Работать в укрытом от непогоды нутре Ковчега было приятно. Ровный рокот наружного дождя становился здесь неприметным, забывался, словно шум мельницы, — так тот, кому приходится работать внутри барабана, по которому кто-то мерно стучит, быстро перестает этот стук слышать, — и мистер Уайт напевал, не замечая того, монотонно, как человек, думающий о чем-то своем. «Есть в Бангоре три милых девицы» — гудел он, припечатывая угольник к торцу бруса два-на-два, чтобы определить длину паза. «Бангор» — повторил он пять минут спустя, озираясь в поисках карандаша. «Бангор» — найдя карандаш уравновешенным на ручке пилы. «Бангор» — живо прочерчивая последнюю линию. А затем, попилив так и этак, с перерывами, которые требовались, чтобы убедиться, что пропил не слишком глубок, снова: «Есть в Бангоре три милых девицы». Сравнение шипа с пазом, новые долгие поиски карандаша, каковой он имел привычку иногда засовывать в бороду, как клерки укладывают свои за уши, да там и забывать, еще два-три эффектных прохода пилы и наконец:
«Есть в Бангоре три милых девицы,
Но я распрекраснее всех».
Затем сумрачное гудение повторялось da capo[36] и продолжалось часа три, пока наконец: «Будь он проклят, этот мотивчик. Та-ра-рам-тидли-ам-пом. Та-ра-рам-тидли-ам-пом. Тидли-идли-ам-пом-пом». Этому та-ра и так далее долженствовало изображать «трубное соло», которое принято приписывать Перселлу. Другим любимчиком мистера Уайта было Ти Ри, Ри Ри Ри, Ти Ри Ри, Ти Ри Ри, Ти Ри Ри, Ти Ри Ри, Ти Ри. («Исусе, свет людских желаний».)
Снаружи Ковчега было не так уютно. Микки шлепал взад-вперед по двору, по большей части ушедшему под воду, и оказывал первую помощь коровам, страдавшим судорогами и иными недугами, которые порождались принятой в Беркстауне системой доения.
А вне самой фермы, вне гудения мистера Уайта, хлюпанья Микки и отшкрябывания миссис О’Каллахан бесчисленных кухонных столов, все и совсем ни на что не походило.
Дождь лил феноменальный. Фермеры, даже самые расторопные, теряли урожаи. Для пахоты было слишком мокро. Работников занять было нечем, — поначалу им поручали починку того-сего, но, в конце концов, они починили все, а платить-то им все равно приходилось. Слейн вышел из берегов. Первое половодье этой реки происходило обычно около Рождества и уносило стога сена, которые Микки забывал увезти со Слейновой Луговины, однако на сей раз вода, поднявшись, спадать не стала. Поначалу почтальон и прочие завзятые рыболовы, радовались, что рыбы в этом году будет хоть завались. Но затем начали гадать, как это им удастся подобраться к руслу реки. Стога Микки и стога фермеров не чета ему уплыли в Кашелмор, а там двинулись дальше. Потом по реке поплыл мертвый скот, трупы неосторожных или оступившихся животных. Автобус, который прежде останавливался неподалеку от Беркстауна, ходить перестал.
Натурально, винили во всем мистера Уайта.
Ему-то хорошо, говорили люди, — пробежится до своего Ковчега и даже ног не намочит, а что он с соседями сотворил? Он джинтельмен, говорили они, и конечно, какое ему дело до бед, которые он наслал на рабочий люд? Но пускай вспомнит, что им тоже на жизнь зарабатывать надо, и оставит евойные фокусы.
Было предпринято несколько решительных попыток сжечь Ковчег дотла, сорванных тем, что он оказался железным. После наступления темноты окна Беркстауна стали подвергаться регулярным обстрелам мокрыми кирпичами и замшелыми булыжниками. Мистер Уайт, человек, вообще-то, робкий, до того заинтересовался этими метательными снарядами, что после каждого удачного броска, каковые, впрочем, были редки, выскакивал в темноту, надеясь изловить супостата и промерить кости его руки. Таковой его замысел поверг нападающих в ужас и спас ферму от серьезных повреждений. Он объяснил миссис О’Каллахан, что снаряд, пущенный со скоростью V под углом в ао к горизонтали, имеет дальность поражения, равную (V2 sin(2a))/G, где G есть замедление свободного падения.
