетесь в тех, кто вас не стоит?!

Ночь сегодня безлунная, только небесные глаза – звезды – сияют особенно ярко. Синим прошлым в душу заглядывают. Вот-вот прошепчет какая-нибудь: «О, сын мой, Климен» и доказывай потом, что давно не сын, что Владыка, что имя не твое…

Когда я спала с Эротом – я спрашивала его, куда он целит. Ты думаешь – в сердце, Хтоний?! В глаза. Вот потому-то вы и слепнете от любви. Что ты нашел в ней? Она ведь просто девочка, любящая цветы, танцы и мамочку. Дурочка, не способная тебя разглядеть…

Не смей говорить о ней.

Голос обволакивает внезапной мягкостью – мягкостью темноты, тлена и холода. Пальцы почти нежно скользят по бархатистому горлу, каждое ласковое касание – синее пятно. И задыхающийся стон удовольствия.

Ты все-таки умеешь причинять боль, Подземный… Еще как умеешь. И другим… и себе. Особенно себе. Скажи, она ревнует тебя? Следит за твоими отлучками? Расспрашивает слуг? Или она и на это неспособна?

Мне плевать, на что она способна.

Зачем ревновать, когда можно ненавидеть? У Коры тысяча других дел: сад, наряды, перешептывания с Гекатой, сборы на поверхность к маменьке. Может, еще какие-то, не знаю: в последний месяц мы почти не попадались друг другу на глаза.

Жаль. Будь ты моим – как бы я ревновала тебя, какие сцены бы закатывала! Как думаешь, если бы ты описал ей свои отлучки ко мне… как целуешь меня… обнимаешь… что эта дурочка сказала бы?

Заткнешься наконец, или тебя придушить?

Только не сжимать пальцы на горле сильнее, а то у моего забвения шея хрустнет. У нее вон уже губы бледнеют. А сладострастный жаркий шепот не прерывается:

Но ты не убьешь меня, Хтоний… ты даже не заставишь меня замолчать. Я ведь всегда даю то, что нужно, вам всем… Хочешь, я скажу тебе, почему ты приходишь сюда снова и снова? Потому что со мной тебе становится еще больнее.

Замолчи, или…

Что - или? Разве что опять на ложе утяну – заглушить лихорадкой страсти бессильные угрозы. Глубокие царапины ложатся на плечи поверх свежих, с прошлой ночи, по спине и груди стекает ихор, но боли нет, только приятное, щекочущее ощущение погружения. Да, это оно – лекарство. Холодные, сладкие волны, которые прячут под собой каленое железо: мне так больно, что я уже не чувствую боли, я сам становлюсь как воды Леты – вялым, прозрачным и равнодушным, и выдох в момент любовного пика – больше не чуждое, ненужное имя, а так – воздух просто…

Только вот просыпаюсь все еще с ломотой в висках, прижимающей голову к ложу.

Синь звезд блекнет, выцветает: запылились, пока в небе висели. До следующей ночи чистить придется. Правда, непонятно, кто будет чистить: воловья упряжка Селены так и не показывается в небесах. Видно, богиня Луны загостилась у подружки-Эос.

Минта задумчиво рассматривает синяки на руках. Красивые, будто браслеты из подземных самоцветов. Волосы усиками диковинного растения разбросались по подстилке, по моим плечам, по полу, и одуряющий запах свежести и сладости сильнее всего кружит голову перед рассветом.

На щеке алый след пощечины – не помню, за что я ей выдал. Кажется, сама попросила.

Хитона в помине нет. Куда он девается каждый раз – непонятно. Двузубец еще стоит, а в поисках одежды приходится бродить по пещере, под камни и листья заглядывать. Ладно, что там дальше… пояс? Без него обойдусь. Пару бы глотков воды – губы пересохли. Или, может, подольше побыть – все равно ж дел нет пока, даже тени на суды не прибывают?

Ладно, надо бы шлем нашарить. Сказать какую-нибудь мерзость на прощание, чтобы не смела улыбаться вслед с торжеством. Мерзость не придумывается, за почти два месяца нашего знакомства я какими только словами не пытался… только что с нее взять: «О! Тут ты сказал даже лучше Посейдона!»

Мне нравится, как ты лжешь, она вдруг придвинулась. Небрежно пробежалась пальчиками по лбу. – С верой в то, что говоришь. У кого научился? Но ведь ты же сам знаешь, что однажды ты скажешь правду: что тебе хочется остаться.

В глазах у нее ютилась трясина: зеленая, ряской поросла…

Наверное, я когда-нибудь убью ее за то, что она со мной делает. Нет, хватит лгать себе: не смогу. Это значит остаться без очередного глотка забвения.

Да, сказал я, поднимаясь. – Хочется.

Отметины на груди саднили и ныли, когда я коснулся их тканью. Пояс искать не стал: заберу позже. Взялся за двузубец.

Шлем не забудь, Хтоний!

С хохотом покрутила в пальцах изделие Циклопов, перебросила мне в руки. Подошла, чтобы на прощание пощекотать щеки и шею своими волосами – оставить приставучий сладкий запах.

Придешь сегодня как всегда?

Приду раньше.

Почему нет? Глянуть, что в мире происходит – и обратно.

Можно было бы вообще не ходить. В мире три месяца – без перемен. Геката заперлась в своем дворце, остальные на глаза не показываются, в Тартаре озадаченно приутихли (неужто тоже отвлечься решили?!), судить особенно некого. На что там смотреть-то: тени гуляют по асфоделям и стонут, Стикс волны катит…

А Цербер зашился в конуру у алмазного столпа. Конуру сам и выкопал, прямо в скале. Из конуры видится хвост и слышится поскуливание.

Одна из створок ворот скособочена.

По асфоделевым полям прогулялся пьяный вихрь: пласты земли – с корнем, цветы – всмятку, тени подавились рыданиями и ходят толпами тише самих себя.

От Белой Скалы отколот кусок. Плавает в Лете разбухшим утопленником. На Полях Мук поутихли стоны. Данаиды шмыгают носами над расколоченными пифосами: а что теперь, черепками воду носить?! Тантал яростно вцепился в плод с поваленной груши: тянет к себе, а груша – к себе.

Колесо с Иксионом катается где-то у Коцита, причем титан заглушает стоны реки истошными просьбами: «Верните обратно!»

