Большое собрание мистических историй в одном томе

С той стороны зеркального стекла

Эрнст Теодор Амадей Гофман (1776–1822) Приключение в ночь под Новый год (Из «Фантазий в манере Калло») Пер. с нем. Л. Лунгиной

Предисловие издателя

И эту «Фантазию в манере Калло» мы позаимствовали из дневника путешествующего энтузиаста, который настолько не отделяет свою внутреннюю жизнь от внешней, что провести между ними черту было бы для него весьма затруднительно. Но именно потому, что и тебе, благосклонный читатель, вряд ли удастся их четко разграничить, наш духовидец, быть может, сумеет завлечь тебя в свой мир и ты незаметно для себя окажешься в чуждом тебе волшебном царстве, причудливые обитатели которого, ничтоже сумняшеся, станут вторгаться в твою обыденную жизнь и вести себя с тобой запросто, словно со старым знакомым. И я всем сердцем прошу тебя, мой благосклонный читатель, чтобы и ты отвечал им тем же, беззлобно снося все их странные выходки, и не выказывал своего душевного смятения, когда существа эти начнут тебе уж больно докучать. Вот, пожалуй, и все, что я смогу сделать для нашего путешествующего энтузиаста, с которым повсюду и всегда, а уж тем более в канун Нового года в Берлине, случаются ни с чем не сообразные, просто черт знает какие происшествия.

1. Возлюбленная

Смерть, ледяная смерть сковала мое сердце. Да, из самого нутра, из самой его сердцевины вонзала она свои колючие ледяные пальцы в мои раскаленные нервы. Точно безумный, выскочил я (без пальто и шляпы) в черную вьюжную ночь. Прорезные флюгера на железных флагштоках отчаянно скрежетали, будто само время во всеуслышание двигало свою вечную устрашающую зубчатую передачу, и казалось, не пройдет и нескольких мгновений, как старый год сорвется, словно тяжелая гиря, и с глухим ударом канет в темную бездну.

Ты ведь знаешь, что в дни Рождества и новогодних празднеств, когда вы все, охваченные светлой радостью, веселитесь, какая-то сила вырывает меня из моего тихого укрытия и бросает в ваше бурливое, грохочущее житейское море. Рождество! Эти праздничные дни с их приветливым сиянием я предвкушаю задолго до того, как они наступают. Я едва могу их дождаться… я становлюсь лучше, ребячливей, чем весь остальной год, ни одна черная мысль не омрачает мою душу, распахнутую навстречу небесной радости, я снова превращаюсь в этакого ликующего мальчика. Из пестрых, раззолоченных витрин рождественских лавчонок мне улыбаются рожицы веселых деревянных ангелов, а сквозь многоголосый уличный гам доносятся до меня будто издалека приглушенные звуки органа: «Родился божественный младенец!»

А после праздников все разом линяет, тускнеет, и тьма поглощает мерцание рождественских огней. С каждым годом все больше и больше цветов опадает, увянув до срока, их бутоны засыхают навеки, и весеннее солнце уже не возродит жизнь в голых ветвях. Все это я прекрасно знаю и сам, но всякий раз, когда год подходит к концу, вражья сила со злорадством нашептывает мне прямо в ухо:

— Погляди, сколько друзей потерял ты за этот год. Они больше никогда не вернутся, зато ты сам поумнел и уже не гоняешься за развлечениями, как прежде. Наконец-то ты становишься все более серьезным человеком и совсем уже не нуждаешься в веселье.

На сочельник черт всякий раз готовит для меня особые сюрпризы. Он находит подходящий момент, чтобы разодрать своими острыми когтями мне грудь и насладиться зрелищем моего кровоточащего сердца. И представьте, все благоприятствует осуществлению его гнусных затей. Вот вчера, например, ему с готовностью помог советник юстиции. У него (я имею в виду советника юстиции) в канун Нового года всегда собирается большое общество, и по случаю праздника он старается каждому доставить особое удовольствие, но делает это так неуклюже и бездарно, что все так тщательно задуманное веселье оборачивается какой-то тоскливой несуразицей.

Как только я вошел в прихожую, навстречу мне поспешил хозяин дома, преграждая мне путь в свой эдем, откуда сквозь приотворенную дверь струились волшебные благоухания крепкого чая и доброго табака. Вид у него был лукав до чрезвычайности, он так и расплывался в наиблагожелательнейшей улыбке.

— Ах, мой дружочек, там, в гостиной, вас ожидает нечто совершенно удивительное — бесподобный новогодний сюрприз. Только, чур, не пугаться!..

От его слов замерло сердце, меня охватило мрачное предчувствие, и душа моя преисполнилась смятением и тревогой. Дверь отворилась, я стремительно рванулся вперед, переступил порог гостиной и был ослеплен — она сидела на софе в кругу дам. Да, то была она, я не видел ее уж бог весть сколько лет, и тут самые блаженные мгновения моей жизни ярко вспыхнули в памяти, развеивая мысль о разлуке. Отныне больше не будет этой убийственной потери! Какой счастливый случай привел ее сюда, благодаря каким обстоятельствам попала она в дом советника юстиции? Я ведь и не подозревал, что они знакомы. Но обо всем этом я не думал, главное одно — я вновь ее нашел!.. Я застыл у дверей словно заколдованный.

— Ну-с, дружочек, — сказал советник юстиции, легонько подталкивая меня.

Я механически сделал несколько шагов, но никого, кроме нее, не видел вокруг, а из сдавленной груди моей с трудом вырвались слова:

— Господи, господи, Юлия, вы здесь?..

Юлия заметила меня только тогда, когда я подошел вплотную к столику, на котором был сервирован чай. Она встала и произнесла отчужденно:

— Я очень рада повстречать вас. Вы хорошо выглядите.

Потом она снова села и обратилась к даме, сидевшей рядом с нею:

— Будет ли в ближайшую неделю что-нибудь интересное в театре?

Ты подходишь к восхитительному цветку, который светится и благоухает неким таинственным, сладчайшим ароматом, наклоняешься над ним, желая получше разглядеть изысканную форму лепестков, а из его сверкающей зелени появляется гладкий холодный василиск, чтобы смертельно поразить тебя своим ненавидящим взглядом! Именно это и произошло со мной!.. Я весьма угловато поклонился дамам и, усугубляя мучительность этой тягостной для меня минуты, как-то неловко отпрянул от стола и резким движением локтя выбил чашку из рук советника юстиции, так что горячий чай выплеснулся прямо на его изысканное, в мелкую складочку, жабо. Все громко рассмеялись не столько над уроном, который понес советник, сколько над моей неуклюжестью. Безумие ситуации нарастало, однако я замкнулся в покорном отчаянии. Юлия не смеялась вместе со всеми, в смятении я взглянул на нее, поймал ее взгляд, и меня будто ослепил луч из изумительной прошлой жизни, полной любви и поэзии. Но тут кто-то заиграл на рояле в соседней комнате какую-то импровизацию, и все общество пришло в движение. Музыкант был, оказывается, известный приезжий виртуоз по имени Бергер, который действительно играл божественно и заслуживал, чтобы его слушали со всем вниманием.

— Не звякай так ужасно чайными ложечками, Минхен! — воскликнул советник юстиции, плавным жестом руки указал на дверь в соседнюю комнату и сладостным «Eh bien!»[1] пригласил дам подойти поближе к инструменту. Юлия тоже встала и не спеша двинулась вслед за всеми. Она показалась мне совсем чужой, стала вроде бы выше ростом, утратила былую девичью угловатость и превратилась, как говорится, в писаную красавицу. Ее белое, особого покроя, в глубоких складках платье с пышными рукавами, обнажающими руки по локоть, с большим декольте, едва прикрывавшим ее грудь, плечи и шею, ее волосы, разделенные спереди на пробор и хитроумно заплетенные в высокую прическу сзади, — все это придавало ее облику нечто старомодное, словно дева с полотна Мириса, — и тем не менее я был уверен, что где-то встречал это существо, в которое ныне превратилась Юлия. Она стянула перчатки, обнаружив на запястьях искусной работы браслеты, которых как раз и не хватало, чтобы окончательно оживить в померкшей памяти нежный образ, обретший в этот же миг всю полноту красок. Прежде чем переступить порог двери в музыкальную гостиную, Юлия обернулась, и мне почудилось, что ее ангельское, исполненное девического очарования личико искажено саркастической гримасой; ужасное, страшное чувство сотрясло меня, словно судорога прошла по всем моим нервам.

— О, он играет божественно! — пролепетала с придыханием возбудившаяся от сладкого чая барышня, чья рука почему-то повисла на моей, и оказалось, что я веду ее, точнее, она меня, в соседнюю комнату. Бергер, видно, весь отдался во власть того урагана, что бушевал в его груди; словно огромные волны, разбивающиеся о скалы, громыхали его могучие аккорды, и они, как ни странно, были благодатны для моего слуха… Юлия оказалась рядом со мной и прошептала так нежно и ласково, как никогда раньше:

— Мне хотелось бы, чтоб это ты сидел за роялем и тихо пел об утраченной радости и надежде.

Дьявольское наваждение исчезло, и в слове «Юлия» я хотел было выразить всю ту божественную гармонию, которая заполнила мою душу, но толпа вошедших вслед за нами гостей разъединила нас. Мне стало казаться, что Юлия специально избегает меня, и все же мне удавалось то коснуться ее платья, то ощутить легкое дуновение ее дыхания, и тысячью разноцветных бликов расцвечивалась моя память о той прошедшей весне. Тем временем Бергер покончил с бурей, небо посветлело, и, подобно золотистым утренним облакам, одна приятная мелодия проплывала за другой и исчезала в пианиссимо. Виртуоз был награжден вполне заслуженными восторженными аплодисментами, все общество пришло в движение, и я неожиданно снова оказался рядом с Юлией. Страсть моя все больше разгоралась, меня охватило необоримое желание удержать ее, обнять в безумном порыве любовной муки, но между нами вдруг возникло проклятое лицо излишне усердного слуги, который протянул нам большой поднос, выкрикнув: «Не угодно ли?..» Посреди стаканов с дымящимся пуншем стоял изящный хрустальный бокал, видимо с тем же напитком. Как он оказался среди обычных стаканов, знает лишь тот, с кем я постепенно начинал знакомиться; как Клеменс в «Октавиане», он выделывает ногами вензеля и невообразимо обожает красные одежки и красные перья. Вот именно этот тонко граненный и сверкающий бокал Юлия взяла с подноса и протянула мне.

— Ты с той же охотой, что и прежде, принимаешь вино из моих рук?

— Юлия… о Юлия… — только и смог выдохнуть я.

Когда я брал бокал, ненароком я коснулся ее нежных пальцев, и словно электрический ток пробежал по всем моим жилам — я отпивал из бокала глоток за глотком, и мне казалось, что маленькие голубые огоньки, вспыхивая, лижут его граненый край и мои губы. Я допил все до последней капли и, сам не зная как, оказался на кушетке в кабинете, освещенном алебастровой лампой, а Юлия сидела рядом со мной и глядела на меня с детской кротостью, как в былые времена. Бергер снова сел за рояль, он заиграл andante из волшебной моцартовской C-dur’ной симфонии, и на лебединых крыльях божественных звуков поднялись во мне вся любовь и радость солнечных вершин моей жизни… Да, это была Юлия — Юлия, прекрасная и нежная как ангел, — наш обычный разговор, сетования, полные любовного томления, скорее обмен взглядами, нежели словами, ее рука покоилась в моих руках.

— Я больше никогда тебя не покину. Твоя любовь — это искра, которая разгорается во мне, озаряя путь к искусству и поэзии, без тебя, без твоей любви все вокруг мертво и бесплодно; но разве ты не затем пришел, чтобы остаться со мной навсегда?

В этот момент в кабинет заглянул неуклюжий человечек на ломких паучьих ножках, с лягушачьими навыкате глазами и воскликнул с повизгиванием и придурковатым подхохатыванием:

— Куда это, черт побери, запропастилась моя супруга?

Юлия встала и отчужденно произнесла:

— Не вернуться ли нам к обществу? Мой муж меня ищет… Вы были весьма забавны, дорогой, в таком же ударе, как бывали прежде, вот только не увлекайтесь вином…

Тут коротышка схватил ее за руку, и она с улыбкой последовала за ним в зал.

— Ты для меня навеки потеряна! — воскликнул я.

— Конечно, ты — пас, дорогой! — проскрипел некий отпетый плут, сидевший за ломберным столом. Скорее — прочь отсюда! Я помчался в бурную ночь…

2. Общество в погребке

Быть может, прогуливаться по Унтер-ден-Линден — занятие из приятных, однако же не в новогоднюю ночь, когда лютует мороз и завывает метель. В этом я убедился, хоть и весь пылал, меня в конце концов до костей пробрал холод — ведь я выскочил на улицу без шапки и без пальто. Я промчался по Оперному мосту, мимо Замка, свернул, перебежал на другой берег по Шлюзовому мосту, миновал Монетный двор и оказался на Егерштрассе, как раз у торгового заведения Тирманна. Там за окнами горело много ярких огней, и я было уже хотел войти туда, потому что закоченел и мечтал выпить чего-нибудь горячительного; как раз в этот момент оттуда вывалилось на улицу целое общество в развеселом настроении. Перебивая друг друга, они восхищались превосходными устрицами и добрым эйльфером.

— И все же прав был тот господин, — воскликнул один из гостей, статный офицер-улан, как я разглядел при свете фонаря, — да-да, он был сто раз прав, когда в прошлом году в Майнце бранил на чем свет стоит тех негодяев, которые не спешили поделиться эйльфером тысяча семьсот девяносто четвертого года!

Все хохотали от души. Я невольно прошел несколько шагов дальше и остановился перед дверью погребка, в окне которого светилась одинокая лампа. Разве шекспировский Генрих не почувствовал себя как-то раз столь измученным и смиренным, что им овладело только одно-единственное желание — выпить легкого пива? Вот и со мной произошло то же самое. Моя глотка истосковалась по бутылке английского пива. Я стремительно вбежал в погребок.

— Что желаете? — приветливо спросил хозяин, сдвигая шапку набекрень и направляясь мне навстречу.

Я велел подать бутылку светлого ячменного пива и большую трубку с хорошим табаком. Вскоре я пришел в такое блаженное состояние духа, что даже сам черт, видно, зауважал меня и оставил в покое. О советник юстиции, если бы тебе довелось увидеть, как из твоей ярко освещенной гостиной, где подавали чай, я спустился в темный пивной подвал, ты отвернул бы от меня свое лицо с горделивым пренебрежением и процедил бы сквозь зубы:

— Неудивительно, что такой вот субъект портит почтенным господам их изящные жабо!

То, что я был без пальто и шляпы, должно было казаться странным. Я заметил, что у хозяина кабачка вопрос был готов сорваться с губ, но тут кто-то постучал в окно и послышался голос:

— Откройте, откройте, я пришел!

Хозяин опрометью выскочил на улицу и вскоре вернулся, держа в поднятых руках по зажженному фонарю, а за ним шел очень высокий худой человек. Проходя в низкую дверь, он забыл наклонить голову и сильно треснулся о притолоку, но, так как на нем была черная шапка, похожая на берет, лоб он не расшиб. Он шел как-то странно, прижимаясь к стенке, и сел напротив меня, а хозяин поставил на наш стол фонари. О нем можно было бы сказать, что вид он имел несговорчивый и чванный. Раздраженным тоном он потребовал себе пива и трубку и, затянувшись всего несколько раз, выпустил столько табачного дыма, что мы все оказались словно в облаке. Впрочем, в лице пришельца было что-то столь своеобразное и привлекательное, что, несмотря на его мрачный вид, я сразу же почувствовал к нему расположение. Его густые черные волосы были раскинуты на пробор и свисали по обе стороны головы этакими локончиками, точь-в-точь как на портретах Рубенса. Когда он отложил большой воротник своего пальто, я увидел, что на нем черная куртка со множеством шнурков, а еще я обратил внимание на то, что на его сапоги были надеты изящные туфли. Это я обнаружил в тот момент, когда он выбивал о каблук свою трубку, которую выкурил, наверно, всего минут за пять, не более. Наш разговор не клеился, все внимание пришельца было сосредоточено на каких-то редких растениях, которые он вынул из коробки и с явным удовольствием разглядывал. Я выразил восхищение этими красивыми растениями и спросил, поскольку они были явно только что сорваны, не заходил ли он перед приходом сюда в Ботанический сад или в лавку братьев Буше. Он как-то странно улыбнулся и ответил:

— Ботаника явно не ваша область, иначе вы не задали бы такого… — тут он запнулся, а я тихо прошептал:

— Глупого…

— …вопроса, — простодушно закончил он. — Вы с первого взгляда увидели бы, — продолжал он, — что это альпийские растения, которые можно отыскать только на Чимборасо.

