Глава 18

Вторник, 13 февраля. День

Ленинград, проспект Огородникова


— Не похож… — рассеянно пробормотал Минцев, взглядывая на свой собственный карандашный набросок.

— А вы-то откуда знаете, как выглядит «Чемпион»? — изобразил я удивление. — Или он у вас в разработке?

— А? Нет-нет! — заерзал подполковник. — Это я про другого… человека. Хм… А этот, значит, вылитый «Чемпион»?

Я присмотрелся. Георгий Викторович оказался неплохим рисовальщиком — он ухватил даже выражение усталости на обрюзгшем лице моего нечаянного знакомого, с кем мы вчера играли в догонялки.

— Был бы я художником, как некоторые… — мне удалось представить в уме облик агента и сравнить с его двухмерной копией на шероховатом альбомном листе. — Похож, вроде… О! Вспомнил! У «Чемпиона» вот на этой… на левой скуле розовел шрам — косой, между глазом и мочкой уха. Сантиметров, так, на пять тянулся… Тянется. Да и уши у него… Прижатые, такие… Знаете, как будто он их… — я чуть было не упомянул скотч, но вовремя прикусил язык. — Как будто изолентой приклеил посередке! Мочки только слегка оттопыриваются, и верхние кончики…

— Ага! — Минцев быстро внес поправку, и показал мне портрет.

— Он! — вынес я окончательный вердикт. — Вот сейчас точно он.

— Ат-тлично! — акнул мой куратор, и я заметил нервозность в его движениях.

— Всё будет хорошо, Георгий Викторович, вот увидите. Че… Светлана Витальевна — женщина молодая, здоровая…

— Да понимаю я… — вымученно улыбнулся подполковник. — Я ей яблок достал, подушку подложил… Она сидит, хрумкает, «Белые ночи» перечитывает… Довольная такая, улыбается… А переживать одному мне приходится!

— Ну, и правильно! — фыркнул я. — Роженице стрессы ни к чему. Вы извините, что оторвал от… э-э… от переживаний.

— Да нет, Андрей! — Минцев резко мотнул головой, собирая наброски в кучу. — Я, честно говоря, обрадовался даже, что хоть какой-то перерыв в моей беготне по стенам, хе-хе…

Гулко клацнув, отворилась лакированная дверь в кабинет, и порог переступил дядя Вадим — представительный, вальяжный даже, но загрубелое, словно рубленое лицо выдавало бывшего работягу.

— А, ты еще здесь, Андрей? — обрадовался он. — Привет! Георгий, что, Светлану замещаете?

— Да вот… — подполковник суетливо уложил бумаги в тощую кожаную папку, и крепко пожал руку Данилина, «мозолистую и свою». — Мое почтение, Вадим Николаич! Всё, убегаю!

Минцев выветрился из кабинета, а Томин дядя, посмеиваясь, развернулся ко мне.

— Тут такое дело, Андрей… — закряхтел он, топчась растерянно и смущенно, чего за ним обычно не водилось. — Ты не мог бы задержаться еще… м-м… на полчасика?

— Ну-у… — потянул я, мысленно вороша версии. — Мог бы. А зачем?

— Да тут один товарищ должен подъехать, из обкома ВЛКСМ… Чуть ли не сам Колякин!

— К Светлане? — прищурился я. — Или по мою душу?

— По твою, — Данилин глянул прямо и серьезно. — Ты против?

— А это зависит от того, чем мне расписываться придется… — ухмыльнулся я. — Чернилами или кровью.

Дядя Вадим громко, хотя немного притворно, рассмеялся и хлопнул меня по плечу.

— Не боись! Не знаю, так ли уж страшен для Сатаны крест, а вот серп и молот ему точно не по нутру!

* * *

Я остался один в пустом кабинете. Даже шумы райкома почти не доносились — торопливые шаги функционеров гасила «кремлевка», раскатанная вдоль коридора, а стрекот пишмашинок воспринимался на пороге слышимости.

