Однажды (я к тому времени практиковал в провинции чуть более полугода) за мной прислали из соседнего города: тамошнему врачу потребовалась моя консультация по поводу пациента, страдавшего весьма опасной болезнью.
После долгой ночной скачки моя лошадь упала. Животное получило серьезную травму, я, к счастью, не очень. Пришлось добираться до места назначения в почтовой карете: железных дорог в то время еще не было. Обратно я рассчитывал вернуться к полудню тем же способом.
После консультации я отправился в главную городскую гостиницу — ждать прибытия почтовой кареты. Когда она подкатила к гостинице, оказалось, что все места — и внутри, и снаружи — заняты. Мне не оставалось ничего другого, как попытаться нанять — сколь возможно дешево — кабриолет. Но плату запросили такую, что у меня глаза на лоб полезли, и я решил поискать гостиницу поскромней в надежде совершить там более выгодную сделку.
Вскоре мне подвернулось то, что я искал: обшарпанный тихий дом со старомодной вывеской. В последний раз его красили, судя по всему, в незапамятные времена. Владелец оказался не прочь слегка заработать и, оговорив со мной условия, позвонил в колокольчик, чтобы отрядить экипаж.
— Роберт еще не вернулся? — спросил хозяин явившегося на зов слугу.
— Нет, сэр.
— Тогда разбуди Айзека.
— Разбудить? — вмешался я. — В это время дня? Неужели у вас кучеры такие лежебоки?
— Не все, а только один, — промолвил хозяин гостиницы со странной улыбкой.
— Спит и вдобавок видит сны, — подхватил слуга.
— Не важно, пойди и разбуди его. Джентльмену нужен кабриолет.
Слова владельца гостиницы и слуги вроде бы не заключали в себе ничего интригующего, но слышали бы вы, каким тоном они были произнесены! Заподозрив, что мне, как представителю медицинской науки, не мешало бы проявить к этому случаю интерес, я решил взглянуть на кучера до того, как слуга его разбудит.
— Подожди-ка минутку, — остановил я слугу. — Мне хочется бросить взгляд на этого человека, пока он спит. Я доктор и, если его дневная сонливость связана с какими-либо мозговыми нарушениями, смогу дать медицинский совет.
— Сдается мне, что его болезнь не по врачебной части, сэр, — заметил хозяин. — Но если хотите, можете на него взглянуть.
Он проводил меня через двор и далее к конюшням, открыл одну из дверей и, сам оставаясь снаружи, предложил мне войти.
Внутри я увидел два стойла. В одном жевала овес лошадь. В другом на соломенной подстилке растянулся спящий старик.
Я пристально всмотрелся в него. Передо мной было иссохшее лицо человека, много повидавшего на своем веку. Насупленные брови, жесткий рот с опущенными уголками, ввалившиеся морщинистые щеки, редкие седые волосы — все говорило о былых невзгодах.
Дышал он судорожно; еще через мгновение он заговорил во сне.
Это был лихорадочный шепот через сжатые губы:
— Караул! Убивают!
Исхудавшей рукой он прикрыл горло, потом задрожал и перевернулся на бок. Вытянул руку и стал шарить по соломенной подстилке, как будто пытаясь за что-то ухватиться. Заметив, что губы у него дергаются, я склонился ниже. Он продолжал говорить.
— Глаза светло-серые, — бормотал он, — левое веко слегка опущено, волосы льняные с золотыми прядками — да, мама, — красивые белые руки с пушком — ладонь как у знатной дамы, маленькая, а кончики пальцев розовые. И нож, вечно этот проклятый нож, сперва с одной стороны, потом с другой. Ах ты, чертовка, где твой нож?
Голос зазвучал громче, спящий задрожал, его иссохшее лицо исказила судорога. Со всхлипом вздохнув, он вскинул руки. При этом кучер задел ясли, под которыми лежал, и от удара пробудился. Прежде чем он открыл глаза, я успел выскользнуть из конюшни и закрыть за собой дверь.
— Вам что-нибудь известно о его прежней жизни? — спросил я хозяина гостиницы.
— Да почти все, сэр, — ответил он. — Странная это история, многие не верят. Но это чистая правда. Да вы посмотрите на него. — Владелец гостиницы снова открыл дверь конюшни. — Бедняга! Ночь так вымотала его, что он уже опять заснул.
— Не будите его, мне не к спеху. Подожду, пока вернется другой кучер. А тем временем я бы хотел, чтобы мне подали ланч и бутылочку хереса и чтобы вы ко мне присоединились.
Как я и предполагал, вино вскоре размягчило душу хозяина, и он с охотой стал отвечать на мои вопросы о человеке, спавшем на конюшне. Потихоньку я вытянул из него всю историю. События эти покажутся невероятными, но мой рассказ верно воспроизводит то, что я слышал от хозяина гостиницы, и — могу поручиться — соответствует истине.
Несколько лет назад жил на окраине одного большого портового города на западе Англии небогатый человек по имени Айзек Скэтчард. Он был кучером и существовал на случайные заработки, а временами ему удавалось устраиваться подручным на конюшни в частные дома. Фортуна никак не желала повернуться лицом к этому честнейшему и степеннейшему человеку. Его невезение стало у соседей притчей во языцех. Злосчастные случайности неизменно лишали его заработка. Дольше всего он оставался на службе у людей любезных, но не имевших привычки вовремя платить слугам жалованье. «Невезучий Айзек» — такое прозвище дали ему соседи, и упрекать их за это не приходится.
Да, на долю Айзека выпало куда больше незадач, чем полагается обыкновенному смертному, но ему было даровано одно утешение — и то, правда, очень невеселого свойства. Жена и дети умножили бы бремя его забот и усугубили горечь жизненных поражений — так вот, ни жены, ни детей у Айзека Скэтчарда не было. То ли сухость и бесчувственность, то ли благородное нежелание навязывать свое несчастье другим удерживали его от женитьбы, хотя он успел уже достичь средних лет. Более того, тридцативосьмилетнего Айзека, как в свое время восемнадцатилетнего, молва ни разу не обвинила в том, что он завел себе сердечную привязанность.
Когда Айзек не состоял на службе, он жил вместе со своей матерью, вдовой. Миссис Скэтчард была женщиной, чьи манеры, ум и прочие достоинства выделяли ее среди низкого окружения. Она, как говорится, знавала лучшие дни, но никогда не упоминала об этом в присутствии любопытных. Неизменно любезная со всеми, она, однако, ни с кем из соседей близко не сошлась. Чтобы заработать себе на хлеб, ей приходилось выполнять для портных грубую шитейную работу. При этом она умудрялась содержать в порядке дом, и ее сыну, когда он в очередной раз оказывался на улице, там всегда была открыта дверь.
Однажды блеклой осенью (Айзеку было уже под сорок) наш герой, оставшийся — как обычно, не по своей вине — без места и живший в домике своей матери, должен был отправиться пешком в дальний путь. В усадьбе одного джентльмена, как ему сказали, требовался подручный на конюшне.
Через два дня Айзеку исполнялось сорок, и миссис Скэтчард, неизменно ласковая и заботливая мать, взяла с сына обещание вовремя вернуться домой, где его ожидало празднество настолько роскошное, насколько позволяли их скромные средства. Выполнить обещанное ему было проще простого, даже если бы пришлось дважды заночевать в дороге: и на пути туда, и на пути обратно.
Айзек собирался выйти из дома в понедельник утром, а в среду в два часа, вне зависимости от того, получит он место или нет, вернуться к праздничному столу.
В понедельник вечером, когда Айзек прибыл к месту назначения, было уже слишком поздно, чтобы являться в усадьбу и предлагать свои услуги. Пришлось ему заночевать в деревенской гостинице, а уж во вторник, с утра пораньше, заявить свои претензии на место подручного конюха. Но и тут, как всегда и повсюду, невезение осталось при нем. Блестящие рекомендации оказались бесполезными, долгий путь — напрасным: всего лишь днем раньше на работу наняли кого-то другого.
Новое разочарование Айзек принял со своей всегдашней покорностью судьбе. Как и положено тугодуму и флегматику, он был терпелив и не склонен к вспышкам чувств. Скэтчард спокойно и вежливо поблагодарил управляющего, удостоившего его беседы, ни взглядом, ни жестом не дав понять, что огорчен.
Прежде чем отправиться домой, бедолага навел в гостинице справки и узнал, что можно срезать путь и выиграть несколько миль. Получив исчерпывающие указания, где и куда сворачивать, и затвердив их после многократных повторений наизусть, Айзек пустился в обратную дорогу и шел весь день почти безостановочно, с одним лишь привалом, чтобы подкрепиться хлебом и сыром. Когда солнце стало клониться к закату, хлынул дождь и поднялся ветер. В довершение неприятностей наш герой находился теперь в совершенно незнакомой местности. Ему было известно только, что до дома оставалось еще миль пятнадцать. Решив, что пора справиться о дальнейшем маршруте, он сразу же наткнулся на придорожную гостиницу, одиноко стоявшую на лесной опушке. Зрелище это мог бы счесть унылым кто угодно, но не усталый и промокший путешественник, к тому же томимый голодом и жаждой. Хозяин гостиницы разговаривал любезно и вид имел располагающий; цена за ночлег оказалась вполне приемлемой. И вот Айзек решил расположиться на ночь со всеми удобствами в гостинице.
Скэтчард был по природе человек умеренный. На ужин он удовольствовался двумя ломтиками бекона, куском домашнего хлеба и пинтой эля. После скромной трапезы он не удалился немедленно на покой, а потолковал с хозяином гостиницы о своем плачевном положении и вечных неудачах, потом речь зашла о конине и скачках. За все это время ни он сам, ни хозяин гостиницы, ни забредавшие в комнату рабочие не сказали ничего, что могло бы возбудить скудное и неповоротливое воображение Айзека.
В начале двенадцатого хозяин запер все засовы. Айзек сам обошел вместе с ним дом, держа свечу, пока хозяин запирал окна нижнего этажа и двери, и с удивлением заметил, как прочны болты, засовы и обшитые железом ставни.
— Гостиница наша, как видите, на отшибе, — пояснил хозяин. — До сих пор никто не пытался взломать двери, но береженого бог бережет. Когда нет постояльцев, я единственный мужчина в доме. Мои жена и дочь женщины боязливые, а служанка во всем подражает госпожам. Еще стакан эля на сон грядущий? Нет? И почему только такой трезвенник мается без места, никак не возьму в толк. Ну ладно, вот ваша постель. Вы у нас сегодня единственный постоялец, поэтому — убедитесь сами — жена расстаралась вовсю, чтобы вам было удобно. Так вы в самом деле не будете больше пить? Ну что ж, доброй ночи.
Разговор этот происходил наверху, в спальне, окно которой выходило в сторону леса. Часы в коридоре показывали половину двенадцатого ночи.
Оставшись один, Айзек запер дверь, водрузил свечу на комод и не спеша разделся. На улице все так же задувал пронзительный осенний ветер, и из леса, нарушая ночное безмолвие, доносились его леденящие душу стоны. Как ни странно, Айзека нисколько не клонило ко сну. Улегшись в постель, он решил задуть свечу, только когда начнет клевать носом. Он и думать не хотел о том, чтобы лежать в постели без сна в полной темноте и слушать бесконечные унылые завывания непогоды.
Сон подкрался к Скэтчарду незаметно. О свече он и не вспомнил, так быстро сомкнулись его веки.
Во сне наш герой внезапно ощутил непонятную дрожь во всем теле и острую боль в сердце, прежде ему незнакомую. Дрожь не спугнула его сон, но от боли он тут же пробудился. Сна не было и в помине, и Айзек широко раскрыл глаза: насторожившись, он приготовился к чему угодно. Все произошло столь молниеносно, что походило на чудо. Свеча догорела почти до конца, но с фитиля спал нагар, и в яркой короткой вспышке вся комната оказалась на виду, как днем.
Между изножьем кровати и закрытой дверью стояла, глядя на него, женщина с ножом в руке.
От ужаса Айзек потерял дар речи, но необычная ясность восприятия осталась при нем; он не сводил с женщины глаз. Они молча смотрели друг другу в лицо, а потом женщина начала неторопливо приближаться к левому краю постели.
Айзек разглядел, что она красива, волосы у нее цвета соломы, глаза светло-серые, левое веко слегка опущено. Он успел это заметить и удержать в памяти до того, как женщина подошла к кровати вплотную. Незнакомка ступала молча, бесшумно, с недрогнувшим лицом, потом остановилась и медленно подняла нож. Айзек прикрыл правой рукой горло, но, проследив движение ножа, выбросил руку в сторону и резко дернулся следом. Нож вонзился в матрац в дюйме от плеча бедняги.
Пока незнакомка не спеша вынимала нож, Скэтчард разглядел ее руку. Она была красивая, с нежным пушком на белой коже. Ладонь маленькая, как у знатной леди, кончики пальцев — под ногтями и вокруг — изысканно розовели.
Женщина высвободила нож и, по-прежнему неторопливо, отошла к изножью кровати. Там она мгновение помедлила, не сводя глаз с Айзека, а затем крадучись, все так же молча, с каменным лицом, подошла к правому краю кровати, где лежала ее жертва.
Вновь незнакомка занесла нож: Айзек отдернулся, теперь уже влево, и удар опять пришелся в матрац. На этот раз Айзек обратил внимание на нож. Такими большими складными ножами обычно режут хлеб и бекон работяги. Тоненькие пальцы женщины охватывали не всю рукоятку — приблизительно треть оставалась на виду. Рукоятка, на вид новая, сделанная из оленьего рога, была вычищена и сверкала, так же как и лезвие.
Женщина вторично выдернула нож, спрятала его в широкий рукав платья и задержалась у постели, наблюдая. В следующий миг в огарке опал фитиль, пламя сжалось в голубую точку, и комната погрузилась во мрак.
Свеча тускло вспыхнула в последний раз. Взгляд Айзека был по-прежнему устремлен вправо, туда, где только что стояла женщина, но теперь там было пусто. Красавица с ножом исчезла.