Последние слова незнакомец сказал тихо, как бы про себя, и ты легко можешь себе представить, какие чувства при этом охватили меня. Я не решался задать ему никакого вопроса, но во мне все сильнее крепло какое-то предчувствие, и мне почудилось, что я прежде никогда не видел его, но думал о нем. Тут снова постучали в окно. Хозяин отворил дверь, и чей-то голос произнес:

— Будьте так добры, завесьте ваше зеркало.

— А, — воскликнул хозяин, — как вы поздно, генерал Суваров!

Хозяин завесил зеркало, и тут с неуклюжей поспешностью, я бы даже сказал, хоть и торопливо, но на редкость неповоротливо, в подвал вбежал низкорослый сухонький человечек, закутанный в пальто какого-то неопределенного бурого цвета, которое, пока он скакал по подвалу, завивалось множеством трепещущих складок вокруг его тела так, что в неровном свете масляных фонарей чудилось, будто сходятся и расходятся несколько фигур, как в энсленовских фантасмагориях. При этом он яростно потирал замерзшие ручки, спрятанные в рукава, и восклицал:

— Какой холод, какой холод… вот так холод! У нас в Италии таких не бывает, не бывает.

Наконец он уселся между мной и долговязым и недовольно буркнул:

— Что за ужасный дым, ну вы и насмолили. Однако клин клином вышибают. Эх, была бы у меня хоть одна понюшка!

У меня как раз лежала в кармане блестящая отполированная металлическая табакерка, которую, помнишь, ты мне как-то подарил, я тут же ее достал, чтобы угостить того, кто поменьше ростом, табаком. Но едва он ее увидел, как разом оттолкнул обеими руками и заорал:

— Долой, долой это мерзкое зеркало!

В его голосе было что-то ужасное, я удивленно взглянул на него и увидел, что он стал совсем другим. Когда он вбежал в подвал, у него было привлекательное моложавое лицо, а теперь на меня уставился смертельно бледный, увядший старец с глубоко запавшими глазами. В ужасе я шарахнулся к долговязому.

— Господи, смотрите, смотрите… — начал было я. Однако он нимало не заинтересовался этим, будучи всецело поглощен созерцанием своих растений с Чимборасо. А тут тот, что поменьше ростом, потребовал «северного винца», как он претенциозно выразился. Разговор постепенно оживился. Правда, в обществе того, что поменьше ростом, мне было как-то не по себе, зато долговязый умел высказывать по поводу, казалось бы, сущих пустяков немало глубоких и парадоксальных мыслей, хотя выражал их коряво, с трудом подыскивая слова, позволяя себе иногда вставить и непристойность, что, однако, придавало его суждениям забавную оригинальность, и таким образом ему удавалось, внутренне все больше покоряя меня, сглаживать то неприятное впечатление, которое производил наш низкорослый собеседник. А он, вроде бы движимый какими-то пружинами, ни минуты не сидел спокойно, ерзал на стуле, бурно жестикулировал, и меня буквально мороз подирал по коже, когда он оборачивался ко мне то одним лицом, то другим. Надо сказать, двуликий больше глядел на долговязого, чей невозмутимый покой так разительно контрастировал с его вертлявостью, поворачиваясь к нему своим старческим лицом, однако уже не таким устрашающим, каким я увидел его, когда протянул ему табакерку… Наша бренная жизнь есть не что иное, как игра масок, где мы все носим различные личины, но нет-нет да и проглянет в озаренных глазах наш истинный дух, и его не обманешь, он безошибочно узнаёт среди окружающих тех, кто ему сродни. Так, видно, и случилось, что мы трое, такие своеобразные господа, сошлись здесь, в этом погребке, и хоть и не с первого взгляда, но все же узнали друг друга. В нашем разговоре зазвучал тот юмор, который доступен только смертельно раненным душам.

— Да, — заметил долговязый. — Тут дело не обошлось без крючка, без загвоздки.

— Господи, — подхватил я, — куда только черт не вколачивает крючки — то в стены комнат, то в беседки, то в изгородь, увитую розами, а мы, проходя мимо, зацепляемся и оставляем на них клочья своих душевных сокровищ! Похоже, почтенные господа, что с нами со всеми случилось нечто в этом роде. И именно поэтому я нынешней ночью оказался тут без шляпы и без пальто. Они, да будет вам известно, остались висеть на крючке в прихожей советника юстиции.

При этих словах и долговязый, и тот, что поменьше ростом, содрогнулись, словно на них неожиданно обрушился тяжелый удар. Низкорослый вмиг обернулся ко мне своим уродливым старческим ликом и, тут же вскочив на стул, поправил занавеску на зеркале, а долговязый тем временем принялся усердно протирать фонарь. Разговор наш с трудом снова склеивался, на этот раз речь зашла о молодом смелом художнике по имени Филипп и о написанном им портрете принцессы, который он только что закончил, исполненный любви и благочестивой тоски по возвышенному, что было пробуждено в нем божественной чистотой образа повелительницы.

— Сходство поразительное! — воскликнул долговязый. — И все же это не портрет, а чистой воды образ.

— Поразительно точно, — согласился я. — Можно сказать, украденное зеркальное отражение.

Тут низкорослый резко вскочил, опять повернул ко мне свое стариковское лицо со сверкающими от гнева глазами и прокричал:

— Какая нелепость!.. Какое безумие!.. Кто это может украсть из зеркала отражение? Кому это под силу? Уж не о черте ли ты думаешь, в конце концов? Ха-ха, братец! Да ведь он расколол бы своими грубыми когтями зеркальное стекло, и тонкие белые руки этой барышни поранились бы об острые осколки и были бы залиты кровью. Дурацкое предположение… Эй ты! Покажи-ка мне такое отражение, такой украденный зеркальный образ, не то я спущу тебя туда, вниз, по лестнице в тысячу ступеней!

Долговязый поднялся на ноги, подошел вплотную к низкорослому и сказал:

— Не следует озорничать, мой друг, не то вас могут зашвырнуть вверх по лестнице и у вас будет весьма жалкий вид с вашим собственным зеркальным отражением…

— Ха-ха-ха! — закатывался до визга тот, что поменьше ростом, в приступе безумного задора. — Ха-ха-ха! Ты так думаешь? Да, ты так думаешь? Однако моя прекрасная черная тень всегда при мне. О ты, жалкое создание, моя тень — при мне, при мне!..

И он выскочил из подвала на улицу, и оттуда доносился его хохот и визгливое бормотанье: «А моя тень при мне, при мне…»

Долговязый, казалось, был сражен, он побледнел как полотно, рухнул на стол, уронил голову на сложенные руки, и из груди его вырвался не то стон, не то тяжкий вздох.

— Что с вами? — участливо спросил я ею.

— О сударь, — ответил он, — этот злыдень, он ведь сразу показался нам враждебным, преследовал меня по пятам до этой пивной, где я обычно коротаю время в одиночестве, если, конечно, не считать иногда появляющегося здесь духа земли, который усердно подбирает под столом хлебные крошки… Так вот, этот злыдень снова вверг меня в отчаяние, напомнив о моем страшном несчастье… Ах, ведь я потерял, невозвратно потерял свою… Будьте здоровы, сударь…

Он встал и направился к двери, и пол вокруг него, представьте, был ровно освещен. Он не отбрасывал тени. Я в восторге кинулся вслед за ним.

— Петер Шлемиль!.. Петер Шлемиль! — закричал я радостно.

Но он быстро скинул домашние туфли, надетые поверх сапог, прибавил ходу и, завернув за каланчу жандармерии, скрылся в ночи.

Я хотел было вернуться в погребок, но хозяин захлопнул дверь перед самым моим носом и пробурчал:

— О боже, избави меня от таких посетителей!..

3. Явления

Господин Матьё — мой добрый друг, а сон у его привратника такой чуткий, что он сразу отворил мне, не успел я потянуть цепочку звонка у дверей «Золотого Орла». Я объяснил привратнику, что опрометью убежал со званого вечера, не надев даже ни шляпы, ни пальто, а как раз в кармане пальто и лежал ключ от входной двери моего дома, и к тому же я знал, что тугоухую сторожиху среди ночи не разбудишь. Приветливый старичок (я, конечно, имею в виду привратника) отпер мне один из номеров, поставил подсвечники на стол и пожелал доброй ночи. Красивое широкое зеркало было завешено простынью, и мне, сам не знаю почему, вдруг захотелось сорвать ее и переставить подсвечники на трюмо. Поглядев в зеркало, я едва узнал себя, таким я был бледным и осунувшимся, на мне, как говорится, лица не было… Мне вдруг почудилось, что в самой глуби зеркала стала проявляться какая-то темная фигура; по мере того как я все более сосредоточенно вглядывался в нее, отчетливее стали вырисовываться сквозь какую-то магическую мглу черты прелестного женского лица — это была Юлия. Охваченный невыразимой любовью и тоской, я скорее выдохнул, чем произнес: «Юлия, Юлия…» — и тут из-за спущенного полога кровати, стоявшей в противоположном углу комнаты, до меня донесся тихий стон. Я прислушался, стоны становились все более испуганными. Образ Юлии в глубине зеркала исчез, и тогда я, преисполненный решимости, схватил рывком один из подсвечников, раздернул полог и увидел… Как описать тебе чувства, охватившие меня, когда я увидел того, что поменьше ростом, лежащего на постели? Он крепко спал, его моложавое лицо было искажено каким-то душевным страданием, а губы безостановочно шептали: «Джульетта, Джульетта…» Это имя воспламенило мою душу, страха как не бывало, я схватил того, что поменьше ростом, за грудь и принялся его бесцеремонно трясти, приговаривая:

— Эй, приятель, как это вы попали в мою комнату? Проснитесь и побыстрее проваливайте ко всем чертям!

Тот, что поменьше ростом, открыл глаза и уставился на меня, ровно ничего не понимая.

— Что за ужасный сон, — сказал он. — Спасибо, что вы меня разбудили.

Каждое его слово прерывалось тихим вздохом. Не знаю, что произошло, но он стал мне казаться совсем другим, нежели прежде, а боль, которую он явно испытывал, проникла и в меня, и вся моя злость к нему обернулась сочувствием. Не много понадобилось слов, чтобы понять, что привратник по ошибке отворил мне дверь в комнату, уже занятую тем, что поменьше ростом, и что я, так не вовремя явившись, нарушил его сон.

— Сударь, — сказал тот, что поменьше ростом, — наверно, там, в погребке, я показался вам каким-то необузданным, безумным, должен признаться, что в меня время от времени вселяется и попутывает какой-то бес и ввергает во всякого рода бесчинства, нарушающие все установления и приличия. А с вами разве не случалось подобного?

— Увы, увы, — малодушно признался я. — Не далее как нынче вечером, когда я вновь увидел Юлию.

— Юлия? — проскрипел тот, что поменьше ростом, мерзким голосом, и его лицо разом постарело и задергалось. — Пожалуйста, почтеннейший, дайте мне передохнуть и будьте любезны, потрудитесь завесить зеркало.

Все это он произнес, бессильно откинувшись на подушки.

— Сударь, — сказал я, — я вижу, что имя моей навеки потерянной любимой вызывает у вас какие-то странные воспоминания и что на моих глазах резко меняются черты вашего такого приятного лица. И все же я надеюсь, что спокойно проведу эту ночь, поэтому я намерен тотчас же завесить зеркало и лечь в кровать.

Тот, что поменьше ростом, приподнялся на локте, лицо его вновь помолодело, он поглядел на меня добродушно, схватил мою руку и, слабо пожав ее, проговорил:

— Спите спокойно, сударь, я заметил, что мы с вами товарищи по несчастью. Неужели вы тоже?.. Юлия… Джульетта… Будь что будет, вы оказываете на меня подавляющее влияние, и я не в силах не открыть вам своей глубочайшей тайны… Потом можете меня презирать, ненавидеть, как вам будет угодно…

Сказав это, тот, что поменьше ростом, медленно сполз с кровати, закутался в белый широкий шлафрок, тихо, словно привидение, подошел к зеркалу и встал перед ним. Ах! В зеркальном стекле четко и явственно отражались оба подсвечника, мебель, что стояла в комнате, но того, кто находился перед зеркалом, в нем не было. Его близко придвинутое лицо в нем не отражалось. Он обернулся ко мне с выражением глубочайшего отчаяния и стиснул мои руки.

— Теперь вам известно мое ужасное несчастье, — сказал он. — Шлемилю, этой чистой, доброй душе, я, отверженный, могу только позавидовать. Он по легкомыслию продал свою тень, а вот я… Я отдал свое зеркальное отражение ей… Ей… О-о-о!

С глубокими стенаниями, прижимая пальцы к глазам, побрел тот, что поменьше ростом, к кровати и рухнул на нее. Я застыл на месте: подозрительность, презрение, страх, участие, сочувствие — сам не знаю, как назвать те чувства, которые бушевали в этот миг в моей груди. А тот, что поменьше ростом, тем временем начал так грациозно и мелодично похрапывать, что я не смог противиться гипнотическому воздействию этих звуков. Я завесил зеркало, задул свечи, кинулся на кровать и тут же погрузился в глубокий сон. Видно, уже настало утро, когда я проснулся от слабо мерцающего света. Я открыл глаза и увидел того, что поменьше ростом, — он сидел в своем белом шлафроке и с ночным колпаком на голове, повернувшись ко мне спиной, за столом и что-то усердно писал при свете обеих свечей. Он был похож на привидение, и мне стало как-то не по себе, но тут я вдруг снова погрузился в сон, и мне привиделось, что я опять у советника юстиции и сижу на кушетке рядом с Юлией. Потом мне стало казаться, что все общество, собравшееся у советника, не настоящее, а кукольное, выставленное по случаю рождественских праздников в витрине магазина Фукса, Вайде, или Шоха, или еще какого-нибудь, а сам советник юстиции — изящная фигурка, выточенная из марципана, с жабо из почтовой бумаги. Потом деревья и розовые кусты начали расти на глазах, а среди них стояла Юлия и протягивала мне хрустальный бокал, из-за краев которого вырывались голубые язычки пламени. Тут кто-то дернул меня за рукав, за моей спиной стоял тот, что поменьше ростом, у него было старческое лицо, и он шептал:

— Не пей, не пей — приглядись-ка к ней получше! Разве ты не видел ее уже на полотнах Брейгеля, Калло и Рембрандта? Неужто и это тебе не предостережение?

Юлия и вправду пугала меня, потому что в широкой одежде со множеством складок, пышными рукавами и старинной прической очень походила на манящих дев, окруженных всяческой адской нечистью, которых часто изображали мастера.

— Чего ты боишься? — спросила Юлия. — Ведь все равно и ты сам, и твое зеркальное отражение навсегда принадлежат мне.

Я схватил бокал, но тот, что поменьше ростом, словно белка, вскочил мне на плечи и принялся пушистым хвостом сбивать пламя с бокала, визгливо выкрикивая:

— Не пей, не пей!..

Тут все сахарные фигурки в витрине ожили, стали комично шевелить ручками и ножками, а марципановый советник юстиции засеменил мне навстречу и проскрипел тоненьким голоском:

— К чему вся эта суета, приятель? К чему вся эта суета? Вот только встали бы вы на ноги, а то, как я заметил, вы давно уже ходите по воздуху, перешагивая через стулья и столы.

Тот, что поменьше ростом, исчез, исчез и бокал, который Юлия держала в руке.

— Почему ты не осушил бокал? — спросила она. — Разве это чистое прекрасное пламя, которое вырывалось из него, не является тем поцелуем, который я тебе когда-то подарила?

Я хотел ее обнять, но между нами вдруг почему-то оказался долговязый Шлемиль.

— Вот это и есть та самая Минна, что вышла замуж за Раскала.

Он наступил на несколько сахарных фигурок, и они разом закряхтели… Однако они тут же стали множится, их делалось все больше и больше, сотнями, тысячами вились они вокруг моих ног, ползли по мне уродливыми пестрыми стайками и жужжали, будто рои пчел… Марципановый советник юстиции добрался до моего галстука и стал затягивать его все туже и туже.

— Ах ты, проклятый марципановый советник юстиции! — громко крикнул я и проснулся.

