Патриция энергично провела рукой по волосам, от лба к затылку, словно отбрасывая потерянные часы еще одного дня. Она с нетерпением ожидала возвращения Марка домой, и не потому, что испытала бы чувство глубокого удовлетворения, сбросив ему детей с коротким словом: «Вот». Ей хотелось поделиться с ним новостью дня: няня Лассов (за ней Патриция следила через щель между шторами гостиной) выбежала из их дома буквально через пять минут после того, как вошла туда. Детей Патриция не увидела, а чернокожая старуха бежала так, словно за ней гнался дьявол.
У-х-х-х, эти Лассы. И как же соседи могут тебя достать! Особенно эта тощая Джоан, обожавшая рассказывать об их винном погребе в европейском стиле, «вырытом прямо в земле». Патриция привычно показала средний палец дому Лассов. Ей не терпелось выяснить, что известно Марку о Роджере Лассе, если тот все еще находился за океаном. Она хотела сравнить впечатления. Похоже, она и ее муж ладили, лишь когда мыли косточки друзьям, родственникам и соседям. Возможно, мусоля супружеские проблемы и семейные неудачи других, им удавалось обращать меньше внимания на собственные неурядицы.
Скандал всегда смотрелся лучше после стакана-другого белого вина, и Патриция одним большим глотком допила второй. Сверившись с кухонными часами, она решила приостановиться, учитывая предсказуемое недовольство Марка: ну как же, прийти домой и обнаружить, что жена вырвалась вперед на два стакана. А впрочем — пошел он! Сидит весь день в офисе, ходит на ленч, встречается с людьми, домой вернуться не спешит, успевает только на последний поезд. А она торчит тут с малышкой, Маркусом, няней и садовником…
Патриция налила себе еще стакан, гадая, сколько пройдет времени, прежде чем Маркус, этот ревнивый маленький демон, разбудит спящую сестричку. Няня, прежде чем уйти, уложила Жаклин спать, и малышка еще не проснулась. Патриция вновь посмотрела на часы, отметив, что тихий час сегодня затянулся. Надо же, эти дети просто чемпионы сна! Подкрепившись еще одним глотком вина и думая о своем маленьком озорном четырехлетнем террористе, она отложила забитый рекламой журнал «Куки» и по черной лестнице поднялась на второй этаж.
Сначала Патриция заглянула к Маркусу. Он лежал лицом вниз на ковре с эмблемой и в цветах «Нью-Йорк рейнджерс», рядом с кроватью в виде саней. Включенная электронная игра соседствовала с его вытянутой рукой. Вымотался. И, конечно же, им придется дорого заплатить за столь долгий дневной сон. Когда теперь удастся угомонить этого бандита… но, опять же, на этой вахте стоять уже Марку.
Патриция пошла по коридору, недоумевая и хмурясь при виде комков черной земли на ковровой дорожке — ох уж этот маленький демон! Остановилась у закрытой двери. С ручки на ленточке свешивалась шелковая подушечка в виде сердца с надписью: «Ш-Ш-Ш! АНГЕЛ СПИТ!» Патриция открыла дверь, вошла в полутемную, теплую детскую и вздрогнула, увидев силуэт взрослого человека, раскачивающегося в кресле-качалке у детской кроватки. Это была женщина, и в руках она держала маленький сверток.
Незнакомка качала ее Жаклин! Но в теплой комнате, при мягком, приглушенном свете, с толстым ковром под ногами, в этом не усматривалось ничего предосудительного.
— Кто?.. — Патриция приблизилась еще на шаг. — Джоан? Джоан… это ты? — Она подошла ближе. — Как ты?.. Ты прошла через гараж?
Джоан — это действительно была она — перестала раскачиваться и встала. Лампа с розовым абажуром находилась у нее за спиной, так что Патриция не могла разглядеть лицо Джоан, отметила только как-то странно искривленный рот. И пахло от Джоан грязью. Патриция тут же вспомнила свою сестру, тот ужасный, ужасный День благодарения в прошлом году. Неужели у Джоан такой же нервный срыв?