За окном, наконец-то, проглянуло солнце, однако погода не баловала — зима, будто прознав о наступлении весны, переходила в контрнаступление: всю ночь шел снег, а с утра калил щеки морозец.

Свежий наст смотрелся нарядно, как накрахмаленная рубашка. Я усмехнулся, вспомнив, как однажды разочаровал Тому «Большую». Она-то полагала, что снежинки — чистейший образец небесной влаги! А ведь внутри этих холодных шестиугольных звездочек — пылинки. Ядрышки грязи, как центры кристаллизации.

Сам не люблю, когда пышные белые сугробы чернеют от вешнего тепла! Неприятно смотреть на безобразные льдистые останки, что текут, обращаясь в слякоть. Но такова жизнь, такова природа — вечный круговорот смертей и рождений…

Я насупился. Что-то меня на философию потянуло. Наверное, это продолжение вчерашних «размышлизмов».

Отступит совсем немного времени, отшелестят листочки календаря, и надвинется вплотную середина марта. Ровно два года минует с моей «инфильтрации». Дата!

Вечером я тяготился тем, что успел так мало. Впрочем, и контраргументы были весомы — вон, как взбаламутил водичку в здешнем застойном аквариуме! Пускай на днях сняли Бахтияра и добили «Бессмертных», последних гвардейцев шаха, но будущее Ирана туманно… Зато не отколется Польша, не полыхнет в Афгане!

Даже гибель Брежнева дала позитивный толчок — переформатированное Политбюро, хоть и сохранило долю прежней аморфности, всё же готово действовать куда более энергично, обдуманно и решительно, чем прежде. А уж как оживилась пресса!

О ближайшем пленуме пишут мало — скорее всего, в последний день февраля ЦК КПСС формализует уже сделанное, укрепит, углубит, наметит… Но сколько же надежд и чаяний людских вяжется с майским «Большим Совещанием»! Возможно, будущие историки именно пятнадцатое мая назовут точкой бифуркации или даже Второй Великой Революцией, тем самым днем, когда корабль под гордым, хотя и поблекшим названием «СССР» выведут из болота на чистую воду, надраят палубу, закрасят ржавые потеки на бортах, починят пыхтящую, чадящую турбину — и новый капитан скомандует с легким белорусским акцентом: «Полный вперед!»

О, я прекрасно помню, как в покинутом будущем хаяли «совок», как спрашивали с издевательской ухмылочкой: «А зачем спасать тот Союз? Чего для? Кому он, вообще, нужен?»

Вон, дескать, последний генсек с первым президентом РФ дружно развалили СССР, под бурные аплодисменты из-за океана, и хоть кто-нибудь из «советского народа» встал на защиту «социалистической Родины»?

И очень хорошо, что не встал, иначе мы бы огребли все горести и несчастья Второй Гражданской войны!

«Союз нерушимый» развалился в первую очередь из-за неспособности «партии и правительства» справиться с проблемами, постепенно нарастающими из-за этой самой неспособности. А чтобы отвечать на явные и неявные угрозы, их надо было замечать, желательно вовремя.

Любые общества проходят через спады и смуты — по Гегелю кризисы вообще топливо роста. Аппарат власти должен — обязан! — уметь перерабатывать выявляемые трудности и «отдельные недостатки» в развитие. Когда этой потенции нет — реальность разрешает кризисы явочным порядком, через революции, бунты-мятежи-погромы…

В СССР мышление руководства было очень архаично и ограничено неширокими идеологическими рамками. Кроме того, в силу возраста, личный горизонт руководителей был невелик, и предпочтение отдавалось комфортному инерционному сценарию вместо некомфортного реформационного.

В целом, сигналы о том, что развитие тормозится и проблемы, носящие системный характер, нарастают, шли как минимум с середины семидесятых. Однако серьезно думать о том, чтобы как-то менять «базис», затевая «предперестройку», стали лишь в начале восьмидесятых. И то, отложили всё «на потом», дожидаясь, пока «старики уйдут». В итоге почти десять лет драгоценнейшего времени было потеряно, кризисные явления серьезно отяготились и усложнились, в том числе в идеологической сфере.