Дневной свет рвался в комнату, было уже одиннадцать часов. «Наверно, моя встреча с тем, что поменьше ростом, тоже была всего лишь сном», — подумал я, но тут как раз вошел кельнер с завтраком на подносе и сказал, что чужестранец, который ночевал в этой же комнате, отбыл рано утром и велел кланяться. На столе, за которым он ночью сидел, похожий на привидение, я нашел листы исписанной бумаги, содержание коих я должен тебе изложить, ибо это и есть, безо всяких сомнений, удивительная история того, что поменьше ростом.

4. История об утраченном зеркальным отражением

И вот настало время, когда Эразмус Шпикер смог наконец осуществить желание, которое всю жизнь жгло его сердце. В прекрасном расположении духа, прихватив мешок с кое-какими вещичками, сел он в карету, чтобы, расставшись со своей северной родиной, укатить в прекрасную теплую страну Италию. Его милая набожная жена обливалась слезами и, тщательно утерев нос и губы маленького Расмуса, подняла малютку к окну кареты, чтобы отец смог его еще раз облобызать на прощание.

— Всего тебе наилучшего, мой дорогой Эразмус Шпикер, — сказала ему жена, всхлипывая, — дом твой я буду беречь как зеницу ока, не ленись вспоминать нас, будь мне верен и не потеряй, пожалуйста, свою красивую дорожную шапку, когда ненароком задремлешь в пути, как это с тобой частенько случается.

Все это Шпикер обещал неукоснительно выполнять.

В прекрасной Флоренции Эразмус повстречал нескольких соотечественников, которые, будучи преисполнены жизнелюбия и юношеского куража, без удержу предавались сладостным наслаждениям, столь щедро предоставляемым путешественникам в этой стране. Эразмус проявил себя веселым собутыльником и участником пиршеств, которые не ленились устраивать его новые знакомцы, он, обладая весьма живым умом и талантом обуздывать даже самых невоздержанных, придавал особую прелесть вечеринкам. И вот однажды случилось так, что все эти молодые люди (Эразмус, которому едва исполнилось двадцать семь лет, вполне подходил к их компании) оказались ночью в изумительном благоухающем саду, где в увитой зеленью беседке должен был начаться веселый праздник. Все юнцы, за исключением Эразмуса, привели с собой своих возлюбленных. Мужчины были в изящных костюмах, по старинной немецкой моде, а донны вызывали восхищение своими пестрыми сверкающими нарядами, причем каждая была одета на свой манер, с большой фантазией, так что казались они движущимися цветами. Когда то одна, то другая нежно пела тихую любовную песню, шелестя мандалинными струнами, то вслед за ней мужчины по очереди оглушали присутствующих могучими, истинно немецкими балладами под веселый звон бокалов с сиракузским вином… Известно, что Италия — страна любви. Порывы теплого вечернего ветерка звучали как томные вздохи, ароматы цветущих апельсиновых деревьев и жасмина, заполнившие беседку, предвосхищали сладостную истому, прибавляя страсти той любовной игре, которой эти прелестные барышни, эти нежные актерки, какие бывают только в Италии, завлекали своих кавалеров. Фридрих, пожалуй, самый буйный из всех, встал, одной рукой он обнимал свою донну, а другой поднял полный бокал искрящегося сиракузского.

— Только в вашем обществе, о прекрасные, бесподобные итальянки, можно изведать истинное наслаждение и блаженство рая! — воскликнул он и добавил, обернувшись к Шпикеру: — Но вот ты, Эразмус, этого не чувствуешь, ибо только ты один из нас, пренебрегая нашей договоренностью, не привел с собой своей подруги. Именно поэтому ты такой мрачный и понурый, и, если бы ты еще не пил и не пел бы вместе с нами, я подумал бы, что ты превратился в унылого меланхолика.

— Должен тебе признаться, что такого рода развлечения не для меня, Фридрих, — возразил Эразмус. — Ты же знаешь, что я оставил дома милую, богобоязненную жену, к которой я привязан всем сердцем, и выбрать для себя забавы ради хоть на единый вечер донну было бы предательством с моей стороны. С вас, бесшабашных холостяков, взятки гладки, я же — отец семейства.

Молодые люди расхохотались, потому что Эразмус при словах «отец семейства» придал своему юношескому миловидному лицу постное выражение, что получилось весьма комично. Так как Эразмус сказал все это по-немецки, подруга Фридриха попросила перевести его слова на итальянский, и тогда она, погрозив Эразмусу пальчиком, заявила с серьезным видом:

— Эй ты, холодный немец, берегись! Ты еще не видел Джульетты…

В этот миг зашуршали кусты, и из темной ночи в круг света от мерцающих свечей вошла юная итальянка дивной красоты. На ней было белое, в глубоких складках платье с пышными рукавами, обнажавшими руки до локтя, и с глубоким декольте, едва прикрывавшим грудь, плечи и шею, а волосы ее были разделены спереди на пробор и хитроумно заплетены в высокую прическу сзади. Золотые цепочки на шее и роскошные браслеты на запястьях довершали ее туалет в старинном духе — казалось, она сошла с портретов Рубенса или изысканного Мириса.

— Джульетта! — в изумлении воскликнули все девицы.

— Разрешите и мне принять участие в вашем прекрасном празднике, милые немецкие юноши, — сказала Джульетта, чей ангельский облик затмил красоту всех ее подруг. — Я хочу сесть вон к тому, что невесел, а значит, не влюблен.

Она, грациозно ступая, направилась к Эразмусу и расположилась рядом с ним в кресле, которое поставили в расчете на то, что он все же приведет с собой донну.

— Поглядите только, как она хороша сегодня, — шептали друг другу девицы, а юноши говорили:

— Ну Эразмус, молодец! Отхватил себе самую красивую, обхитрил всех нас.

Как только Эразмус взглянул на Джульетту, с ним вроде бы что-то случилось, и он сам не понимал, что это так мощно забушевало в нем. Когда же она подошла к нему, им словно овладела какая-то чужая сила и сдавила ему грудь. Он не сводил глаз с Джульетты, губы его словно окаменели, и он не мог вымолвить ни слова, когда другие юноши принялись на все лады восхвалять ее прелесть и красоту. Джульетта взяла со стола бокал вина, встала и приветливо протянула его Эразмусу, и он принял его из ее рук, слегка прикоснувшись к ее нежным пальчикам. Он залпом выпил вино, и огонь разлился по его жилам.

— Хотите ли вы, чтобы я стала вашей донной? — спросила Джульетта как бы шутя.

Но тут Эразмус словно безумный бросился перед ней на колени и проговорил, прижав обе руки к груди:

— Да, это ты, я всегда тебя любил, ты сущий ангел! Тебя я видел во сне, ты — мое счастье, мое блаженство, моя высшая жизнь!

Все, конечно, подумали, что Эразмусу вино ударило в голову, ведь прежде они его таким никогда не видели, им казалось, что он стал совсем другим.

— Да, ты — моя жизнь, ты пылаешь в груди моей, словно раскаленный уголь. Дай мне погибнуть, погибнуть, растворившись в тебе!.. я хочу стать тобой!.. — выкрикивал Эразмус.

Джульетта нежно обняла его. Наконец он несколько успокоился, сел рядом с ней, и тогда снова возобновились смех, шутки, веселые любовные игры, прерванные появлением Джульетты. Когда она пела, то казалось, из ее груди исторгаются небесные звуки, доставляющие слушателям неведомое доселе наслаждение, по которому, однако, так долго томились их души. В ее раскованном хрустальном голосе был какой-то таинственный накал, и никто не мог устоять перед его чарами. Внимая ее пению, каждый юноша еще крепче обнимал свою возлюбленную, и еще ярче пылали их взоры. Но вот утренняя заря окрасила небо в розовый цвет, и Джульетта объявила, что праздник окончен. Эразмус хотел было ее проводить, но она отклонила его предложение, зато указала дом, в котором он вскоре сможет ее вновь увидеть. Молодые люди исполнили, вступая поочередно, немецкую балладу, чтобы этим отметить конец пиршества, и в это время Джульетта исчезла из беседки. Эразмус увидел ее на дальней дорожке сада в сопровождении двух слуг с факелами, но не решился пойти за ней следом. Молодые люди взяли каждый свою возлюбленную под руку, и все они весело разошлись по домам. Раздираемый тоской и любовным томлением, направился к себе и Эразмус, а мальчик-слуга освещал ему путь факелом. Распрощавшись с друзьями, он пошел по дальней улице, которая вела к его дому. Розовый свет уже залил все небо, развиднелось, и слуга стал гасить факел о булыжник мостовой. И среди разлетающихся во все стороны искр Эразмус увидел странную фигуру: перед ним стоял высокий, сухопарый человек с ястребиным носом, сверкающими глазами и тонкими губами, искривленными в язвительной гримасе. На нем был огненно-красный сюртук с блестящими стальными пуговицами. Он рассмеялся и произнес громким скрипучим голосом:

— Ха-ха!.. Вы, видно, сошли со старой книжной гравюры… Этот плащ, безрукавка с разрезом, берет с пером!.. Вы выглядите весьма забавно, господин Эразмус. Неужели вы намерены потешать уличных зевак?.. Отправляйтесь-ка лучше назад, в свой пергаментный фолиант, откуда вы и явились!

— Какое вам дело до моей одежды!.. — сердито огрызнулся Эразмус и, отодвинув незнакомца в красном сюртуке, хотел было пройти мимо, но тот крикнул ему вслед:

— Напрасно так торопитесь. Сейчас вам Джульетту не увидеть…

Эразмус стремительно обернулся.

— Как вы смеете говорить о Джульетте! — заорал он не своим голосом и схватил за грудки незнакомца в красном, но тот ловко увернулся и исчез, словно его здесь и не было, так стремительно, что Эразмус и опомниться не успел. Ошеломленный, стоял он посреди мостовой, сжимая в руке блестящую стальную пуговицу, которую сорвал с красного сюртука незнакомца.

— Ведь это же был доктор-чудодей синьор Дапертутто[2]. Чего это он к вам привязался? — спросил мальчик-слуга.

Но Эразмусу стало как-то жутко, и он поспешил домой…

Джульетта встретила Эразмуса с той прелестной грацией и обходительностью, которые были ей присущи. Безумной страсти, которой был одержим Эразмус, она противопоставляла ровную мягкость поведения. Лишь время от времени какое-то темное пламя вспыхивало в ее глазах, а когда Эразмус чувствовал на себе ее взгляд, то из самой глубины его существа поднимался странный озноб. Она никогда не говорила, что любит его, но всем своим поведением давала это понять, и постепенно все более крепкие узы привязывали его к ней. Жизнь казалась ему прекрасной; со своими друзьями он встречался теперь редко, ибо Джульетта ввела его в другое, чужое общество.

Как-то раз случайно он повстречал Фридриха, и тот его не отпустил от себя. Они вместе предались воспоминаниям о своей родине, доме… И когда Эразмус совсем расчувствовался, Фридрих сказал ему:

— А знаешь ли ты, Шпикер, что ты ведешь весьма опасное знакомство? Ты небось уже и сам заметил, что прекрасная Джульетта — одна из самых хитрых куртизанок, которых когда-либо видел мир. Про нее тут рассказывают весьма странные и таинственные истории, в которых она предстает в совершенно особом свете… Говорят, например, что стоит ей захотеть, и она может оказать на человека неодолимое влияние и загоняет его в такие обстоятельства, из которых он не может выбраться, да, впрочем, все это я вижу по тебе. Тебя же просто узнать нельзя, ты без остатка предан этой обольстительнице и больше не вспоминаешь свою милую богобоязненную супругу.

Эразмус закрыл лицо руками, он громко всхлипывал и произносил имя своей жены. Фридрих понял, что в душе друга начинается жестокая борьба.

— Шпикер, — не отступал он, — давай скорей уедем.

— Да, Фридрих, — с жаром отозвался Эразмус, — ты прав. Сам не знаю, почему меня вдруг охватывают ужасные предчувствия… Да, я должен уехать, уехать сегодня же!..

Друзья торопливо пересекали улицу, когда им повстречался синьор Дапертутто, он расхохотался в лицо Эразмусу и крикнул:

— Торопитесь, торопитесь, господа, Джульетта ждет… Сердце ее полно тоски… Слезы льются из глаз… Ах, господа, спешите, спешите…

Эразмус остановился, словно пораженный громом.

— Мне омерзителен этот шарлатан, — сказал Фридрих, — прямо с души воротит, и подумать только, что он ходит к Джульетте запросто, как к себе домой, и продает ей свои колдовские настойки.

— Что?! — воскликнул Эразмус. — Этот гнусный тип бывает у Джульетты?.. У Джульетты?..

— Ну, где же вы? Чего вы так долго не идете? Все вас ждут. Разве вы не думали обо мне? — раздался с балкона нежный голосок.

Это была Джульетта. Друзья не заметили, что стоят как раз перед ее домом. Эразмус опрометью кинулся к входной двери.

— Он погиб. Его уже не спасешь, — тихо проговорил Фридрих, спускаясь вниз по улице.

Никогда еще Джульетта не казалась такой пленительной. Она была одета в то же платье, что и при их первой встрече в саду, она была ослепительно хороша и так и сияла юной прелестью. Эразмус забыл все, о чем они говорили с Фридрихом, и всецело отдался блаженству этой минуты, он был исполнен безграничного восхищения. Но и Джульетта прежде никогда еще не выказывала ему так, безо всякой сдержанности, своей любви. Казалось, что Эразмус для нее единственный свет в окошке, только для него она и живет.

На загородной вилле, которую Джульетта летом снимала, должен был состояться праздник. Туда-то они и отправились. Среди приглашенных был некий молодой итальянец весьма дурной внешности и еще более дурного поведения. Этот тип усердно ухаживал за Джульеттой, чем вызвал ревность у Эразмуса, который в досаде ушел ото всех и нервно расхаживал взад-вперед по отдаленной аллее сала. Там Джульетта и нашла его.

— Что с тобой? Разве ты не принадлежишь мне безраздельно?

Она обняла его своими нежными руками и поцеловала в губы. Жаркие молнии пронзили Эразмуса, в порыве бешеной страсти прижал он свою возлюбленную к сердцу и воскликнул:

— Нет! Я не покину тебя, даже если мне суждена самая позорная гибель!

Джульетта как-то криво усмехнулась в ответ на эти слова и бросила на него тот самый взгляд, от которого его всегда охватывала внутренняя дрожь. Они вернулись к гостям. Противный молодой итальянец оказался теперь в роли Эразмуса. Подхлестнутый ревностью, он принялся отпускать оскорбительные колкости относительно немцев вообще и Шпикера в частности. Эразмус не мог этого стерпеть и подошел вплотную к итальянцу.

— Немедленно прекратите ваши дурацкие выпады против немцев и меня, не то я брошу вас вон в тот пруд, может быть, плаванье вас остудит.

Тут в руке итальянца блеснул кинжал, но Эразмус в бешенстве схватил его за глотку, швырнул наземь и со всей силой ударил ногой в затылок. Итальянец страшно захрипел и отдал Богу душу… Казалось, мир рухнул на Эразмуса — он потерял сознание. Его словно подхватила какая-то неведомая ему сила. Когда он пробудился от этого глубокого обморока, то увидел, что лежит в маленьком кабинете у ног Джульетты, которая, склонив к нему свою головку, поддерживает его обеими руками.

— Ах ты, злой немец, — сказала она бесконечно нежно и ласково. — Какого страху я из-за тебя натерпелась. Пока что мне удалось тебя спасти, но во Флоренции, да и вообще в Италии, ты уже не в безопасности. Тебе надо уехать. Ты должен покинуть меня, а я тебя так люблю.

Мысль о разлуке отозвалась в его сердце невыносимой болью.

— Позволь мне остаться! — воскликнул он. — Я охотно приму смерть, ибо жизнь без тебя страшнее смерти.

И тут ему почудилось, что кто-то издалека тихо и горестно произносит его имя. Ах, это же голос его богобоязненной немецкой жены. Эразмус замолчал, и Джульетта странным образом тут же его спросила:

— Ты, видно, думаешь о своей жене. О Эразмус, ты меня скоро забудешь…

— Если бы я только мог навсегда всецело принадлежать тебе, — сказал Эразмус.

Они стояли как раз перед большим красивым зеркалом, укрепленным на одной из стен кабинета, по обе стороны зеркала горели яркие свечи. Все крепче, все горячее прижимала Джульетта к себе Эразмуса.

— Подари мне свое отражение, — шепотом попросила она. — О мой любимый, пусть оно будет моим и навсегда останется со мной.

— Джульетта! — воскликнул изумленный Эразмус. — Что ты имеешь в виду?.. Мое отражение в зеркале?

Говоря это, он поглядел в зеркало и увидел там себя в нежных объятиях Джульетты.