Оставшись один, Айзек почувствовал, что ужас, сковавший ему язык, ослабил свою хватку. Вместе с испугом исчезла и вызванная им обостренность чувств. В мозгу Айзека все смешалось, сердце отчаянно колотилось, а до слуха его, впервые после появления таинственной незнакомки, донеслись горестные завывания ветра в верхушках деревьев. Не сомневаясь в том, что происшедшее ему не привиделось, Скэтчард выпрыгнул из постели и с криком «Караул! Убивают!» — ринулся к двери.
Точно так же, как и вечером, когда он ложился спать, дверь оказалась запертой.
Крики Айзека всполошили весь дом. Послышались испуганные, бессвязные женские голоса; в коридоре Айзек обнаружил хозяина, бежавшего ему навстречу со свечой в одной руке и ружьем в другой.
— Что стряслось? — выдохнул он.
Неспособный заговорить в полный голос, Айзек прошептал:
— Женщина, с ножом в руке. В моей комнате — красивая женщина с желтыми волосами. Она дважды пыталась ударить меня ножом.
Хозяин гостиницы побледнел. Он пристально оглядел Айзека в мерцающем свете свечи. Потом на щеки его вернулся румянец, а голос обрел прежнюю звучность:
— И оба раза промахнулась, как видно.
— Я каждый раз увертывался, — объяснил постоялец тем же испуганным шепотом, — удары приходились в постель.
Хозяин поспешил в спальню. Не прошло и минуты, как он, страшно разозленный, вернулся.
— Черт бы вас побрал с вашей женщиной и ее ножом! Постель цела. Чего ради являетесь сюда и пугаете до полусмерти весь дом своими снами?
— Я здесь не останусь, — проговорил Айзек слабым голосом. — На дороге, в темноте и под дождем, и то лучше, чем в этой комнате, после того, что я там увидел. Дайте мне свечу, чтобы я мог собрать одежду, и скажите, сколько вам заплатить.
— Заплатить! — проворчал хозяин, с хмурым видом сопровождая его в спальню. — Ваш счет будет на грифельной доске, когда вы сойдете вниз. Знай я раньше ваши повадки, ни за какие деньги вас бы не впустил. Посмотрите на постель! Где здесь дырки от ножа? И на окно: засов взломан, как по-вашему? А дверь — я ведь слышал, вы запирались перед сном, — цела она или нет? Убийца с ножом, в моем-то доме! Постыдились бы!
Скэтчард, ничего не отвечая, наспех оделся, и они вместе спустились по лестнице.
— Почти двадцать минут третьего, — снова заговорил хозяин, когда они проходили мимо часов. — Самое время стращать честных людей!
Айзек уплатил по счету, и владелец гостиницы, отпирая тяжелый засов, чтобы выпустить его на улицу, с издевательской улыбкой спросил, не через эту ли дверь забралась в дверь убийца.
Расстались они молча. Дождь прекратился, но мгла царила беспросветная, а ветер сделался еще пронзительней. Но ни тьма, ни холод, ни опасность заблудиться Айзека не страшили. Ему легче было брести в бурю через чащобу, чем оставаться в гостинице, после того что он там пережил.
Кем была та красивая женщина с ножом? Откуда она явилась — из страны снов или из другого, неведомого мира, что зовется миром духов? На эти вопросы он не нашел ответа ни тогда, ни позже, в среду в полдень, стоя наконец перед крыльцом родного дома после многочасовых блужданий в поисках дороги.
Заждавшаяся мать встречала его на пороге. По лицу сына она тут же поняла, что с ним не все благополучно.
— Места я не получил, но так уж мне на роду написано. Я этой ночью видел дурной сон, матушка, а может быть, то было привидение. Так или иначе, я до сих пор не нахожу себе места от испуга.
— Айзек! На тебя страшно смотреть. Входи же, садись к огню и расскажи матери все от начала до конца.
Если матери не терпелось услышать рассказ, то Айзек жаждал поскорее его начать, ведь по дороге он все время утешал себя надеждой, что мать, превосходившая его живостью ума и обширностью познаний, сумеет пролить свет на загадку, которая оказалась не по зубам ему самому. Мысли его путались, но таинственный сон запечатлелся в памяти четко.
По мере того как подходило к концу повествование, лицо матери покрывалось смертельной бледностью. Она ни разу не прервала сына, но, когда тот замолчал, подсела ближе, обняла его за шею и спросила:
— Айзек, ты видел свой дурной сон в эту самую ночь, со вторника на среду? И в котором же часу тебе явилась женщина с ножом?
Айзек вспомнил слова хозяина гостиницы, прикинул как можно точнее, сколько времени прошло с той минуты, когда он отпер дверь своей спальни, до момента, когда оплатил счет, и ответил:
— Часа в два.
Мать в отчаянии всплеснула руками:
— В эту среду твой день рождения, Айзек, и родился ты как раз в два часа ночи!
Сын соображал не настолько быстро, чтобы сразу разделить суеверный испуг матери. С удивлением и некоторым беспокойством он наблюдал, как она вдруг поднялась со стула, открыла свою старую конторку, достала перо, чернила, бумагу. Потом миссис Скэтчард сказала:
— У тебя неважная память, Айзек, да и у меня теперь не многим лучше: я ведь совсем старуха. Я хочу, чтобы и годы спустя мы с тобой помнили этот сон в подробностях, как ты его помнишь сейчас. Повтори мне все, что говорил о женщине и ее ноже.
Айзек повиновался и, видя, как мать тщательно заносит на бумагу каждое слово, был немало изумлен.
«Светло-серые глаза, — писала она, когда сын рассказывал о внешности гостьи, — левое веко слегка опущено. Волосы льняные, с золотистыми прядками. Руки белые, с пушком. Ладони маленькие, как у знатной леди, кончики пальцев розовые. Складной нож с рукояткой из оленьего рога, на вид почти новый». Это подробное описание миссис Скэтчард снабдила указанием года, месяца, дня недели и часа, когда ее сыну явилась во сне загадочная женщина. Потом миссис Скэтчард сложила записи в конторку и заперла.
И в этот день, и позже все попытки сына вновь завести разговор о поразившем его сне ни к чему не привели. Мать упорно скрывала, что думает о происшедшем, избегала даже упоминать о бумагах, запертых в конторке. Очень скоро Айзек потерял надежду вытянуть у нее хотя бы слово. Рано или поздно время стирает все воспоминания, и таинственный сон постепенно изгладился из памяти Скэтчарда. Мысли об этом сне уже не так пугали его, как прежде, а затем и вовсе исчезли.
Такая забывчивость тем более понятна, если учесть, что вскоре после страшной ночи в судьбе Айзека наметился благоприятный перелом: как воздаяние за долготерпение и многолетние невзгоды он получил наконец великолепное место, проработал там семь лет, а когда, по смерти хозяина, оставил свою должность, вдобавок к прекрасной рекомендации ему досталась, согласно завещанию последнего, приличная ежегодная рента (в благодарность за спасение жизни госпожи во время несчастного случая с экипажем). Вот так и получилось, что Айзек Скэтчард, через семь лет после того как видел в гостинице страшный сон, вернулся к матери с ежедневным доходом, достаточным для безбедного и независимого существования до конца их дней.
Мать, в последние годы хворавшая, благодаря сыновним заботам и избавлению от нужды оправилась настолько, что в очередной день рождения Айзека смогла сесть вместе с сыном за праздничный стол.
Когда день клонился к вечеру, миссис Скэтчард обнаружила, что пузырек с укрепляющим средством, которое она регулярно принимала, против ее ожидания, уже совсем пуст. Айзек немедленно вызвался пойти к аптекарю и пополнить запас. Было так же дождливо и ветрено, как в ту памятную осеннюю ночь, когда ему пришлось остановиться в придорожной гостинице.
Входя в лавку аптекаря, Айзек приметил бедно одетую женщину, поспешно выходившую оттуда. Лицо незнакомки поразило Айзека, и он проводил ее взглядом, пока она спускалась с крыльца.
— Вы обратили внимание на женщину, которая только что вышла? — заговорил стоявший за прилавком ученик аптекаря. — Подозрительная особа. Спросила настойку опия против зубной боли. Хозяин на полчаса вышел, и я ей ответил, что мне не велено продавать яды в его отсутствие. Женщина чуднó усмехнулась и сказала, что через полчаса зайдет опять. Если она надеется, что хозяин ее обслужит, то, по-моему, сильно ошибается. Она замыслила самоубийство, сэр, это ясно как день.
Уже при первом взгляде на женщину Айзек ощутил неожиданный прилив любопытства, а после этих слов заинтересовался еще больше. Получив пузырек с лекарством, Айзек вышел на улицу и стал взволнованно оглядываться, надеясь снова увидеть незнакомку. Оказалось, что она медленно прогуливается взад-вперед на другой стороне улицы. Ощутив, как отчаянно забилось в его груди сердце, и немало этому удивившись, Скэтчард подошел к незнакомке и заговорил с нею.
Он спросил, не расстроена ли она чем-то. Она указала на свою изорванную шаль, убогое платье, измятую грязную шляпку, потом встала так, что фонарь осветил ее суровое, бледное, но все же необычайно красивое лицо.
— Как, по-вашему, похоже, что я довольна и счастлива? — произнесла она в ответ с горькой усмешкой.
Такой чистый выговор Айзек до сих пор считал особенностью речи одних лишь знатных леди. В каждом движении незнакомки сквозила естественная, небрежная грация, свойственная дамам, которые подучили превосходное воспитание. Кожа, несмотря на малокровие — спутник бедности, — поражала своей нежностью. Можно было подумать, что обладательница столь гладкой кожи всю жизнь не знала отказа во всех тех удобствах и удовольствиях, какие может доставить богатство. Даже ее тонкие, изящные руки, несмотря на отсутствие перчаток, не утратили своей белизны.
Мало-помалу, отвечая на вопросы Айзека, женщина открыла свою печальную историю. Нет надобности пересказывать здесь эту повесть: подобными ей пестрят страницы полицейских отчетов, где идет речь о покушениях на самоубийство.
— Мое имя — Ребекка Мердок, — заключила женщина свой рассказ. — У меня осталось девять пенсов, и я решила потратить эти деньги в аптеке напротив, чтобы оплатить себе дорогу на тот свет. Хуже, чем здесь, мне там не будет, так к чему медлить?
Не одно лишь естественное сострадание шевельнулось в сердце Айзека, когда он слушал эти слова. Какие-то таинственные, непонятные ощущения путали его мысли и сковывали язык. По поводу ее безрассудного намерения он смог сказать только, что не даст ей покуситься на собственную жизнь, даже если придется не спускать с нее глаз всю ночь. Серьезность и взволнованность его незатейливой речи произвели, по всей видимости, немалое впечатление на женщину.
— Вам не нужно будет этот делать, — ответила она, когда он повторил свою угрозу. — Благодаря вашему сочувствию ко мне вернулось желание жить. Не стану произносить театральных клятв и уверений. Я буду ждать вас, живая и невредимая, завтра в полдень в Фуллер-Медоу. Нет, денег не нужно. Моих девяти пенсов хватит, чтобы оплатить вполне приличный ночлег.
Попрощавшись с ним кивком, она скрылась. Айзек за ней не последовал: он поверил своей собеседнице без колебаний.
— Странно, но я ей верю, — сказал он себе и в полной растерянности отправился в обратную дорогу.
Происшедшее настолько поглотило мысли Айзека, что, войдя в дом, он не обратил ни малейшего внимания на то, чем была занята в это время его мать. Пока он отсутствовал, она отперла свою старую конторку и начала просматривать спрятанные там бумаги. С тех пор как она записала со слов сына рассказ о привидевшемся ему сне, миссис Скэтчард каждый год в день рождения Айзека перечитывала эти бумаги и украдкой размышляла над ними.
На следующий день Айзек отправился в Фуллер-Медоу.
Безоговорочно поверив новой знакомой, он оказался прав: она действительно пришла, причем минута в минуту. И в это незабываемое утро сердце Айзека утратило способность сопротивляться чарам голоса и облика Ребекки Мердок.
Если человек средних лет, дотоле не испытавший привязанности к женщине, воспылает наконец страстью, то, каковы бы ни были обстоятельства, он едва ли найдет в себе силы сопротивляться ей. Женщина, чья изысканная речь и утонченные манеры все еще говорят о прежнем высоком положении, обращается к нему по-дружески, с такой нежностью и признательностью! В немалой опасности оказался бы в этом случае двадцатилетний юнец, стоящий на той же ступени общественной лестницы, что и Айзек. А что касается мужчины, достигшего середины жизненного пути, то есть возраста, когда все сильные чувства, возникнув, пускают в душе глубокие корни, то для такого человека поддаться новой, недостойной привязанности значило погибнуть неминуемо и окончательно. Еще одно-другое свидание украдкой после встречи в Фуллер-Медоу, и пагубная страсть завладела Айзеком Скэтчардом. Не прошло и месяца со дня знакомства, как Айзек дал Ребекке Мердок обещание на ней жениться, — событие, означавшее, что к Ребекке вернулась удача, а с ней, возможно, и доброе имя.
Ребекка завладела отныне не только чувствами, но также мыслями и волей будущего мужа. Она направляла каждый его шаг, научила даже, как лучше преподнести матери новость о предстоящей женитьбе.
— Если ты начнешь с того, что расскажешь, как ты меня встретил и кто я такая, — учила лукавая женщина, — то она все перевернет вверх дном, лишь бы помешать нашей свадьбе. Скажи, что я сестра твоего приятеля, слуги, в подробности не вдавайся, а все прочее предоставь мне. Пусть она меня полюбит, я стану для нее самым дорогим человеком после тебя, и тогда уже можно будет открыть ей глаза.
Цель оправдывала средства, и Айзек примирился с обманом. Благодаря задуманной хитрости с его души спал груз. Но все же для полного счастья ему чего-то не хватало. Непонятное, неуловимое беспокойство не оставляло его ни на мгновение, причем не в отсутствие Ребекки Мердок, а, как ни странно, именно тогда, когда она бывала рядом! А она была сама доброта: ни разу не дала Айзеку понять, насколько он ниже ее по уму и воспитанию, с трогательной заботливостью старалась угодить ему во всем, даже в мелочах. Но беспокойство не проходило. С первой встречи ее лицо не только восхищало Айзека, но и тревожило отголосками смутных воспоминаний. Они с Ребеккой сходились все ближе, но чувство необъяснимой томительной неопределенности все так же донимало Скэтчарда.