В Стигийских болотах вообще Хаос Первородный воцарился, если судить по тамошним воплям…

Словом, поэму можно писать – а лучше песню петь о том, как вернулся царь после отлучки к любовнице, а вотчину-то и не узнать. И вот он стоит, соображает, да глазами хлопает, боль в висках отступила, осталось одно:

К-какого?!

Сюда что – Посейдон в гневе наведался?! Поссорился с младшим, решил спуститься и у меня мебель поломать?! Птицей мелькнула мысль – а вдруг Тартар… нет, он еще на плечах, это слышно.

Гипнос?!

Белокрылый не отозвался ни со второго зова, ни с третьего. Зато из-под поваленного кипариса выскочил Гелло, сунулся мокрым носом в ладонь: «Хозяин. Ждал. Долго…»

Что это?

Потупил зубастую пасть к земле, уши прижал. «Бог. Дурной. Ревет. Страшно…»

Дурной, ревет и бог? И правда Жеребец, что ли?

Где все?

Шипастый хвост понуро шевельнулся. «Вяжут».

Веди.

Вязали дебошира за кручами на восточном берегу Ахерона. Среди промоин, ущелий и острого крошева – крошева стало больше за последние часы.

Рев был слышен за час ходьбы. Мерный, как пламя в горне, перемежающийся тяжкими ударами. Кто-то почти неразличимо орал мольбы послать за Гекатой с ее чарами.

Первым мне еще до Ахерона встретился Оркус. Божок распластался на берегу причудливой медузой. Правая половина лба – сплошная шишка, будто рог режется.

Я ни на кого не сержусь, пролепетал он, когда я над ним нагнулся, это он случайно…

Кто? Хотя тут и спрашивать незачем: уже слышны знакомые удары. Это не трезубец, не молния, не кулаки великанов или титанов, не булава…

Молот. А таким сокрушительным молот бывает в руках только одного олимпийца.

Гипнос столкнулся со мной нос в нос: сплошной пучок растрепанных перьев, кое-где видны куски гиматия.

Мой настой его не берет, выпалил сходу. – Уже только на Гекату надежда.

Что ему здесь нужно?

Узнай у Эвклея, Владыка. Он спрашивал. Валяется где-то, небось… Главное, мы ж и понять ничего не успели, думали, он по делам – строить, как всегда…

Ну?

Ну, а он, оказывается – не строить.

А-а-а!!! – билось вдалеке о скалы эхо. – Убьюу-у-у!

Это не Лисса – я спрашивал, на остатках дыхания выдохнул Гипнос. В спину мне выдохнул – потому что я уже несся туда, где раненым зверем в сетях колотилось эхо. Переполненное яростью эхо: к такому на десяток шагов приблизиться побоишься.

Обложили, твари?! А?! Убью!!!

Хромец отыскался в ложбинке, среди крошева скал. Стоял, свесив руки, тяжело выдыхая. Молот держал на весу.

Искалеченным ногам было трудно удерживать грузную тушу божественного кузнеца: ноги дрожали, вихлялись, вот одна подломилась, и Гефест рухнул на колено – опять зашелся, распялив рот:

Без пощады!!!

Свистнул по воздуху молот, которым кузнец зарядил в кого-то из подземных. Ударился о скалу, вышибая огонь, разбрызгивая капли базальта. Шлепок, отчаянный вой…

Смолкло.

Глаза Гефеста пылали больными углями. Мощь выплескивалась из фигуры кузнеца: казалось, он увеличивается в размерах. Огромный, медлительный, взрывает землю, хрипло рычит сквозь стиснутые зубы о какой-то скале, об адамантовых кольях…

Трусы! Мрази и трусы! Ну, идите сюда, возьмите!!

Идти и брать желающих не было.

Подземные густо облепили окрестные скалы, но сунуться не решались. Кто-то хрипло плевался ругательствами, выли псы из свиты Гекаты, Ахерон зажимал ладонью нос-лепешку, Морфей невпопад выкрикивал команды: «Сетью его! В сети запутать!»

Семеро крылатых сыновей Гипноса волокли по воздуху железную, похожую на рыболовную сетку. Зависли над взбесившимся кузнецом (подземные затаили дыхание).

Швыряй!!

Сеть обрушилась сверху, вслед за сетью на Гефеста с пронзительным визгом грохнулись из-под свода Керы, за ними – Эринии с бичами, и отряд дворцовых стражников выскочил из-за скал – из бывших смертных, сам отбирал тех, кому еще служить не надоело.

Облепили кузнеца бешеными мурашами, вопя, колотя древками копий, размахивая веревками и цепями.

Вяжи его! Вяжи!

Не держат цепи!

Сеть! Сеть не выпускайте, чтоб вам Ехидну в…

А куда Ехидну – это оказалось недоговоренным.

Дикий рев потряс скалы Ахерона. Гефест встряхнулся кроновым вепрем, развернул плечи – и сеть порвалась легче паутинки, в образовавшуюся между телами брешь протянулся молот.

Хруст костей. Истошные крики. «Вырвался!» «Все, допрыгались!» «Алекто, улетай!» Яростный хрип. Молот в загорелой ручище поднимается и опускается, расшвыривая нападавших, как искры. Лицо Гефеста раскалено гневом, горло раздувается горном, в груди клокочет бешеный смех:

Что?! Взять думали?! Не дождетесь!

Громко треснуло копье под искалеченной ногой бога. Воин, не желавший отпускать копье, был поднят за грудки и выброшен в воздух – мелькнул медным панцирем и с воплем унесся в глухую тьму между скал. Гефест качнулся, грузно оперся на молот и отмахнулся кулаком, будто мух отгонял – и двое Кер бухнулись с крыльев и остались лежать неподвижно. Остальные Беды, шипя, стелились вверх по скалам на когтях: не желали связываться.

Будем Гекату ждать? – заговорщицки выдохнул Гипнос на ухо.

Грохнул молот, безжалостно превращая камни в месиво: «Скалы! Скалы и орлы!! Сволочи!!» Гнев Гефеста обжигающим кузнечным пламенем прогулялся по ложбине, плавя скалы и обращая в жидкую бронзу мечи. Керы взвыли, хватаясь за крылья, кто-то заорал, начал тушить на себе хитон…

В Тартар Трехтелую. Я поднялся на скале во весь рост, взмахом руки останавливая пламя – и огонь не посмел перечить господину мира, свернулся из безумного вихря в покорный огонек, закрутился золотой спиралью, усталой бабочкой уселся на ладонь.