— Как это может остаться у тебя мое отражение? — недоумевал он. — Ведь оно неотъемлемо от меня и возникает в любой луже, в любой отполированной поверхности.

— Даже этой грезы твоего «я», такой, как она прорисовывается в зеркальном стекле, ты не хочешь мне подарить и при этом уверяешь, что принадлежишь мне душой и телом. Даже своего столь изменчивого образа ты не желаешь мне оставить, чтобы он сопутствовал мне в моей печальной жизни, в которой теперь, когда ты вынужден бежать, уже не будет ни веселья, ни любви.

И горячие слезы хлынули из красивых черных глаз Джульетты. Тогда Эразмус, обезумев от смертельной любовной истомы, прошептал:

— Я должен покинуть тебя? Что ж, раз я должен тебя покинуть, пусть мое зеркальное отражение навечно останется с тобой. Никакая сила, даже сам черт, не сможет его отнять у тебя, пока я принадлежу тебе душой и телом.

Не успел он это произнести, как пламенные поцелуи Джульетты запылали на его губах, потом она выскользнула из его объятий и жадно протянула руки к зеркалу. И тут Эразмус увидел, что его изображение независимо от его позы, само по себе, отделилось от зеркальной поверхности, и Джульетта, схватив его, исчезла вместе с ним. И тут же кабинет огласился мерзкими гогочущими звуками и дьявольским саркастическим хохотом, запахло серой. Смертельный спазм ужаса сдавил его сердце, он потерял сознание, упал, на пол, однако не покинувший его страх тут же поднял его на ноги, в кромешной тьме он ринулся в дверь и побежал вниз по лестнице. Как только Эразмус очутился на улице, его кто-то схватил, втащил в карету, и лошади понеслись.

— Похоже, что вы слегка погорячились? — произнес некто, сидящий рядом с ним. — Да-да, погорячились… Но все будет в порядке, если вы мне полностью доверитесь. Джульетточка уже сделала, что могла, и рекомендовала вас мне. Вы очень милый молодой человек и имеете поразительную склонность к тем же забавам, которым мы с Джульеттой любим предаваться… А удар по затылку был отменный, чисто немецкий. У этого аморозо сине-красный язык свисал прямо до подбородка — зрелище было весьма эффектное. А потом он кряхтел, стонал и все никак не мог отправиться на тот свет. Ха-ха-ха!

Голос говорившего был каким-то ерническим, отвратно-насмешливым, а его болтовня такой гнусной, что каждое слово разило Эразмуса словно кинжал.

— Кем бы вы ни были, — сказал Эразмус, — не говорите о моем ужасном поступке, в котором я раскаиваюсь, прошу вас…

— «Раскаиваюсь, раскаиваюсь», — передразнил его незнакомец. — А раскаиваетесь вы в том, что познакомились с Джульеттой и завоевали ее сладчайшую любовь?

— О, Джульетта, Джульетта, — вздохнул Эразмус.

— Ну да, — продолжал незнакомец, — вы просто ребячливы, вам все надобно, вы все желаете и при этом хотите, чтобы все шло без сучка без задоринки. То, что вам пришлось расстаться с Джульеттой, это, конечно, фатально. Но, останься вы здесь, я бы, пожалуй, мог вам помочь уклониться от всех мстительных клинков и судебных преследований.

Мысль о том, что появилась надежда остаться с Джульеттой, всецело овладела Эразмусом.

— Как же это возможно? — спросил он.

— Я знаю одно средство, симпатическое средство, которое отведет глаза вашим преследователям, короче говоря, оно так действует, что позволит вам всякий раз менять свое лицо и никто не сможет вас признать. Днем, когда будет светло, вы долго и внимательно поглядите на себя в зеркало, а я затем выну ваше зеркальное отражение, ничуть его не повредив, проделаю с ним кое-какие манипуляции, и вы будете навсегда защищены от всяческих посягательств. Вы сможете жить с Джульеттой в любви и благоденствии, не подвергаясь никакой опасности.

— Ужасно!.. Ужасно!.. — вырвалось у Эразмуса.

— Чему это вы так ужасаетесь, любезнейший? — полюбопытствовал с издевкой его странный собеседник.

— Ведь я отдал… отдал… — начал было Эразмус.

— Отдал свое отражение Джульетте?.. Ха-ха-ха!.. Браво, мой достопочтеннейший! Что ж, тогда вам придется бегать ножками по лесам и лугам, городам и весям, пока вы не доберетесь до своей супружницы и малютки Расмуса и снова станете отцом семейства, хотя и без зеркального отражения, с чем она, несомненно, примирится, поскольку очень вас любит. А Джульетта останется вашей мерцающей мечтой.

— Замолчи, ты, чудовище!.. — завопил Эразмус.

В этот момент к ним приблизился веселый галдящий кортеж экипажей и пламя факелов на мгновение осветило внутренность их кареты. Эразмус поглядел в лицо своему спутнику и узнал уродливого доктора Дапертутто. Он тут же выпрыгнул из кареты и побежал вдогонку кортежу, потому что издали различил приятный бас Фридриха. Эразмус поведал другу обо всем, что с ним произошло, умолчав только о потере своего отражения. Фридрих вернулся вместе с ним в город, и они так быстро справились со всем необходимым, что, когда рассвело, Эразмус уже скакал на своем быстроногом коне далеко от Флоренции.

Шпикер описал также некоторые приключения, которые случились с ним во время этого путешествия. Самым значительным из них было то, когда он впервые почувствовал, что значит не иметь зеркального отражения. Он как раз остановился в некоем городе, чтобы дать передохнуть своему утомленному коню, и сел, ничего не опасаясь, за большой общий стол в каком-то постоялом дворе, не обратив внимания на то, что как раз против него на стене висит большое ясное зеркало. Какой-то чертов кельнер, который, как на грех, стоял за его стулом, вдруг обратил внимание, что стул в зеркале оставался свободным — оно не отражало сидевшего на нем человека. Кельнер сообщил о своем наблюдении соседу Эразмуса, а тот шепнул об этом своему соседу, и скоро все сидевшие за столом стали перешептываться и поглядывать то на Эразмуса, то на зеркало. Эразмус еще не успел сообразить, что именно он — причина всей этой кутерьмы, как из-за стола встал некий солидный мужчина с серьезным лицом и заставил Эразмуса подойти вплотную к зеркалу, потом оглядел его с ног до головы и, обернувшись к обществу, громогласно объявил:

— В самом деле, отражения у него нет.

— Нет отражения!.. Глядите, он не отражается в зеркале! — загудели все разом. — Гоните его в шею! Прочь!.. Прочь!..

В бешенстве, сгорая от стыда, Эразмус вбежал в свою комнату, но едва он запер дверь, как к нему явились из полиции и объявили, что, ежели он через час не представит своего абсолютно точного зеркального отражения начальству, ему предписывается немедленно покинуть город. Во избежание худших неприятностей он бежал из города под улюлюканье праздных зевак и свист уличных мальчишек.

— Вот он, удирает отсюда! Этот тип продал свое отражение дьяволу!.. — неслось ему вслед.

Наконец город остался позади, и с тех пор, где бы он ни появлялся, под предлогом врожденного отвращения ко всякого рода отражениям, он первым делом приказывал завешивать все зеркала. Вот его и прозвали «генералом Суваровым», который, по преданию, поступал с зеркалами точно так же.

Когда же он добрался до своей родины, до своего родного дома, то его милая женушка и малютка Расмус встретили его весьма приветливо, и вскоре ему стало казаться, что в обстановке мирной семейной жизни можно перенести утрату своего зеркального отражения. Но вот однажды, когда Шпикер, уже совершенно выкинувший Джульетту из своих мыслей, играл с маленьким Расмусом, тот, балуясь, вымазал отцу щеки сажей.

— Ой, папа, гляди-ка, как я тебя разукрасил. У тебя совсем черное лицо! — крикнул малыш и, прежде чем Шпикер успел его остановить, притащил зеркало и, держа его перед отцом, сам поглядел в него. И в тот же миг он выронил его из рук и, расплакавшись, выбежал из комнаты. Вскоре появилась жена, лицо ее выражало страх и изумление.

— Знаешь, что мне Расмус рассказал? — спросила она.

— Что я будто бы не отражаюсь в зеркале? Так, что ли, моя милая? — произнес Шпикер с натянутой улыбочкой, как бы говорящей, что, хотя сама мысль о том, что можно потерять свое отражение, в сущности, безумна, все же, случись это, потеря была бы невелика, поскольку всякое зеркальное отражение содержит в себе чисто иллюзорный эффект, не являясь, по сути дела, ничем вещественным. Самосозерцание, рассуждал он, лишь будоражит тщеславие, да к тому же и безусловно содействует разрыву своего «я» на реальное и воображаемое. Пока он все это излагал, его супруга поспешно сорвала занавеску с висевшего в комнате зеркала. Она взглянула на него и рухнула на пол, словно пораженная молнией. Шпикер поднял ее, но едва сознание вернулось к ней, как она с отвращением оттолкнула его от себя.

— Оставь меня! — визжала она. — Оставь меня, чудовище! Ты не мой муж, ты не мой муж, ты дух ада, который хочет погубить мою душу и лишить меня вечного блаженства. Убирайся!.. Чур меня, чур меня, у тебя нет власти надо мной!

Ее голос разносился по всем комнатам, на крик в ужасе сбежались слуги, и тогда Эразмус в бешенстве и отчаянии ринулся прочь из своего дома. Будто гонимый безумием, метался он по пустынным аллеям парка на окраине города, и вдруг перед ним мелькнул образ Джульетты во всей ее ангельской красоте.

— Ты что, мстишь мне, Джульетта? — крикнул он во весь голос. — Мстишь за то, что я бросил тебя и вместо себя оставил свое зеркальное отражение? Послушай, Джульетта, я готов стать всецело твоим, и душой и телом, она отвергла меня, она, ради которой я пожертвовал тобой! Джульетта, Джульетта, я хочу посвятить тебе свою жизнь, повторяю: быть твоим душой и телом.

— Это совсем нетрудно сделать, любезнейший, — проскрипел синьор Дапертутто, который почему-то оказался рядом со Шпикером на аллее; на нем был все тот же кроваво-красный сюртук с блестящими стальными пуговицами. И представьте, его слова прозвучали для несчастного Эразмуса утешением, поэтому он, невзирая на коварное, отвратительное лицо доктора, спросил его жалобным голосом:

— Как же мне ее найти? Ведь она для меня навеки потеряна.

— Ничего нет проще, — ответил Дапертутто, — она недалеко отсюда и тоскует по вашей драгоценной персоне, почтеннейший, поскольку, надеюсь, вы не можете не согласиться, зеркальное отражение — одна пустейшая иллюзия. К тому же, как только вы явитесь к ней собственной драгоценной персоной и она будет знать, что вы отдались ей на всю жизнь, и душой и телом, она вернет вам ваше привлекательное отражение, причем в полной сохранности.

— Веди меня к ней! Скорее к ней! — крикнул Эразмус. — Где она?

— Нужно разрешить еще один пустячный вопрос, — сказал Дапертутто, — прежде чем вы увидите Джульетту и замените собой свое зеркальное отражение. Пока что она не может всецело располагать вами, ибо вы еще связаны известными узами, которые необходимо разорвать… Я имею в виду вашу милую женушку и подающего надежды сыночка.

— Что вы хотите сказать? — дико взревел Эразмус.

— Бесповоротный разрыв ваших связей, — продолжил Дапертутто, — может быть осуществлен вполне человеческим способом. Еще по Флоренции вам должно быть известно, что я умею весьма ловко готовить удивительные снадобья. Вот и сейчас у меня в руке есть пузырек с таким домашним средством. Достаточно нескольких капель, и люди, стоящие на пути вашей с Джульеттой любви, мгновенно и тихо уйдут в мир иной, причем безо всяких мучений. Правда, иные называют это смертью, а смерть будто бы горька. Но разве вкус горького миндаля не прекрасен? Именно такой горечью и обладает смерть, которая заключена в моем пузырьке[3]. Когда члены вашей дражайшей семьи навеки радостно закроют глаза, они будут благоухать нежнейшим запахом горького миндаля. Вот этот пузырек, почтеннейший, возьмите его.

И доктор Дапертутто протянул Эразмусу маленький пузырек.

— Мразь! — завопил Эразмус. — Вы хотите, чтобы я отравил собственную жену и ребенка?

— Кто говорит о яде? — спросил красносюртучный. — В пузырьке домашняя настойка и, к слову сказать, весьма приятная на вкус. Мне были бы с руки иные средства добиться вашей свободы, но поручить это вам так естественно, так человечно, не правда ли? Пусть это будет моим маленьким капризом… Берите, берите, любезнейший.

Эразмус и сам не заметил, как пузырек оказался в его руке. Безо всяких умыслов он побежал домой и скрылся в своей комнате. Его жену всю ночь одолевал безотчетный страх, она ужасно мучилась и все время твердила, что вернувшийся к ним в дом человек — не ее муж, а адский житель, принявший личину ее мужа. Не успел Эразмус переступить порог, как все его домочадцы в суеверном страхе разбежались кто куда, только маленький Расмус решился к нему подойти и с детской наивностью спросить, не принес ли он своего зеркального отображения, не то мама умрет от горя. Эразмус дико поглядел на ребенка, у него в пальцах все еще была зажата склянка, которую дал ему Дапертутто. У малыша на руках сидел его любимый голубь, который вдруг ни с того ни с сего взмахнул крыльями и клюнул пробку пузырька. Он тотчас же уронил набок свою головку и упал замертво.

— Предатель! — вскричал Эразмус. — Ты не заставишь меня свершить адское деяние!

И он вышвырнул в открытое окно дьявольский пузырек, который разбился о камни мощеного двора на тысячу кусков. Приятный запах миндаля заполнил комнату. Маленький Расмус в испуге убежал.

Шпикер, терзаемый тысячью страданий, весь день не находил себе места. Наконец часы пробили полночь. И образ Джульетты все больше и больше оживал в его душе. Как-то раз во Флоренции в его присутствии у Джульетты разорвалась нитка ожерелья из высушенных красных ягод. Подбирая их с пола, он припрятал одну, ведь она касалась лилейной шейки его возлюбленной, и он все время ревностно хранил эту сухую ягодку. А теперь он вытащил ее на свет божий и, уперев в нее взор, сосредоточил все свои мысли и душевные силы на потерянной возлюбленной. И ему почудилось, что из бусинки стал исходить волшебный аромат, который обычно витал вокруг Джульетты.

— О Джульетта! Хоть бы один-единственный раз увидеть тебя, а потом можно и сгинуть в позоре и бесчестии!

Едва он произнес эти слова, как в коридоре перед дверью что-то зашуршало, затем послышались чьи-то легкие шаги, и в дверь постучали. Эразмус даже задохнулся от страха, что предчувствие его обманет, и все же он был полон надежды. Он отворил дверь, и в комнату вошла Джульетта, сияя своей неземной красотой и очарованием. Обезумев от любви и счастья, заключил он ее в свои объятья.

— Вот я и пришла, мой возлюбленный, — сказала она тихо и нежно. — Но ты только погляди, как верно я храню твое зеркальное отражение.

Она сняла с зеркала занавеску, и Эразмус с восторгом увидел в нем себя, однако ни одного из его движений отражение не повторяло. И снова ужас охватил Эразмуса.

— Джульетта, неужели я сойду с ума от любви к тебе?.. Верни мне мое отражение, а взамен возьми мою жизнь, я твой душой и телом.

— Нас разделяет еще одно обстоятельство, ты же знаешь… Неужели Дапертутто тебе не сказал?..

— Господи, — перебил ее Эразмус, — если это цена нашей любви, то я предпочитаю умереть.

— Конечно, Дапертутто не должен тебя принуждать к такому поступку… Что и говорить, это ужасно… Обет и благословение священника не должны бы так много значить, но все же тебе придется разорвать узы, которые связывают тебя, и для этого есть другое, лучшее средство, чем то, которое предложил тебе Дапертутто.

— Какое? — быстро спросил Эразмус. — В чем оно состоит?

Джульетта обвила его голову руками, склонила ее себе на грудь и тихо прошептала:

— Ты поставь свое имя Эразмус Шпикер под таким обязательством: «Я передаю моему доброму другу доктору Дапертутто власть над моими женой и ребенком, и он может распоряжаться ими по своему произволу, и тем самым расторгаю узы, которые нас связывают, ибо отныне я своим смертным телом и бессмертной душой хочу принадлежать Джульетте, которую избираю себе в жены и навеки связываю себя с нею особым обетом».