Итак, по наущению Ребекки Айзек скрывал правду до последнего дня, когда он поспешно и путано объявил матери о том, что сегодня состоится помолвка. Бедная миссис Скэтчард показала, насколько доверяет сыну, заключив его в объятия и радуясь вместе с ним тому, что нашлась наконец женщина, которая станет нежить его и покоить, когда мать отойдет в лучший мир. Она горела желанием поскорее увидеть избранницу своего сына; знакомство было назначено на следующий день.
Наступило утро, яркое и солнечное, гостиная домика Скэтчардов была залита светом. Миссис Скэтчард, нарядившаяся ради такою случая в свое воскресное платье, с радостным нетерпением ожидала сына и будущую невестку.
Ровно в назначенное время, торопясь и волнуясь, появился Айзек со своей невестой. Мать встала, чтобы приветствовать гостью, сделала несколько шагов ей навстречу, всмотрелась в Ребекку и… застыла на месте. Ее разрумянившееся лицо в одно мгновение побелело; доброта и нежность во взгляде сменились выражением полнейшего ужаса; руки, простертые для объятия, повисли как плети. Тихонько вскрикнув, она отступила назад.
— Айзек, — прошептала мать, уцепившись за локоть сына, когда тот с беспокойством спросил, не больна ли она. — Айзек! Разве эта женщина никого тебе не напоминает?
Не успел он ответить, не успел бросить взгляд туда, где, пораженная таким приемом, стояла Ребекка, как мать нетерпеливо указала на конторку и протянула сыну ключ.
— Открой! — шепнула она поспешно.
— Что это значит? Почему со мною обращаются так, будто я здесь лишняя? Твоя мать намерена меня оскорбить? — со злостью спрашивала Ребекка.
— Открой и дай мне записи из левого ящика. Быстрей, быстрей же, бога ради! — торопила сына миссис Скэтчард, продолжая испуганно пятиться.
Айзек протянул ей бумагу. Миссис Скэтчард молниеносно пробежала ее глазами, а затем последовала за Ребеккой, которая с высокомерным видом повернулась, чтобы выйти из комнаты. Миссис Скэтчард поймала ее за плечо и внезапно откинула свободный рукав ее платья, чтобы взглянуть на руку. В лице Ребекки злость сменилась страхом. Вырвавшись из рук старой женщины, она шепнула себе под нос: «Сумасшедшая! А Айзек это от меня скрыл!» С этими словами она вышла за порог.
Скэтчард поспешил следом, но мать обернулась и остановила его. На миссис Скэтчард жалко было смотреть, такое страдание и ужас выражали ее черты.
— Глаза светло-серые, — начала она негромко, заунывным торжественным голосом, указывая в сторону открытой двери. — Левое веко слегка опущено, льняные волосы с золотистыми прядками, руки белые, с пушком, ладони маленькие, как у знатной леди, кончики пальцев розовые. Женщина из сна! Айзек, это Женщина из сна!
Так вот почему при взгляде на Ребекку Мердок его всегда подспудно мучило какое-то сомнение! Да, он и в самом деле видел ее раньше — семь лет назад, в свой день рождения, в уединенной гостинице.
— Берегись, сынок! Берегись! Айзек! Айзек! Не ходи за ней, останься со мной!
При этих словах на окно гостиной пала тень. Внезапно содрогнувшись, Айзек поднял глаза. Это вернулась Ребекка Мердок. Она с любопытством глядела на них поверх низкого ставня.
— Я дал обещание жениться, мама, и должен его сдержать.
Слезы выступили на глазах у Скэтчарда, но он все же различил, что роковое лицо удаляется от окна.
Мать низко опустила голову.
— Тебе плохо, мама? — прошептал сын.
— Я убита горем, Айзек.
Он склонился и поцеловал мать. Свет в окне вновь затмился: зловещие глаза сверлили их напряженным взглядом.
Три недели спустя Айзек и Ребекка были уже мужем и женой. Роковую страсть, которую подпитывало присущее Айзеку изрядное упрямство, уже невозможно было искоренить из его души.
После первой встречи с Ребеккой миссис Скэтчард наотрез отказалась не только видеться с невесткой, но даже слушать доводы и уговоры Айзека, пытавшегося вступиться за жену.
Причину этого ни в коей мере не следует искать в той бесславной жизни, которую Ребекка вела прежде. У матери с сыном никогда не заходила речь ни об этом, ни о чем-либо другом, связанном с Ребеккой, кроме устрашающего, неотличимого сходства между живой женщиной и призраком из сна Айзека.
Ребекка, со своей стороны, никогда не выказывала ни малейшего огорчения из-за непонятной враждебности свекрови. В интересах семейного мира Айзек не стал противоречить, когда жена предположила, что преклонный возраст и длительное недомогание сказались на душевном здоровье миссис Скэтчард. Более того, Айзеку пришлось проглотить упрек в попытке скрыть во время помолвки, что его мать не в себе. Чего стоило это пустячное криводушие в сравнении с другой, худшей ложью, вернее самообманом; сколь мало пострадала совесть Айзека, принесшая ранее куда более значительные жертвы!
Однако расставание с иллюзиями, тяжкое и мучительное, было не за горами. После нескольких спокойных месяцев семейной жизни, когда близилась уже осень, а с ней и день рождения Айзека, отношение жены к нему заметно переменилось. Она сделалась раздражительной и высокомерной, завела весьма неподобающие знакомства. Ни укоры, ни мольбы, ни требования мужа не помогали, а хуже всего было то, что вскоре она начала после каждой очередной ссоры искать забвения в бутылке. Айзек все чаще видел жену в одной компании с пьяницами, а потом, к своему горю, убедился, что она и сама перестала от них отличаться.
Но и до того, как начались эти домашние неприятности, Скэтчарду было о чем печалиться. Заходя в домик матери, он каждый раз обнаруживал, что силы ее убывают, и не мог не винить себя в ее телесных и душевных муках. Когда к угрызениям совести добавился стыд за поведение жены, этот двойной груз оказался слишком тяжел для Айзека. Бедняга менялся на глазах, и вскоре при взгляде на него всякому становилось ясно, что перед ним человек сломленный.
Мать Айзека, мужественно сражавшаяся с болезнью, которой суждено было свести ее в могилу, раньше всех заметила, что сын переменился, и узнала о его неладах с женой. В тот день, когда он сделал это унизительное для него признание, миссис Скэтчард только горько заплакала в ответ, но при новой встрече выяснилось, что она приняла решение, немало удивившее и даже встревожившее Айзека. Сын заметил, что мать одета для выхода, а в ответ на его недоуменный вопрос она сказала:
— Мне уже недолго осталось жить, Айзек, и если я не сделаю всего, что в моих силах, для счастья своего ребенка, то на смертном одре мне не знать покоя. Бог с ней, с неприязнью, и с тревогами тоже, — я собираюсь пойти к твоей жене, чтобы уговорить ее одуматься. Дай мне опереться на твою руку, Айзек, и в путь: ведь это все, что я еще могу для тебя сделать на земле.
Сыну пришлось повиноваться, и вместе они прибреди под его злополучный семейный кров.
Был всего лишь час пополудни, их обычное обеденное время, и Ребекка хлопотала на кухне. Таким образом, Айзеку представилась возможность, усадив мать в гостиной, приготовить жену к предстоявшей встрече. К счастью, она не успела еще много выпить и была настроена более миролюбиво, чем обычно.
Немного успокоенный, Айзек вернулся в гостиную. Вскоре к нему присоединилась жена, и, вопреки его опасениям, встреча прошла вполне благополучно, разве что, как заметил Айзек, мать, в целом неплохо владевшая собой, не могла заставить себя во время разговора смотреть Ребекке в лицо. Поэтому, когда Ребекка начала накрывать на стол, Айзек почувствовал облегчение.
Она расстелила скатерть, внесла поднос с хлебом, отрезала кусок для мужа и вернулась в кухню. Тут же Айзек, в упор смотревший на мать, с тревогой обнаружил, что ее лицо исказилось страшной судорогой, точь-в-точь как в то утро, когда они с Ребеккой встретились впервые. Он не успел и рта раскрыть, как мать в ужасе зашептала:
— Скорей, Айзек, отведи меня назад, домой! Пойдем, и больше никогда не возвращайся сюда, Айзек!
Скэтчард не решился спросить, что произошло; он только приложил к губам палец, помог матери подняться и повел ее к двери. Когда они проходили мимо подноса с хлебом, мать остановилась и указала на него.
— Ты видел, чем твоя жена режет хлеб? — спросила она едва слышно.
— Нет, мама, я не посмотрел. Что это?
— Посмотри.
Рядом с караваем лежал новый складной нож с рукояткой из оленьего рога. Содрогнувшись, Айзек потянулся к ножу, но тут из кухни донесся шум, и мать схватила сына за руку.
— Нож из сна! Айзек, я умираю от страха, уведи меня, пока она не вернулась!
Айзек и сам едва стоял на ногах. При виде ножа, такого реального и осязаемого, его охватила паника. В один миг исчезли все сомнения и стало ясно: его почти восьмилетней давности таинственный сон был предупреждением. С трудом собрав последние силы, он вывел мать за порог. Ему удалось сделать это так тихо, что Женщина из сна (как ее теперь называл про себя Скэтчард) ничего не услышала.
— Не возвращайся туда, Айзек, прошу тебя, — умоляла миссис Скэтчард, когда сын, доставив ее домой, собрался назад.
— Мне нужно забрать нож, — шепнул в ответ Айзек. Мать пыталась его удержать, но он, не проронив больше ни слова, поспешно вышел.
Жена уже обнаружила их тайное бегство. Она кипела яростью и то и дело прикладывалась к бутылке. Обед полетел в очаг, скатерть исчезла со стола. А где же был нож?
Айзек имел неосторожность о нем спросить. Жена охотно ухватилась за возможность позлить мужа. Зачем ему сдался нож? Может, он объяснит? Нет? Ну так он его не получит, пусть хоть на колени встает. Выяснилось, что она купила этот нож по дешевке, а раз так, значит, он ее собственность. Убедившись, что так просто нож ему не достанется, Айзек решил поискать его позже, втайне от жены. Но все старания оказались напрасны: нож исчез. Всю ночь Айзек бродил по улицам. Ему было страшно спать в одной комнате с женой.
Прошло три недели. Жена злилась по-прежнему и не отдавала ему нож, и поэтому Айзек опасался ночевать в спальне. По ночам он либо уходил на улицу, либо дремал в гостиной, либо сидел у постели больной матери. В начале следующего месяца миссис Скэтчард умерла. Не исполнилось ее желание дожить до дня рождения сына: не хватило всего лишь десяти дней. Миссис Скэтчард скончалась на руках у Айзека, и ее последние слова были обращены к нему:
— Не возвращайся туда, сынок, ради бога, не возвращайся!
Но ему пришлось вернуться, хотя бы для того, чтобы не выпускать жену из виду. Доведенная до бешенства подозрительностью мужа, Ребекка старалась в последние дни болезни миссис Скэтчард растравить его рану и для этого объявила, что намерена воспользоваться своим правом присутствовать на похоронах. Возражения и уговоры были бесполезны — Ребекка упрямо стояла на своем. В день похорон, упившись так, что море стало ей по колено, Ребекка явилась к мужу и предупредила, что собирается участвовать в траурной процессии, которая сопроводит его мать к месту последнего успокоения.
Это надругательство, вызывающий вид и оскорбительные слова Ребекки на мгновение лишили Айзека рассудка, и он ударил жену.
В тот же миг Скэтчард пожалел о своей горячности. Жена молча скорчилась в углу комнаты и стала оттуда следить за ним; от этого взгляда у мужа мороз побежал по коже. Но мириться времени уже не было. Пришлось до конца похорон оставить все как есть. Не найдя другого выхода, Айзек запер жену в ее спальне.
Через несколько часов, когда он вернулся, Ребекку было не узнать. Она сидела на кровати с узелком на коленях. При виде мужа она встала и, не выказав ни малейших признаков волнения, заговорила. Во всем — в голосе, взгляде, движениях Ребекки — сквозила какая-то необычная бесстрастность.
— Такого еще не бывало, чтобы кто-нибудь ударил меня дважды. Я не намерена давать своему мужу такую возможность. Открой дверь и выпусти меня. С этого дня мы никогда больше не увидимся.
Прежде чем Скэтчард успел произнести хотя бы слово, жена проскользнула мимо него. Выглянув в дверь дома, он увидел ее удалявшуюся спину.
Неужели она больше не вернется?
Всю ночь он настороженно прислушивался, но тишину за окнами ничто не потревожило. На следующую ночь усталость взяла над Айзеком верх: он, одетый, прилег на постель, предварительно заперев дверь (ключ он положил на стол) и оставив горящую свечу. Спал он без помех. Прошла третья ночь, четвертая, пятая, шестая — все было спокойно. Через неделю он, как обычно, лег в постель не раздеваясь и не загасив свечу; дверь была на замке, ключ на столе. Тревога его, однако, уже отпустила.
Итак, Айзек отошел ко сну, здоровый телом и спокойный душой. Но на сей раз ночь не обошлась без приключений. Дважды он просыпался, ничего неприятного при этом, правда, не испытывая. На третий раз — как в ту незабываемую ночь в уединенной гостинице — он ощутил сперва непонятную дрожь, а потом острую боль в сердце, заставившую его мгновенно пробудиться.
Айзек открыл глаза и обнаружил по левую сторону кровати…
Снова Женщину из сна? Да нет же, это была его жена, живая и реальная, с лицом того призрака и в той же позе: прекрасная рука воздета вверх, тонкие белые пальцы сжимают рукоятку ножа.
Едва увидев жену, Айзек бросился на нее, но схватить нож не сумел: Ребекка успела его спрятать. Борьба происходила в молчании. Муж рывком усадил жену на стул и принялся ощупывать ее рукав. Да, Ребекка скрыла нож там же, где и Женщина из сна, — почти новый нож с рукоятью из оленьего рога.
Отчаяние и страх не затуманили разум Айзека и не поколебали его мужества. Пристально глядя на жену и сжимая в руке нож, он произнес:
— Ты сказала, что мы никогда больше не увидимся, и все же вернулась. Теперь моя очередь уйти, и я уйду навсегда. На сей раз я говорю: мы больше никогда не увидимся, и мое слово нерушимо.