Из-под свода сиплыми, ликующими криками разразились две Эринии, поддерживающие на крыльях третью.

И – десяток глаз, подбитых и не подбитых – со смешной, сумасшедшей надеждой:

Владыка явился! Владыка!!

Будто к ним Зевс-Громовержец посередь битвы спустился – сияющий, грозный, в белом хитоне. А не их собственный царь с физиономией, перекошенной от похмельной страсти, в съехавшем гиматии, к которому пристали стебельки мертвых трав.

И свилось в единый, обожающий взгляд ожидание: вот сейчас… Владыка… двузубец в руку и одним ударом… чудо…

Мир справедливый сковать, сволочи?! – взревел Гефест, вздымая молот и оглядываясь: кого б тут сделать болванкой на наковальню? По уши в здешние скалы загнать?!

И легче легкого бы – двузубец в руку и по-владычьи, властью, даже не замедляя шаг…

Я не замедлил шага. Скинул гиматий на ходу, перешел на бег.

Легко, по-мальчишески спрыгнул со скалы – хорошо, когда нет доспехов! Пронырнул под начавшим опускаться молотом.

И выкинул вперед кулак, в котором не было двузубца.

У Хромца от такого удара в челюсть кузнечные искры из глаз брызнули. Позади разноголосо ойкнула свита. Молот опасно заколебался в пальцах племянника, и я, не дожидаясь, пока он выровняется, ударил по руке, вышиб оружие, ногой отбросил в сторону и одновременно съездил кузнецу под дых.

Сво-ло-чи… с кашлем полетело из горла у согнувшегося Гефеста. – Уб… убью… аа-а-а!

Он рванулся было за молотом, но я уже стискивал его в кольце рук – адамантовом объятии. Гефест рычал, ворочался, рвался на волю лавой из взбесившегося вулкана и треснул мне косматым затылком в челюсть. Я подсек ему искалеченную ногу, и мы упали оба, так, в борцовском захвате, мне было удобнее его удерживать…

И меня?! Как его?! На скалу?! Не дождетесь, суки!!!

От кузнеца горько пахло раскаленной бронзой и копотью, да еще вином он будто насквозь пропитался. Огромный, раскаленный, колотящийся о камень, разбрызгивающий искры… Хитон тлеет у меня на груди, ничего, удержу, не Кронов Серп удерживать. Главное – что там в свите рты поразевали, не поняли, что ли, еще?!

Что смотрите?! Воды!

Сейчас я точно помню: первое ведро на нас с Гефестом опрокинул Гипнос. Точнее, не ведро, а свою чашу, а она у него, когда нужно – пять бочек вмещает!

Вш-ш-ш! Обрушилось сверху. Ледяной трезвостью, спасением от раскаленного безумия. Вода столкнулась с огнем и ушла паром к своду, Гефест взревел так, что гулом отозвались скалы: «Утопить решили, твари?!» а на смену Гипносу уже спешил Ахерон.

Ппш-ш-ш-ш! Пар несется вверх, спешит укрыться в стигийских туманах, Хромец бьется уже не так неистово, скорее, дергается, как припадочный, сотрясаясь… в рыданиях, что ли? Или в диком смехе?

Сш-ш-ш-ш!

Хорошие воды у Ахерона. Холодные. Любую ярость погасить могут. От любого забвения вылечат. Я-то знаю, на меня родная свита с десяток бочек этих самых вод вывернула. То есть, конечно, на Гефеста тоже, но я прижимал его к земле, а потому – и на меня…

Уже к восьмому разу в голове было чисто и ясно, и тяги забыться не наблюдалось: так, в висках побаливало, да и все. Гефест сперва рвался и ревел, потом булькал и отфыркивался, а потом вообще затих. Лежит, не шевелится, как будто я его придушил невзначай.

Я оставил племянника валяться в грандиозной луже и поднялся, трогая заплывающий глаз. Успел все-таки макушкой приложить… может, и правда нужно было его двузубцем?

Поистрепанная свита стояла с ведрами, бочками и корытами наготове и тяжко дышала вразнобой. Ахерон хлюпал смятым носом-пирожком. Онир и Фобетор стояли без ведер, зато отдувались тяжелее всех: а что, и командовать тоже кто-то должен! Замерла Геката, вознеся в одной из своих рук какой-то флакон – колдовской, должно быть.

Так, будто ждала увидеть отголосок Титаномахии: горящий свод, взлетающие скалы, битву, тяжкой поступью шествующую по миру… А тут вместо этого лужа. В луже валяется то ли спящий, то ли прибитый Гефест. Над Гефестом стоит всклокоченный и мокрый до нитки Владыка с прищуренным глазом. Свита тоже мокрая до нитки, а двузубца нигде не видно.

Ты б еще завтра подошла, бросил я в сторону Трехтелой. Просто чтобы что-то сказать.

Стигийские глазели по-прежнему с обожанием, и от этого было еще более странно.

О-о-о… хрипло застонал в луже Гефест. Схватился за голову, зашевелился, разбрызгивая воду. – М-молот… в Тартар…

Алекто и кто-то из Кер переглянулись и придвинулись поближе с арехонской водицей. Я поднял руку – постойте.

Кровавого безумия в глазах Гефеста больше не было. Там плескалась мутная пелена непонимания.

В тиски, будто вспоминая, буркнул Хромец. – А кто… меня держал? Зачем… держали? Откуда вода?

Встал на четвереньки, начал тереть мозолистой ручищей челюсть – ага, болит, небось, еще б не болела.

О-ох, голова… Аид? – сообразил-таки осмотреться. – Кто это тебе… и кто это мне так… это что я в твоем мире, что ли?!

И напоследок, под дружный и чудовищный хохот свиты:

А что я тут делаю?!


* * *


Хочешь – расскажи отцу, - предложил он. – Или Гермесу: это одно и то же.

Правда, он предложил это не сразу.

Сначала мы обсыхали за трапезным столом, пока свита пыталась оценить: сколько царства осталось в целости. То есть, Гефест обсыхал, я-то высушил на себе одежду движением ладони. Заодно и в царственный плащ облекся.

Голод накинулся Цербером: когда я ел-то в последние месяцы? После памятной пьянки с Дионисом заглядывал куда угодно: на уступ, на Поля Мук, к Тартару, на берега Коцита… только не в талам и не в трапезную. Перехватывал на ходу что-нибудь с подноса у трясущегося слуги. Уходил, бледной тенью себя самого.