Нервы Эразмуса были напряжены до предела, он дергался, как марионетка на нити. Огненные поцелуи жгли ему губы, он уже держал в руке листочек, что протянула ему Джульетта. Но за спиной Джульетты вдруг появился, увеличившись до огромных размеров, сам доктор Дапертутто. Он протянул Эразмусу металлическое перо, и в этот момент на левой руке несчастного лопнула жилка и брызнула кровь.

— Обмакни перо… обмакни перо… пиши… пиши… — настойчиво шипел красносюртучный.

— Пиши, пиши, мой навеки единственный возлюбленный, — шептала Джульетта.

Он уже обмакнул перо в кровь и готов был начать писать расписку, как распахнулась дверь и в комнату вошла фигура в белой одежде, она уперла в Эразмуса свои неподвижные глаза привидения и глухим голосом, исполненным тоски и страданья, прогудела:

— Эразмус, Эразмус, что ты затеял… Опомнись… Во имя Спасителя…

Эразмус узнал в этой фигуре свою жену, отшвырнул перо и листочек бумаги.

Сверкающие искры посыпались из глаз Джульетты, лицо ее уродливо исказилось, а тело запылало.

— Отыди от меня, исчадье ада! Не получить тебе моей души! Во имя Спасителя нашего, отыди от меня, диявольское отродье! Адское пламя исходит от тебя!..

Так кричал Эразмус и ударом кулака отбросил от себя Джульетту, которая все еще стискивала его в своих объятиях. Комната наполнилась странным визгом и воем, запахло гарью, и что-то закружилось в воздухе, похожее на вороновы крылья. Джульетта и доктор Дапертутто исчезли в густом зловонном дыме, который, казалось, исходил от стен и гасил огонь свечей. Наконец в окошке забрезжил рассвет. Эразмус тут же отправился к своей жене. Он застал ее в добром настроении, она была мягка и кротка. Маленький Расмус тоже проснулся и сидел у нее на постели. Она протянула своему измученному мужу руку и сказала:

— Теперь я знаю, какая ужасная история произошла с тобой в Италии, и от всего сердца жалею тебя. Власть искусителя велика, и так как он подвержен всем порокам, в том числе и воровству, то он не смог устоять от соблазна похитить у тебя самым коварным образом твое прекрасное, непревзойденное, такое похожее на тебя зеркальное отражение… Погляди-ка на себя вон в то зеркало, мой дорогой, милый муженек.

Эразмус подошел к зеркалу, дрожа всем телом, вид у него был весьма жалкий. Зеркало оставалось ясным и незамутненным, никакого Эразмуса в нем не отражалось.

— Как удачно, что на этот раз ты в нем не отразился, — сказала жена, — потому что вид у тебя, мой дорогой Эразмус, сейчас на редкость дурацкий. Ты сам, наверно, понимаешь, однако, что без отражения в зеркале ты — посмешище для людей и, естественно, не можешь стать настоящим, подлинным отцом семейства, вызывающим уважение у жены и детей. Даже Расмусхен начинает над тобой смеяться и собирается нарисовать тебе углем усы, поскольку ты этого все равно не заметишь, поэтому тебе сейчас в самый раз еще немного побродить по свету и найти случай вернуть себе свое зеркальное отражение, так подло похищенное извергом рода человеческого. Как только ты его получишь — добро пожаловать домой, мы будем тебе сердечно рады. Поцелуй меня, мой милый (Шпикер так и сделал)… а теперь — счастливого пути! Посылай Расмусу время от времени новые брючки, потому что он все время ползает на коленках и быстро их протирает. А если попадешь в Нюрнберг, то добавь к подарку еще раскрашенного гусара и перечный пряник, как любящий отец. Всего тебе самого доброго, мой дорогой Эразмус!

Сказав все это, жена повернулась на бок и заснула. Шпикер схватил маленького Расмуса и прижал к своей груди, но тот заорал благим матом, и тогда Шпикер спустил его на пол и пошел бродить по белу свету. Однажды во время своих странствий он повстречал некоего Петера Шлемиля, который продал черту свою тень. Они решили было побродить вместе, чтобы Эразмус Шпикер отбрасывал на дорогу тень за обоих путников, а Петер Шлемиль обеспечивал бы отражение в зеркалах тоже за двоих, но из этого ничего не вышло.

Вот и конец истории о потерянном зеркальном отражении.

Постскриптум путешествующего энтузиаста

— Что это за отражение вон в том зеркале? Я ли это?.. О, Юлия, Джульетта! Ангел небесный… Исчадие ада… Восторг и мука… Томление и отчаяние… Ты видишь, мой дорогой Теодор Амадеус Гофман, что в мою жизнь часто врывается чужая темная сила, отнимая у меня добрые сны и все время сталкивая с какими-то странными персонажами. Весь во власти той истории, что приключилась со мной в сочельник, я готов поверить и что тот советник юстиции сделан из марципана, и что чаепитие было не более чем кукольное украшение рождественской витрины, а прелестная Юлия была влекущим к себе живописным образом, сошедшим с полотна Рембрандта или Калло, и она обвела вокруг пальца несчастного Эразмуса Шпикера, похитив похожее на него как две капли воды его зеркальное отражение. Прости меня!

1815

Натаниель Готорн (1804–1864) Мосье де Зеркалье Пер. с англ. С. Поляковой

Кроме названного выше господина, в кругу моих знакомых не сыщется человека, кого я изучал бы так пристально, но чью подлинную сущность постиг бы лишь настолько, насколько ему было угодно ее обнаружить. Любопытствуя понять, кто он, что представляет из себя на самом деле, как со мной связан и чем для меня и для него обернется наш обоюдный интерес друг к другу, не предопределенный моим выбором и, кажется, непрестанно крепнущий, а к тому же стремясь исследовать людскую природу — впрочем, едва ли мосье де Зеркалье наделен чем-нибудь человеческим, кроме внешнего облика, — я решил познакомить свет с некоторыми примечательными чертами этого господина, в уверенности, что обладаю ключом к объяснению его характера. Пусть читатель не посетует на обилие мелочных подробностей, поскольку предмет моих напряженных раздумий обнаруживает свою суть в ничтожных частностях; пожалуй, трудно предрешать, какая случайная и незначительная деталь сыграет роль собаки-поводыря и выведет нас к истине. Но какими странными, удивительными, противоестественными или невероподобными ни покажутся некоторые мои наблюдения, совесть моя в том порукой, что я буду со священным трепетом относился к каждому своему слову, будто свидетельствую под присягой, памятуя, что затрагиваю глубоко личные стороны жизни господина, о котором идет речь. Впрочем, нет оснований для судебного преследования мосье де Зеркалье, да если б они даже и были, я ни за что бы не взялся за подобное дело. Я имею к нему претензии лишь потому, что его окутывает непроницаемая тайна, которая сущий пустяк, если скрывает добро, но много опаснее, если за ней прячется зло.

Допустим, меня можно подозревать в лицеприятности суждений, но в таком случае мосье де Зеркалье, пожалуй, скорее выиграет от нее, нежели пострадает, поскольку за долгие годы знакомства мы почти не знали размолвок. Есть, кроме того, основания считать, что он связан со мной родством и потому располагает правом на самые добрые слова, какие есть у меня в запасе. Мосье де Зеркалье, несомненно, удивительно похож на меня лицом и всегда является в трауре на похороны моих близких. С другой стороны, имя его как будто указывает на французское происхождение; поскольку же мне приятнее думать, что в моих жилах течет англосаксонская и подлинно пуританская кровь, я позволю себе отрицать всякое родство с мосье де Зеркалье. Некоторые знатоки генеалогий считают колыбелью его семьи Испанию и видят в мосье рыцаря ордена Caballeros de los Espejos[4], один из представителей которого был побежден Дон-Кихотом. Что же говорит обо всем этом сам мосье? Скажу, что он никогда и словом не обмолвился о себе. Быть может, он хранит свою интригующую тайну только потому, что лишен дара речи и бессилен ее открыть. Иногда мосье шевелит губами, глаза и черты его меняют выражение, как бы соответствуя зримым значкам, посылаемым ритмом его дыхания, а потом лицо его становится серьезным и удовлетворенным, точно мой друг высказал какую-то умную мысль. Складны или бессвязны его речи, о том судить самому мосье де Зеркалье, поскольку ни одного его слова не дошло до слуха постороннего человека. Быть может, он немой? Или весь свет глух? Быть может, мой друг шутит и потешается над нами? Если так, то смешно ему одному.

Я убежден, что только демон немоты, которым одержим мосье де Зеркалье, не позволяет ему высказывать мне самых лестных дружеских заверений. Во многом — это касается обычных его склонностей и привычек — между нами существует несомненное внутреннее сходство, и отличаемся мы разве тем, что все же я иногда произношу несколько слов. Мосье так доверяет моему вкусу, что, презирая моду, перенимает покрой моего платья, поэтому, примеряя обнову, я наперед знаю, что встречу мосье в такой же одежде. У него есть разновидности всех моих жилетов и галстуков, такие же, как у меня, манишки и поношенная домашняя куртка, сшитая, кажется, портным-китайцем по образцу моей старой любимой куртки и до того с ней схожая, что ее тоже украшает заплата на локте. Сказать по правде, наши жизни с их каждодневными мелочами и серьезными событиями так напоминают одна другую, что невольно вспоминаются легендарные рассказы о влюбленных, близнецах или роковых двойниках, которые одинаково жили, радовались, мучились, а на смертном ложе повторяли последний вздох своего второго «я», хотя между ними пролегали необозримые пространства моря и суши. Как ни странно, мои беды обрушиваются и на моего друга, хотя бремя их не делается для меня легче оттого, что поделено между нами. Промучившись, скажем, ночь зубной болью, утром я встретил мосье де Зеркалье с таким флюсом, что мои страдания удвоились, как, впрочем, и страдания мосье, если мне позволительно заключить об этом по его раздувшейся вдруг щеке. Колебания моего настроения мгновенно передаются мосье, и несчастный целый божий день хандрит и куксится или, напротив, смеется затем, что на меня нашел веселый или мрачный стих.

Однажды нас с ним приковала к постели трехмесячная болезнь, а когда мы поднялись на ноги, оба выглядели при встрече как призраки-близнецы. Стоило мне влюбиться, как мосье становился пылким и мечтательным, а случись получить отставку — этот чрезвычайно чувствительный господин ходил мрачнее тучи. Кровь его закипала, он горел, точно в жару, и кипятился из-за несправедливостей, которые сыпались как будто только на мою голову. Подчас я даже брал себя в руки, видя на его лице с гневно сведенными бровями отражение своей бешеной ярости. Мосье — великий охотник вступать в мои ссоры, но я не запомню, чтобы, защищая меня, он дал заслуженную пощечину моему противнику. Вообще он постоянно вмешивается в мои дела безо всякого толку, и в припадках подозрительности мне иной раз думается, что дружеское участие мосье столь же показное, как у всех прочих. Но поскольку каждый человек что-нибудь таит под личиной сочувствия — неподдельное золото или сплавленное с медью, я предпочитаю принимать мосье де Зеркалье таким, каков он есть, чем гнаться за полноценной монетой, рискуя потерять фальшивую.

В пору, когда я вел рассеянную жизнь, я часто встречал мосье в бальных залах и мог бы вновь увидеть, если б мне вздумалось искать его там. Мы нередко сталкивались в театре Тремонт; однако здесь он не занимал места в бельэтаже, партере или на балконе и не смотрел на сцену, где блистает знаменитости, а порой даже сама Фанни Кэмбл. Ничуть не бывало: оригинал предпочитал сидеть в фойе у одного из тех высоких зеркал, в которых отражается это залитое светом помещение. Мой друг склонен к таким странностям, что в общественных местах я стараюсь его не замечать и даже таить, что имею к нему отношение. Но он упорно продолжает раскланиваться со мной, хотя здравый смысл, если он таковым обладает, мог бы подсказать ему, что это мне так же приятно, как приветствовать дьявола. В другой раз он угодил на пороге скобяного склада прямо в громадный медный котел, а через минуту ударился головой о блестящую жаровню и, взглянув на меня, безжалостно дал мне понять, что я узнан. Затем улыбнулся, и я ответил ему тем же. Однако из-за всех этих ребяческих выходок почтенные люди сторонятся мосье де Зеркалье и избегают, как никого в городе.

Одна из наиболее примечательных особенностей этого странного господина — его поразительная любовь к воде. Сказать по правде, ему не столько нравится ее пить (мосье довольствуется очень умеренным количеством воды), сколько при каждом удобном случае поливать себе голову и шею. Быть может, он какой-нибудь тритон или сын русалки, сочетавшейся со смертным человеком, и унаследовал ее водную и земную природу, подобно тем отпрыскам, которые рождались от брака морских божеств или нимф источников с обыкновенными людьми. Если мосье не находит лучшего места, чтобы освежиться, этот безумец, как я сам видел, не брезгует и прудом, где купают лошадей. Иной раз он плещется в водостоке у водонапорной башни, не заботясь о том, что подумают люди. Когда после проливного дождя я шел по улице и старательно выбирал места посуше, мосье де Зеркалье, одетый на выход, к моему ужасу, шлепал по лужам, увязая в грязи по колено и не пропуская ни одной. Стоило мне заглянуть в колодец, как я видел этого чудака на дне, откуда, словно через длинную трубу телескопа, он смотрит на небо и, очевидно, среди бела дня открывает новые звезды. На прогулках по одиноким тропкам или в лесной чаще я нередко набредал на затерянные родники и уже готов был мнить себя их первооткрывателем, как тут же убеждался, что мосье меня опередил. Благодаря присутствию мосье места моих прогулок казались мне еще более уединенными. Я приходил к озеру Георга, которое французы считают природным источником святой воды, используют ее в здешних своих бревенчатых церквах и в соборах за океаном, склонялся над обрывом и обнаруживал мосье в озерных струях. И на Ниагарском водопаде, где я с радостью забывал и о себе, и о нем, на водной глади у самого края водопада под Столовой горой меня опять упрямо встречал мой неизменный спутник. Я убежден, что даже у истоков Нила мосье не оставил бы меня в покое. Не будучи вторым Ладурладом, чье платье не намокало в морских волнах, трудно понять, как мой друг мог оставаться сухим, а я должен признать, что одежда мосье, кажется, даже не сыреет и столь же ладно сидит, как моя собственная. Все же на правах друга я хочу посоветовать мосье, чтобы он так не злоупотребил купаньем.

Все сказанное здесь можно отнести к безобидным причудам мосье, сулящим обществу только приятное разнообразие, и хотя подчас они доставляют докуку, наша повседневная жизнь без них лишилась бы свежести и остроты. Этим попутно сделанным намеком я хочу предварить рассказ о более странных особенностях поведения моего друга; скажи я о них сразу, читатель мог бы решить, что мосье де Зеркалье — просто тень, что я не заслуживаю доверия, а эта правдивая история — чистейший вымысел. Но теперь, когда читатель видит, что я достоин всяческого доверия, я заставлю его удивиться.

Честно говоря, мне нетрудно было бы убедительнейшим образом доказать, что в действительности мосье де Зеркалье чародей, а может, даже обитатель мира духов, с которым чародеи общаются. Ведь ему ведомо таинственное искусство перемещаться из одной точки пространства в другую со скоростью быстроходного парохода или поезда; при этом мосье нипочем каменные стены, дубовые засовы или железные запоры. Приведу, к примеру, такой случай: как-то раз поздним вечером я сижу здесь, в своей комнате, в полном одиночестве — дверь заперта, ключ из нее вынут, а замочная скважина заткнута бумагой, чтобы не сквозило. Однако мое одиночество — мнимое, ибо, стоит мне засветить лампу и сделать пять шагов направо, мосье де Зеркалье, без сомнения, встретит меня с зажженной лампой в руке: если завтра, не сказав моему другу ни слова, я надумаю сесть в почтовую карету и уехать на неделю из дому, можно не сомневаться, что в любой гостинице этот непрошеный гость разделит со мной комнату. Приди мне на ум каприз погулять при луне и полюбоваться на фонтан Шейкера в Кентербери, мосье де Зеркалье повторит мою нелепую затею и не преминет встретиться там со мной. Мне предстоит еще больше удивить читателя! Нанося на бумагу слова этой фразы, я случайно взглянул на большой медный шар, украшающий каминную подставку для дров, и — чудеса! — увидел, что во много раз уменьшенный мосье де Зеркалье с лицом, расплющенным в забавной гримасе, как бы потешается над моим изумлением! Но мой друг так часто выкидывал подобные шутки, что они уже приелись. Как-то со свойственной ему бесцеремонностью мосье прокрался в голубые глаза одной молодой леди, и пока я мечтательно и восторженно глядел на нее, в грезах моих витал и мой вездесущий друг. Прошедшие с тех пор годы так изменили мосье, что теперь эти голубые глаза откажут ему, конечно, в пристанище.