Айзек оставил жену и пустился в ночное странствие. Дул пронзительный ветер, пахнувший недавним дождем. Когда Айзек Скэтчард поспешно миновал последние дома предместья, часы на башне отдаленной церкви пробили четверть. Навстречу попался полисмен, и Айзек осведомился, который час.
Тот сквозь слипавшиеся веки взглянул на часы и ответил: «Третий». Четверть третьего ночи. Что же за день недели сегодня? Айзек прибавил семь дней к дате смерти своей матери. Да, круг замкнулся — это был его день рождения!
Так что же, избежал он страшной опасности, которую предвещал сон, или просто получил второе предупреждение?
Едва в нем зародилось это зловещее сомнение, он остановился, поразмыслил немного и повернул обратно в город. Айзек был верен слову и не собирался показываться на глаза жене, но решил потихоньку за нею понаблюдать. Нож оставался у него, и Скэтчард волен был идти на все четыре стороны, но смутные суеверные опасения его удерживали.
— Я должен узнать, где она теперь, после того как я ушел, — сказал он себе, пока, еле волоча ноги от усталости, подкрадывался к своему дому.
Было еще совсем темно. В спальне он оставил горящую свечу — теперь, взглянув в окно, он не увидел там света. Скэтчард осторожно подобрался к двери. Он помнил, что, уходя, запер ее. Он подергал ручку — дверь подалась.
До утра Айзек простоял на улице, не спуская с дома глаз. Потом осмелился войти, прислушался и не услышал ни звука — заглянул в кухню, чулан для мытья посуды, гостиную и ничего не обнаружил. Наконец он поднялся в спальню — и там тоже было пусто. На полу валялась отмычка, с помощью которой, как теперь стало ясно, жена проникла ночью в дом, и больше ничто не напоминало здесь о Ребекке.
Куда она отправилась? Это неведомо никому. Бегство ее совершилось под покровом ночи, и кто знает, где застал ее свет дня.
Перед тем как навсегда покинуть свой дом и город, Айзек попросил друзей и соседей продать мебель и употребить вырученные деньги на розыски его жены, для чего привлечь полицию. Они честно выполнили поручение, деньги потратили до последнего пенса, но все усилия были напрасны. Отмычка на полу спальни оказалась последним бесполезным напоминанием о Женщине из сна.
Тут хозяин гостиницы прервал свое повествование и бросил взгляд в окно, на конюшню.
— До сих пор, — проговорил он, — я пересказывал услышанное от других. Остается добавить немногое — то, что я знаю сам. Месяца через два с небольшим после описанных мною событий Айзек Скэтчард явился ко мне. Лицо у него до времени увяло и постарело — вы это видели. Он предъявил рекомендации и просил взять его на работу. Они с моей женой — дальние родственники, и потому я согласился испытать его. Он человек чудной, но мне понравился. Второго такого честного, трезвого и работящего конюха трудно сыскать. Что же до его ночной бессонницы и дремоты днем, в часы отдыха, то, зная его историю, удивляться этому не приходится. Кроме того, если он нужен, его можно разбудить — он слова не скажет. Нет, работник он хороший, жаловаться не на что.
— Он, судя по всему, опасается, что сбудется тот страшный сон, — боится ночного пробуждения?
— Нет. Сон этот он видит так часто, что уже привык и успокоился. Он не спит по ночам из-за своей жены — я часто это от него слышал.
— Как? О ней по-прежнему нет известий?
— Никаких. Айзек вбил себе в голову, что она жива и охотится за ним. Думаю, он ни за что на свете не решится сомкнуть глаза в два часа ночи. Именно в два часа она до него доберется — так он говорит. В это время он всегда проверяет, при нем ли тот самый нож. Он не спит, но без боязни остается один — в любую ночь, но только не накануне своего дня рождения, когда, как он уверен, ему грозит смертельная опасность. Айзек не живет здесь еще и двух лет. Когда был его день рождения, он всю ночь просидел с ночным привратником. «Она за мной охотится», — повторяет он всякий раз, когда с ним заговаривают о том, что его тревожит. Возможно, он и прав, почему нет. Кто знает?
— Кто знает? — повторил я вслед за ним.
Мистер Оливер Кармайкл принадлежал к любимчикам фортуны. Отпрыск хорошей семьи, он был поздним единственным ребенком родителей состоятельных и культурных; под их любящим присмотром он получил традиционное для английского джентльмена воспитание. В Итоне и Оксфорде он учился с удовольствием, хотя без особых отличий, затем получил превосходную должность в одном из второстепенных правительственных учреждений и повел жизнь если не самоотверженного труженика, то, во всяком случае, достойного государственного служащего. Избрав себе в дополнение к работе хобби — коллекционирование старинного серебра, он полностью обеспечил себя потребными для ума стимулами.
Мистера Кармайкла нельзя было назвать светским человеком; он чурался женщин, предпочитая уединенную обстановку одного из лучших привилегированных клубов Англии, где у него было немало знакомых; там он проводил большую часть досуга. Приятели его ценили: при слегка женственном характере и отсутствии интереса к чисто мужским занятиям вроде охоты, мистер Кармайкл был по-настоящему хорошим парнем, всегда готовым помочь советом или деньгами тем, кому не так посчастливилось в жизни.
Роста он был среднего, внешне весьма привлекателен, хотя хрупкого сложения и не без оттенка женственности. К началу его странного приключения мистеру Кармайклу исполнилось тридцать семь лет или около того.
В отведенный природой срок похоронив родителей, Оливер искренне их оплакал, расстался со старым лондонским домом и переехал в жилье поменьше, где стал вести беззаботную холостяцкую жизнь; при нем остались прежние семейные слуги, в том числе и знавшие его с рождения.
Этот портрет Оливера Кармайкла краток и неполон, однако целью было представить его таким, каков он был: человек с легким характером и доброй душой, проживший жизнь без серьезных бед и намеренный дальше жить спокойно и достойно, в мире со всеми окружающими.
Меж тем назревали события, вызвавшие кардинальную перемену в его характере и взглядах на мир.
Однажды ночью мистера Кармайкла посетили дурные сны. Утром он не смог вспомнить подробности, однако нервы его были угнетены, и оттого он чуть дольше обычного занимался туалетом. Добираясь до работы пешком (привычка, которой он педантично придерживался как полезной для здоровья), он обнаружил внезапно, что забыл дома носовой платок. Неприятность досадная, но легко поправимая — Оливер зашел в ближайшую трикотажную лавку, чтобы снабдить себя необходимым предметом.
День только начинался, посетителей в лавке было раз-два и обчелся. Мистер Кармайкл направился к нужному прилавку, и навстречу ему вышла молодая женщина. И тут безо всякого повода его охватило совершенно непонятное и очень тягостное чувство. Он ощутил сильнейшее инстинктивное отвращение к этой девице; вгляделся пристально, но не обнаружил ничего, что бы его оправдывало. Молодая женщина ничем не отличалась от обычных представительниц своей профессии: скромная, аккуратно и неброско одетая. Высокий рост, крепкое сложение, возраст — около двадцати пяти и — уродливая, иначе не скажешь, внешность. В и без того непривлекательных чертах проглядывал оттенок порочности, но не активной, а пассивной; они изобличали человека, чьи мысли и устремления низменны и злобны.
Мистер Кармайкл выбрал платок и протянул девице соверен. До тех пор она уделяла Оливеру не больше внимания, чем обычному посетителю, но, вручая сдачу, взглянула ему прямо в лицо, и в ее глазах мелькнуло злорадное торжество. Она тут же отвела взгляд. Когда Оливер направлялся к выходу, ему стадо страшно — непонятно чего и почему. В дверях он обернулся. Девица не сводила с него глаз.
По дороге в контору он размышлял об этом мелком происшествии. Поначалу Оливер отнесся к нему легкомысленно и доискивался только, откуда взялась эта внезапная неприязнь к вполне приличной, вежливой продавщице. Но постепенно дело принимало серьезный оборот: мысли о девице угнетали, образ ее вновь и вновь возникал в памяти, предвещая недоброе. Весь день он думал о своем приключении и даже вечером в клубе, за спокойной послеобеденной партией в бридж, не мог отделаться от этого враждебного, торжествующего взгляда. Когда наконец он добрался до постели и уснул, ему вновь явились сны, и на этот раз они не исчезли из памяти. Ему снилось, что он находится где-то на равнине, поблизости никого не видно и вокруг вихрятся, гонимые ветром, клубы светящегося серого тумана. Он шагает по этой равнине, куда — неизвестно, но вроде бы имеет перед собой какую-то цель. Внезапно в тумане вырастает фигура, в которой он тут же узнает девицу из лавки. Она приближается, глаза ее горят злобной радостью. В дикой панике он поворачивается и бежит, забыв о своей цели, забыв обо всем, только бы спастись от стремительной преследовательницы. Серое свечение вокруг темнеет, дороги не разобрать, угроза все ближе и ближе. Оливер с криком пробудился; в окно лился дневной свет.
С постели он поднялся разбитым, сон не шел из головы. При свете нового дня он попытался взглянуть на все спокойней и постепенно внушил себе, что о вчерашнем волнении можно забыть. Отправившись в контору, он вдруг обнаружил, что следует другой дорогой; бесполезно было убеждать себя в преимуществах нового, более живописного маршрута — с горькой улыбкой Оливер понял, что избегает трикотажной лавки. Весь день давешняя девица занимала его мысли; наконец, основательно все обдумав, мистер Кармайкл изобрел способ избавиться от этих воспоминаний. В скором времени у него был запланирован ежегодный отпуск, дела в конторе шли вяло — он попросит начальника отпустить его раньше и тут же тронется с места. Сказано — сделано. Начальник легко дал разрешение, и вечером мистер Кармайкл ошеломил слуг известием, что завтра отправится в Брайтон, где пробудет неделю, а затем совершит обычный круг по тихим загородным домам своих знакомых, приглашавших его на время отпуска.
В Брайтон Оливер Кармайкл, соответственно, и переселился, но и на новом месте наваждение не отвязалось. Ему то и дело вспоминалась девица, которую он уже возненавидел; но являлись и другие навязчивые мысли. До тех пор привычные, порожденные его образом жизни представления носили характер приятный и мирный; в них не прослеживалось высокого полета ума, но это были мысли человека чистого и порядочного. Теперь в его сознание постепенно проникали иные, порочные идеи: враждебный, недоброжелательный взгляд на людской род, с упором на худшую сторону человеческой натуры. Он отчаянно сопротивлялся новому ходу мыслей, но ощущал, что проигрывает сражение; Оливер Кармайкл терял веру в себя, свою честь и благородство; он был близок к отчаянию.
Снов он больше не видел, а проводил ночи в глубоком забытьи — состоянии, в котором, как можно предположить, то, что мы называем душой, покинув свою земную оболочку, блуждает и ищет родственного отклика в пределах, незнакомых нашему дневному «я».
Спал мистер Кармайкл теперь глубже, но просыпался, как правило, в тревоге, не отдохнувшим; ради внутреннего спокойствия, а также внешнего приличия он старался вести себя как обычно, однако друзья впоследствии замечали, что он выглядел рассеянным, утратившим как будто прежнюю безмятежность, довольство жизнью и врожденное великодушие.
Когда отпуск подошел к концу, мистер Кармайкл вернулся в город преисполненным решимости. Он пойдет в лавку посмотреть на злополучную девицу; заново увидев ее во плоти, он сможет выкинуть из мыслей ее навязчивый образ. Ты сделал из мухи слона, говорил он себе; тебе не понравилось ее лицо, но это не причина, чтобы, удерживая его в памяти, доводить себя до безумия. При новой встрече она, несомненно, окажется самой заурядной некрасивой девушкой, занятой собственными делами и давно забывшей случайного посетителя, который больше месяца назад купил у нее платок. Таким образом, он задумал под предлогом мелкой покупки снова посетить лавку и, приняв решение, немного успокоился. На следующее утро он проделал этот опыт: с, надо сказать, неровно бьющимся, но исполненным надежды сердцем мистер Кармайкл открыл дверь лавки и переступил порог.
Обведя лавку глазами, он не заметил девушки, но у хорошо запомнившегося прилавка она спокойно вышла ему навстречу. Как прежде, она держалась очень сдержанно и скромно; взглянула на него едва-едва, как на любого незнакомого и совершенно безразличного ей покупателя. Кармайкл уверился в своей правоте: он был дурак дураком, девица о нем нисколько не думала и, судя по всему, его не узнает.
Она спросила, чего он желает. Поколебавшись, мистер Кармайкл назвал первое, что пришло в голову. Перчатки. Вынув их, продавщица спросила размер; мистер Кармайкл забыл, потому что мелочи вроде перчаток ему обычно покупал слуга. Нужно было обмерить руку.
Он вытянул ладонь, и продавщица склонилась, чтобы выполнить эту незамысловатую операцию. Прикладывая перчатку, она на мгновение — вероятно, по случайности — коснулась его руки. Оливера Кармайкла потряс электрический удар, и от его самообладания, от веры в нереальность того, что происходило с ним в последние несколько недель, ничего не осталось. За один ослепительный миг он заглянул в глубины, каких прежде не ведал, и познал ужас, какой ему прежде не снился. Едва сознавая, что делает, он взял перчатки, расплатился и на мгновение замер, глядя на девушку.
До этого она вела себя как подобает продавщице, выполняла свою работу старательно, разговаривала вежливо, но несколько машинально; ни единого признака того, что она помнит клиента, ни единого многозначительного взгляда.
Но тут она внезапно подняла глаза и уставилась прямо ему в лицо; снова в ее взгляде мелькнуло торжество, зажглось сознание своей власти. Она сознавала себя хозяйкой положения, знала и понимала тайные узы, приковавшие к ней Оливера, в то время как он, смутно чувствуя свою несвободу, не догадывался о ее характере и происхождении.
Через какой-то миг девица отвела взгляд и небрежно отвернулась; мистер Кармайкл вышел за порог совершенно раздавленным. Добравшись до конторы, он не мог сосредоточиться на работе, и начальник, заметив, что подчиненному нехорошо, посоветовал ему пойти домой. Мистер Кармайкл ухватился за эту идею: он вернется в лавку — это совершенно необходимо, он снова увидит продавщицу — это тоже совершенно необходимо; возможно, она что-нибудь ему объяснит, а может, он и сам хоть немного разберется. Он нахлобучил шляпу и вышел.