На это, как прогорклое масло на черствый хлеб, наложился ряд «несчастных случаев» типа Афганистана, польского беспредела, Чернобыля или, скажем, инспирированного Штатами резкого падения цен на нефть — событий исторически необязательных. Всё вкупе и толкнуло СССР в воронку краха.

Это — правда, горькая и некрасивая, но даже она тонула в газетных помоях «эпохи гласности». Ух, сколько вранья насочиняли «прорабы перестройки»! Сколько дурнопахнущего информационного силоса скормили населению бывшей сверхдержавы!

Прекрасно помню, как, брызгая слюною, мне доказывали, что Горбачева продвигал Андропов (хотя кадровые вопросы высшего уровня решал исключительно Брежнев!), что Запад никак не вмешивался в наши дела, и СССР благополучно распался сам…

Но как перекричишь рёв одураченных толп?

Я прижался лбом к холодному стеклу и скосил глаза на заметенные газоны.

«Ты бы еще вспомнил наивные россказни о советской элите, сговорившейся монетизировать идеалы революции, конвертировать в яхты и виллы на Лазурном берегу… — усмехнулся я, кривя губы. — Либералы-демократы судили по себе!»

А вот старая гвардия обуржуазиться не могла, и планов стать «капиталистами» не вынашивала — хотя бы по той причине, что всё руководство выросло при СССР, связывало с СССР свой жизненный успех (а быть наверху номенклатурной пирамиды — это успех!), не обладало никаким жизненным опытом вне СССР, не имело представления о владении частной собственностью или управлении миллиардными состояниями — это было за пределами их понятий.

Проблема крылась не в том, что они хотели изменить жизнь в сторону «загнивающего империализма» — проблема в том, что их всё устраивало, и они ничего менять не хотели…

Влажный щелчок замка смешал мысли.

— Можно? — в кабинет заглянул невысокий мужчина лет тридцати в непременном темном костюме и при галстуке.

Я его сразу узнал, хоть и встречал лишь в «нулевых». Впрочем, товарищ Колякин к тому времени мало изменится. Разве что нынешние залихватские усы поседеют, да взлохмаченная по моде прическа примет тот же «пожитой» цвет — металла на изломе. А нынче он молод, здоров — и занимает пост первого секретаря Ленинградского обкома ВЛКСМ.

— Александр Николаевич! — сыграл я ребячье удивление. — Вы сами?

— А, вот! — хохотнул персек, и поручкался со мной. — Здравствуйте, Андрей. Спасибо, что дождались!

— Да нормально, у меня тут были дела…

— У меня тоже! Персональное, так сказать, дело! — Колякин завертел головой. — Это кабинет Светланы… э-э…

— … Витальевны, — подсказал я.

— Ага! Стало быть, мы никому не помешаем. Отлично! Меня, Андрей, из самого ЦК комсомола накачали! М-м… Вы знакомы с товарищем Канторовичем? Леонидом Витальевичем?

— Имел такое удовольствие, — улыбнулся я.

— И то, что вы доказали теорему Ферма… Тоже правда?

— Воистину так, — ответ мой был краток и кроток.

— Ага… — Колякин пожевал губу, соображая. — Тогда… Да, это действительно имеет значение… Андрей! — решительно сказал он. — Вам придется стать знаменитостью! Как Гайдару, как Чкалову… Как Гагарину! — заметив мою, слегка наигранную, неуверенность, персек надавил: — Надо, Андрюша, надо! Понимаю, что быть всегда на виду — то еще удовольствие, но вы берите пример с артистов. Вот, кто упивается популярностью!

— Это у них профессиональное, — усмешка искривила мои губы. — Да нет, я не отбрыкиваюсь, Александр Николаевич. Куда ж тут денешься… Просто… Понимаете, рекомендации выдающихся математиков — это здорово, конечно, но ведь сама работа пока лишь в виде рукописи. Ее только в марте отдадут в печать, а опубликуют… Не раньше конца апреля.