Сообщенные здесь достоверные сведения позволяют заключить, что дела мосье обернулись бы плачевно, шути он свои шутки в стародавние времена процессов над ведунами, по крайней мере если б констебль или блюстители порядка получили полномочия схватить его, а тюремщик оказался достаточно предусмотрителен, чтобы сделать побег мосье невозможным. Но мне часто представлялось странным и свидетельствующим то ли о его болезненной подозрительности, то ли о глубочайшей осторожности, что даже мне, самому близкому другу, он не позволял к себе притронуться и пальцем. Если сделать шаг навстречу мосье, он с готовностью приблизится, если протянуть руку, охотно сделает то же, но не ждите сердечного рукопожатия — вам не подадут и пальца! О, мосье де Зеркалье скользок как угорь!

Право, все это поистине странные вещи. Затратив много умственных сил и не сумев составить себе представление о характере моего друга, я прибегал к помощи людей сведущих, читал мудреные философские трактаты, стараясь разгадать, что за создание меня преследует и зачем. Я слушал длинные лекции и углублялся в толстые тома, но постиг лишь то, что в истории человеческого рода обыкновенные смертные не раз оказывались связанными с существами, сходными с мосье. Быть может, многие из моих современников имеют такого друга, как мой мосье де Зеркалье. Почему бы этому господину не сблизиться с кем-нибудь из них или, на худой конец, не разрешить другому духу сопутствовать мне? Если уж судьбе угодно, чтобы у меня был столь навязчивый друг, который не сводит с меня глаз, даже когда я в полнейшем уединении, я предпочитаю — бог с ними, с условностями — улыбающуюся молодую девушку мрачному, насупленному и бородатому мосье. Увы, такие желания никогда не осуществляются! Хотя родичей мосье де Зеркалье, быть может, справедливо, обвиняют в том, что они любят бывать у друзей в роскошных домах и не посещают их под мрачными тюремными сводами, все же они выказывают редкую верность объектам своей первой привязанности, хотя их избранники бывают необходительны и даже грубы в обращении, несчастны, ославлены или отвергнуты светом. Таков и мой спутник. Наши с ним судьбы оказываются неразделимы. Мне кажется, поскольку мосье де Зеркалье появляется уже в самых ранних моих воспоминаниях, что мы одновременно родились, и он, как тень, вышел за мною на свет солнца, и, как некогда, так и впредь, удачи и печали моей жизни будут освещать или затуманивать его лицо. Оба мы когда-то были молоды и сейчас в зените своего лета, но, если нам суждена долгая жизнь, собственные морщины и седые волосы мы будем замечать, глядя друг на друга. А когда заколотят мой гроб и бренную мою оболочку, которая действительно была единственной, не в пример обычным клятвам влюбленных, утехой его жизни, опустят во мрак могилы, куда мосье де Зеркалье уже не прийти своими быстрыми бесшумными шагами, что станется тогда с бедным моим другом? Хватит ли у него духу вместе с остальными друзьями бросить прощальный взгляд на мое мертвенно-бледное лицо? Пойдет ли он в первых рядах за погребальными дрогами? Будет ли часто ходить на кладбище, посещать мою могилу, выдергивать крапиву, сеять среди зелени цветы и оттирать замшелые буквы на моем памятнике? Останется ли мосье там, где я жил, чтобы напоминать забывчивому свету о человеке, который в погоне за громким именем не скупился на ставки и кому теперь безразлично, выиграл он или проиграл?

Нет, таким образом мосье не станет доказывать свою глубокую преданность мне. И когда мы расстанемся навеки, не приведи бог ему показаться на людной улице, пройти по нашей любимой тропинке у тихой реки или оказаться в кругу семьи, где лица наши так знакомы и милы! Нет, об этом даже страшно подумать! Когда солнце перестанет дарить меня своим благословением, задумчивый свет лампы не упадет на мой письменный стол, а веселый огонь в камине не согреет погруженного в раздумья человека, это таинственное существо, исполнив свою миссию, навеки покинет земные пределы. Мосье де Зеркалье переселится во мглистое царство небытия, но не найдет меня там.

Есть что-то устрашающее в связях с существом, столь мало мне ведомым, и в мысли, что все, меня касающееся, соответственно отразится и на его участи. Когда знаешь, что другому человеку предстоит разделить с тобой судьбу, невольно более строгим судом судишь свои намерения и обуздываешь привычку доверяться обольщениям, которые окрашивают будущее волшебным светом счастья. Последние годы отношения между нами по разным причинам омрачились, и, не будь наш союз непременным условием взаимного существования, мы, конечно, давно бы разошлись. В ранней юности, когда привязанности мои были горячи и непосредственны, я искренне любил мосье и всегда с приятностью коротал время в его обществе, поскольку это позволяло составить весьма лестное мнение о собственной персоне. В ту пору безмолвный мосье де Зеркалье умел любезно уверить меня в том, что я красавец; и я, конечно, отвечал ему таким же комплиментом, так что чем чаще мы бывали вместе, тем более самодовольными становились. Теперь, правда, это уже не грозит нам. Случайно встретившись — а встречаемся мы обычно ненароком, — один уныло вглядывается в лоб другого, боясь увидеть морщины, или смотрит на виски, где раньше всего начинают редеть волосы, или на запавшие глаза, которые уже не оживляют лица своим веселым блеском. В облике мосье я невольно читаю следы моей безрадостной юности, которую прожил попусту, не зная надежд и высоких порывов, или растратил на обременительный и бессмысленный труд, не принесший никаких плодов. Да, теперь я вижу, что разочарование жизнью омрачило лицо мосье де Зеркалье: черные мысли о безнадежном будущем слились с темными тенями прошлого, придав его чертам какую-то обреченность. Неужто передо мной моя судьба, воплотившаяся в собственный мой образ, и потому она преследует меня с таким неотвратимым упорством, совершает за меня поступки, прикидываясь, будто лишь повторяет их, морочит меня, притворяясь, что делит со мной беды, которые сама же предначертала и воплотила в себе? Не стоит об этом думать, иначе я проникнусь ужасом перед мосье де Зеркалье и при новой встрече, особенно в полночь или в безлюдном месте, буду боязливо озираться по сторонам и дрожать. А тогда — ведь мой друг очень чувствителен к тому, как обходятся с ним, — мосье с омерзением или в испуге отведет от меня глаза.

Но нет, это недостойно меня. Бывало, я искал его общества, потому что он навевал мне волшебные грезы о женской любви и всем своим видом сулил близкое счастье. А сейчас я ежедневно и подолгу буду видеться с ним ради суровых уроков, которые он преподаст мне в нынешние мои зрелые годы. Мы неподвижно будем сидеть лицом к лицу и вести бессловесную беседу в надежде, что радость расцветет на почве нашего уныния. Быть может, мосье де Зеркалье когда-нибудь негодующе заявит, что только ему пристало оплакивать утрату своей красоты, прежде бывшей его главным достоянием, а затем спросит, нет ли у меня сокровища, ценность которого с возрастом увеличивается, хотя годы или сама смерть стараются отнять его у бренного моего тела. А затем мосье де Зеркалье добавит, что, хотя цвет нашей жизни тронут морозом, пусть праздная душа не дрожит в своем убежище, но встрепенется и согреет себя, чтобы защититься от осенней и зимней стужи. Я в свою очередь призову его не терять бодрости и не сетовать на то, что по моей вине серебрятся его волосы, а щеки похожи на сморщенное яблоко. Ведь взамен я постараюсь осветить его лицо умом и благожелательностью, и он только безмерно выиграет от этой перемены. Тут грустная улыбка тронет губы мосье де Зеркалье.

Довольно коснувшись этой темы, мы можем перейти к другим, не менее важным. Размышляя о способности мосье де Зеркалье следовать за мной в любые, самые отдаленные места и разделять самое укромное одиночество, мне хочется сравнить свою попытку бежать его с тем, как иные люди безуспешно бегут от воспоминаний, влечений сердца или нравственных запретов, хотя страдают от этого сверх всякой меры. Я предамся раздумьям о себе самом, к чему призывает меня Натура, и живо представлю моему другу то, о чем думаю, чтобы ум мой, как прежде, рассеянно не витал в хаосе, ловя свою тень, но настигая лишь обитающих там чудовищ. Затем мы обратим мысли к миру духов, подлинность которого собеседник мой проиллюстрирует, если не докажет мне. Поскольку мы располагаем лишь зрительным подтверждением бытия мосье де Зеркалье, в то время как все прочие чувства не могут подтвердить, что он стоит на расстоянии вытянутой руки, почему бы бок о бок с нами не существовать бесчисленным созданиям, которые наполняют небо и землю своими сонмами и тем не менее не поддаются чувственному восприятию? Ведь слепой мог бы с таким же основанием отрицать реальность мосье де Зеркалье, как мы — наличие духов, поскольку Бог не наградил нас сверхчувственным восприятием. Но они существуют! И когда я действительно поверил в это и мысль о духах слилась в моем мозгу с торжественно-пугающими представлениями, которые, как может показаться, с этими созданиями не вяжутся, я вообразил, что мосье — посланец их царства, чуждый людских качеств, если не считать обманчивой внешней оболочки. Меня, конечно, охватил бы страх, если бы, вновь появившись, он обнаружил свою сверхъестественную способность преодолевать в погоне за мной любые преграды.

Но что это? Опять мой таинственный двойник! Может быть, биение моего сердца отозвалось в твоем и вызвало тебя из обители, сверкающей в дрожащих отсветах северного сияния, среди теней, легших от заходящего солнца, и гигантских призраков, которые на закате появляются в облаках и пугают альпинистов. Воистину меня удивило, когда, бросив осторожный взгляд в левый угол, я увидел непрошеного гостя, пристально смотрящего на меня. Все тот же мосье де Зеркалье! Он по-прежнему сидит там и отвечает на мой взгляд таким же испуганным и вместе пытливым взглядом, словно, подобно мне, провел одинокий вечер в странных размышлениях, предметом которых был я. Мосье столь безошибочно подделывается под меня, что я готов усомниться, кто же из нас двоих призрак, и подумать, что один — таинственный близнец другого и мы — роковые двойники из повторяющих друг друга миров. Друг, неужели ты лишен слуха и неспособен отвечать на мои слова? Сломай разделяющие нас преграды! Возьми мою руку! Скажи хоть слово! Послушай меня! Если бы мосье прервал молчание и обратился ко мне, мое лихорадочное любопытство было бы удовлетворено, обретя кормчую мысль, которая повела бы меня по жизненному лабиринту, помогая уяснить, зачем я родился на свет, как следует выполнять свое предназначение и что такое смерть. Увы! Даже мой призрачный близнец отказывается подражать мне и улыбается этим праздным вопросам. Так уж повелось, что люди поклоняются собственной тени, призраку человеческого разума, и хотят, чтобы он приподнял завесу над тайнами, которые высшая мудрость подчас открывает нам в назидание, а подчас хранит недоступными.

Прощайте, мосье де Зеркалье! Вас, как, впрочем, многих людей, едва ли назовешь мудрецом, хотя вы только и делаете, что отражаете чужие мысли.

1837

Эдмунд Гилл Суэйн (1861–1938) Индийский абажур Пер. с англ. Л. Бриловой

Читатель, знакомый с тем, что прежде говорилось о мистере Батчеле, усвоил, несомненно, что он — человек с весьма консервативными привычками. Бытовые удобства, число которых в последнее время стремительно множится, не привлекают его даже в тех случаях, когда он о них наслышан. Неудобства, к которым он привык, для него предпочтительней удобств, к которым надо привыкать. Поэтому он до сих пор пишет гусиным пером, заводит часы ключиком, а содовую воду потребляет исключительно из бутылок с пробковой затычкой, прикрученной к горлышку проволокой.

Соответственно, читателя нисколько не удивит известие, что мистер Батчел по сю нору пользуется настольной лампой, которую приобрел восемьдесят лет назад, при поступлении в школу. Он по-прежнему переносит ее при необходимости из комнаты в комнату, и все другие осветительные приборы для него не существуют. Лампа эта недорогая, вида самого неказистого, и изготовлена она в те времена, когда производители не ставили перед собой цель облегчить потребителю жизнь. Чтобы зажечь лампу, необходимо частично ее разобрать, а чтобы погасить, приходится пользоваться примитивным тушильником для камина. Однако дам из семейства мистера Батчела больше беспокоит не это, а несоответствие лампы окружению. Мебель в доме солидная и удобная, но красивая лампа на каннелированной бронзовой колонне, подарок родственников по случаю его назначения, до сих пор стоит нераспакованной.

Одна из его младших и наиболее коварных родственниц намеренно подстроила фатальный, как она надеялась, инцидент со старой лампой, но через год обнаружила, что та, дополнительно изуродованная починкой, вновь используется по назначению. Попытки сжить лампу со свету как со стороны членов семьи, так и посторонних, происходили неоднократно, однако лампа не сдавалась.

Лишь однажды мистер Батчел пошел в этом деле на уступку — случилось это совсем недавно и, можно сказать, неожиданно. Одна из родственниц, уехавшая в Индию, дабы вступить там в брак (к чему мистер Батчел приложил руку), прислала ему абажур местного производства. Предмет навевал приятные мысли. Узор из буддистских фигурок на нем бередил любопытство мистера Батчела, и он, к немалому удивлению всех своих друзей и приятелей, насадил абажур на лампу и там и оставил. Однако отнюдь не экзотические рисунки побудили его дополнить старую лампу не вполне подходящим к ней новым элементом. Более всего мистера Батчела привлек необычный цвет материи. Такой яркий оранжево-красный оттенок он видел впервые, а замечания посетителей, имевших в подобных вопросах более обширный опыт, убедили его, что цвет абажура и вправду неповторим. Все сошлись в том, что прежде такого цвета не встречали и наименовать его кратко, без пояснений, не получается: ни одному из известных цветовых оттенков он не соответствовал. Самого мистера Батчела название цвета не заботило; он знал только, что этот оттенок ему по душе — более того, необычайно его завораживает. Когда вносили лампу и задергивали занавески, он со странным удовольствием обводил взглядом обстановку, которая прежде его совершенно не интересовала. Книги в кабинете, старомодная, основательная мебель столовой — все представало в новом, более дружелюбном свете; можно было подумать, застывшие предметы оттаивают, возрождаются к жизни. Абажур словно сообщал свету энергию, и комнаты, по словам мистера Батчела, смотрели бодрее.

Оптический эффект, как выражался мистер Батчел, был особенно заметен в столовой, где викарий любил проводить вечерние часы, поскольку там имелся большой удобный стол. В любимой позе, опираясь локтем о камин, мистер Батчел с удовольствием обводил взглядом интерьер комнаты, отражавшийся в большом старинном зеркале над каминной полкой. Высокий буфет красного дерева, стоявший напротив, светился, казалось, изнутри, что придавало ему мягкость очертаний и некоторое жизнеподобие, которое приятно волновало воображение его владельца. Тому случалось, к примеру, посетовать в шутку, что зеркало не способно сохранять и воспроизводить сцены, которым было свидетелем с конца XVIII века, когда его здесь поместили. Красноватый свет абажура всегда подстегивал фантазию мистера Батчела; в иных из его стихотворных опусов описаны видения, посещавшие его перед зеркалом, и можно было бы порадовать ими читателя, но автор чересчур скромен, чтобы согласиться на их публикацию. Не будь он столь тверд в своем решении, мы поместили бы здесь стихотворение, в котором мистер Батчел отважно вторгается в область физической науки. Он наделяет свое зеркало способностью бесконечно долго хранить свет, однажды на него упавший, и отражать его лишь под влиянием особых факторов. Фраза, начинающаяся со слов:

Случайный образ, что мелькнет пред ним,

Для будущего зеркалом храним[5],

позабавила бы, вероятно, знатоков оптики. В последующие дни мистер Батчел неоднократно ее зачитывал и поражался: когда его праздные фантазии воплотились в самую что ни на есть подлинную реальность, ему стало ясно, что, сочиняя эти стихи, он обнаружил факт, неизвестный науке, но подкрепленный не менее солидными экспериментальными доказательствами, чем всеми признанные и описанные в учебниках законы отражения.