Однако в лавке его ждало разочарование: в тот день она закрывалась рано, и все продавцы уже ушли домой. Не зная, досадовать или радоваться, он побрел к себе. Мистер Кармайкл ясно сознавал, что необходимо повидаться с продавщицей, однако страшился этого разговора; он будет решающим — это понятно, но к чему он поведет — вопрос.
Дом был всего в двух шагах, мистер Кармайкл пересекал одну из тихих лондонских площадей. Завернув за угол, он лицом к лицу столкнулся со своей врагиней (что девица ему враждебна, он не сомневался).
Одетая непритязательно и опрятно, она спокойно шла ему навстречу; глядела, как обычно, скромно и чинно, но с некоторым беспокойством. Приблизившись к мистеру Кармайклу, она подняла глаза. На этот раз в них не было ликования, они были глубокие и внимательные. Едва сознавая, что делает, мистер Кармайкл приподнял шляпу, девица кивнула в ответ на приветствие, он развернулся и пошел рядом.
Сначала они молчали, потом мистер Кармайкл, собравшись, заговорил:
— Я рад, что вас встретил, мне нужно было с вами поговорить; я проходил мимо «Господ ***», но лавка была уже закрыта. — Он помолчал.
— Да? — спросила девица.
— Я кое-чего не понимаю, — продолжил Оливер. — Месяц с небольшим назад я заходил в вашу лавку, чтобы купить платок, и с тех пор вы поселились у меня в голове. Я думал о вас днем, вы, как я теперь понимаю, владели мной во сне. — Он опять замолчал.
— Вы что, признаетесь в любви? — Девица усмехнулась.
Мистер Кармайкл был так ошеломлен, что на мгновение онемел. Потом воскликнул:
— В любви?! К вам?! Боже упаси!
— Вы не очень-то вежливы! — заметила собеседница. — Ну ладно, если вы в меня не влюблены, то, быть может, испытываете противоположное чувство, то есть ненавидите меня.
Она всмотрелась в мистера Кармайкла, тот медлил с ответом. Девушка продолжила:
— Не трудитесь смягчать выражения. Я знаю ваши чувства, знаю гораздо лучше, чем вы сами.
Тем временем они вошли в Гайд-парк, и девушка, указывая на два свободных стула, предложила:
— Сядем, нам есть что обсудить.
Он молча подчинился и смерил девушку долгим пристальным взглядом. Держалась она, как всегда, спокойно и скромно и полностью владела собой; только в глазах горел мрачный огонь, загадочный и угрожающий. Она отвернулась.
— Что со мной произошло? — спросил Оливер. — Кто вы такая и чего хотите? Я запутался.
Она отвечала неспешно:
— Вы задали несколько вопросов, но, если бы я ответила вам полно, вы бы сейчас меня не поняли. Кое-что я вам, однако, объясню. Кто я такая? Что ж, со временем вы узнаете, кто я и что, но пока можете называть меня по имени, данному родителями: Филлис Рурк. Я не всегда была продавщицей, даже здесь, в Лондоне. Отец мой был мудрецом, джентльменом; он научил меня, как усвоить… — она помедлила, — …немало познаний, истин, фактов, которые недоступны вам и вам подобным. Чего я от вас хочу? Что ж, я хочу многого, того, с чем вам будет страшно расставаться, но я держу вас… — отколов от платья цветок, она сжала его в руках, — …держу, как этот цветок, и так же могу раздавить.
Она так и поступила и молча стала разглядывать остатки цветка. Мистер Кармайкл колебался между страхом и негодованием. Да кто она такая, эта хвастунья, думал он; как-никак я джентльмен, человек с положением, мне ли бояться угроз никому не известной девицы из второразрядной лавки? Собравшись с духом, он ответил:
— Вы высказались недвусмысленно, мисс Рурк, но не подумали о том, что я могу предпринять со своей стороны. Вам вздумалось мне угрожать? А разницу в нашем социальном статусе вы учли? Известно ли вам, что я — мистер Кармайкл, человек солидный и с положением? И наконец… о полиции вы подумали? По-вашему, можно докучать людям безнаказанно?
Храбрился он только на словах. Едва закончив речь, он почувствовал, что сникает. Девица слушала с улыбкой, не двигаясь с места; она походила на кошку, наблюдающую за мышью. Дождавшись, пока он закончит, она несколько секунд помедлила и произнесла низким напряженным голосом:
— Несчастный несмышленыш! Ничего-то вы не понимаете. Ведь пять недель минуло с ночи, когда я впервые вас нашла, но еще не показывалась вам наяву, — неужели вы ничему за это время не научились? Толкуете о вашем положении, влиятельности, полицию поминаете. — Пожирая мистера Кармайкла своими темными, мрачными глазами, девушка продолжала: — Что вы можете сделать? Я держу вас и не выпущу. Может, я никогда больше не увижу вас воочию, материальная сторона вашего существования меня не интересует, мне нужно нечто большее, мне нужны вы сами, ваша душа.
Оливер в ужасе отшатнулся.
— Вы — дьявол? — спросил он.
Она разразилась жутким беззвучным смехом.
— Дьявол, — повторила она, — что-то вас в Средние века потянуло. Вы что, ждете, что эта ступня, — она выдвинула вперед ногу, — обернется копытом? Что я вытащу из-за пазухи пергамент — подпишете собственной кровью?
Она снова рассмеялась.
— Нет, мистер Кармайкл, — продолжала девица, — я не дьявол. Но, может, встретиться с дьяволом для вас было бы лучше.
Наступила тишина. Мистер Кармайкл чувствовал себя как птичка перед змеей. Он был заворожен, полон омерзения, хотел улететь, но не мог; желал укрепить свой дух и сопротивляться, но уступал, становился все более податливым под воздействием ее личности.
Девица вновь заговорила:
— Ну вот, пока сказано довольно. Вы узнали все, что в состоянии сейчас понять; ваши страхи подтвердились: я держу вас под контролем, ради цели, известной мне, но не вам. Нам нет необходимости больше встречаться. Когда мне понадобится, я вас призову, и вы явитесь на место нашей встречи во сне.
Оливер Кармайкл опять вздрогнул. Подобно молнии, его пронзило сознание, что в последнее время под дурманом глубокого сна его душа, разлучившись с телом, посещала неведомые и страшные области, где сообщалась с душой Филлис Рурк. Он решил, что попробует не засыпать, девица отозвалась на его мысль смехом.
— Как же, как же, будете спать как миленький. А теперь, — добавила она, — пора расставаться. Я живу с теткой в Фулеме, старушка разволнуется, что меня нет.
Она поднялась со стула.
— Прощайте, мистер Кармайкл. Au revoir[8], родственная душа, до встречи во сне.
Она ушла, а Оливер, ошеломленный и павший духом, сидел до тех пор, пока служитель не предупредил его, что ворота парка закрываются.
Домой мистер Кармайкл вернулся, едва переставляя ноги: поразительный разговор, могущество Филлис Рурк и ее недоброжелательный настрой — все это до полусмерти его напугало. Как было сказано выше, он походил на птичку, зачарованную змеей: желал воспротивиться, вырваться, скрыться — но не видел пути отступления. Тщетно он напрягал мозг, тщетно старался собрать в кулак волю и сделать… сам не знал что. Он подвергся нападению с незащищенного фланга, угрозе, о самом существовании которой еще недавно не подозревал. Что же ему грозило? Об этом он тоже не знал. Если бы речь шла об осязаемой опасности для жизни или собственности, он бы понимал, как ее встретить, что противопоставить, но это зло нацелилось на его душу. Как бывает обычно с людьми, ведущими безмятежную, мирную жизнь, ему до сих пор не приходилось беспокоиться о душе. Он смутно подозревал о ее существовании, в юности был ортодоксальным приверженцем Англиканской церкви, но в последние годы начал склоняться к умеренному агностицизму и при всегдашней готовности помочь нуждающемуся ни разу по-настоящему не задумывался над тем, что такое страдание и несправедливость. Он старался избегать того и другого, знал о том, что они существуют, но знал поверхностно; стремился ради собственного счастья и спокойствия свести их к минимуму и по возможности о них не думать.
Но вот в одно мгновение все переменилось. Он попал во власть воплощенного Зла. Разум девицы служил такой же плодородной почвой для зла, как его собственный, по его представлению, — для добра. И он был перед ней бессилен. Что с ним станет? Каковы ее намерения: низвести его на свой низменный уровень, разрушить его личность, душу, существование которой он впервые отчетливо осознал?
Он упорно размышлял, но ничего не мог придумать. Во мраке высветилась только одна дорожка, и Оливер надеялся, что это выход. Девица грозилась угнездиться в его снах. Что ж, он поменяет местами день и ночь, по ночам станет бодрствовать, а сну отводить дневные часы, когда, как он опрометчиво уверился, его противница будет занята профессиональными обязанностями. Ухватившись за эту надежду, он несколько воспрянул духом, остаток вечера старался сосредоточиться и взять себя в руки, а в обычный час отхода ко сну разжег камин, выбрал книгу и приготовился бодрствовать всю ночь.
Однако сфокусировать внимание на книжных страницах не удавалось. Мысли вновь и вновь обращались к Филлис Рурк. Что она делает, празднует ли победу, а может, даже сейчас подбирается к нему? Отгоняя эти раздумья, Оливер снова брался за книгу.
Вздрогнув, он пробудился. Огонь погас, лампа тоже, в окна лился дневной свет, в ушах, как ему почудилось, звучали отголоски тихого издевательского смеха Филлис Рурк.
Начиная с этой ночи Оливер Кармайкл совсем отчаялся. Надежда защитить себя от вражеских происков не оправдалась, другой он не видел.
Описывать подробно, что происходило в последующие несколько месяцев, занятие столь же затруднительное, сколь и бесплодное; под конец жизни Оливер Кармайкл вспоминал их как время нисхождения в глубины ада. Достаточно будет в двух словах рассказать о том, что он пережил.
После единственной попытки всенощного бдения мистер Кармайкл решил, что это пустая затея, и вернулся к своему обычному образу жизни. Что касается внешней стороны его существования, знакомые заметили в его характере постепенный сдвиг; не то чтобы эта трансформация особенно бросалась в глаза, однако он все дальше отходил от своего всегдашнего взгляда на человеческую природу, взгляда спокойного и доброжелательного. Он высказывал едкие суждения; гадая о мотивах человеческих поступков, предпочитал толковать их дурно; добродушного, готового прийти на помощь мистера Кармайкла едва узнавали: он сделался эгоистичен, холоден, безжалостен. У него прорезалось тщеславие, интерес к общению: он посещал приемы, принимал гостей, но, находясь таким образом на виду, не приобрел дополнительной популярности, а скорее утратил имевшуюся. Самые близкие друзья, опечаленные этими переменами, пытались его переубедить, но не смогли и постепенно от него отдалились. Работу мистер Кармайкл выполнял успешно, коллеги все больше ценили его и все меньше любили. Такова была внешняя сторона его существования. Труднее будет описать то, что творилось у мистера Кармайкла внутри.
Вначале он отчаянно боролся с ненавистными посягательствами на его личность, но сразу ощутил, что битва заранее проиграна. Он был слеп и безоружен, враг — зряч и искусен. В часы бодрствования губительное воздействие ни в чем не проявлялось. Врагами мистера Кармайкла были ночь и Филлис Рурк. Спал он спокойно, без сновидений — вернее, ни разу не смог их вспомнить. И все же ему было ясно, что именно во сне могучий дух Филлис Рурк отрывал его душу от тела и влек, вопреки тщетному сопротивлению, в трясину духовной деградации. Он понимал это, ночами собирал все свои силы для безнадежной битвы, а днем осознавал, что сделан еще один шаг по пути вниз.
Пожалуй, нельзя утверждать с уверенностью, что борьба возобновлялась каждую ночь; ясно только, что иной раз происходили отчаянные схватки: утром он просыпался дрожащий, залитый потом, измученный так, словно и вправду побывал на поле брани. После таких ужасных ночей он замечал неизменно, что еще более проникся злом. Проникся злом! Его пронзило острой болью, когда однажды, размышляя о своей судьбе и оплакивая утраченную невинность, он различил внутри себя тихий голосок, говоривший: «Утратив невинность, ты приобрел знание». Эта мысль засела у него в мозгу; в нем росла уверенность, что в глубине души он все более предпочитает порок добродетели, зло — добру.
С тех самых пор, как только начались ненавистные ночные посягательства на его личность, Оливер Кармайкл делал все, чтобы себя оборонить. Он, как мы знаем, обладал если не сильной волей, то твердыми принципами, его бдительная совесть распознавала чужеродные влияния и всячески им противилась; поначалу, в дневные часы, ей это удавалось. Даже и позднее он не потерял уверенности, что эти ужасные мысли не принадлежат его истинному «я», а навязаны со стороны, но теперь они, напротив, составляли неотъемлемую часть его внутреннего существа. Филлис Рурк хорошо справилась со своим делом: ее порочная душа не только завладела чистой душой Оливера Кармайкла, произошло смешение их личностей, слились воедино мысли, и уже невозможно было понять, руководят ли им собственные или чужие желания и побуждения. Оливер утратил и личность свою, и принципы.
Этот удар раздавил его окончательно. Осталась только слабая надежда, что смерть так или иначе избавит его от мук; время от времени возникали мысли о самоубийстве. От рокового шага мистера Кармайкла удерживала только неясная память о прошлом религиозном воспитании, боязнь, что, нарушив законы морали, он лишь усугубит свое положение. Но вот исчезла и эта последняя надежда; он потерял себя и был обречен на вечное единство со своим злым гением.
За шесть месяцев, пока длились его умственные и душевные муки, у Оливера Кармайкла ни разу не возникло ни малейшего желания вновь увидеть свою мучительницу; ее образ уже не маячил у него перед глазами в часы бодрствования. Лишь подсознательная убежденность говорила о том, что Филлис Рурк посещает его сны, хотя он, не сомневаясь, винил ее во всех своих бедах. Проходя мимо «Лавки господ ***», где, как предполагалось, продолжала работать Филлис Рурк, мистеру Кармайклу ни разу и в голову не пришло поинтересоваться, там она по-прежнему или нет. Он никогда не наводил о ней справки, так как успел осознать, что их отношения принадлежат не к этому, а к совершенно иному миру.