И почему она здесь, почему держит на руках крошку Жаклин?
Джоан подняла руки, протягивая младенца Патриции. Та взяла дочку и сразу поняла — что-то не так. Неподвижность девочки отличалась от расслабленности, вызванной сном.
В тревоге Патриция отбросила край одеяла с личика дочки.
Розовые губки младенца чуть разошлись. Ее маленькие темные глазки смотрели в одну точку. У самой шейки одеяло было мокрым. Патриция дотронулась до него и тут же отдернула руку — два пальца были липкими от крови.
Крик, который поднимался из груди Патриции, не успел сорваться с губ…
Анна-Мария была на грани безумия в прямом смысле этого слова. Она стояла на кухне и шептала молитвы, ухватившись за край раковины, словно дом, в котором она столько лет прожила с мужем, превратился в утлый челн, застигнутый жестоким штормом посреди океана. Она просила Бога подсказать, что делать, облегчить страдания, дать надежду. Она знала, что ее Энсел — не зло. Не такой, каким казался сейчас. Просто он очень, очень болен. («Но он убил собак!») И какой бы ни была болезнь, она в конце концов пройдет, и Энсел опять станет нормальным.
Анна-Мария посмотрела на запертый сарай в темном дворе. Вроде бы там пока все тихо.
Сомнения вернулись, как и в тот момент, когда она услышала сообщение об исчезновении из моргов тел пассажиров рейса 753. Что-то происходило, что-то ужасное («Он убил собак!»), и чувство беды, грозившее сокрушить ее, удавалось остановить только регулярными походами к зеркалам и раковине. Анна-Мария мыла руки и прикасалась к собственному отражению, тревожилась и молилась.
Почему Энсел на день закапывал себя в землю? («Он убил собак!») Почему не говорил ни слова, только рычал и повизгивал? («Как собаки, которых он убил!»)
Ночь вновь захватывала небо… чего Анна-Мария страшилась весь день.
Почему он сейчас такой тихий?
Прежде чем она успела подумать о том, что делает, прежде чем успела потерять ту толику решимости, что еще оставалась в ней, Анна-Мария вышла из двери и спустилась по ступеням с заднего крыльца. Не посмотрела на могилы собак, не поддалась этому безумию. Теперь она должна быть сильной. Еще какое-то время…
Створки двери сарая. Замок и цепь. Она постояла, прислушиваясь и с такой силой вдавливая кулак в рот, что заболели передние зубы.
Что бы сделал Энсел? Открыл бы он дверь, если бы в сарае находилась она? Заставил бы себя взглянуть на нее?
Да, безусловно.
Анна-Мария отперла замок ключом, который висел на груди. Размотала цепь. Отступила назад, встав так, чтобы он не мог достать ее (от столба Энсел мог отойти лишь на длину цепи), и распахнула створки.
Ужасный запах. Дикая вонь, от которой заслезились глаза. И там ее Энсел.
Она ничего не видела. Вслушалась. Ничто не заставило бы ее войти в сарай.
— Энсел?
Ее едва слышный шепот. И ни звука в ответ.
— Энсел.
Шуршание. Движение земли. Ох, ну почему она не взяла с собой ручной фонарик?
Она потянулась вперед, чтобы пошире распахнуть одну створку. Чтобы в сарай проник лунный свет.
И увидела Энсела. Он наполовину вылез из земли и смотрел на дверной проем, в его запавших глазах стояла боль. Анна-Мария сразу увидела, что он умирал. Ее Энсел умирал. Она вновь подумала о собаках, которые раньше спали в сарае, о Папе и Герте, дорогих ее сердцу сенбернарах, которых он убил и чье место сознательно занял… да… чтобы спасти ее, Анну-Марию, и детей.