Смешно же, правда. Адамантовый стержень этого мира – и такая тряпка. Главное – из-за чего…

Хромец возлежал напротив, равнодушно капая водой с бороды на новый хитон из моих запасов. Тускло смотрел, как я сметаю жаркое с блюда. Как запиваю разбавленным вином.

В грубых пальцах кузнеца Олимпа перекатывалась одинокая оливка.

Ты… спасибо, что скрутил меня, выговорил он наконец.

Не благодари. Обращайся.

Сам я бы не остановился.

Тогда тем более – не благодари.

Как там говорила Минта? Кузнецу не с кем поговорить у его горнов, а жена не слушает? Да кто его вообще будет слушать, Хромца-то. Его дело – дворцы строить и щиты красивые ковать.

Видно было, что Гефесту отчаянно хочется выговориться, и пока что его останавливает только собеседник. Даже и не могу припомнить, когда моя физиономия хоть кого-то понуждала к откровенности. Если, конечно, не считать Гипноса. Или допрашиваемых пленников во время войны.

Дионис это все, кузнечным мехом раздул грудь Гефест. – Дионис. Все: выпей! забудься! Праздник скоро! Ну, я и выпил…

Пальцы сдавили оливку – только пятно на белой ткани осталось.

Наверное, хорошо, что я оказался у тебя. Мог бы на Олимп двинуться. И вмазать… ему.

Дионису?

Ему – в особенности. А еще – отцу.

Ладно, я давал тебе возможность соврать. Кто ж виноват, что ты этого как раз не умеешь.

Зевсу.

Ага. Молотом, и глаза, которые сутки напролет выедает огонь горна, щурятся удивленно-удивленно. Ведь нельзя же Громовержца, любимого отца – и молотом. Не положено.

А еще в глазах, под покрывалом похмельной боли, таится иная боль – глубинная, острая, многолетняя. Боль корчится на скалах, прибитая к ним адамантовыми клиньями. У боли есть имя – Прометей.

Почему так бывает, а, Владыка? Когда я прибивал его к скале, он просил позаботиться… присмотреть за Эпиметеем. За братом. Вместо этого я сделал Пандору. Сам лепил. Три дня, этими самыми руками… я же не знал, для чего, мне сказали – сделай…

Сказали – сделал. Пандора тоже сделала. Открыла сосуд в доме у брата Прометея. И Эпиметей вот теперь тоже где-то на краю света… зарекся иметь дела с Олимпом, я слышал.

А теперь вот это…

И вдруг схватил чашу, торопливо забулькал соком, старательно обходя своим вниманием нектар, и амброзию, и вино. Утерся плащом, чтобы я не мог видеть, как сок на щеках мешается со слезами.

Пророчество это… вот зачем он с ним вылез?!

Прометей – и зачем вылез? Будто бы Хромец своего дружка не знал: у этого в крови вылезать. В Титаномахии вон тоже высунулся. Теперь вот… что там у Гефеста в глазах?

Почерневшая, изъеденная страданиями фигура, пришпиленная к скале. Развевающиеся пасмы волос. Голубые глаза – два непреклонных ледника: «Владычество Зевса тоже не вечно! Я знаю, знаю, кто сможет! И рано или поздно…»

Есть расхотелось. Отодвинул блюдо, отшвырнул лепешку, которой тщательно собирал подливу.

Он же не знал, наш человеколюбивый, наш гордый Прометей. Ляпнул просто так. Впрочем, он же вещий. Кто может сказать, чего он не знает?

Рано или поздно…

Что?

А? – Гефест царапает чашу заскорузлым пальцем. Ковку оценивает.

Рано или поздно – что?

Владычеству Зевса конец. Рано или поздно. Есть тот, кто сможет свергнуть его. Прометей знает, кто это…

И?

Гефест только отмахнулся крепкой, привычной к молоту лапищей. Знает и не говорит. Мало того, что не говорит – так он и в будущем не скажет. Кузнец, конечно, ходил… пытался уговаривать… толку-то? Упрямства в Прометее всегда было больше, чем здравого смысла. Едва ли годы в бездне могли его изменить.

А отец послал орла. Своего орла. Чтобы он каждый день выклевывал Прометею печень. Каждый… лицо кузнеца дернулось. – А за ночь она будет отрастать. И так изо дня в день.

Зевс или не мог придумать другую казнь, или решил, что Прометей должен разделить участь брата-Менетия. Ну, хоть орла послал, не грифов.

…изо дня в день. Пока он не скажет. Или пока отец не выдумает еще какой-нибудь муки…

Воображаю, что стало с младшим, когда он услышал об этом пророчестве. Метиду он проглотил в дурмане Лиссы, но ребенка Метиды собирался истребить без всякого безумия – едва только прозвучало извечное «тебя свергнет сын». Теперь вот – снова. Только Зевс уже не юнец, а когда покушаются на трон Владыки…

Хочешь – расскажи ему, заглянул Гефест в глаза. – Расскажи отцу. Или Гермесу: это одно и то же. О том, что я причинил вред твоей вотчине, а мог бы – Олимпу. О том, что тебе… он кивнул на мою скулу, украшенную отметиной. – А мог бы – ему. Может, он повесит меня рядом с Прометеем. И я разделю муки друга. Может, мне не придется… а!

И снова вцепился в чашу, будто тонущий – в спасительный канат с борта корабля.

Не придется раздираться между искренней любовью к другу и такой же искренней – к отцу.

Дурак ты, кузнец, что мне еще тебе сказать. Послушал бы хоть Ананку, что ли – вот же она, мудрая:

«Горе богам, любящим искренне…»

Я подвинул блюдо обратно – на столе еще коростельки остались. Нежные, косточки на зубах хрустят. Выздоравливающему такая пища в самый раз.

Рассказать о чем? В моей вотчине случаются непорядки. Бывает, Геката прольет что-нибудь в свою трясину – стигийские бесятся…

Гефест глазел, как тень, отправляемая в Элизиум.

То есть, если бы тени знали, что такое на самом деле – Элизиум.

Зачем тебе…

Я привык выносить приговоры, знаешь. И я считаю: за глупость нужно карать. Возвращайся в свои кузницы. Лобызайся с Афродитой в отсутствие Ареса, кузнец вздрогнул, будто я плеснул ему в лицо еще бочку ахероновой водицы. – Куй оружие и игрушки, строй дворцы. Улыбайся Зевсу. Улыбайся ему пошире, а то он подумает, что пророчество о тебе.