Именно так обстояло дело спустя шесть месяцев после первой встречи мистера Кармайкла с мисс Рурк. И вот однажды утром он пробудился с привычными уже признаками ночного сражения. Он был вымотан, дрожал, истекал потом, но в глубине его существа зародилось новое ощущение — живое и радостное; в этой чудовищной битве душ он впервые одержал победу. Он ведал только это и больше ничего; не забывайте: подробности ночных приключений были от него скрыты, он знал только результат, но не причину.
На удивление радостный, мистер Кармайкл встал и оделся; размышляя о происшедшем, он начал потихоньку надеяться, что срок его испытаний на исходе и скоро при помощи какой-то неведомой силы ему удастся разорвать свою внутреннюю связь с Филлис Рурк. Это был самый счастливый день с тех пор, как Оливер впервые зашел в злополучную лавку, и по пути домой ему захотелось свернуть туда и увидеть свою противницу. Но он этого не сделал.
Ночью ему приснился сон, который он наутро смог вспомнить.
Ему привиделось, что он, вновь обретя себя, идет по красивой местности. Ярко светит солнце, но жару смягчает легкий бриз. В кронах и шпалерах поют птицы, в траве резвятся кролики, в воздухе разлит аромат бесчисленных цветов. Впереди прогуливалась под ручку пара влюбленных — судя по всему, они счастливо проводили время. Вокруг царили мир и спокойствие, и мистер Кармайкл шагал вперед в хорошем настроении, благорасположенный ко всему человечеству. Внезапно раздался крик, птицы замолкли, упавший с неба сокол унес в когтях злополучную добычу. Мирная сцена была испорчена, мистер Кармайкл отвратил взгляд: виноват не он, виновата Природа. И тут с пронзительным визгом на кроликов кинулся горностай; он оседлал одного из крохотных зверьков и, пока жертва пыталась освободиться, приник к ее шее, вонзив зубы под ухо. Мистер Кармайкл вздрогнул, поскольку не терпел крови и насилия, и ускорил шаги. Ветер, однако, стих, солнце жарило немилосердно, полевые цветы под его лучами увяли и сникли. Красота пейзажа померкла, контуры сохранились, но их размыло маревом, подобным туману, вставшему из моря, — мгновение, и он накрыл кораблики, что сверкали на солнце где-то у горизонта. Оливер завернул за угол, на дороге вновь показались влюбленные, но на этот раз они ссорились, поносили друг друга; при виде его они поспешили вперед, но в ушах звенели отзвуки их злых голосов. Собрались тучи и затмили солнце, жара давила; внезапно разразилась гроза, прокатился гром, сверкнула молния, стеной хлынул ливень. Мистер Кармайкл нашел себе какое-то укрытие; буря вскоре утихла, и он вновь зашагал по дороге. Освеженные дождем, подняли головки цветы и наполнили воздух ароматом, запели птицы, помирившиеся влюбленные продолжили счастливую прогулку. Беда пришла и ушла. Он пробудился.
Этим утром он обнаружил в почте письмо, подписанное незнакомым почерком, но сразу понял, от кого оно. Письмо было от Филлис Рурк. Немного помедлив, мистер Кармайкл развернул послание и прочел:
«Дорогой мистер Кармайкл!
Мне бы очень хотелось, если это возможно, снова с Вами встретиться. Завтра я раньше обычного уйду из „Лавки господ ***“ и буду в Гайд-парке, там же, где мы сидели в прошлый раз. Жду Вас там в четыре пополудни.
Р. S. Пожалуйста, приходите».
Мистера Кармайкла это письмо не удивило. Он понял, что ожидал его, однако терялся в сомнениях, как поступить. Мисс Рурк желает с ним увидеться, это понятно. Но почему он должен идти ей навстречу? В нем разгорался гнев, ведь мисс Рурк была его злейшим врагом. Он взглянул на дело под другим углом. Из зеркала на него смотрел красивый, хорошо ухоженный джентльмен, так почему бы не пойти и не показать мисс Филлис, что ее происки, во всяком случае, ничуть не повредили его телесной оболочке. Так ничего и не решив, он отправился в контору и при тех же сомнениях пустился после ланча в обратный путь. Ноги сами привели его в Гайд-парк, к тому памятному месту, где он полгода назад беседовал с мисс Рурк. Найдя там два стула, он сел и дождался ее прихода.
Его сердце заколотилось от волнения, страха и ненависти. Когда Филлис Рурк приблизилась, он, всмотревшись, заметил, что она как-то изменилась: не такими резкими сделались черты, смягчился и взгляд; одета она была, как всегда, скромно и опрятно. Шагала она поспешно, однако ровно; при виде Оливера ее лицо приняло приветливое выражение. Он встал и подождал, пока она подойдет.
— Рада, что вы пришли. — Она ничего не добавила к этому скупому приветствию. — Очень рада. Мне есть что вам сказать, чем поделиться.
Мистер Кармайкл ответил холодным взглядом.
— Что вы можете мне сказать? — начал он. — Неужели вам непонятно, как вы со мной обошлись? Со мной, совершенно незнакомым, безобидным человеком, ничего вам не сделавшим, желавшим одного — жить мирно и спокойно?
— Мне все известно, причем лучше, чем вам. Я знаю, что вы перенесли и какие с вами произошли перемены. — Она замолкла.
Немного помолчав, Филлис Рурк продолжила:
— Я знаю, что происходило с вами, однако вам неизвестно, что случилось со мной.
— Мне это безразлично. Что у нас есть общего?
Она тихонько засмеялась, но это не был прежний, хорошо ему знакомый издевательский смех.
— Когда вы все узнаете, вы заговорите иначе. Однако посмотрите на меня, замечаете разницу?
Кармайкл всмотрелся.
— Да, — протянул он, — вы изменились. — Он помедлил. — Вы изменились… к лучшему.
Она снова улыбнулась.
— Я изменилась, изменилась к лучшему, и это благодаря вам. В войне, которую мы вели, я многое обрела, а вы, вероятно, ничего не потеряли.
— Я вас не понимаю.
Она снова уставилась ему прямо в глаза. И он, глядя на нее, почувствовал, что становится другим человеком. Как бы сквозь тусклое стекло он прозревал размытые очертания великой истины; он старался различить ее, понять умом то, что уже постигло его подсознание.
Но ничего не получилось, видение померкло, мистер Кармайкл вздохнул и повторил, слегка изменив, свои слова:
— Я не могу вас понять.
— Пока не можете, — отозвалась Филлис Рурк, — пока. Ваше внутреннее, истинное зрение все еще затуманено вашим земным разумом. Вы не способны ясно разглядеть удивительное сродство между душами тех, кого мы ошибочно называем обособленными личностями. Как тьма и свет образуют вместе совершенный день, так души мужчины и женщины образуют вместе совершенное целое. Ради каких-то таинственных целей в давние века души были разделены, как свет и тьма, и с тех пор искали друг друга, стремясь воссоединиться. Иным повезло — они достигли цели, но в тумане земных, суетных мыслей едва сознают свое счастье, другие по-прежнему ищут, блуждая в ночи.
— Я начинаю вас понимать, — проговорил Оливер.
— Я принадлежала к этим ищущим, — рассказывала она, — но не к жалким, а к сильным. В незапамятные времена Рок или Случай расторг союз наших душ и направил вашу по пути мира и радости, мне же, несчастной, назначил низменный удел. Как долго я вас искала, не ведаю, знаю только, что тщетные розыски длились веками и постепенно в глубинах моего существа зрела ненависть к вам, моей парной душе, ненависть, идущая от зависти и отчаяния. Наконец я вас отыскала. Прежде чем вы увидели меня во плоти, я нашла вас в духе, и, когда вы впервые явились в мою лавку, моя душа возликовала, ибо я поняла, что одержала победу и вы у меня в руках. И я взялась за дело, стягивая вас вниз, погружая в пучину потерянных душ, где пребывала сама. Я старалась вас замарать. — Немного помолчав, она продолжила вполголоса: — Но я не подумала о том, что из смешения черного с белым получается серое, а из серого, под солнечными лучами, — чистейшая белизна.
Оба надолго замолкли, Кармайкл постепенно проникался истиной; знание, в нем дремавшее, пробудилось и наполнило собой разум.
— Кажется, я вас понимаю, — произнес Оливер.
Филлис продолжала:
— Завязалось противоборство, я упивалась вашими бесплодными усилиями, вашим постепенным падением. Мною владела радость, ликование торжествующего зла, но затем к ней добавилось беспокойство. Незаметно для меня самой мой напор начал ослабевать, а ваше сопротивление нарастало. Об этих страшных, безмолвных ночных битвах ваш земной разум не ведал, но задолго до того утра, когда вы проснулись победителем, я поняла, что мое дело проиграно, и возрадовалась этому. Пока вы падали, я поднималась, а поднявшись, помогла подняться вам.
Она снова помолчала.
— Теперь вам известно все, вы знаете, что, однажды разлученные, мы навсегда воссоединились. В этом существовании мы больше не встретимся, так будет лучше, но вы возвращайтесь к вашей повседневной жизни, работе, друзьям, семье, если она у вас есть. Что до меня, то мне досталось небольшое наследство, так что я уговорила свою тетушку уехать со мной вместе из Лондона за город, где меня ждет спокойное, созерцательное существование. Нам обоим еще предстоит побороться, вам — чтобы вернуть себе достоинство, мне — чтобы его обрести, но будем оба стремиться к знанию, дарующему Мир, каковой есть Господь Бог.
Снова наступило молчание, потом Филлис встала и протянула руку.
— Прощайте, мистер Кармайкл, — сказала она, — прощайте.
Он тоже поднялся со стула и на мгновение сжал ее ладонь.
— Au revoir, — проговорил он, — до встречи во сне.
И они пошли каждый своею дорогой.
Что касается сна, этого мрачного и своенравного властителя наших ночей, то безрассудство, с каким люди предаются ему еженощно, нельзя объяснить ничем иным, кроме как неведением относительно поджидающей их опасности.
Да хранят меня всемилостивые боги — если только они существуют — в те часы, когда ни усилие воли, ни придуманные людьми хитроумные снадобья не могут уберечь меня от погружения в бездну сна. Смерть милосерднее, ибо она уводит в края, откуда нет возврата; но для тех, кому довелось вернуться из мрачных глубин сна и сохранить в памяти все там увиденное, никогда уже не будет покоя. Я поступил как последний глупец в своем неистовом стремлении постичь тайны, не предназначенные для людей; глупцом — или богом — был мой единственный друг, указавший мне этот путь и вступивший на него раньше меня, чтобы в финале пасть жертвой ужасов, которые, возможно, предстоит испытать и мне.
Я помню, как впервые встретил его на перроне вокзала в окружении толпы зевак. Он лежал без сознания, скованный судорогой, из-за чего его некрупная худощавая фигура, облаченная в темный костюм, казалась окаменевшей. На вид ему можно было дать лет сорок, судя по глубоким складкам на изможденном, но притом безукоризненно овальном и красивом лице, а также по седым прядям в коротко подстриженной бороде и густых волнистых волосах, от природы черных как смоль. Его лоб идеальных пропорций цветом и чистотой был подобен пентелийскому мрамору. Наметанным глазом скульптора я тотчас углядел в этом человеке сходство со статуей какого-нибудь античного бога, извлеченной из-под руин эллинского храма и чудесным образом оживленной только ради того, чтобы в наш тусклый безыскусный век мы могли с трепетом ощутить величие и силу всесокрушающего времени. А когда он раскрыл свои огромные, черные, лихорадочно горящие глаза, я вдруг отчетливо понял, что в этом человеке обрету своего первого и единственного друга, ибо прежде у меня никогда не было друзей. Именно такие глаза должны были видеть все величие и весь ужас иных миров за пределами обычного сознания и реальности — миров, о которых я мог лишь грезить безо всякой надежды лицезреть их воочию. Я разогнал зевак и пригласил незнакомца к себе домой, выразив надежду, что он станет моим учителем и проводником в сфере загадочного и необъяснимого. Он слегка кивнул в знак согласия, не произнеся ни слова. Как выяснилось позднее, он обладал на редкость звучным и красивым голосом, в котором гармонично сочетались густое пение виол и нежный звон хрусталя. Много ночей и дней мы провели в беседах, пока я высекал из камня его бюсты или вырезал из слоновой кости миниатюры, стремясь запечатлеть в них различные выражения его лица.
Я не в состоянии описать то, чем мы занимались, поскольку эти занятия имели слишком мало общего с обыденной жизнью. Объектом нашего изучения была неизмеримая и устрашающая вселенная, лежащая вне познаваемых материй, времен и пространств, — вселенная, о существовании которой мы можем лишь догадываться по тем редким, особенным снам, которые никогда не посещают заурядных людей и лишь пару раз в жизни могут привидеться людям с богатым и ярким воображением. Мир нашего повседневного существования соотносится с этой вселенной, как соотносится мыльный пузырь с трубочкой, из которой его выдувает клоун, всегда могущий по своей прихоти втянуть пузырь обратно. Ученые мужи могут иметь кое-какие догадки на сей счет, но, как правило, они избегают об этом думать. Мудрецы пытались толковать такие сны, что вызывало лишь смех у бессмертных богов. А смертные в свою очередь насмехались над одним человеком с восточными глазами, утверждавшим, что время и пространство суть вещи относительные. Впрочем, и этот человек не был уверен в своих словах, а только высказал предположение. Я же мечтал зайти дальше простых догадок и предположений, к чему также стремился мой друг, преуспев лишь отчасти. А теперь мы объединили наши усилия и с помощью разных экзотических снадобий открыли для себя манящий и запретный мир сновидений, которые посещали нас в мастерской на верхнем этаже башни моего старинного особняка в графстве Кент.