Помимо вполне резонного негодования из-за насланного на аборигенов наводнения, имели место и серьезные неудобства, им доставляемые. Удивительный факт: человеческие существа, которые почитают себя всесильными властелинами творения, в схватке с природными силами оказываются сравнительно слабыми. Случались землетрясения, которые за несколько секунд убивали почти столько же народу, сколько обычный политик гробит за всю свою жизнь. Подобным же образом, разлив Слейна обрушился на общие удобства жизни в Беркстауне с силой, гораздо большей, нежели та, какой обладали влетавшие в его окна кирпичи.
Промокшее сено приречных лугов вода унесла большими стогами, лишив местный скот большей части его зимнего рациона. Разлив отрезал Ленаханс-Милл от Кашелмора, вследствие чего отец Бирн больше не мог служить по воскресеньям мессу в часовне приходской церкви Ленаханс-Милла, а это, когда бы не закон о невольном грехе, могло обречь соседей Беркстауна на вечное проклятье. Сельские работы во всей округе были сорваны — пахать никто не мог, а многие не могли и смолотить остатки прошлогоднего урожая, поскольку грязища не позволяла добраться до молотилки. А кроме того, из-за сырости, воцарившейся на полях, которые под воду обычно не уходили, там начали плодиться улитки, дававшие приют печеночным сосальщикам, что привело к высокой смертности среди овец.
Уровень воды поднимался постепенно. Кроншнепы, свиязи, чирки, некоторые разновидности крякв и утки-широконоски плавали, оживленно беседуя, по целым акрам, затопленным наводнением, которое нарастало так медленно, что этого никто не замечал. Мосты один за другим отрезались от суши. Приближалась, убивая последние бурые обрывки осени, зима с ее нацеленными в человеческие почки кинжалами холодов, и над разраставшимися топями далеко разносились крики диких гусей и даже тявканье тундровых лебедей, очень похожее на лай маленьких собачонок сквозь носовые платки.
Слейн поднялся до обычной его высоты, залил Слейнову Луговину, а после занялся Задницей Келли. Вода, продвигаясь рвами, по которым прежде стекала в реку, вторглась в Аллею, Лужайку, и вскоре зажурчала под гальванизированным дном самого Ковчега. Смешавшись с бурыми остатками навозной кучи, она обложила Беркстаун с трех сторон. Она разливалась, плещась, покрываясь маленькими заостренными волнами, какие можно увидеть на картинах, где изображены происходившие в семнадцатом веке морские сражения с голландцами.
Вода уже добралась до наружной стены гостиной, — чтобы уберечь фотографии усопших священников от влаги, миссис О’Каллахан повернула их лицами внутрь, но тут ударил мороз, а затем повалил снег.
Когда мир начал белеть, семья О’Каллаханов покоилась в постели. Спальня у них была с высоким потолком, сумрачная и понемногу распадавшаяся. Из камина вываливались кирпичи — следствие неудачной попытки Микки прочистить дымоход, — и ледяные, словно вырвавшиеся из могилы, дуновения гуляли по просторам линолеума, отсыревшего от контакта с впитывавшими воду, как губка, отстающими от стен обоями. По стенам висели разнообразные портреты Иисуса Христа и прочих, покрывшиеся от сырости морщинками, в углу стояла похожая на привидение гипсовая фигура Девы Марии высотою в три фута. Сходство с привидением Дева приобрела после того, как миссис О’Каллахан, в одном из тех редких случаев, когда она предпринимала в доме весеннюю уборку, вбила себе в голову, что Деву необходимо отшкрябать — и содрала с нее краску. А заодно уж и бóльшую часть левой щеки и теперь Дева возвышалась в темном углу, белая, как мел, лепрозная и несколько расплывшаяся от поглощенной ею влаги.
О’Каллаханы лежали спиной к спине, накрывшись скудным одеялом. Микки храпел. Устройство его носа позволяло творить устрашающую музыку. Миссис О’Каллахан не спала. Ее опять донимал желудок.