— Так это для специалистов, для знатоков! — парировал Колякин, небрежно поведя кистью, словно отряхивая сомнения. — А о вас должны услышать все! И в Союзе, и за его пределами! Андрей, это серьезно, очень серьезно. У меня, у самого мурашки бегали по спине, когда я зарылся в энциклопедию! Сам Эйлер отступился, не смог осилить теорему Ферма, а вы смогли! Комсомолец! Гражданин СССР! Вот, что важно! — он присел на стул, но сразу же вскочил, и стремительно заходил по тесноватому кабинету. — Я вижу лишь одну настоящую трудность в той «общественно-полезной нагрузке», что мне спустили из ЦК… Не все слышали о теореме Ферма, и мало кто способен оценить ваше достижение, Андрей. С полетом в космос было куда яснее, его можно хотя бы представить себе, да и сколько всего было понаписано со времен Циолковского — и «Аэлита», и «Туманность Андромеды»… Все же читали! А тут… Вот что. Я предлагаю начать с большой статьи в «Комсомольской правде»!

При этих словах я невольно поежился.

— Да, — Колякин покивал, положительно оценивая собственную идею. — Там работают талантливые журналисты, тот же Голованов или Биленкин. Или Песков… Хотя нет, этот больше на природе специализируется… Вам, Андрей, придется лишь популярно объяснить, насколько сложной была ваша задача, и… О! В преамбуле надо будет обязательно рассказать о вашем военно-патриотическом клубе, о «раскопках по войне»! А то читатели представят вас этаким согбенным очкариком, пожелтевшим, как страницы старой книги, хе-хе… Кстати, вы планируете в этом году поисковую экспедицию?

— Обязательно, — заверил я руководство обкома. — В первых числах мая.

— Вот и об этом расскажете! — пылко сказал Колякин, тут же переходя на деловитый тон. — Короче, газетчиков я беру на себя. Организую встречу, и… Начнем знакомить народ с Андреем Соколовым, а потом и остальное человечество подтянется… Готовы?

— Всегда готов! — ответил я, аки юный пионер.


Среда, 14 февраля. День

Ленинград, улица 8-я Красноармейская


Сегодня у нас было пять уроков, и я решил не бежать в столовку, а заняться общественно-полезным трудом. Наивно полагая, что пообедать и дома можно — вчерашний борщ призывно стыл в холодильнике…

Убедить себя мне удалось легко, да и аппетита особого не чувствовалось, поэтому всю большую перемену я посвятил генеральной уборке — навел относительный порядок в школьном комитете комсомола.

Приют комсорга занимал небольшое, но светлое помещеньице — два окна выходили на улицу. Ничего особенного: гипсовый бюст Ленина и знамя; массивный стол, сколоченный в сороковых годах, набор разнокалиберных стульев, пузатый шкаф, набитый бумагами…

Смести пыль и проветрить — это первым делом. Выпросив у тети Глаши ведро и тряпку со шваброй, я протер пол, а затем и вовсе совершил подвиг — громадный ворох старых стенгазет умудрился скатать в один плотный рулон, и втиснуть в промежуток между шкафом и облупленным сейфом, где хранились взносы — по две копейки с комсомольца.

До звонка оставалось минуты три-четыре, когда мне удалось управиться и, с чувством исполненного долга, запереть дверь.

— Андрей!

Я даже не вздрогнул, увидав Тыблоко, что приближалась с величественностью швартующегося крейсера.

— Здравствуйте, Татьяна Анатольевна.

— Ага… — добродушно проворчала директриса, замечая ведро с тряпкой. — Порядок наводил? Молодец! Тогда здесь их и примешь.

— Кого?

— Корреспондентов!

У меня едва не вырвалось: «Каких?», но я вовремя сдержался, не посеяв в Тыблоке сомнений в моей сообразительности, и лишь кивнул.