А младший может, я знаю. Он теперь ко всем своим детишкам приглядываться станет.

А как же… Прометей?

А он за свою глупость будет платить по-своему.

Отодвинул блюдо, оглядел стол… подумал: может, еще фигами заесть?

И заел. Под бесмысленным взглядом Гефеста, который в жизни не видел меня в хорошем расположении духа.

Кузнец смотрел, как я отправляю в рот фиги. Так пристально, будто надеялся узреть в них истину.

То, что я разрушил…- наконец медленно выговорил он. – Восстановлю.

И похромал к дверям. Приземистый, ссутуленный, с безжизненно свисающими руками. Благодарить больше не стал – палачей благодарить не положено.

Я покивал ему вслед – ну-ну, восстанавливай, нам тут помощь не помешает.

Виски слабо давило – внутри них молоточками стучали вопли Прометея: «Я знаю, кто… я знаю!» Или, может, какие-то другие голоса, повторяющие мое имя – вслушиваться не хотелось. От сытости клонило в сон, хотя – какой тут сон…

Входи, сказал я, поднимаясь с пиршественного ложа.

Эвклей притопал тут же: дожидался за дверью. Отекший, припадающий на левую ногу и прижимающий к лысине пропитанную каким-то снадобьем тряпицу. Под тряпицей бугрилась изрядная шишка.

Прибрали?

А что тут приберешь? – каркнул распорядитель. Сразу кинулся к столу, запустил пятерню в жаркое. Полмира разворотил, скотина! Два моста – вдребезги. Ворота. Поля асфоделя… как стадо кабанов прогулялось. Пещерным, которые на флегетонских берегах живут, дома порушил. Поля Мук…! – баранина приглушила грязное ругательство. Я б его…

На скалу. И орла – печень клевать, - предложил я.

Я б этому недопырку сам печень клевал, прошипел Эвклей, щедро заливая в глотку вино, а за ним кидая куски сыра.

Летело как в топку.

Какому?

Что – какому?! Олимпийскому этому… какому ж еще. Поля Мук, это ж подумать только! Чуть Менетия не освободил! Кинулся, голосит: друг мой, да я ж тебя в обиду не дам… грифов перебил! Кузнец…

Какой?

Эвклей перестал двигать челюстями. Поправил тряпку на лысине. Посмотрел, как я расхаживаю по чертогу.

Он тебя, случайно, не по голове треснул?

Кто?

Олимпиец.

Здесь подземный мир. Сюда не наведываются олимпийцы. Если наведываются – неохотно. Забыл?

А-а, протянул Эвклей, щурясь. – Вот, значит… ага. И откуда ж у тебя метка на физиономии? Упал, ударился? О двузубец свой?

В подземном мире чего не бывает. Обитель чудовищ. Непокорная. Непредсказуемая…

Непокорный и непредсказуемый мир сердито ворчал – пес, которому подбили лапу.

Ага, ага… Эвклей жует уже лихорадочно. Жует – как мыслит. – А что же это по миру пронеслось? Четыре ветра напились, побуянить внизу решили?

Мало ли кто здесь может буянить. Стигийские взбесились. Кто-то из великанов не поладил с Лиссой …

Эвклей причмокнул. Побарабанил жирными пальцами по столу.

Одних стигийских маловато: очень уж все порушено. Великаны это были. Или дракон. Там все в огне – так что можно дракона…

К Ате сходишь сам?

Эвклей скривился. Совершил невиданное: положил обратно румяное яблоко, которое успел сгрести со стола.

Не ладим мы с ней. Лучше – если ты.

А почему бы и нет – все равно ведь миром пора заняться.

Уходя восстанавливать разрушения, Эвклей задумчиво обронил:

Хорошо еще – судов нету… не расхлебались бы.

Я был с ним согласен.

И без того с трудом расхлебались.

Завертелось Иксионовым колесом: вызвать с Олимпа Ату через Гипноса, поведать ей, что в вотчине новое чудовище объявилось: дракон из недобитых Ехидниных деток. Где скрывался до того – непонятно… вот, вылез, наделал дел, пока я его в Тартар не запихал.

Ата кивает одобрительно, трет пухлые ладошки, меняет цвет глаз. Потом, ласково:

Не волнуйся, я придумаю, где он скрывался, этот дракон…

Вот и хорошо. Теперь собрать свиту. Тех, кто присутствовал сам, тех, кто видел. Угрожая всеми мыслимыми и немыслимыми карами… никакого Гефеста не было. Был дракон. Среди подземных дураков немного, все быстро мотают головами: да какой тут Гефест… да сплошные драконы вокруг!

И взгляды – тревога с восхищением напополам. И немым вопросом. Ладно, нет времени разбираться…

Поля Мук подрагивают под ногами, перепуганные яростью Гефеста. Палачей и Кер, которые сунулись мешать кузнецу, укладывают ровными пластами. Грузят на колесницы, отправляют к Гекате – пусть творит чудеса со своими снадобьями.

Данаиды уже получили по новому кувшину, пифос восстановлен – можно опять лить воду в треснутый. Тантал сидит на дне пересохшей речки и кроет Гефеста отборной бранью. Груши Танталу так и не досталось, зато ветка ткнула в глаз. Правда, он эту же ветку и сглодал. Ладно, восстановить силой воли, что можно.

Эвклей и его великаны прикатили назад колесо с Иксионом. Титан уже не орет – тихо стонет. Накатался.

Менетий возлежит весь в тушках убитых грифов, оковы наполовину сломаны. Титан ржет так, что пуганые данаиды бегут к колодцу вдвое быстрее. «Представляете, этот остолоп принял меня за Прометея!!! Ага-га-га-га…» Смеха в Менетии убавляется, когда к нему возвращаются грифы.

Дальше. Посмотреть мосты. Хотя там не на что смотреть – жалкие огрызки над Коцитом и Ахероном. Хоть ты на каждый бывший мост нового Харона сажай.

Интересно – сколько Гефест носился по миру и крушил? Судя по разрушениям – долго. Что ж меня не позвали? Найти не могли?

Или меня боятся больше, чем Гефеста?

Пещерным чудищам, лишившимся домов – пообещать новые. Рой даймонов тоже свое место потерял – пристроить неподалеку от дворца Кер… Раненых не меньше сотни – к Гекате и ее чаровницам. Пусть ставят на огонь котлы побольше.