И тут она поняла. Ему требовалось причинить кому-то боль, чтобы спасти себя. Чтобы ожить.
Анна-Мария дрожала под лунным светом, как лист на ветру, глядя на страдающее существо, в которое превратился ее муж.
Он хотел, чтобы она принесла себя в жертву. Анна-Мария это знала. Чувствовала.
Энсел застонал. Стон этот шел из глубины, словно бы с самого дна его голодного, пустого желудка.
Анна-Мария не могла этого сделать. Плача, она закрыла створки и навалилась на них всем телом, будто навеки запечатывая там этот труп, уже не живой, но еще и не мертвый. Энсел слишком ослаб, чтобы вновь броситься на дверь. Анна-Мария услышала еще один стон.
Она уже продела в ручки цепь, когда услышала хруст гравия у себя за спиной, и обмерла, боясь, что вновь пришел полицейский. Шаги приближались, она обернулась и увидела господина Отиша, вдовца, пожилого, лысоватого мужчину, в рубашке с воротником-стойкой, расстегнутом кардигане, мешковатых брюках. Того самого соседа, живущего на другой стороне улицы, который вызывал полицию. Из тех соседей, что сгребают опавшие листья со своего участка на улицу, чтобы ветром их унесло тебе на лужайку. Человека, которого они с мужем никогда не видели и не слышали, пока не возникало некое неудобство, виновниками которого он полагал их самих или детей.
— Ваши собаки все более изобретательны в стремлении не дать мне уснуть, — начал господин Отиш, даже не поздоровавшись.
Его присутствие, его вторжение в кошмар поставило Анну-Марию в тупик. «Собаки?»
Он говорил об Энселе, о том, как тот шумел в ночи.
— Если у вас больное животное, его нужно отвезти к ветеринару, который или вылечит, или усыпит его.
Потрясенная, Анна-Мария не могла даже ответить. А господин Отиш уже миновал подъездную дорожку и по траве двора направился к ней, с пренебрежением глянув на сарай, из которого тут же донесся тягостный стон.
Лицо господина Отиша недовольно дернулось.
— Вы должны что-то сделать с этими собаками. Не то я снова вызову полицию, прямо сейчас.
— Нет! — Страх вырвался прежде, чем Анна-Мария сумела его удержать.
Господин Отиш улыбнулся, удивленный ее смятением, наслаждаясь тем, что теперь она в его власти.
— Тогда что вы собираетесь делать?
Ее рот открылся, но она не могла найтись с ответом.
— Я… я постараюсь… только я не знаю, что делать.
Он посмотрел на заднее крыльцо, на свет в кухне.
— Есть в доме мужчина? Я бы предпочел поговорить с ним.
Анна-Мария покачала головой.
Из сарая донесся очередной стон.
— Что ж, вам придется что-то с ними сделать… а не то это сделаю я. Любой, кто вырос на ферме, скажет вам, госпожа Барбур, что собаки — служебные животные, и церемониться с ними нет нужды. Плетка им куда полезнее, чем ласка. Особенно таким неуклюжим ленивцам, как сенбернары.
Что-то из сказанного им дошло до нее. Что-то о собаках…
Плетка.
Столб и цепи появились в сарае только потому, что Пап и Герти несколько раз убегали… и однажды, совсем недавно… Герти, более добрая из них двоих, более доверчивая, вернулась с исхлестанными спиной и лапами…
Словно кто-то пускал в ход плетку.
Обычно сдержанная и застенчивая, Анна-Мария в этот момент забыла всякий страх. Она смотрела на этого мужчину, этого черствого сухаря так, словно пелена упала с ее глаз.
— Так это вы! — Ее подбородок задрожал, но уже от ярости. — Вы это сделали. С Герти. Причинили собаке боль…
Глаза господина Отиша блеснули — он не привык к отпору — и тем самым выдали его.
— Если я это и сделал, — к нему вернулась привычная самоуверенность, — то потому, что он это заслужил.