— Сразу после уроков, — наставляла Татьяна Анатольевна непутевого секретаря школьной комсомольской организации. — Не опаздывай! А я их прямо сюда направлю…

Мне оставалось лишь соглашаться. Так и кивал до самого звонка…

* * *

Память о журналистке легкого поведения унесло, как сквозняк утягивает в форточку дымок сигареты. Брать интервью у новой знаменитости явились двое опытных писак, истинных мэтров, хоть и не дотянувших до среднего возраста.

Оба были бородаты, только юркий, непоседливый Голованов напоминал земского врача, разве что без обязательного пенсне.

— А вот одна птичка напела мне, — болтал он, раскладывая пару блокнотов и прочие орудия журналистского труда, — что вас, Андрей, привлекли к разработкам советского «шаттла»… Это правда?

— Ноу комментс, — вежливо улыбнулся я.

— Понимаю, понимаю! — заторопился Ярослав Кириллович. — Секретность, подписки… Просто я, по роду деятельности, связан с космонавтикой. Бывает, что днюю и ночую на Байконуре!

— Давай по порядку, — вмешался осанистый Биленкин, больше смахивавший на Александра Третьего. — С самого начала.

— Давай! — покладисто кивнул Голованов. — Ты первый.

— Андрей, я не удивлен, что именно вас избрали комсоргом школы, — степенно заговорил Дмитрий Александрович. — Меня поразило иное — ваша установка на активное, неформальное решение проблем. Ну, инициативу по юнармейцам рассматривать не будем… Непонятно пока, что из этого выйдет, да и спорные моменты… м-м… имеются. А вот поисковые экспедиции… Задам самый, пожалуй, замусоленный вопрос: как вы, вообще, пришли к идее поискового… да, не будем скромничать, именно что поискового движения?

— А это как раз тот случай, — ответил я, следя за тщательностью изложения, — когда понятие «долг» выступает наглядно и зримо. Нужно помогать тем фронтовикам, которые выжили, начиная с тимуровцев, но ведь нельзя забывать и о тех, кто не вернулся из боя. Помните, как пел Бернес: «От героев былых времен не осталось порой имен…»? Так вот, — мой тон обрел внушительность. — Нельзя, чтобы павшие становились землей, травой! Они достойны последних почестей в любом случае, даже если не совершали подвигов. Они сражались за Родину, годами били фашистов, и уже это одно — героизм. Война заканчивается тогда, говорил Суворов, когда будет погребен последний солдат! И я действительно рад, что наш почин подхватили многие — одним тут просто не справиться. Нет, я всё понимаю! До того ли было после войны? Да и опасно копать на бывшей передовой! Места, где шли ожесточенные сражения, вроде Синявинских высот, до конца разминировали лишь пару лет назад. Впрочем, мы и сами не совались, куда попало, всегда звали сапера, прикрепленного к нашему отряду… М-м… Это я всё к тому, что именно сейчас настало то самое время, когда уважительных причин забыть не осталось. Мы, наше поколение, все, родившиеся в мирное время, в неоплатном долгу перед теми, кто победил в Великой Отечественной, даже если не дожил до сорок пятого. В прошлом мае мы достойно похоронили семнадцать бойцов Красной Армии, и даже опознали троих из них. В этом году продолжим поиски…

Добрых полчаса мы втроем разбирали суровую, траурную тему, пока не вышли на стрежень интервью, не подобрались к Великой теореме Ферма. Голованов, бедный, аж извелся весь…

— Всего за каких-то два года, Андрей, — восхитился Ярослав Кириллович, — вы полностью раскрыли свой талант математика!

— Ну, надеюсь, — вставил я со скользящей улыбкой, — что еще не полностью. Хочется думать, что теорема Ферма — моя первая серьезная проблема, но не последняя. Зря я, что ли, грыз гранит? Ну, а если серьезно… Понимаете, я с самого начала не занимался стихийно тем, что попадает под руку, а очертил себе достаточно узкий круг математических интересов и сосредоточил свои усилия на такой области, где можно было бы чувствовать себя полным хозяином… в смысле полного владения всем, что в данной области известно. Сейчас же меня влечет иная позиция, а именно: браться за всё то, что с чисто субъективной точки зрения кажется наиболее существенным и интересным в математике вообще.