Она лежала с закрытыми глазами, вставные зубы ее покоились рядом с чашей святой воды, которую миссис О’Каллахан держала при кровати на всякий пожарный случай, — как гангстеры держат свои револьверы, — и размышляла над общим положением вещей. Она не думала о Ковчеге, Потопе или Архангеле — эти темы миссис О’Каллахан предпочитала по возможности выбрасывать из головы. Безопаснее, полагала она, оставить их мистеру Уайту. Но обо всем остальном она думала.
Кстати сказать, мыслительная метода, которой пользовалась миссис О’Каллахан, обладала следующей особенностью: она была неспособна думать более чем об одной вещи за раз, да и о той у нее не получалось думать подолгу. Но, поскольку умом она обладала живым, то все равно размышляла больше, чем об одной вещи зараз, отчего и попадала то в одну беду, то в другую. Именно по этой причине она поджаривала жилеты, выносила из дому простыни на просушку и предоставляла очередному дождю поливать их, вывешивала на огородный забор пуховое одеяло и оно висело там, пока его не съедали коровы. У нее на этом заборе коровы уж три таких одеяла сжевали. Разум миссис О’Каллахан походил на белку. Как белка, она распихивала свои умственные припасы по захоронкам и забывала, где те находятся. Впрочем, так она поступала не только с идеями, но и с настоящими вещами. Отыскивая в различных тайниках Беркстауна ключи, штопоры, консервные ножи или родословную быка, она, как правило, находила половину сардинки, засунутую в стакан для зубных протезов после того, как в 1939 году сюда приезжала на чаепитие миссис Джеймс из Экклстауна, или невымытую резиновую трубку, которую в последний раз использовали в 1918-м, чтобы поставить клизму уже испустившей дух корове, или дохлую, давно обратившуюся в трупный воск мышь, поспешно спрятанную в 1924-м, когда приезжал для совершения Церемонии отец Бирн. Как-то в миг отчаяния мистер Уайт заявил, что миссис О’Каллахан и сама похожа на мышь, только ума у нее поменьше. Он сделал этот вывод из того обстоятельства, что, снаряжая мышеловку, она нередко сама же в нее и попадала.
Радуйся Мери, благодатью полнющая, думала миссис О’Каллахан, надо напомнить ему назавтра про чулки, снег же пошел, Господь с трубой, а только моей вины тут нету, мистер Уайт, потому как я говорила Филомене, палочников не клади, благоговыйна ты промеженная, они картошку поедают, и благоговыен плод чрева твоего, Иесус, а ринта и проценты это еще девяносто, Святая Мэри Материя Божия, а я тут рабыня, молись за нас ныне, солнце сегодня утром рано встало, и за день нашей смерти, аминь[37].
По другую сторону лестничной площадки бодрствовал ее жилец. Спальня мистера Уайта, лучшая в Беркстауне, имела в высоту пятнадцать футов, была пропорционально широка и смотрела на северо-восток. Собственно говоря, размеры ее совпадали с размерами гостиной под ней, но, поскольку она была спальней, мебели в ней стояло поменьше. На стенах ее висело всего четыре больших картины. А именно: шестнадцатилетний ангел дает Иисусу Христу попить в саду Гефсиманском; Иисус Христос указует на Его Священное Сердце — в память о Миккиной Тетушке; Святая Тереза с ее розовой клумбой; и составная картинка, изображавшая кубок, свечу, всякие цветочки и свитки — то была память о первом причастии миссис О’Каллахан. Выполнены все они были в технике олеографии и фотогравюры. Пятая картинка, поменьше, представляла собой, надо полагать, копию греческой иконы, называемой «S. Maria de Perpetuo Succursu[38]». Шестая, совсем уж маленькая, была приделана к купели со святой водой и изображала, по всему судя, нерукотворный Спас. Имелись также три гипсовых статуи высотой в двенадцать футов — они стояли на застланном холстиной ящике из-под мыла, и представляли Пресвятую Деву, Иисуса Христа, указующего в сторону, и Святого Иосифа с лилиями. Крыша над спальней протекала всего в двух местах, а мебель ее относилась к началу двадцатого столетия. К латунному станку двойной кровати миссис О’Каллахан подвесила скапулярий, медальон в виде Священного Сердца, который был некогда приложен в Амальфи к мощам Святого Андрея, и скопившиеся за последние восемь лет веточки священной вербы. Желтоватого цвета обои были частично современными, невнятный рисунок их наводил на мысли о кенгуру, пулеметах и пьющих чай старушках. На двух стенах из трех его мутила зеленоватая плесень.