Анна-Мария закипела от ярости. Все, что копилось в последние дни… уехавшие дети… похороненные собаки… заболевший муж.
— Она… — процедила Анна-Мария.
— Что?
— Она. Герти. Она…
Опять стон. Жуткий, протяжный.
Энселу было плохо. Он изнывал от… от голода?..
Анна-Мария попятилась, дрожа, — устрашившись не соседа, а собственной ярости.
— Хотите все увидеть сами? — услышала Анна-Мария свой голос.
— А что там такое?
Сарай за ее спиной и сам был словно изготовившийся к прыжку зверь.
— Идите посмотрите. Хотите научить их вести себя как должно? Давайте поглядим, что вам удастся сделать.
В его глазах читалось негодование. Женщина посмела бросить ему вызов.
— Вы серьезно?
— Хотите навести порядок? Хотите тишины и спокойствия? Что ж, я тоже. — Анна-Мария вытерла с подбородка капельки слюны, потрясла мокрым пальцем. — Я тоже!
Господин Отиш долго смотрел на нее.
— Соседи правы. Вы — сумасшедшая.
Анна-Мария ответила безумной улыбкой, и он направился к деревьям, которые росли по другую сторону забора. Сломал длинную ветку. Проверил, как она со свистом режет воздух, удовлетворенно кивнул и двинулся к сараю.
— Я хочу, чтобы вы знали. — Господин Отиш повернулся к ней, протянув свободную руку к цепи. — Я делаю это скорее для вас, чем для себя.
Анну-Марию трясло, когда она наблюдала, как господин Отиш вытягивает из ручек цепь. Створки начали раскрываться, и он оказался в пределах досягаемости сидевшего на цепи Энсела.
— Так где ваши собаки? — успел спросить он.
Анна-Мария услышала нечеловеческий рев, цепь звякнула, будто кто-то рассыпал на бетоне монеты, створки полностью распахнулись, господин Отиш шагнул вперед, а через мгновение его крик, который только начал набирать силу, оборвался. Она подбежала и бросилась всем телом на створки, не давая господину Отишу выскочить из сарая, просунула цепь в ручки, замотала ее, навесила замок, повернула ключ и помчалась домой, подальше от сарая и безжалостного поступка, который она только что совершила.
Марк Блессидж стоял в холле своего дома с коммуникатором в руке, не зная, что и делать. Никаких сообщений от жены. Ее мобильный телефон лежал в сумочке, автомобиль, «Вольво Универсал», стоял на подъездной дорожке, переносное детское креслице он видел в прихожей. Не нашел он записки и на кухонном острове, где стоял недопитый стакан вина. Патриция, Маркус и крошка Жаклин исчезли.
Марк проверил гараж: все автомобили и детские коляски на месте.
Он проверил календарь в коридоре: никаких встреч. Жена разозлилась на него за очередную задержку и решила таким образом наказать? Марк попытался включить телевизор и скоротать время ожидания, но понял, что ему действительно тревожно. Дважды он снимал телефонную трубку, чтобы позвонить в полицию, но так и не решился: появление патрульной машины у его дома грозило публичным скандалом. Он вышел из парадной двери, постоял на крыльце, оглядывая лужайку и цветочные клумбы. Посмотрел направо, налево — может, жена и дети пошли к соседям? — но заметил, что практически во всех домах не горит свет. Ни мягкого желтого свечения настольных ламп, ни отсвета компьютерных мониторов на улыбчатых, раздвинутых сатиновых занавесках, ни сияния плазменных телевизионных панелей сквозь кружево ручной работы.
Он посмотрел на дом Лассов на другой стороне улицы. Красивый фасад, почтенного возраста белый кирпич. И там, похоже, никого. Произошла катастрофа местного масштаба, о которой он ничего не знал? Объявлена и проведена эвакуация?