— Оч-чень, очень любопытно… — затянул Биленкин, яростно терзая окладистую бороду. — В двух словах, что такое, вообще, теорема Ферма?

— В двух слова-ах… — я задумался. — Самое забавное, на мой взгляд, заключается в том, что Великая теорема Ферма с виду очень проста. Она построена на известнейшей теореме Пифагора. Помните? А-квадрат плюс бэ-квадрат равно цэ-квадрат. То есть, в любом прямоугольном треугольнике квадрат, построенный на гипотенузе, равен сумме квадратов, построенных на катетах. Вам любой школьник ее решит. Допустим, катеты равны трем и четырем, а гипотенуза — пяти. Тогда квадраты катетов — это девять и шестнадцать, в сумме — двадцать пять. Получаем квадрат гипотенузы! Просто? Так вот. Пьер Ферма еще триста с лишним лет тому назад сформулировал свою теорему, которая утверждала, что то же самое уравнение, если только степень представить любым натуральным числом больше двух, не имеет натуральных решений «а», «бэ» и «цэ». И вот тут-то и начинается подвох! Ведь доказать нужно не наличие чего-то там, а наоборот, отсутствие! Отсутствие решений. А как это докажешь? Взять, и заявить: «Я не нашел решений данного уравнения!»? Так, может, ты плохо искал? А вдруг они есть? Сам Ферма опубликовал доказательство лишь для «n», равного четырем. Эйлер, полтора века спустя, доказал теорему для случая, когда «n» равно трем. Дирихле и Лежандр — для «n», равному пяти, а Ламе — для «n», равному семи. Некоторые математики пытались решить эту невероятно сложную задачу от обратного, доказывая, что сама теорема не верна. Для этого было необходимо и достаточно привести всего лишь один пример: вот три числа, одно в кубе плюс второе в кубе — равно третьему в кубе. И они искали такие тройки чисел, но безуспешно. И никакие, даже самые мощные и быстрые ЭВМ никогда не смогли бы ни проверить теорему Ферма, ни опровергнуть ее, ведь все переменные этого простенького на вид уравнения, включая и показатели степени, могут возрастать до бесконечности… — Я передохнул, и продолжил, водя ладонью по истертой кожаной обивке столешницы. — Полное доказательство для всех случаев заняло сто тридцать страниц, поэтому объяснить в двух словах просто не получится. Скажу только, что решить задачу помогла другая теорема — о модулярности. «Каждой эллиптической кривой соответствует определенная модулярная форма. Всякая эллиптическая кривая с рациональными коэффициентами является модулярной» — это утверждение впервые высказал Ютака Танияма. Пару лет спустя, вместе с Горо Симурой… или Шимурой, как угодно… он немного уточнил формулировку. Так вот. Сначала я предположил, что, если теорема Ферма неверна, то эллиптическая кривая не может быть модулярной, что противоречит гипотезе Таниямы. Иными словами, я показал, что Последняя теорема Ферма является следствием гипотезы Таниямы! Понимаете? Затем мне удалось доказать особый случай теоремы Таниямы-Шимуры — случай полустабильных эллиптических кривых — которого было достаточно для решения Великой теоремы Ферма, а уже потом справился и с остальными, неполустабильными случаями… — Моя ладонь шлепнула по столу. — Всё.