Всякий раз пробуждение было мучительным, но самой мучительной из пыток оказалась неспособность выразить словами то, что я узнал и увидел, странствуя в мире снов, поскольку ни один язык не обладает подходящим для этого набором понятий и символов. Все наши сновидческие открытия относились к сфере особого рода ощущений, абсолютно несовместимых с нервной системой и органами восприятия человека, а пространственно-временные элементы этих ощущений попросту не имели конкретного, четко определяемого содержания. Человеческая речь в лучшем случае способна передать лишь общий характер того, что с нами происходило, назвав это погружением или полетом, ибо какая-то часть нашего сознания отрывалась от всего реального и сиюминутного, воспаряя над ужасными темными безднами и преодолевая незримые, но воспринимаемые преграды — нечто вроде густых вязких облаков. Эти бестелесные полеты сквозь тьму совершались нами иногда поодиночке, а иногда совместно. В последних случаях мой друг неизменно опережал меня, и я догадывался о его присутствии только по возникающим в памяти образам, когда мне вдруг являлось его лицо в ореоле странного золотого сияния: пугающе прекрасное и юношески свежее, с лучистыми глазами и высоким олимпийским лбом, оттененное черными волосами и бородой без признаков седины.
Мы в ту пору совсем не следили за временем, которое представилось нам просто иллюзией, и далеко не сразу отметили одну особенность, так или иначе с этим связанную, а именно: мы перестали стареть. Амбиции наши были воистину чудовищны и нечестивы — ни боги, ни демоны не решились бы на открытия и завоевания, которые мы планировали. Меня пробирает дрожь при одном лишь воспоминании об этом, и я не рискну передать в деталях суть наших тогдашних планов. Скажу лишь, что однажды мой друг написал на листе бумаги желание, которое он не отважился произнести вслух, а я по прочтении написанного немедля сжег этот листок и опасливо оглянулся на звездное небо за окном. Я могу позволить себе лишь намек: его замысел предполагал ни много ни мало установление власти над всей видимой частью вселенной и за ее пределами, возможность управлять движением планет и звезд, а также судьбами всех живых существ. Лично я, могу поклясться, не разделял этих его устремлений, а если мой друг в каком-либо разговоре или письме утверждал обратное, это неправда. Мне никогда не хватило бы сил и смелости, чтобы затеять настоящую битву в таинственных сферах, а без такой битвы нельзя было рассчитывать на конечный успех.
В одну из ночей ветры неведомых пространств унесли нас в бескрайнюю пустоту за пределами бытия и мысли. Нас переполняли самые фантастические, непередаваемые ощущения, тогда вызывавшие эйфорию, а ныне почти изгладившиеся из моей памяти; да и те воспоминания, что сохранились, я все равно не смогу передать словами. Мы преодолели множество вязких преград и наконец достигли самых удаленных областей, до той поры нам недоступных. Мой друг, по своему обыкновению, вырвался далеко вперед, и, когда мы неслись сквозь жуткий океан первозданного эфира, в моей памяти возникло его слишком юное лицо, на сей раз искаженное гримасой какого-то зловещего ликования. Внезапно этот образ потускнел и исчез, а еще через миг я наткнулся на непреодолимое препятствие. Оно напоминало те, что попадались нам прежде, но было гораздо плотнее — какая-то липкая тягучая масса, если только подобные определения применимы к нематериальным объектам.
Итак, я был остановлен барьером, который мой друг и наставник успешно преодолел. Я хотел было предпринять новую попытку, но тут закончилось действие наркотика, и я открыл глаза у себя в мастерской. В углу напротив лежал мой друг, мраморно-бледный и бесчувственный; его осунувшееся лицо показалось мне особенно прекрасным в золотисто-зеленом свете луны. Спустя недолгое время тело в углу шевельнулось — и не дай мне бог еще раз когда-нибудь услышать и увидеть то, что за этим последовало! Мне не под силу описать его истошный вопль и адские видения, отразившиеся в его глазах. Я лишился чувств и пришел в себя оттого, что мой друг отчаянно тряс меня за плечо, боясь остаться наедине со своими кошмарами.
На том и закончились наши добровольные странствия в мире снов. Глубоко потрясенный и чуть не до смерти напуганный, мой друг, побывавший за последней чертой, предостерег меня от новых подобных попыток. Он так и не решился рассказать мне, что он там видел, но, основываясь на своем страшном опыте, настоял, чтобы мы впредь как можно меньше спали, даже если ради этого придется использовать сильнодействующие стимуляторы. Вскоре я убедился в его правоте: стоило мне задремать, как меня охватывал невыразимый ужас. И всякий раз после краткого вынужденного сна я ощущал себя разбитым и постаревшим; что же касается моего друга, то его процесс старения шел с потрясающей быстротой. Тяжко было наблюдать, как у него ежедневно появляются все новые морщины и седые волосы. Наш образ жизни теперь совершенно переменился. Прежде бывший затворником, мой друг — кстати, так ни разу и не обмолвившийся о своем настоящем имени и происхождении — теперь панически боялся одиночества. По ночам он не мог оставаться один, да и компании из нескольких человек ему было недостаточно, чтобы чувствовать себя более-менее спокойно. Единственным его утешением стали шумные многолюдные сборища и буйные пирушки, так что мы сделались завсегдатаями мест, где обычно гуляла веселая молодежь. В большинстве случаев наши внешность и возраст вызывали насмешки, больно меня задевавшие, но мой спутник считал их меньшим злом по сравнению с одиночеством. Более всего он страшился остаться один среди ночи под звездным небом, а если ему все же случалось ночной порой очутиться вне дома, то и дело затравленно взглядывал вверх, словно ожидая нападения оттуда каких-то чудовищ. При этом я заметил, что в разные времена года его внимание приковывают разные точки на небосводе. Весенними вечерами такая точка находилась низко над северо-восточным горизонтом, летом он высматривал ее почти прямо над головой, осенью — на северо-западе, а зимой — на востоке, правда лишь ранним утром. Вечера в середине зимы были для него самым спокойным периодом. Прошло два года, прежде чем я догадался связать его страх с конкретным объектом и стал искать на небосводе точку, чья позиция менялась бы на протяжении года в соответствии с направлением его взглядов, — и таковая обнаружилась в районе созвездия Северная Корона.
К тому времени мы уже перебрались в Лондон, где снимали комнату под мастерскую и были по-прежнему неразлучны, но избегали говорить о тех днях, когда мы пытались разгадать тайны миров, находящихся за пределами нашей реальности. Мы оба сильно постарели и подорвали свое здоровье в результате злоупотребления наркотиками, беспорядочного образа жизни и нервного истощения; редеющие волосы и борода моего друга сделались снежно-белыми. Мы приучили себя не спать более одного-двух часов подряд, дабы не оставаться надолго во власти забвения, представлявшего для нас смертельную угрозу.
И вот наступил туманный и дождливый январь, когда наши сбережения подошли к концу и не на что было купить стимулирующие препараты. Я давно уже распродал все свои мраморные бюсты и миниатюры из слоновой кости, а для изготовления новых у меня не было исходных материалов — как, впрочем, не было и сил работать, даже имейся у меня материал. Мы оба ужасно страдали, а однажды ночью мой друг прилег на кушетку и, не выдержав, забылся сном, настолько тяжелым и глубоким, что мне никак не удавалось его пробудить. Я отчетливо помню эту сцену: запущенная мрачная комната под самой крышей, по которой беспрестанно барабанит дождь; тикают единственные настенные часы, что сопровождается неслышным, но воображаемым таканьем наших наручных часов, лежащих на туалетном столике; поскрипывает незакрытый ставень на одном из нижних этажей; смутно слышатся звуки города, приглушенные туманом и расстоянием; и самое жуткое среди всего этого — глубокое мерное дыхание моего друга, как будто отсчитывающее секунды агонии его духа, унесенного в далекие запретные сферы.
Мое напряженное бдение становилось все более гнетущим; череда мимолетных впечатлений и ассоциаций стремительно проносилась в моем расстроенном воображении. Откуда-то донесся бой часов — не наших настенных, поскольку они были без боя, — и это дало новое направление моим мрачным фантазиям: часы — время — пространство — бесконечность… Тут я вернулся к реальности, вдруг очень явственно представив себе, как где-то за скатом крыши, за дождем и туманом над северо-восточным горизонтом именно сейчас восходит Северная Корона. Это сияющее звездное полукольцо, наводившее такой ужас на моего друга, пусть сейчас и незримое, тянуло к нам свои лучи через космическую бездну. Внезапно мой обострившийся слух уловил новый звук в уже привычной какофонии шумов — это был низкий несмолкающий вой, жалобный, издевательский и зовущий одновременно, и доносился он издалека, с северо-востока.
Но не этот отдаленный вой приковал меня к месту и оставил в моей душе печать страха, от которой мне не избавиться вовеки; не он стал причиной моих последующих воплей и конвульсий, которые побудили соседей вызвать полицию и взломать дверь мастерской. Дело было не в том, что я услышал, а в том, что увидел: в темной комнате с запертой дверью и плотно зашторенным окном вдруг из северо-восточного угла вырвался зловещий золотисто-красный луч, который не рассеивал окружающую тьму, а только высветил откинутую на подушку голову спящего. И в этом свете я увидел то же самое юное лицо, какое являлось мне во время сновидческих полетов сквозь пространство и время, когда мой друг раньше меня преодолевал все преграды, пока не проник за последний барьер, в самое средоточие ночных кошмаров.
Между тем голова его приподнялась с подушки, глубоко запавшие черные глаза раскрылись в ужасе, а тонкие бескровные губы искривились словно в попытке издать крик, который, однако, так и не прозвучал. И в этом мертвенно-бледном, высвеченном из тьмы и застывшем как маска лице отразился предельный, абсолютный ужас, какой только может существовать во вселенной. Мы оба не издали ни звука, а между тем далекий вой все нарастал. Когда же я проследил за направлением его взгляда и на мгновение увидел источник зловещего луча, этого мгновения оказалось достаточно: я тотчас издал пронзительный вопль и забился в припадке, как эпилептик, переполошив соседей и побудив их вызвать полицию. При всем желании я не смог бы описать, что именно мне довелось увидеть в тот момент; а что бы ни увидел мой бедный друг, он уже никогда не расскажет. Мне же впредь не остается ничего иного, как по возможности дольше не поддаваться властителю снов — коварному и ненасытному Гипносу, а также губительным силам звездного неба и безумным амбициям познания и философии.
До сих пор подробности этой истории являются загадкой не только для меня, но и для всех окружающих, поголовно ставших жертвами непонятной забывчивости, если только не группового помешательства. С какой-то стати они в один голос утверждают, что у меня никогда не было никакого друга и что вся моя злосчастная жизнь была без остатка заполнена искусством, философией и безумными фантазиями. В ту ночь соседи и полицейские попытались меня утихомирить, а затем вызвали врача, давшего мне успокоительное, но при этом все они дружно проигнорировали иные последствия разыгравшейся там трагедии. Их, в частности, нисколько не озаботила участь моего несчастного друга; совсем напротив — то, что они обнаружили на кушетке, вызвало с их стороны бурю восторгов и похвал в мой адрес, отчего меня едва не стошнило. За восторгами последовала и громкая слава, ныне с презрением отвергаемая мной: лысым седобородым стариком, жалким, разбитым, усохшим и вечно одурманенным наркотиками, — когда я часами сижу, любуясь и вознося молитвы предмету, найденному тогда в мастерской.
Ибо они утверждают, что я не продал самое последнее из своих творений, и без устали восторгаются им — холодным, окаменевшим и навсегда умолкшим после прикосновения запредельного света. Это все, что осталось от моего друга и наставника, приведшего меня к безумию и катастрофе, — божественный мраморный образ, достойный резца лучших мастеров древней Эллады; неподвластное времени прекраснейшее юное лицо в обрамлении бородки, с приоткрытыми в улыбке губами, высоким чистым лбом и густыми вьющимися кудрями, покрытыми венком из полевых маков. Говорят, это я изваял по памяти самого себя, каким я был в двадцать пять лет, однако на мраморном основании бюста начертано лишь одно имя — ГИПНОС.
Мы, люди, — создания на редкость нелюбознательные, оставляющие без внимания то великое множество маленьких, повседневных чудес, с которыми сталкиваемся чуть ли не на каждом шагу, считая их недостойными серьезного и обстоятельного изучения. Взять хотя бы сон… Все живые существа спят, в том числе и растения, только у каждого из них своя «ночь». Мне кажется, камни тоже спят — не станем же мы утверждать обратное только потому, что они при этом не храпят…
Едва успев родиться, мы привыкаем к регулярному чередованию сна и бодрствования и перестаем воспринимав попеременное пребывание в двух столь различных состояниях как нечто в высшей степени странное и удивительное, а впоследствии ледяные мурашки ужаса не пробегают у нас по спине даже тогда, когда ловим себя на том, что частенько средь бела дня без всякой видимой причины на несколько минут выпадаем из обыденной действительности и, погружаясь в омут сна, оставляем наше дневное сознание на поверхности, однако стоит только вынырнуть, и оно уже тут как тут, подобно верному псу, поджидает, скуля от радости, на опостылевшем до невыносимости «берегу». О, как недопустимо редко задаемся мы справедливым вопросом: а что, собственно, происходит с нами там, в той жутковато-темной бездне, которая зовется сном?!
Ну а если кому-нибудь из нас взбредет все же в голову более или менее внимательно отнестись к этой проблеме и, убедившись, что сходу она не решается, обратиться за помощью к друзьям или близким, то нетрудно предугадать, каким взглядом одарят «чудака» его здравомыслящие сородичи, — ведь приставать к серьезным людям с подобными «глупостями» просто верх неприличия! Так что пристыженному бедолаге, коль скоро ему втемяшилось раз и навсегда уяснить для себя сей «проклятый вопрос», не останется ничего другого, как направиться за консультацией к врачу! Хотя, думается мне, с тем же успехом он мог бы обратиться к адвокату. Тот, кто эту и подобные ей проблемы не пытается исследовать сам, никогда не получит ответа — в лучшем случае пополнит со временем свой вокабуляр десятком-другим греческих словечек, ибо и психология, и физиология обязаны своей пресловутой премудростью исключительно священному языку Элевсинских мистерий.