Вот в таком окружении и покоился мистер Уайт, обнимая Домовуху за шею.
Он решил, что мыло взять с собой не удастся («Мыло, — объяснил он миссис О’Каллахан, — это смесь натриевых солей С17Н35СООН, или С15Н31СООН, или С17Н33СООН и, по-моему, правильное слово тут — гидролиз. Поскольку у нас их все равно не будет, придется оттирать руки песком.») Мистер Уайт устал от необходимости думать о столь многих вещах сразу, но, поскольку спал он плохо, ничего другого ему не оставалось. Он усердно почесывал пальцем брюшко Домовухи и пытался подумать о чем-нибудь еще. Домовуха похрапывала. Если почесывание, бывшее ее любимой лаской, прекращалось, она просыпалась и трогала лапой кончик носа мистера Уайта.
Когда ему не спалось, он обдумывал проекты, направленные на улучшение общей участи рода человеческого. Например, у него имелся план постройки нового Лондона на берегах Северна — в виде огромной пирамиды высотой в шесть миль. На самом деле, пирамиде предстояло накрыть собой Северн, который уносил бы канализационные сбросы, а соорудить ее следовало исключительно из прозрачной пластмассы, овощи же для пропитания жителей пирамиды им надлежало выращивать самостоятельно — в емкостях из той же пластмассы, методом гидропоники. Он не вполне понимал, дозволено ли будет стадам коров, доставленных на пирамиду воздушными шарами, пастись на ее внешних гранях. На каждом этаже пирамиды будут устроены аэродромы — столица и переносилась-то на Северн потому, что оттуда было ближе до Нью-Йорка. Впрочем, главный смысл этого проекта состоял в избавлении всего острова от железных дорог — поскольку ряд гладких желобов должен был вести от вершины пирамиды к другим похожим на нее городам. Путешественник поднимался лифтом наверх, садился на блок льда (чтобы минимизировать нагревание трением) и соскальзывал в Бирмингем или куда ему требовалось, используя в качестве движущей силы собственный вес.
Еще один проект мистера Уайта состоял в постройке моста через Большой Каньон штата Аризона и подвеске к верхней его точке огромного телескопа для наблюдения за каналами Марса. Удобство проекта состояло в том, что эту же постройку удастся использовать для крепления сваебойного механизма, которому будет по силам разбивать в пыль самые твердые алмазы, а то и превращать в них углерод. Да уж если на то пошло, почему бы не запускать с такого моста ракеты на Луну? — хотя угольная шахта с гладкими стенами образует, пожалуй, стартовую площадку лучшего качества, — долетев до Луны и мягко приземлившись в вулканический пепел, ну, скажем, кратера Эратосфен, ракетеры приступили бы к выдуванию для себя огромных пузырей из быстро твердеющего цемента, этаких коконов, в которых они будут лежать, пока на Луне не образуется атмосфера.
Третий проект относился к сохранению для нации мистера Уинстона Черчилля (посмертному). Мистер Уайт считал, что при консервации останков Ленина ученые только и делали, что портачили от начала и до конца, и потому разработал систему, которая снабдила бы мистера Черчилля серебряным покрытием — излагать ее сейчас в деталях не стоит, зачем огорчать живого человека?
Если, размышлял мистер Уайт, предположить, что уберечь тело от изломов и трещин (при транспортировке) можно, покрыв его слоем серебра толщиной самое малое в одну восьмую дюйма, мы должны также принять во внимание, что такое покрытие сделает неотчетливыми мелкие черты лица покойного. Стало быть, придется через пятнадцать, скажем, минут приподнять мистера Черчилля в электролитической ванне — так, чтобы лицо покрытию более не подвергалось. А все остальное продолжим покрывать…
Он перестал почесывать Домовуху и приподнялся на локте.
Снег шел так тихо, так мягко и все же его было слышно. Синий, или зеленый, или серебристый в тусклом свете луны, — или и то, и другое, и третье, — он издавал, ударяясь в оконное стекло, тишайший, порхающий шум. Он словно тыкался носом в окно, пытаясь понять, как за него пролезть, вычерчивая графики между его деревянными асимптотами. И отбрасывал белый лунный свет к потолку, переворачивая вверх ногами все тени.