Ворота, суета, разгоряченный и красный Эвклей, и спасибо, что судов нет, с ними бы не расхлебались…

Минта и без того меня сегодня не дождется. Ни раньше, ни вообще. Отосплюсь во дворце. Тем более – виски опять как клещами стиснули – надежными, кузнечными…

Все-таки, это был не самый худший день, подумалось, пока я поднимался к спальне. Суматошный. Безумный, как Гефест в подпитии. Но ничего – интересный. К совершенному его сумасшествию не хватает только…

Задумавшись, я толкнул дверь в талам. Позабыв, что почти четыре месяца ее не открывал.

Царь мой! Наконец-то…

Медное пламя в глаза – полосой. Волосы небрежно переплетены алыми лентами – огонь в огне. Хитон – домашний, тоненький, с обещанием приоткрывает белое плечико.

Шаг навстречу.

Я смотрел на жену, казалось, более красивую и более соблазнительную, чем обычно, с непониманием. Пламя Флегетона – ну, вот кто может сказать, что творится у женщин в головах?!

Разве что Зевс, но оно и понятно, он с мужчинами меньше общается, чем…

Ты устал, царь мой, легкая умиротворяющая улыбка, ладони скользят по ткани хитона под гиматием. – Я слышала, в мире объявилось какое-то детище Ехидны. Было много хлопот? Давай я помогу тебе.

Ресницы опущены, скрывая глаза. Игривый румянец на щеках.

Легкий хитон норовит уползти с плеч.

Выглядит многообещающе.

Вот только глаз не могу разглядеть… а, ладно, и не пытаюсь, потому что главное – не это. Главное – она с небывалой пылкостью отвечает на мои поцелуи.

Кровь нетерпеливо постукивает в висках – проснулся семейный темперамент…

Сейчас… подожди… царь мой… вот, выпей отвар, он снимет усталость…

В тонких ладонях – ясеневая чаша с прозрачно-зеленым настоем. От жидкости странный аромат – и свежий, и сладкий, немного вяжет… Незнакомый мне, нет, как раз потаенно-знакомый, и кровь прилипает к щекам, когда я доношу чашу до губ.

«На тебя только раз взглянуть – и уже не до аполлонов. Ты будто из древних песен – черное пламя, которому сам отдаешься, чтобы – до костей…».

И непонятный, смешанный аромат от черных, с зеленым отливом волос…

Медленно я поднял глаза и встретился взглядом с Персефоной.

С двумя зелеными остриями, которые она прятала под ресницами. Лицо – застывшая маска белее крыльев Ники. И губы чуть шевелятся, храня на себе следы соблазнительной улыбки:

Ты не пьешь, царь мой? Почему же?

Я отшвырнул чашу с такой силой, что она разлетелась в щепки. Душистый отвар окропил стену, аромат свежести и сладости повис в воздухе, наполнил грудь, и в какую-то секунду я увидел…услышал…

«А-а-а… Владычица… не на-а-а-адо…»

«Лежать, тварь! Это у тебя получается лучше всего. Сколько раз ты была с ним?!»

«А-а-а, я всё сделаю, только дай жить… дай мне жить…»

«Чтобы ты могла тащить на ложе чужих мужей?»

«И-и-и-и, нет, это все он… он! ты же знаешь, ты знаешь его, а я уйду, я скроюсь, меня Гелиос не увидит и Борей не отыщет, я скроюсь, только не надо… только дай мне жить…»

«Да. Я дам тебе жить. Вечно».

Я могу поклясться: сейчас у нее такой же взгляд и такая же улыбка, как когда она произносила это свое «Вечно».

Она не сразу поняла, шепот чуть слышный, такой же сладкий, как и аромат от отвара. – Она и превращаться стала не сразу. Сначала волосы. Потом ноги. Вот руки почему-то превращались медленно. Она еще кричала, когда из пальцев прорастали темно-зеленые листья. Растение назовут ее именем – Минта. Не знаю уж, какие в ней свойства, но может, лекари будут собирать как траву для мужчин…

Моя левая рука невольно дернулась – размахнуться, но за секунду до того острый кулачок с размаху впечатался в грудь.

Теперь ее глаза не были двумя остриями – горели как Флегетон. Только его воды не бывают зелеными.

Тебе было мало? Мало меня?! Захотелось разнообразия, как Зевсу? Можешь пойти и полюбоваться на свою нимфочку – если, конечно, среди трав отыщешь. И со всеми остальными – слышишь, с каждой! – будет то же самое. С каждой, слышишь?! Можешь карать меня, но – с каждой! И если ты хотя бы попробуешь… посмеешь…

Слова тонули в моих поцелуях, отпадали ненужной шелухой, спадали, как одежда в ночи, оставляя обнаженные смыслы. Для слов больше не было места между нами, между нами ничему больше не было места… и упало только две фразы – много позже, вылепившиеся, словно статуэтки из глины, из рваного дыхания, шороха сминаемой ткани, звуков прикосновений губ – к губам.

Скажи… скажи, что я лучше ее… скажи мне…

Лучше всех.

Свежий аромат нового растения минта[2] обиженно впитался в стены, не желая присутствовать в спальне Владык этой ночью.

Афродита красивее меня, сказала Персефона наутро. Она рассматривала черепаховый гребень с отделкой черненым серебром – изящная вещица, явно подарок Афродиты.

Она скучная, отозвался я, потягиваясь.

Афина умнее и лучше владеет оружием.

И никто не понимает, почему она носит пеплос, а не мужской хитон.

Артемида прекрасный стрелок.

И даже ее брат признает, что она бешеная. Шутит, что ее даже в аид нельзя, только в лес. Иначе нигде не уживется.

Откуда ты…

Гермес.

Геба прекрасная хозяйка…

Сплетница, как все прекрасные хозяйки.

Гера…- она немного подумала и вздохнула. – Ах, да.

Гребень погрузился в густые локоны, утонул в них целиком. Вынырнул, утонул, вынырнул…

Скоро праздник по поводу победы в Титаномахии. Подготовка подходит к концу… ты будешь?

Нет.

Я останусь еще на день или два. Скоро начало весны – если мать заметит…

Да.

Ты стонал во сне.

Что?

Приподнялся на локте, решив, что ослышался… какое там – подскочил.

С Минтой такого не было – или все-таки было? Теперь и спрашивать не у кого.