Потом он увидел, как кто-то прошел сквозь зеленую изгородь, разделяющую участки Лассов и Берри. Женщина. В лунном свете, пробивающемся сквозь кроны дубов, Марк увидел, что ее волосы всклокочены, а одежда в беспорядке. Она держала на руках спящего ребенка пяти или шести лет. Женщина пересекла подъездную дорожку, на мгновение скрылась за «Лексусом», на котором ездила Джоан Ласс, потом через боковую дверь вошла в гараж. Прежде чем войти, женщина повернула голову и увидела Марка, стоявшего на крыльце. Не помахала рукой, не кивнула, но от ее взгляда в груди Марка похолодело.
Он понял, что это не Джоан Ласс. Но, возможно, домоправительница Лассов.
Марк решил подождать, пока в доме зажжется свет. Однако окна остались темными. Более чем странно, но, как бы то ни было, за весь этот вечер он больше никого не увидел. Поэтому Марк спустился с крыльца, вышел по дорожке на улицу, пересек ее и по подъездной дорожке Лассов зашагал к той самой двери, через которую вошла в гараж женщина.
Он увидел, что наружная застекленная дверь закрыта, а внутренняя — распахнута. Вместо того чтобы звонить, постучал по стеклу, повернул ручку, открыл дверь, вошел.
— Есть кто-нибудь? — По выложенному плиткой полу прихожей Марк прошел на кухню, включил свет. — Джоан? Роджер?
На полу чернели земляные следы, оставленные босыми ногами. Кто-то хватался грязными, тоже в земле, руками за ручки шкафчиков и края столиков. На кухонном острове в проволочной вазе лежали груши.
— Есть кто-нибудь дома?
Марк уже понял, что Джоан и Роджера нет, но все равно хотел поговорить с домоправительницей. Она не стала бы сплетничать с соседями о том, что Блессиджи не знают, куда подевались их дети, а Марк Блессидж не может найти свою пристрастившуюся к бутылке жену. И если он ошибается и Джоан все-таки дома, что ж, он спросит, где его семейство, словно заглянул ненароком. «Дети нынче такие занятые, как за ними уследить?» А если он услышит, как кто-либо судачит о его странном поведении, ему придется привести в дом к тому человеку орду босоногих крестьян, которая, очевидно, прошлась по кухне Лассов.
— Это Марк Блессидж, что живет напротив. Есть кто-нибудь дома?
Он не был в их доме с мая, когда праздновался день рождения мальчика. Родители купили ему детский гоночный электромобиль, но, поскольку устройство для крепления прицепа на этой модели отсутствовало (а ребенок, похоже, грезил устройствами для крепления прицепа), мальчик направил автомобиль в стол, на котором стоял праздничный торт, аккурат после того, как нанятые официанты в костюмах Губки Боба Квадратные Штаны наполнили все чашки соком. «Что ж, — прокомментировал тогда Роджер, — по крайней мере, он знает, что ему нравится». Шутка вызвала смех, а сока хватило, чтобы наполнить чашки вновь.
Марк прошел через вращающуюся дверь в гостиную, откуда через большие окна смог взглянуть на собственный дом. Понаслаждался видом — эта перспектива ему открывалась нечасто. Чертовски красивый дом. Хотя этот тупоголовый мексиканец опять неровно подстриг зеленую изгородь с западной стороны.
Из подвала донесся звук шагов. По лестнице поднимался не один человек — несколько.
— Эй, привет! — позвал он, подумав, что эти босоногие крестьяне, похоже, здесь уже освоились. — Я Марк Блессидж, живу напротив. — Ему никто не ответил. — Извините, что вошел без спроса, но я подумал…
Он вернулся на кухню и замер на пороге. Перед ним стояли человек десять. Двое детей, они вышли из-за кухонного острова. Дети были чужие. Некоторые лица он узнал. Жители Бронксвилла, он их видел в кофейне, или на станции, или в клубе. Одна женщина, Кэрол, была матерью приятеля Маркуса. Еще один мужчина — посыльным ЮПС,[76] одетым в фирменную коричневую рубашку и шорты. Очень разношерстная компания… Никого из Лассов или Блессиджей Марк не увидел.