Как-то морозным вечером в январе мистер Батчел сидел у себя в столовой. Кресло его было придвинуто к камину, в зеркале отражалась верхняя часть комнаты у него за спиной. В ярком пятне света от абажура перед ним лежала книга. Судьба часто распоряжается так, что посетители являются к нам в дом именно в то время, когда мы более всего жаждем уединения; услышав в тот вечер, в девять часов, звяканье дверного колокольчика, мистер Батчел выразил свою досаду громким восклицанием. Слуга объявил: «Мистер Матчер», и мистер Батчел, поспешно изобразив на лице любезную мину, встал, чтобы встретить гостя. Мистер Матчер был Вице-Гроссмейстер Провинциальной Ложи Древнего Ордена Собирателей, и держался он чопорно, как подобает носителю столь пышного титула. Вскоре мистер Батчел понял, что на остатке вечера можно поставить крест. Вице-Гроссмейстер Провинциальной Ложи явился, дабы обсудить, как может сказаться закон о страховании на обществах взаимопомощи, радетелем которых мистер Батчел являлся. Он участвовал в собраниях этих обществ, в некоторых случаях вел их счета и никогда не отказывался вникнуть в их обстоятельства. Посему он усадил мистера Матчера в кресло по другую руку от камина и волей-неволей приготовился слушать.

— Приятный уголок, — сказал мистер Матчер, осмотревшись. — В холодные вечера здесь, должно быть, очень уютно. Вы были весьма добры, достопочтенный сэр, согласившись уделить мне внимание, а удобство вашего жилья побуждает желать, чтобы наша беседа была неспешной.

Постаравшись не выдать, что его желания идут вразрез с желаниями гостя, мистер Батчел долгие полчаса покорно его выслушивал. В конце концов он сосредоточил внимание на дальней стене, где между двух полосок на обоях дергалась тень от бакенбарды мистера Матчера, словно отбивая такт его размеренной речи.

ВГПЛ (эту должность обозначают обычно аббревиатурой) не относился к людям, способным, если их поторопишь, изложить свою мысль кратко. Его манера говорить была выработана на собраниях Ложи, и мистер Батчел, зная это, ожидал весьма пространной преамбулы.

— Я позволил себе злоупотребить снисходительностью вашего преподобия, — говорил мистер Матчер, глядя в висевшее перед его глазами зеркало, — по той причине, что в новом законе о страховании имеются один или два пункта, в которых мне видится угроза нашему длящемуся уже много лет процветанию. Повторяю, процветанию, длящемуся уже много лет, — повторил он, словно сомневаясь, что мистер Батчел уловил смысл. — Вчера я имел честь беседовать с Заместителем Надзирающего за Моральным Духом в Обстоятельствах Обычных и Чрезвычайных, — (в кругах, где вращался мистер Батчел, такие звания были нередки, и он понимал их без труда), — и мы пришли, к единому мнению, что данный вопрос должен быть всесторонне рассмотрен. В уставе нашего Ордена есть одна или две нормы, как нам представляется, существенно важные для его процветания, но не далее как со следующего июля их придется упразднить… повторяю, упразднить. Мы не мидяне и даже не персы… — Собираясь повторить слово «персы», мистер Матчер скользнул быстрым взглядом по комнате и смертельно побледнел. Мистер Батчел вскочил с кресла и поспешил ему на помощь: гостю явно сделалось плохо. Но тот с усилием взял себя в руки, встал и, пробормотав на ходу: «Разрешите мне откланяться», заторопился к двери. Мистер Батчел, искренне обеспокоенный, устремился следом, дабы предложить бренди или какое-нибудь иное средство. Мистер Матчер даже не остановился, чтобы ответить. Не подождав мистера Батчела, он пересек холл, схватился за ручку двери, молча открыл ее и выскользнул на улицу. Что совсем уже не поддавалось объяснению, за порогом он самым неподобающим для столь величественной персоны образом пустился рысью, и удивленному мистеру Батчелу оставалось только закрыть дверь и вернуться в столовую. Он сел в кресло и взял книгу, но не сразу в нее углубился, а задумался о том, почему посетитель повел себя столь странно. Подняв взгляд на зеркало, мистер Батчел обнаружил у буфета пожилого мужчину.

Он быстро обернулся и тут же вспомнил, что такое же телодвижение проделал и недавний гость. В комнате было пусто. Он снова обернулся к зеркалу: человек оставался на месте. Он походил на слугу — скорее всего, дворецкого. Визитка, широкий белый галстук, чисто выбритый подбородок, аккуратные бакенбарды, сноровистые, но степенные движения — все это были признаки слуги респектабельного семейства, и стоял он у буфета с уверенностью привычного человека.

Из-за рамы зеркала едва-едва выглядывал еще один предмет, заметив который мистер Батчел вновь оглянулся и вновь не обнаружил ничего необычного. Это была дубовая шкатулка высотой в два-три дюйма — дворецкий как раз ее отпирал. И тут мистер Батчел, проявив незаурядное самообладание, проделал очень полезный опыт. Он снял ненадолго с лампы индийский абажур и положил на стол. Зеркало при этом не показало ничего, кроме пустого пространства и скучных очертаний мебели. Дворецкий, а равно и шкатулка исчезли, но по возвращении абажура вернулись на место.

Открыв шкатулку, дворецкий вынул из-под полы визитки свою левую руку, в которой прятал узелок из платка. Правой рукой он извлек содержимое узелка, поспешно сунул в шкатулку, захлопнул крышку и тут же вышел за дверь. Похоже было, что его вспугнули. Шкатулку он даже не запер. Наверное, услышал чьи-то шаги.

Почему мистер Батчел так заинтересовался шкатулкой, будет объяснено ниже. Как только дворецкий скрылся, викарий подошел к зеркалу и внимательно его изучил. Не однажды, желая поближе рассмотреть шкатулку, он оборачивался к буфету, где ничего не было, и, как ни странно, возвращался к зеркалу разочарованный. Наконец, прочно закрепив в памяти образ шкатулки, он опустился в кресло — подумать о действиях (или правильней сказать — «о проделках»?) дворецкого. К досаде мистера Батчела, содержимое узелка осталось для него тайной. Все, что обнаружилось в зеркале, — это что дворецкого спугнули и он сбежал, едва успев сунуть в шкатулку какой-то предмет. Ясно было одно: дворецкому требовалось что-то спрятать, и он тайком воспользовался для этого шкатулкой.

— Представление закончено или это только первый акт? — спросил себя мистер Батчел, глядя в зеркало. Об ответе можно было догадаться, поскольку шкатулка оставалась на месте. Ей-то уж точно надлежало исчезнуть, прежде чем комната обретет свой привычный облик; и как это произойдет: расплывется она в воздухе или будет унесена дворецким, — мистер Батчел твердо вознамерился проследить. Он не видел (в отличие, быть может, от мистера Матчера), как дворецкий принес шкатулку, но рассчитывал увидеть, как тот ее вынесет.

Второй акт не заставил себя долго ждать. Внезапно у буфета показалась женщина. Она метнулась так быстро, что мелькнувшую картинку не удалось рассмотреть. Женщина остановилась лицом к буфету, полностью заслонив собой шкатулку, и мистер Батчел установил только, что она высока ростом и волосы ее, цвета воронова крыла, не очень-то хорошо ухожены. От нетерпеливого желания увидеть ее лицо мистер Батчел выкрикнул: «Обернись!» Выкрик не произвел никакого действия, и священник понял, что вел себя глупо. На миг обернувшись, он увидел пустую комнату и вновь осознал, что спектакль (трагедия, как ему теперь казалось) закончился давным-давно — лет сто назад. Тем не менее ему представился случай посмотреть женщине в лицо. Она повернулась к зеркалу (тут мы принимаем за данность, что у отражения имелся оригинал), открывая мистеру Батчелу свои красивые, с печатью жестокости, черты, восковую бледность кожи, блестящие, чуть навыкате глаза. Женщина окинула поспешным взглядом комнату, раз-другой покосилась на дверь и открыла шкатулку.

«Похоже, наш достопочтенный приятель не остался незамеченным, — подумал мистер Батчел. — Если он присвоил себе нечто, принадлежащее этой блестящей особе, ему не поздоровится». Вот если бы в буфет было вделано зеркало, он мог бы подсмотреть за манипуляциями со шкатулкой, но, к его досаде, такое дополнение не отвечало взыскательным вкусам тогдашних мебельщиков. Шкатулки он не видел, однако движения ничем не скрытых локтей выдавали, что женщина в ней роется. Наконец локти одновременно дернулись в стороны: это, несомненно, указывало, что женщина вскрыла какую-то емкость. Таким натужным движением откидывают плотно сидящую крышку жестянки.

— Что дальше? — произнес мистер Батчел, поняв, что манипуляции со шкатулкой завершились. — Что это, конец второго акта?

Вскоре он убедился, что это еще не конец и драма в зеркале приобретает все признаки трагедии. Женщина закрыла шкатулку, глянула, как прежде, на дверь, быстро шагнула туда, но неожиданно встала как вкопанная. Через мгновение она бессильно рухнула на пол. Очевидно, с ней случился обморок.

Теперь мистер Батчел не видел ничего, кроме шкатулки, оставшейся на буфете; чтобы обозревать, пользуясь его выражением, всю сцену, он встал и приблизился к зеркалу вплотную. Так ему стали видны женщина, которая недвижно лежала на ковре, и священник в седом парике, стоявший в дверях.

— Стоунграундский викарий, без сомнения, — заметил мистер Батчел. — Похоже, домохозяйство моего почтенного предшественника далеко от идеального: судя по тому, как его испугалась эта особа, грядут серьезные неприятности. Бедный старик, — добавил он, когда священнослужитель вошел в комнату.

На викария нельзя было смотреть без жалости. Он выглядел усталым и больным, на щеках блестели полоски слез. Он постоял, глядя на бесчувственную женщину, потом наклонился и осторожно разжал ее руку.

Мистер Батчел дорого бы дал за то, чтоб узнать, что обнаружил викарий. Взяв из руки женщины какой-то предмет, священник выпрямился (глаза его выражали ужас), постоял недолго, челюсть его вдруг отвисла, глаза закатились, и он, как и женщина, рухнул на пол.

Оба лежали бок о бок между столом и буфетом, их было едва видно. Когда священник стал падать, мистер Батчел обернулся, желая его поддержать, и вновь убедился в своем бессилии, что его искренне огорчило. Чтобы помочь несчастным, нужно было вернуться на два века назад. С тем же успехом можно было бы оказывать помощь раненым при Ватерлоо. От досады он готов был снять с лампы абажур и уже протянул было руку, но любопытство взяло верх, и мистер Батчел вознамерился досмотреть спектакль до конца.

Первой подала признаки жизни женщина. Этого можно было ожидать, поскольку она первой лишилась чувств. Если бы мистер Батчел не успел заметить выражение ее лица в зеркале, его бы удивили ее первые движения. Еще не в силах встать на ноги, женщина расцепила безжизненные пальцы священника и вынула то, что в них было зажато. Мистер Батчел разглядел блеск драгоценных камней. Она встала, добралась неверными шагами до двери, помедлила, бросила недобрый взгляд на распростертое тело священника и скрылась в холле. Больше она не появлялась, и мистер Батчел был рад от нее избавиться.

К старому викарию сознание вернулось нескоро; когда он зашевелился, в дверях уже, к счастью, стоял дворецкий. С бесконечной нежностью он поднял хозяина и, поддерживая крепкой рукой, вывел за порог. Комната наконец опустела.

— Ну, вот и завершился второй акт, — сказал мистер Батчел. — Да я бы, наверное, больше и не выдержал. Если та жуткая особа вернется, я уберу абажур и со всем этим покончу. Впрочем, надеюсь узнать, что случится со шкатулкой, а также — честный ли человек мой достопочтенный приятель, который только что проводил из комнаты своего хозяина.

Увиденное взволновало мистера Батчела — он даже немного устал. Однако он не садился, чтобы не пропустить чего-нибудь важного. Из кресла не было видно ни двери, ни нижней части комнаты, поэтому мистер Батчел остался у камина — ждать, когда исчезнет деревянная шкатулка.

Он так пристально следил за шкатулкой, которая его особенно занимала, что едва не пропустил следующий эпизод. За приоткрытой дверью виднелась бархатная портьера, не привлекавшая внимания мистера Батчела. Она представлялась ему — что и понятно — обычным предметом обстановки, и лишь по случайности он бросил на нее повторный взгляд. Но, когда портьера стала медленно перемещаться по холлу, мистера Батчела, конечно же, разобрало любопытство. Десятью минутами раньше дворецкий, помогая хозяину выйти, оставил дверь приоткрытой, однако просвет был виден под углом и от холла просматривалась лишь небольшая полоска. Мистер Батчел шагнул, чтобы открыть дверь пошире, и убедился, разумеется, что в очередной раз был обманут живостью образов. Дверь столовой не открывалась с тех пор, как он закрыл ее за мистером Матчером, чье внезапное смятение теперь сделалось понятней.

Между тем портьера продолжала перемещаться, и в голову мистеру Батчелу пришла догадка. Это был погребальный покров. Из дома к месту последнего упокоения несли пышно убранные останки, за ними следовала большая процессия скорбящих в длинных плащах. Черные перчатки, в руках черные шляпы, на шляпах креповые ленты, свисавшие до самой земли. Впереди шел знакомый старик-священник; двое из членов семьи пытались его поддержать, но он отказывался принять помощь. Мистер Батчел с сочувствием наблюдал, как участники похорон миновали дверь, и, лишь поняв, что они вышли из дома, вновь перевел взгляд на шкатулку. Он не сомневался, что близится заключительная сцена трагедии, и она в самом деле была не за горами. Финал оказался кратким и незатейливым. В комнату решительно вошел дворецкий, откинул гардины, поднял шторы и тотчас удалился, унося шкатулку. Вслед за тем мистер Батчел потушил лампу и отправился в постель; в голове у него созрел замысел, который предстояло осуществить завтра.

В чем состоял этот замысел, можно изложить без проволочек. Мистер Батчел узнал деревянную шкатулку — она до сих пор хранилась в доме. В старой библиотеке викария Уайтхеда стояли три книжных шкафа, набитых материалами большого судебного процесса о церковной десятине, относившимися к концу XVIII века. В дальнем шкафу среди бумаг находилась и неоднократно упоминавшаяся выше шкатулка. Сколько помнилось мистеру Батчелу, там хранились сведения о бедняках в большом числе имений, затронутых процессом, и ему не приходило в голову там порыться. Но в тот вечер перед сном он твердо вознамерился тщательно изучить содержимое шкатулки. Конечно, трудно было надеяться после стольких лет отыскать объяснение сцен, которым он был свидетелем, но он решил по крайней мере попытаться. И еще мистер Батчел решил, если ничего не найдет, поместить в шкатулку правдивое описание того, что наблюдал в столовой.

Едва ли скоро уснет человек, располагающий многими, хотя и разрозненными, сведениями о некой загадочной истории, — нет, он попытается, несомненно, сложить из фрагментов единое целое. Мистер Батчел размышлял более часа, стараясь как-нибудь связать дворецкого и его хозяина, женщину, похожую на цыганку, и похороны, однако удовлетворительного результата не получил. Во сне же загадка показалась не столь сложной, отгадка нашлась, причем такая очевидная, что оставалось удивляться, как он не додумался прежде. Утром, напротив, очевидными представились слабые стороны этой отгадки, и мистер Батчел удивился, как мог поверить в такую чушь; впрочем, во что только ни поверишь, когда критическая способность спит. Но предстояло еще провести расследование, и мистер Батчел вынул шкатулку из дальнего шкафа, отер ее полотенцем и, одевшись, отнес вниз. Принадлежности для завтрака занимали лишь малую часть обширного стола, на остальном пространстве скоро появились документы из шкатулки, которые мистер Батчел один за другим просматривал. Память его не подвела. Это были инспекционные оценочные листы по приходам, он выложил на стол десятка два или больше. Они не представляли собой никакого интереса и неспособны были пролить хотя бы малейший свет на дело, над которым он размышлял. Похоже было, кто-то попросту сунул их в шкатулку, не найдя другого вместилища.

Вскоре, однако, начали попадаться бумаги иного характера. Мистер Батчел сам не заметил, как погрузился в чтение одного из листков, ни формой, ни цветом не походившего на предыдущие.

«Ирландский бекон — приобретать у мистера Броудли, торговца хмелем в Саутуорке».

«Вино из изюма — хранится в подвалах „Вино и бренди“ на Кэтрин-стрит».

«Лучший сланец — у мистера Форстерса на Литтл-Бритн».

Далее следовал рецепт «ревматической микстуры», способ приготовления полировальной смеси для красного дерева и прочее подобное. Это были, судя по всему, бумаги дворецкого.