Ты во сне стонал, повторила жена, откладывая гребень. Коснулась ладошкой моего лба. – Неужели тебя так расстроила участь этой нимфы?

Говорил что-нибудь?

Она не понимала, почему я так смотрю. Откуда ей знать, что со мной такого с рождения не было. Мы не так уж давно женаты.

Нет. Просто стонал. Сквозь зубы. Тихо, но как от боли. Царь мой, что…

Ничего.

Облекся в одежды по-божественному – рукой провел. Вышел из спальни.

Виски гудели и ныли по-прежнему, и в мозг по временам ввинчивалось мое же имя, только полным муки голосом: «Аид! Аид!» Хаос и первобоги, за своей игрой в забвение я совсем забыл об этих приступах, вернее сказать, я просто не обращал на них внимания, а теперь вот…

На пути к Тартару я обошелся без колесницы.

Железные врата были целехоньки. Устрашающие своим величием (с места не сдвинуть!), они покоились там же, где их оставляли, в и них даже ничего не ломилось. Я приложил к вратам Бездны левую обожженную ладонь, поймал сонное дыхание Гекатонхейров. Сторукие сторожа спали, но спали чутко, готовые в любой миг пробудиться и показать мятежным узникам, кто главный.

Пошевелил губами, усилием воли вытряхивая из головы назойливые стоны и вопли: «Входил кто-нибудь? Выходил?»

«Не-е-е… не…» сонно откликнулось полуторастаглавое бытие. Наверное, теми головами, которые не спали – а у них там всегда кто-нибудь не спит.

Постоял, убрал ладонь. Первенцы Земли врать не умеют. Из Тартара ничего не вылезало, и новой Ехидны можно не опасаться.

Тогда что? Откуда?!

Ко дворцу Нюкты я добирался уже на колеснице. Нюкта, только-только сошедшая со своей квадриги, как раз прибирала покрывало, увидела меня – чуть его не выронила. Зашуршала темными, отдающими холодком одеждами: чем скромная богиня Ночи может услужить великому Владыке?!

Проведи к своему мужу.

Ах, конечно, конечно, только ты ведь знаешь, Владыка, что он, как бы это сказать, спит? А после вашего прошлого разговора и совсем почти не просыпается…

И правда ведь – спит. Храпит так, что весь дворец содрогается, зараза. Тут и ладонь не надо никуда прикладывать: без того все слышно. А тут еще и Нюкта шелестит над ухом, поглядывает с тихим сочувствием:

Может быть, Владыке последовать примеру моего мужа? Хоть ненадолго? Великим мира сего тоже требуется отдых…

Непременно отдохну, о премудрая. Вот только стонать во сне перестану. И как только меня перестанут преследовать истошные вопли, непонятно откуда берущиеся.

Лиссу-безумие я застал в гостях у подружки-Эриды. Эрида, увидев Владыку, про которого говорили, что к нему лучше на полет стрелы не подходить (или все-таки полет двузубца?), подскочила, развернула на себя болотный настой, которым подружки наслаждались вместо нектара. Охая, засуетилась: да как же… да что бы Владыке предложить, чем бы его…

Оставь нас, велел я, и счастливая Эрида выскочила то ли из покоя, то ли вообще из собственного дворца («Не ко мне! Не ко мне!! Что вы знаете о счастье, о глупые олимпийцы?!»)

Лисса светила желтыми глазами пугливо. При моем приближении она забилась в угол, видно, вспомнила наш предыдущий разговор.

Можно было бы поговорить в темноте, но я предпочел мановением руки выдернуть ее в круг света от факелов.

Твоя работа, дочь Ночи?!

Не моя! Не моя! – тут же заверещала сестра Таната, плюхаясь на живот. – Не знаю, ничего не знаю! Я чтобы – на Владыку… на хозяина! Нет-нет, не моя! Служу, как обещала – преданная, ваша, до последнего волоска – ваша…

Да уж. Хорошую служанку получила Гера, как говорил за кубком вина развеселый Дионис. Тот самый, за которым безумие идет по пятам и который его не стесняется.

Чья тогда?

А я не знаю, ничего не знаю, великий Владыка! Я про подземный мир ничего не знаю, откуда мне! Я сейчас – хи-хи! – там, наверху. Служу. Много работы, устала. Но служу. Вот, пришла подруге жаловаться, подруга понимает, подруга тоже много служит… а я своего мира не вижу, я теперь там, наверху, всегда наверху, служу…

Падаль. Молча оттолкнул ее в тот же угол, подавляя дрожь омерзения: от Лиссы тянуло Элизиумом. Ароматами вечно живых и вечно мертвых цветов, нагретой остановленным в небе солнцем травой.

Пора бы мне привыкнуть. Был ведь во дворце у Кер – черепа, безумные оскалы со всех сторон на фоне красной бесконечности: кровавые колонны, алая жидкость падает на пол с потолка, багрянец стен и солоновато-горький вкус смертности в воздухе. У Эриний бывал не раз – хлысты, бичи, кости; фрески, изображающие сцены невероятных пыток. Меня привечали даже в Стигийских болотах, я выслушивал жалобы чудовищ на то, какими невкусными стали нынче младенцы, и судил, сколько слизи можно выпустить за год в трясину, чтобы не отравить ядовитые стигийские кувшинки.

Из всех чудовищ моего мира я до сих пор питаю отвращение только к одному.

Служи и дальше, выплюнул через силу. Отвернулся, чтобы не видеть и не слышать ликования безумия: «Служить! Служить буду! Еще как буду!»

Крики и надрывный вой сжимали виски железным обручем пытки. В очередной раз я остановил колесницу у выступа, с которого привык смотреть миру в лицо. Поднялся, застыл – привычно. Частью мира, частью лысого, холодного, черного выступа…

Мир был спокоен. Не ложно, а действительно. Не тревожилось ничто в Стигийских болотах – вечном рассаднике чудовищ и неурядиц; грешники принимали свои кары с нужной обреченностью, ну, а тени… что на них смотреть. Это тени.

Это не груз на плечах, к которому я притерпелся. На сей раз – не отцовское «Рано или поздно». Это Эребское «бесконечность». Малые войны – отголоски большой. Битвы, которые никогда не закончатся. Только разобрался с женой, с Минтой, с забвением – получи в зубы еще одно…

И что делать – драться? Бить по-божественному?!

По-божественному не получалось.