— Извините. Если я чему-то помешал…
Только теперь он по-настоящему разглядел этих людей, цвет их лиц, глаза. Они смотрели на него, не произнося ни слова. Такими он людей никогда не видел. И чувствовал идущее от них тепло.
Позади всех стояла домоправительница. С раскрасневшимся лицом, с красными глазами. На ее блузе краснело пятно. Немытые волосы висели патлами. Одежда и кожа выглядели так, словно она спала на вспаханной земле.
Марк откинул со лба прядь волос. Почувствовал спиной вращающуюся дверь и понял, что пятится. Люди двинулись на него, за исключением домоправительницы, которая стояла в стороне и наблюдала. Один из детей, шустрый парнишка с черными бровями, залез на кухонный остров и стал на голову выше всех взрослых. Он разбежался по гранитной поверхности, оттолкнулся и прыгнул на Марка, которому не оставалось ничего другого, как выставить руки и поймать его. В полете рот мальчика открылся, и, когда руки вцепились Марку в плечи, изо рта показалось что-то вроде хвоста скорпиона с жалом на конце. Жало вонзилось Марку в шею, пробило кожу и мышцы, достало до сонной артерии. Боль была такая, будто в шею воткнули раскаленный шампур.
Марка отбросило назад, он врезался в дверь, повалился на пол. Мальчишка держался крепко, словно привязанный к шее. Он уселся Марку на грудь, и Марк почувствовал, как из него уходит кровь. Высасывается. Перетекает в мальчишку.
Он попытался что-то сказать. Попытался закричать. Но слова застряли в горле. Марка словно парализовало. Что-то изменилось и в его пульсе… и он по-прежнему не мог вымолвить ни звука.
Грудью мальчишка прижимался к груди Марка, и он чувствовал слабое биение сердца мальчишки… или чего-то еще. По мере того как кровь покидала Марка, у мальчишки это биение только учащалось и набирало силу — стук-стук-стук, — переходило в радостный галоп.
Мышца, которая оканчивалась жалом, раздувалась, белки глаз мальчишки наливались алым, а пальцы с возрастающей силой впивались в плечи, удерживая жертву, не давая ей вырваться.
Все остальные тоже протиснулись в дверь и принялись сдирать с Марка одежду, их жала начали впиваться в его плоть. Из него высасывали последние остатки крови.
В нос ударил резкий запах аммиака, заслезились глаза. Марк почувствовал, как на грудь полилось что-то теплое, будто только что сваренный, но уже остывший суп, и руки Марка, которыми тот пытался оторвать от себя маленькое тельце, стали влажными. Мальчишка обделался, обделал Марка, продолжая кормиться, только его экскременты вонью превосходили человеческие.
Боль распространилась по всему телу, дошла до кончиков пальцев, пронзила грудь, мозг. Шею больше ничего не сдавливало, но Марк уже и не мог кричать. Раскаленная добела звезда немыслимой боли разом погасла, сменившись кромешной тьмой.
Нива чуть приоткрыла дверь спальни, чтобы убедиться, что дети наконец-то заснули. Кин и Одри лежали в спальных мешках на полу, рядом с кроватью ее внучки, Нарушты. Дети Джоан все время вели себя хорошо, все-таки Нива стала их няней довольно давно, едва Одри исполнилось четыре месяца, но вечером расплакались. Заскучали по своим кроватям. Захотели узнать, когда смогут вернуться домой, когда Нива отвезет их обратно. Себастьяна, дочь Нивы, постоянно спрашивала, как скоро полиция постучится в их дверь. Но Нива боялась не прихода полиции.