На пять ударов сердца в комитете комсомола зависла тишина…


Вторник, 20 февраля. Утро

Ленинград, наб. Обводного канала


Софи любила буднее утро перед работой. Суета и текучка начнутся потом, напрягая и расшатывая нервы, а пока в поликлинике еще можно застать стоялую ночную тишину — больные не теснятся у кабинетов, не гудит коридор, уводящий в больничное крыло, да и не все врачи явились исполнять клятву Гиппократа. Хорошо…

Дома, встав по будильнику, ты быстро приводишь себя в порядок, наскоро завтракаешь, кофе допиваешь на ходу, бросаешь «Пока!» Томочке, бежишь к метро, торопишься, спешишь…

И вот ты на месте. Можно отдышаться. Остановиться на минутку, угомонить суматошные мысли… Лидка из процедурного тратит истекающие минуты покоя на бутерброд с чаем…

Софи мягко улыбнулась. Не-ет… Лучше просто побыть наедине с собой, прочувствовать, как незримая стрелка внутренних весов подрагивает, успокаиваясь…

«Илюша!» — всплыло в памяти, грея и радуя.

Молодой хирург вначале показался ей надменным выскочкой, этаким патрицием, свысока поглядывавшим на медицинский плебс. Кумушки в ординаторской живо вычислили и классифицировали Ганшина.

Перспективный. Разведенный. Отец — профессор ВМА, мать — доктор наук в ГИПХ. Детей нет. Живет один, в трехкомнатной. В отдельной! В центре!

Софи улыбнулась, вспоминая, каким холодом, каким антарктическим льдом наполнялся ее взгляд при встрече с Ильей, пока…

Пока она не заметила, что кандидат медицинских наук нарочно выискивает возможности лишний раз увидеться с нею. Ну, хотя бы пройти мимо в коридоре… А уж как он сиял тогда, на выезде, оказавшись с нею в одной карете «скорой помощи»!

В тот самый день они чудом спасли раненого деда, прошедшего всю войну, от Москвы до Берлина, и угодившего под машину на старости лет.

Выйдя из операционной, Илья даже осунулся, сник, умаявшись от исключительного напряжения. Именно тогда Софи впервые пожалела этого большого, неуверенного в себе мальчишку в белом халате, краплёным чужой кровью.

Она ни слова не сказала Ганшину, не улыбнулась даже. Просто оказалась рядом, замешкавшись на минутку, а он робко вымолвил:

«Не уходите, пожалуйста…»

«Что? — не поняла Софи, вздергивая бровки. — Почему?»

«Потому что я люблю вас! — выпалил „надменный патриций“, бледнея, и заспешил, глядя с отчаянной мольбой. — Сам не верил в подобное, но… Как только увидел вас, влюбился сразу! И никто мне больше не нужен на всем белом свете… Я не хочу без вас, и не могу. Вижу вас — и мне радость! А выходные, которым, бывало, радовался прежде, я теперь ненавижу просто! Они тянутся и тянутся, разлучая с вами, до самого утра понедельника…»

Илья говорил и говорил, взглядывая с пугливым обожанием, а Софи слушала и слушала, краснея от удовольствия и поражаясь самой себе. Неужели в ее душе еще осталось местечко для амурных бдений? И тяжкая опаска обмануться тает, как утрешний туман на солнце?

А вдруг та самая заря настаёт? Любая девушка ожидает её, да не каждую согреют зоревые лучи…

Ёлгина, готовая стать Ганшиной, с приятностью потянулась, будто и впрямь застигнутая рассветом. Улыбнулась ласково, вспоминая, как завидовала «Мелкой». Тома любит своего Андрюшу самозабвенно, со всем пылом расцветающей юности. Она подчиняется ему с восторгом, и Софи с тоскливым замиранием следила, как «Буратина» сдерживает слова и руки, боясь ступить за край. Ведь для него, для него одного у Томы нет запретов и сняты все табу…

«Андрей — большой молодец…» — уважительно подумала Ёлгина.

Его тянуло к ней, это чувствовалось, буквально витало в воздухе, и были, были моменты, когда Андрюшка, явив расхлябанность души, свойственную всем половозрелым особям мужеска полу, легко мог переступить через стыд, а она бы ему не отказала… Но Дюша удержался на краю.

И теперь ее житейские горизонты ясны, не замутненные полуправдой, и она, как Тома, ждет будущее с восторженным, плохо сдерживаемым ликованием и счастливым трепетом.

«И с чистого листа…»

Загрузка...