Я закрывался в няньке-темноте, и погружался в себя, и уходил в мир – опасное путешествие – а голоса, полные муки и мольбы, вились вокруг назойливым комарьем, пихались и мучили близостью разгадки: вот, поймать! Это же что-то такое простое, что прямо рассмеяться можно, если б я только умел.

Ананка, и где тебя носит, когда так нужна…

Наверное, я простоял там слишком долго: колесница Нюкты опять покинула ее дворец. Потом вернулась. Потом я ощутил робкое прикосновение к локтю.

Мать прислала за мной, шепнул голос жены (я ждал из-за плеч другого голоса и только поморщился). – Там начинается праздник в честь великой победы, и нас уже ждут. Ты гневаешься?

Нет.

Совсем забыл, что Кора здесь. Забыл, что идет время. Кажется, я нахлебался забвения Минты слишком сильно.

А не пришел потому, что были дела?

Да.

Под зелеными глазами у нее легла легкая синева – на слишком белой коже. И не было улыбки, будто она не поднималась из подземного мира, а спускалась в него.

Четвертая Эриния по имени Персефона умерла и страстную Владычицу забрала с собой. Осталась усталая девочка, снизу вверх глядящая на сурового мужа.

Ты правда не хочешь пойти? Зевс… отец настаивал. Говорил, что победителей в Титаномахии было трое, и он желает, чтобы собрались все…

Победителей на самом деле было больше. Кто-то висит на скале, и ему клюют печень. А кто-то скитается по асфоделевым полям. Все равно все не соберутся.

Но Зевс ведь имеет в виду тех, кто дрался с Кроном… И даже если бы у меня на пороге не стояла еще одна битва – мне не было бы смысла идти. Я не дрался, потому что хтоний – не оружие битвы.

Я воровал, потому что победу иногда приходится красть.

«Хоть это понял», неодобрительно пробурчала Ананка и опять умолкла, как сгинула.

Значит, ты не придешь?

Передай матери, что она может праздновать, не опасаясь.

Она еще немного помедлила, будто сомневалась: сказать – не сказать?

Я не буду отвлекать тебя, выговорила медленно. - Я ухожу.

Знаю.

И ничего не скажешь напоследок?

Мое «до скорого свидания» она приняла как должное, и вскоре я перестал ощущать ее присутствие за спиной.

Обруч на висках стянулся туже. Вручную его не разомкнешь, мыслей нет, а бить по-божественному тоже не выйдет…

Ну, так можно поступить просто. По-владычески.

Гипнос собрал сыновей быстро: приказ был отдан в нужном тоне. Онир, Морфей, Фантаз и остальные, менее важные божки сновидений неловко перепархивали с места на место чуть позади озадаченного отца.

У Гекаты была еще более озадаченная мина – впрочем, ее растерянность мешалась с надменностью.

Голоса в голове сливались в жуткую какофонию мольбы. Не приветствуя собравшихся, я поднял палец к виску.

Кто из вас к этому причастен?

Чтобы выглядеть разгневанным, усилий прилагать не пришлось.

Мне.

Им не пришлось прилагать усилий, чтобы выглядеть испуганными.

Владыка обвиняет нас в злоумышлении против него? – с елейной улыбочкой осведомилась Геката.

Трехтелая, негромко сказал я. – Однажды я проявил милость. Но если это была ты…

Разве я осмелилась бы, подобострастье пополам с затаенной ненавистью во всех глазах. – Может быть, Владыке нездоровится? Может быть, мои чары…

Тифону под хвост твои чары, Хозяйка Перекрестков. Я смерил взглядом исподлобья остальных: дети Гипноса все как один пытались укрыться за крыльями отца.

Владыка, это не я, отмазался папаша. – То есть, и не мои тоже. Они у меня, конечно, не все нормальные, но настолько дураков не рожаю – проверял.

Я склонил голову набок, выбирая между Ониром и Морфеем. Несколько часов в водах Коцита заставляют посмотреть на дурные шутки с другой стороны…

Вот опять. Все чаще и громче: «Смилуйся!» «За что караешь?!» «Взываем к тебе, Запирающий Двери!»

Боги Хаоса, откуда голоса в моей голове взяли это дурацкое прозвище?!

Владыка, вкрадчиво вмешалась вдруг Геката, когда моя рука невольно дернулась, потереть висок. – Ты не сказал нам, что за видения тебя посещают. Может статься, это голоса? Крики, исполненные мольб и просьб? Будто кто-то взывает?

Она улыбалась сладчайшей и самой убийственной из своих улыбок. И явно наслаждалась происходящим.

Щедрый Дарами Владыка Аид, Запирающий Двери, заговорила нараспев, будто аэд у гостеприимного костра. – Слух преклони к недостойной и глупой богине. Может ли статься, что ты, искушенный и мудрый, мольбы людей посчитал чьим-то замыслом злобным…

Довольно изображать Мома-насмешника, - оборвал я. – Ты знаешь, что мне не приносят жертв на земле. Смертные не молятся мне.

Смертные молятся тем, кто может дать им что-то нужное. Оградить от бед. Подарить богатство. Удачу в войне или на охоте. Любовь. Мудрость. Долголетие.

Меня они ненавидят – то есть, ненавидели бы, если бы так не боялись, и мои жертвы – только погребальные. Что могу дать я – кроме загробной участи?

«Аид Великий! Смилуйся с женою своею! Пошли нам…»

«…отвернулся от нас?»

«…на твой алтарь…»

Подавив желание стереть усмешку с лица Гекаты, я закрыл глаза и рванулся к Скорбной Пристани.

Еще ничего не успев осознать – только предчувствуя.

На пристани во всех смыслах не было ни души.

Поплевывал на гранит Харон, разгоняя веслом вокруг себя застоявшийся воздух. Вид у него был такой, словно ему давно уже не приходилось грести.

Это по всей Элладе, тихо проговорил за спиной чей-то голос. – А мы думали, ты знаешь.

Голос был не Ананки – мужской.

Гермес, вестник богов, Душеводитель, которому больше некого водить, смущенно развел руками.

Харон умудрился поскрести седалище об весло и еще раз сплюнул на камень пристани.

Я стоял, глядя из своего мира туда, где шатался в последние месяцы, ничего не видя и не замечая, – наверх.

Где полыхали костры вокруг моих алтарей. Где забивали гекатомбами жертв – произнося при этом мое имя.

Где молились мне – чтобы я послал им смерть.


[1] Эрос Любовь

[2] Минта (греч.) - мята

Загрузка...