Себастьяна родилась в Соединенных Штатах, получила образование в американских школах, на ней стояла печать американского невежества. Раз в год Нива возила дочь на Гаити, но остров так и не стал для нее родным домом. Дочь отвергала и тамошний образ жизни, и тамошние традиции. Она отвергала древнее знание, потому что новое привлекало ее внешним блеском. Нива злилась на дочь, которая полагала ее суеверной дурой. Особенно теперь, когда она, спасая двух избалованных, но еще до конца не испорченных детей, поставила под удар собственную семью.
Ниву воспитали в лоне католической церкви, но ее дедушка по линии матери исповедовал вудуизм, был деревенским бокором, иначе говоря, уиганом, жрецом (некоторые называли их колдунами), практиковал как белую, так и черную магию. Говорили, что он обладает великой силой, защищающей от энергии зла, и не раз целительства ради создавал астральных зомби — то есть заключал душу больного в фетиш (неживой предмет), однако дедушка никогда не обращался к самому черному из искусств вуду, не оживлял трупы, не создавал зомби из тел, покинутых душой. Он никогда не делал этого, говоря, что слишком уважает черную сторону, и пересечение черты между живым и неживым — прямое оскорбление лоа, духов вуду (для вудуистов они вроде святых или ангелов), которые служили посредниками между человеком и безразличным Создателем. При этом дедушка участвовал в службах, которые по существу ничем не отличались от экзорцизма, изгонял зло из других, сбившихся с пути уинганов. Нива порой присутствовала на этих церемониях и видела лица несмертных.
Когда Джоан заперлась в своей комнате в первую ночь (ее богато обставленная спальня ничем не уступала спальням «люксов» в тех отелях на Манхэттене, в которых Нива прибиралась, когда приехала в Америку) и стоны наконец-то прекратились, Нива заглянула туда, чтобы проведать ее. Глаза Джоан выглядели мертвыми и смотрящими в никуда, сердце учащенно билось, простыни промокли от пота. Подушку запачкала выхаркнутая беловатая кровь. Ниве доводилось ухаживать за больными и умирающими, поэтому она, увидев Джоан Ласс, поняла, что происходящее с ее работодательницей — не болезнь, а что-то другое, намного хуже. Вот почему, выйдя из спальни Джоан, она забрала детей и уехала.
Нива прошлась по квартире, проверяя окна. Они жили на первом этаже дома, рассчитанного на три семьи, так что улицу и соседние дома она видела сквозь железные решетки. Решетки хорошо защищали от грабителей, но Нива сомневалась, что они могут помочь от кого-то еще. После полудня она уже выходила из дома, чтобы подергать решетки, убедилась в их крепости. Но, решив подстраховаться — Себастьяне она ничего не сказала, чтобы избежать лекции о мерах противопожарной безопасности, — прибила рамы к подоконникам, а потом задвинула окно в детскую книжным шкафом. Более того, она — разумеется, никого не поставив в известность — натерла чесноком все железные решетки. Помнила она и о литровой бутыли святой воды, которую принесла из своей церкви, хотя сомневалась в ее эффективности: распятие ничем ей не помогло в подвале дома Лассов.
Нервничая, однако не теряя присутствия духа, Нива задернула все шторы и зажгла все лампы, потом села в кресло и положила ноги на кофейный столик. Туфли на высоком каблуке (ортопедические, Нива страдала плоскостопием) поставила рядом, на случай, если придется куда-то бежать, и приготовилась ко второй ночной вахте. Включила телевизор, приглушив звук, — лишь для того, чтобы скрасить одиночество. На экран не смотрела, занятая своими мыслями.