Мистер Батчел отложил их в сторону, как и предыдущие; далее следовали счета, одно-два личных письма, объявление о лотерее, и вот он добрался до закрытого отделения, занимавшего около половины объема шкатулки. Крышка отделения была снабжена костяным шпеньком; мистер Батчел вынул ее и положил на стол среди бумаг. Он сразу увидел, что достал дворецкий из носового платка. Это был открытый складной нож со зловещими следами на ржавом лезвии. И тонкий человеческий палец, желтый и высохший, с золотым кольцом.

Мистер Батчел снял кольцо, что удалось, даже сейчас, не без труда. Уронил палец обратно в шкатулку и отнес ее в другую комнату. Завтракать ему расхотелось, он позвонил в колокольчик, чтобы унесли приборы, а сам принялся изучать кольцо в лупу.

Кольцо украшали прежде три больших камня, но все они были бесцеремонно вырваны из оправы. Лапки частью погнулись, частью сломались. Внутри изящным курсивом было выгравировано: ЭЙМИ ЛИ; за камнями уместившись две строчки:

Счастья вдвое даст — и боле,

Половину снимет боли[6].

Держа в руках это трогательное свидетельство любви, мистер Батчел перебирал в уме эпизоды, которым оно могло послужить объяснением. По поводу камней на кольце сомневаться не приходилось: он помнил, как взволновался старый викарий, когда они сверкнули у него в ладони. Но мистеру Батчелу хотелось надеяться, что старику не пришлось узнать, каким образом кольцо попало в шкатулку.

Имя Эйми Ли мистеру Батчелу было известно не хуже его собственного. Уже семь лет он каждое воскресенье, раза по два, не меньше, видел такую надпись у своих ног, когда сидел в алтаре, как и надпись «Роберт Ли» на соседней плите. Под неспешное пение затейливых церковных гимнов он задумывался, не появится ли повод произнести это имя. Теперь знание надписей на плитах вновь ему пригодилось. Вдоль ряда плит, в головах, были уложены мелкие плитки, и мистер Батчел поспешил исполнить то, что почел своим долгом. Он вернул кольцо на палец Эйми Ли, отнес его в церковь, с помощью зубила поддел одну из плиток и пристойным образом предал палец земле.

Узнал ли дворецкий, что и сам был ограблен, кто мог сказать? После похорон его, несомненно, уволили, а деревянную шкатулку он — или кто-то другой — спрятал в таком месте, где ее никто бы не нашел. Она по-прежнему хранится среди судебных бумаг и могла бы лежать нетронутой еще сотню лет. Возвратив туда шкатулку без обещанного отчета, мистер Батчел пошел в столовую, снял с лампы индийский абажур, поднес к краю зажженную спичку и стал наблюдать, как его медленно пожирало пламя.

Оставалось еще одно дело. Мистер Батчел чувствовал, что получит некоторое удовлетворение, посетив мистера Матчера. Адрес он нашел в приходском альманахе Ордена Собирателей: Уильямсон-стрит, Альберт-Виллас, 13 — в миле от Стоунграунда.

К счастью, мистер Батчел застал мистера Матчера дома; в дверях тот пространно извинялся за то, что встречает посетителя без пиджака.

— Надеюсь, — начал мистер Батчел, — ваше недавнее недомогание прошло без последствий.

— Лучше и не упоминайте о нем, ваше преподобие, — отозвался мистер Матчер. — Супруга, когда я вернулся, сделала мне такое внушение, что я устыдился себя… повторяю, устыдился себя.

— Не сомневаюсь, ваша супруга заметила, что вы нездоровы, — проговорил мистер Батчел, — но вряд ли она стала бы вас за это упрекать.

Гостя уже провели в гостиную, появилась миссис Матчер и смогла сама за себя ответить.

— Мне в самом деле стало стыдно, сэр: подумать только, что нагородил Матчер, и это про дом священника. Матчер не такой человек, сэр, чтобы прикладываться к спиртному, но он ужас как охоч до холодной свинины, и это ему вечно выходит боком, а на ночь — особенно.

— Получается, ваше недомогание вызвано холодной свининой?

— И да и нет, ваше преподобие. Со стороны внутренних органов меня не беспокоило ничто… повторяю, ничто. Но при скудном освещении — прошу простить меня, ваше преподобие, — при скудном освещении мне почудился престарелый джентльмен, который принес в вашу комнату шкатулку и поставил ее на шифоньер.

— Но никакого джентльмена не было, — вставил мистер Батчел.

— Да-да, не было! — подтвердил ВГПЛ. — И это необъяснимое обстоятельство привело меня в ужас. Надеюсь, вы простите меня за столь бесцеремонный уход.

— Разумеется. Необъяснимые обстоятельства всегда выбивают из колеи.

— И вы позволите мне как-нибудь возобновить наш разговор относительно государственного страхования? — добавил мистер Матчер, провожая гостя к двери.

— До греческих календ у меня едва ли найдется время, — рискнул ответить мистер Батчел.

— О, я готов обождать. Для спешки нет причин.

— Срок долгий, — заметил мистер Батчел.

— Ни слова об этом, — наиучтивейшим тоном отозвался Вице-Гроссмейстер Провинциальной Ложи. — Но не откажитесь дать мне знать, когда время придет.

1912

Густав Майринк (1868–1932) Зеркальные отражения Пер. с нем. В. Крюкова

Вот уж действительно странным было это ночное кафе, в котором я оказался в столь поздний час! Стоило повернуть голову к мутному настенному зеркалу, тускло мерцавшему в полумраке залы, и оно тут же превращалось в обрамленное черной рамой окно, выходящее в соседнее помещение, нечто вроде крошечной зальцы, в которой сидели два пожилых седобородых господина с длинными глиняными голландскими трубками в пергаментно-желтых руках, — зачарованно вперив взгляд в стоящую меж ними шахматную доску, они, казалось, парили в густых синевато-сизых клубах табачного дыма, ибо ничего больше нельзя было различить: ни стульев, ни стола, ни стен…

«Наверняка картина… Висит себе там, в соседней зале, а мне мерещится невесть что! Просто картина, и ничего больше!..» — убеждал я себя и некоторое время крепился, стараясь не обращать внимания на этот зияющий в стене жутковатый провал, но потом все равно не выдерживал гнетущего чувства нереальности, которое упорно не желало меня покидать, — косился украдкой в сторону подозрительного «окна» и, не обнаружив за ним никаких изменений, в который уже раз зарекался смотреть на цепенеющих в неподвижности призрачных игроков.

«Ничего, завтра рано утром придет мой корабль», — как бы в утешение мелькало в голове, однако никакого радостного возбуждения, связанного с надеждой выбраться наконец из этого чужого, погруженного в мертвый сон портового города, который явно не спешил отпускать меня из волчьей ямы одного из самых захолустных своих кварталов, я не испытывал — напротив, при мысли о завтрашнем отплытии меня охватывала смутная тревога; казалось, в предстоящем путешествии крылся какой-то темный подтекст, нечто двусмысленное и зловещее, словно отправиться в путь мне надлежало не на комфортабельном пассажирском судне, а на утлой траурной ладье Харона, чтобы пересечь Стикс и достигнуть «иного берега» — берега того сопредельного мира, который так же похож на наш, как отражение в зеркале на реальность…

Дабы не искушать себя вновь, я решительно отвернулся к выходящему на улицу окну и устремил свой взгляд на подернутую туманной дымкой водную поверхность грахта, вплотную примыкавшего к кафе, — темная вода и угрюмое, пасмурное небо сливались в одну беспросветную хмарь, в которой сразу и не разберешь, где верх, а где низ. Потом в стеклянном прямоугольнике возник призрачный, размытый силуэт, который медленно, будто под гипнозом, пересекал его почти по диагонали, — гигантская, груженная углем баржа с крошечным красным фонариком на носу. Казалось, она плыла через кафе! Да-да, прямо через залу! Во всяком случае, никаких более или менее явных признаков того, что баржа находится снаружи, мне в этой повисшей за окном промозглой мгле, лишавшей пространство перспективы, обнаружить не удалось…

«Похоже, я окончательно заблудился в мире иллюзий», — дошло до меня наконец, и как бы в подтверждение этого моего открытия нахлынули старые, полузабытые воспоминания: белая церковная колокольня, безукоризненно четко отразившаяся в водной глади, старый металлический мост над рекой, глядя с которого по дороге в школу я видел на поверхности текущего подо мной потока своего двойника, а вот залитая солнечным светом альпийская деревушка, залюбовавшаяся собственным отражением в неправдоподобно прозрачных водах горного озера…

Однако я ничего не хочу знать о днях давно минувших, обо всех этих юношеских переживаниях, которые, окружив меня обманчивым миражом зеркальных отражений, вновь пытаются сделать своим рабом! Я не позволю этим восставшим из могилы образам морочить мне голову, время вспять не повернуть и канувших в Лету событий, живых свидетелей которых, кроме меня самого, в этом мире больше нет, не воскресить! Завтра, завтра придет мой корабль! И тогда сегодняшний день мгновенно обратится в прах и тоже станет никому не нужным призрачным отражением!

Я вновь повернулся к потускневшему зеркалу, в ледяную поверхность которого словно вмерзли седобородые игроки: хотел найти опору в настоящем, будто оно было таким же мертвым и неподвижным, как эти двое… Один из них, совсем уже старик, по-прежнему сидел, прикрыв лицо морщинистой рукой, другой… другой, похоже, ожил и перевел взгляд с шахматной доски на меня… Или мне это померещилось и он смотрел в мою сторону с самого начала?.. Ну конечно же, он все время следил за мной! В течение многих-многих лет!.. А может, меня ввело в заблуждение это невероятное сходство?! Когда-то очень давно, в одном уже несуществующем доме, в полуподвале которого скрывалось пользовавшееся дурной славой ночное кафе, этот самый старик частенько подсаживался за мой помещавшийся в стенной нише столик, и мы с ним, недосягаемые в нашем укрытии для прочей публики, ночами напролет предававшейся пьяной гульбе, разыгрывали за шахматной доской поистине фантастические партии.

В городе, в котором я тогда жил, этого старика называли доктор Нарцисс — настоящего его имени никто не знал, да оно, похоже, никого особенно и не интересовало. Ну кому какое дело до жалкого, одетого в обноски с чужого плеча старого бродяги, который, судя по всему, не имел ни постоянного заработка, ни крыши над головой и в поисках хлеба насущного шлялся по ночным кабакам, где игрой в шахматы можно было иногда заработать пару крейцеров… Говорили, что в юности он учился на факультете философии, а вот откуда у нищего студента это странное имя Нарцисс, никто мне так и не ответил — действительно, назвать его красивым при всем желании было трудно, да и в дни своей молодости он явно не походил на прекрасного мифического юношу. Думаю, своим прозвищем старик обязан какому-то неизвестному, которого он, как однажды меня, посвятил в свою навязчивую идею…

Это случилось в Рождественский сочельник. Закончив очередную шахматную партию и согласившись на ничью, мы подняли глаза от доски с фигурами и, внезапно встретившись взглядами, замерли, глядя друг на друга точно так же, как сейчас смотрим друг на друга мы — я, завороженно взирающий в тусклое зеркало, и этот сидящий в соседней зале старик…

Внезапно доктор Нарцисс воскликнул, и голос его прозвучал так же отчетливо, как если бы это сказал тот старик из зеркала: «Ничья! Первый раз в жизни! Никому еще не удавалось сыграть со мной вничью! До сих пор я выигрывал все свои партии — и не только шахматные!» И мой странноватый партнер принялся с каким-то почти болезненным вниманием рассматривать себя, он словно хотел удостовериться в своей реальности — даже изношенные калоши, которые не снимал ни зимой, ни летом, разглядывал долго и задумчиво…

Потом с отсутствующим видом стал бубнить себе под нос — казалось, старик был не в себе: «Точно так же, как сейчас сидите предо мной вы, досточтимый шахматный партнер, когда-то давно, в одну памятную ночь, сидел я сам, нищий, голодный студент, который до тех пор истощал свой ум наукой, пока совсем не утратил его. Да-да, именно это я и хочу сказать: я сидел напротив самого себя! Напротив своего зеркального отражения, разумеется! Вы, конечно же, не находите в этом ничего особенного, но… — тут доктор Нарцисс сделал многозначительную паузу, и лицо его приобрело в высшей степени таинственное выражение, — но дело-то все в том, что, когда мы оба — один по ту сторону зеркала, другой по сю, — закончив партию, встали из-за стола, из нас двоих в комнате остался лишь один… И вовсе не тот, который истощал свой ум наукой, а его зеркальный антипод, повторявший в холодно поблескивающем стекле каждое движение незадачливого визави. И этим антиподом был я… Нет-нет, милостивый государь, я не оговорился! В противном случае мне было бы известно то, что всю свою жизнь, до тех пор, пока не свихнулся, с такой самозабвенной страстью изучал сидевший перед зеркалом студент! Но я-то этого не знал! А отсюда по всем законам логики следует: я могу быть лишь находящимся по ту сторону зеркала призрачным двойником! Ведь единственное, что я умею, — это играть в шахматы: признаюсь вам без ложной скромности, мой разум девственно-чист и абсолютно свободен от того накопленного человечеством хлама, который наши просвещенные современники высокопарно именуют “багажом знаний”…»

Эта закончившаяся вничью шахматная партия была последней — больше никогда я с доктором Нарциссом не играл и даже стал избегать его, ибо сознание того, что сидящий напротив меня партнер — человек ненормальный, явно страдающий тяжелым психическим расстройством, а может быть, и просто сумасшедший, оставило в моей душе какой-то неприятный и болезненный осадок…

Пытаясь избавиться от мучительного воспоминания, я снова перевел взгляд на непроницаемо-черную воду грахта, при этом кто-то темный и призрачно-зыбкий в упор уставился на меня из оконного стекла — разумеется, это было всего лишь мое собственное отражение. И тут я услышал донесшийся из соседней залы голос одного из стариков:

— Люди почти не задумываются над магической природой зеркал, в которых все и вся мгновенно претерпевают поистине дьявольскую метаморфозу: правая рука превращается в левую, а левая — в правую! Стоит только внимательно взглянуть на себя в зеркало, и вы тут же с ужасом поймете, что тот, кто смотрит на вас из таинственно мерцающей бездны, вовсе не вы, а какой-то кошмарный оборотень, который куда более чужд человеку, чем что бы то ни было на этой земле! Мертвый и бездонный омут зеркала извращает божественный миропорядок, рождая в своей непостижимой инфернальной глубине сатанинского антипода! Мало кто знает о так называемом Мастере левой руки, а ведь, согласно каббалистическому преданию, это он, а не библейский Бог сотворил мир! Какое тягостное чувство — сознавать, что наша земная действительность в конце концов не что иное, как дьявольское отражение некой иной, истинной реальности, о которой мы, в сущности, ровным счетом ничего не знаем! Абсолютно ничего! Вот мы тут с вами просидели полночи за шахматной доской, наивно полагая, что разыгранные нами хитроумные комбинации родились в нашем сознании, а может, мы, как отражения в зеркале, лишь бездумно и мертво повторяли чьи-то чужие ходы…

Окончание фразы я не расслышал и поспешно обернулся: ведущая в соседнюю залу дверь была открыта… Я напряженно всматривался в царивший за нею полумрак, однако никого, ни единой живой души, как ни старался, не мог разглядеть — помещение было пусто, если, конечно, не считать смахивавшей пыль старой кельнерши в белом голландском чепце.

Закончив свою нехитрую работу, старуха подошла к моему столику и, буравя меня любопытным взглядом, спросила:

— Могу я убрать шахматную доску, менеер?[7] Или, может быть, зажечь лампу? Менеер всегда играет с самим собой? Жаль, что сегодня никого нет, а то бы я вам обязательно подыскала партнера…

— А куда подевались те двое пожилых господ, которые еще несколько минут назад сидели в соседней зале? — растерянно спросил я.

— Двое пожилых господ?.. О ком это вы, менеер? Соседняя зала сегодня весь день пустует!..

Я молча рассчитался и, накинув пальто, вышел вон.

— Утром придет мой корабль… Утром придет мой корабль… — не переставая бормотал я себе под нос, как заклинание, лишь бы не думать…

Кем был тот второй старик, лица которого я не разглядел, так как он постоянно прикрывал его рукой? Его партнера — того, кто произнес донесшиеся до меня слова, — я узнал сразу: это был доктор Нарцисс, все еще влачивший свою потустороннюю жизнь в темных лабиринтах моей памяти. Но кто, кто был тот, второй, сидевший напротив?..

1927

Загрузка...