Умудренный опытом «специалист» лишь усмехнется наивности явившегося к нему дилетанта, встанет в позу и примется долго и высокопарно вещать о материях столь зыбких и туманных, что, скорее всего, посеет в сумбурных мыслях своего приунывшего слушателя еще больший хаос; суть же сих пространных речений сводится к одной-единственной аксиоме: в недосягаемых глубинах сна сокрыты истинные первопричины всех наших деяний, совершенных в состоянии бодрствования!.. Разумеется, человек начитанный может возразить: если бы это было так, то люди, страдающие бессонницей — а известны случаи, когда некоторые больные не спали в течение года! — были бы обречены на полную бездеятельность и не могли бы и пальцем шевельнуть…
Впрочем, этот довод лишь на первый взгляд кажется столь неопровержимым, не надо быть семи пядей во лбу, чтобы самому понять его несостоятельность. Действительно, согласиться с ним можно только в том случае, если будет неоспоримо доказан факт существования никогда в своей жизни не спавшего человека, и тогда уже с чистой совестью разделить общепринятую точку зрения, согласно которой сон — это отдых, и ничего больше! Однако существуют многочисленные свидетельства — и они с течением времени только множатся, подтверждаясь все новыми фактами, — со всей очевидностью доказывающие, что при известных обстоятельствах в глубоком сне можно достигнуть большего, чем в «сознательном состоянии».
Приведу достаточно широко известный пример: некий студент — если не ошибаюсь, впоследствии он стал знаменитым ученым, — целый день понапрасну промучившись над одним мудреным уравнением, усталый и недовольный собой, лег спать, а среди ночи вдруг проснулся и, подойдя в полусне к столу, наспех набросал безукоризненно верное решение упорно не желавшей даваться задачи, при этом он прибегнул к такому чрезвычайно сложному математическому аппарату, которым не мог воспользоваться днем по той простой причине, что не знал его. Увидев утром лежащий на столе листок с решенным уравнением, изумленный студент вначале подумал, что это сделал кто-то другой, однако, присмотревшись внимательнее, узнал собственный почерк и только тогда вспомнил про ночное откровение, как он, не отдавая себе отчета в своих действиях, схватил в полусне карандаш и быстро, словно под диктовку, записал явившееся ему решение…
Думаю, расхожее мнение о том, что функция сна сводится лишь к устранению телесной усталости, в корне ошибочно. Как мне неоднократно приходилось убеждаться, сомнамбулы, выходя из транса даже после многочасовых, в высшей степени утомительных ночных хождений по крышам, чувствуют себя не менее свежо и бодро — я бы даже сказал, еще более бодро! — чем обычные, не подверженные никаким аномальным эксцессам люди, мирно почивавшие всю ночь в постелях.
Древней мистической истине: «Когда наше тело глаза закрывает, наш дух их открывает», вторит известная народная пословица: «Утро вечера мудренее», — подобных сентенций, присказок и поговорок множество, и все они только подтверждают темное предчувствие, еще в ранней юности закравшееся мне в душу: должны существовав тайные источники магических знаний и сил, которые столь надежно сокрыты от нашего дневного сознания, что, если мы хотим приблизиться к ним, нам придется побороть свой страх и погрузиться в непроглядные глубины сна.
Там, на дне, покоится центр бытия — незыблемый полюс вселенной, та искомая Архимедом точка опоры, установив на которую свой легендарный рычаг великий философ собирался перевернуть земной шар. Однако достигнуть эти сокровенные источники чрезвычайно сложно — поистине, нет задачи труднее на пути самосовершенствования. Здесь необходимы определенные вспомогательные средства — специальные медитативные приемы… Скажу только, что из десяти предпринятых мной попыток восемь закончились полным крахом.
О тех двух случаях, когда эксперимент удался, я и хочу здесь рассказать…
Однажды вечером — было это в 1895 году в Праге — я улегся в постель с твердым намерением явиться (или перенестись) во сне в квартиру моего приятеля, художника Артура фон Римея, в жилище которого мне наяву бывать не приходилось, несмотря на то что мы тогда много общались, ибо он, как и я, страстно стремился к постижению метафизических проблем. Итак, я намеревался «в духе» проникнуть в незнакомый мне дом, дав о себе знать каким-нибудь характерным стуком.
С этой целью — точнее говоря, чтобы облегчить себе самовнушение, — я положил поверх одеяла мою прогулочную трость и, не выпуская ее из рук, попытался уснуть. У меня был кое-какой опыт в таких вещах, и я знал, что сосредоточиться на одной мысли и достаточно долго удерживать ее в сознании можно только в том случае, если замедлить ритм сердечных сокращений. Это довольно просто достигается с помощью особой дыхательной техники и медитации…
Внезапно, по всей видимости помог «случай», мне удалось уснуть. Я погрузился в короткий, глубокий и начисто лишенный каких-либо сновидений сон, больше похожий на обморок. Помню только, как мной овладел какой-то безумный ужас, который и разбудил меня… Все мое тело было покрыто холодным потом, а сердце колотилось так, что казалось, вот-вот выскочит из груди. Задыхаясь, я судорожно хватал ртом воздух и, наверное, впрямь походил на только что выловленную из воды рыбу, однако при этом меня ни на миг не оставляла какая-то необъяснимая, казалось бы, ни на чем не основанная и тем не менее абсолютно незыблемая внутренняя уверенность, что попытка удалась.
Взглянув на лежавший у постели хронометр — было без пяти час, — я отметил, что мой сон продолжался не более десяти минут, и потом до самого утра старался собрать хоть какие-нибудь обрывки воспоминаний, которые помогли бы мне понять, каким образом осуществлялось это таинственное перемещение в пространстве, — напрасный труд, все тонуло в непроницаемой тьме. «Ну что же, хоть и не знаю как, а своей цели я, похоже, достиг!» — сказал я себе и, сгорая от нетерпения, не мог дождаться рассвета…
Около десяти утра я уже был у Артура фон Римея. И тут моя уверенность в успешном исходе эксперимента подверглась серьезному испытанию — я-то надеялся, что художник тут же бросится меня поздравить с фантастическим успехом и забросает любопытными вопросами, а он с рассеянным видом болтал о чем угодно, только не о странном ночном происшествии.
Выждав некоторое время, я с дрожью в голосе спросил:
— Тебе сегодня ночью ничего необычного не снилось?..
— Так это был ты?! — воскликнул Артур.
Я попросил приятеля подробно описать мне все случившееся этой ночью и не произнес ни слова, пока не дослушал его рассказ до конца.
Итак, вот что он поведал:
— Около часа ночи — (время в точности совпадало с показаниями моего хронометра!) — я внезапно проснулся, разбуженный громкими ударами, с правильными интервалами раздававшимися в соседней комнате, — такое впечатление, будто кто-то со всего размаху методично бил тяжелым цепом по столу. Шум становился все сильнее, и я, откинув одеяло, бросился в соседнюю комнату. Затеплив дрожащей рукой свечи, я осмотрел помещение, однако никого не обнаружил, а вот таинственные звуки явно приобрели другую тональность — они были по-прежнему очень громкими, но доносились как будто издалека, подобно приглушенному эху. Источником их был большой, стоявший в центре стол. Все вещи находились на своих местах, и ничего необычного мне обнаружить не удалось. Через несколько минут в комнату ворвались моя не на шутку встревоженная матушка и бледная от ужаса старая экономка. Разбуженные страшным грохотом, они уж думали, что в доме орудует банда взломщиков. Мало-помалу сотрясавшие дом удары становились все тише и тише, пока наконец не прекратились вовсе. В недоумении качая головами, мы разошлись по своим спальням…
Таков был рассказ моего приятеля Артура фон Римея; он сейчас живет в Вене и в случае надобности может подтвердить, что все, мной здесь написанное, полностью соответствует истине.
— Почему же ты мне все это сразу не рассказал, не дожидаясь моих вопросов? Ведь как бы ни были они сумбурны и невнятны, а тем не менее только после них ты вдруг вспомнил про таинственный ночной инцидент! Согласись, все это в высшей степени странно! — удивленно воскликнул я.
— В самом деле странно, — неуверенно согласился не менее моего озадаченный художник. — И как только такое необычное, из ряда вон выходящее происшествие могло выскочить у меня из головы?! Должно быть, то исключительное впечатление, которое произвело на меня случившееся, было слишком сильным, и тогда сработали какие-то неведомые защитные механизмы психики, успевшие за время моего последующего сна сокрыть это тягостное воспоминание в укромный уголок памяти, так что я мог бы почти с уверенностью сказать, что события минувшей ночи мне просто приснились — столь далеким и каким-то нереальным представлялся мне, когда я проснулся, этот ночной переполох, — если бы за пару часов до твоего прихода не обсуждал их за завтраком с матушкой. Скажи, неужто ты и вправду покинул свою телесную оболочку и, собственным призрачным двойником перенесясь в мою комнату, дал о себе знать этими потусторонними стуками, повторяющимися с правильными интервалами?
В качестве доказательства я молча протянул ему лист бумаги с кратким описанием всего того, что было предпринято мной сегодняшней ночью.
И все же самым удивительным в этой истории мне показался не столько сам граничащий с чудом эксперимент, сколько таинственное, сопутствующее ему нечто, явно стремящееся замести следы противоестественной акции, — это оно принудило память моего приятеля дать необъяснимый сбой и проявить поистине парадоксальную избирательную способность, сохранив ничем не примечательную рутину повседневности и едва не уничтожив то экстраординарное событие, которое уже хотя бы в силу своей из ряда вон выходящей странности должно было бы навеки в ней запечатлеться! Впоследствии на спиритических сеансах я не раз имел возможность убедиться, что на подобные граничащие с психологическим шоком паранормальные феномены человеческая память всегда реагирует парадоксально и либо поразительно точно и надежно фиксирует случившееся, либо старается как можно быстрее избавиться от неприятного впечатления.
Несколько лет спустя, проведя после тяжелой болезни пару месяцев в санатории Ламанна, близ Дрездена, я возвращался поездом в Прагу. Проезжая Пирну, я вдруг, к своему немалому ужасу, вспомнил, что забыл написать в письме своей невесте — моей теперешней жене — нечто чрезвычайно важное для нас обоих, кроме того, это злосчастное послание я отправил на ее домашний адрес, а не post restante[9], как мы договаривались. Оба эти непростительных промаха могли иметь для нас самые печальные последствия!
Послать телеграмму по очень многим причинам было невозможно. Холодный пот выступил у меня на лбу: выхода из критической ситуации не было! И тут мне вдруг вспомнились мои медиумические эксперименты с Артуром фон Римеем… А что, если… Ведь то, что удалось тогда, могло получиться и в этот раз! Нет, сейчас телепатическая связь просто обязана сработать, ибо на карту поставлено все! Да, но тогда была ночь… Ну что же, выбора у меня нет! И я твердо вознамерился явиться своей невесте средь бела дня! Но как? В зеркале, осенило вдруг меня. Да-да, именно так, предстану перед ней в зеркале с предостерегающе поднятой рукой, внушая на расстоянии, что необходимо сделать то-то и то-то!..
Я облек свои инструкции в четкие, лаконичные фразы и, закрыв глаза, до тех пор «выжигал» их буква за буквой в сознании, пока они накрепко не запечатлелись там огненными письменами.
Теперь нужно как можно быстрее заснуть и транслировать своего призрачного двойника в Прагу! Превратить сердце в передатчик, максимально замедлив ритм его ударов, и внутренне абстрагироваться от окружающего — вот ключ, без которого невозможно успешное наведение магнетической связи! Легко сказать! Ну глаза-то ладно, по крайней мере их можно закрыть, но как быть со слухом, когда слева и справа от меня сидят ни на миг не прекращающие чесать языком кумушки?!
Я буквально взмолился, заклиная свой мозг: ну сделай же меня глухим, старый дружище!.. Однако тот, казалось, сам вдруг оглох. В конце концов моим мольбам вняло сердце, и вновь, как когда-то, я внезапно провалился в глубокий сон…
Уже через несколько минут меня, как пробку, вытолкнуло из непроницаемо темной бездны на поверхность. На сей раз мой пульс был неправдоподобно редким — я насчитал не больше сорока ударов в минуту! И вновь это ни с чем не сравнимое чувство победы, преисполнившее меня таким великим умиротворением и таким восторгом, каких мне в своей жизни почти не приходилось испытывать! Чтобы испытать истинность и жизнестойкость этой переполнявшей меня уверенности в удачном исходе эксперимента, я попробовал посеять в своей душе зерна сомнения — напрасный труд, ничего, кроме ликующего смеха, сотрясшего мое тело, эта попытка не вызвала, а жалобный писк малодушного недоверия был немедленно сметен и заглушен громоподобным прибоем победно бушующей крови, эхом отозвавшимся в моих барабанных перепонках…
Прибыв в Прагу, я устремился к своей невесте. Какова же была моя радость, когда я узнал, что мое мысленное послание нашло своего адресата!
Вот что рассказала мне счастливая девушка:
— Днем, примерно через полчаса после обеда, на меня напала какая-то беспричинная усталость, и я прилегла на диван. Однако только-только задремала, как вдруг почувствовала, что меня кто-то трясет, и проснулась. Мой взгляд упал на…
— На зеркало! — нетерпеливо воскликнул я.
— Как бы не так! — засмеялась рассказчица. — У меня в комнате нет зеркала. Мой взгляд упал на полированный шкаф — тот, что стоит рядом с софой. В полированном глянце его поверхности я увидела твою маленькую, в две пяди ростом фигурку: облаченный в какую-то светлую мантию, ты предостерегающе воздымал свою правую руку. Спустя несколько мгновений видение исчезло…
Из дальнейшего разговора явствовало, что моя будущая жена исполнила все, что я ей мысленно наказывал, только намного лучше и аккуратнее, чем это мне представлялось в самых смелых мечтах. А то, что этой молоденькой и неопытной девушке надлежало сделать, было делом совсем не простым, и ей самой никогда бы и в голову не пришло браться за него, ибо, не располагая некоторыми чрезвычайно важными сведениями — а она ими не располагала! — нечего было и думать приступать к этой сложной и в высшей степени деликатной задаче.
— На меня словно откровение сошло, — призналась она, задумчиво глядя в окно.
Средневековому магу Агриппе Неттесгеймскому принадлежит следующее изречение: «Nos habitat non tartara sed nec sidera coeli: spiritus in nobis qui viget, illa facit». По-немецки это звучит примерно так: «Обитель наша ни на небе, ни в преисподней: в нас самих сокрыт тот дух, коим все движется».
Это исполненное предвечной мудрости изречение стало эпиграфом всей моей жизни — путеводной звездой моего «полярного» странствования…