Пренебрежительное отношение дочери к обычаям предков тревожило Ниву. Пожалуй, даже больше, чем следовало. В этом проявлялась озабоченность каждого иммигранта тем, что его или ее отпрыски заменят новой культурой традиции родной страны. Однако страхи Нивы были куда более конкретны: она опасалась, что чрезмерная уверенность американизированной дочери в конце концов причинит ей вред. Для Себастьяны темнота ночи представляла собой всего лишь неудобство, дефицит света, который легко восполнялся щелканьем выключателя. Ночь она воспринимала как время отдыха, время расслабления, когда она могла распустить волосы и забыть о бдительности. Нива не считала электричество талисманом, защищающим от темноты. Ночь — это реальность. Ночь — не отсутствие света, наоборот, день — короткая передышка от нависающей над миром тьмы…
Тихое поскребывание толчком вырвало ее из сна. По телевизору показывали рекламу: губка на экране буквально всасывала в себя грязь. Нива застыла, прислушиваясь. Поскребывание доносилось от входной двери. Поначалу она подумала, что Эмиль вернулся домой (ее племянник работал таксистом в ночную смену), но если бы он забыл ключ, то нажал бы на кнопку звонка.
Кто-то находился у входной двери. Но не стучал и не звонил.
Нива быстро поднялась. По коридору подкралась к двери, замерла у нее, прислушиваясь. Только деревянная перегородка отделяла ее от того, что находилось снаружи.
Она чувствовала чье-то присутствие. Она представила себе, что, прикоснувшись к двери (чего не сделала), почувствует и тепло.
Дверь была самой обычной, с достаточно надежным врезным замком, без глазка, без наружной сетки. Зато со старомодной щелью для почты в нижней части дверного полотна, в тридцати сантиметрах от пола.
Петли крышки, закрывающей почтовую щель, скрипнули. Латунная крышка поднялась, и Нива бросилась в коридор. Постояла там — подальше от двери, она была очень напугана, — потом метнулась в ванную, к корзине с детскими игрушками для ванны. Схватила водяной пистолет своей внучки, открыла бутылку святой воды и залила ее в крошечное отверстие, пролив не меньше того, что попало в пластиковый ствол.
С игрушкой она вернулась к двери. По ту сторону царила тишина, но чье-то присутствие по-прежнему чувствовалось. Нива неуклюже опустилась на одно распухшее колено, зацепив чулком за шершавую половицу. От щели она находилась достаточно близко, чтобы почувствовать дуновение холодного ночного воздуха.
У игрушечного пистолета был длинный, тонкий ствол. Нива вспомнила, что нужно отвести назад помпу для создания нужного давления, потом сунула ствол в щель, а когда латунная крышка скрипнула и ствол прошел наружу, начала нажимать на спусковой крючок.
Нива стреляла вслепую, вверх, вниз, в стороны, разбрызгивая воду во всех направлениях. Она представляла себе, как Джоан Ласс горит огнем, как вода, ставшая кислотой, прожигает ее тело, словно сам Иисус разит ее золотым мечом… но не услышала никаких воплей боли.
А потом в щели появилась рука. Пальцы ухватились за ствол, пытаясь вырвать водяной пистолет. Нива потянула игрушку на себя и хорошо разглядела пальцы. Грязные, в земле, как у гробокопателя, с кроваво-красными ногтевыми ложами. Святая вода текла по коже, размазывала грязь, но не дымилась и не прожигала.
Никакого эффекта.
Рука тянула ствол на себя, пыталась протащить через щель. И вот тут Нива поняла, что рука пытается добраться до нее. Она отпустила игрушку. Рука принялась мять и вертеть ее, пока пластмасса не треснула. Остатки святой воды вылились. Нива поползла назад, отталкиваясь руками и ногами, незваный гость начал ломиться в дверь. Он наваливался на нее всем телом, дергал за ручку. Петли вибрировали. Стены дрожали, фотография мужчины и мальчика на охоте слетела с крючка. Стекло разбилось. Нива тем временем добралась до дальнего края маленькой прихожей. Плечом ткнулась в стойку для зонтов, из которой, помимо зонтов, торчала еще и бейсбольная бита. Нива, не поднимаясь с пола, схватила ее, обеими руками сжала черную рукоятку.
Дерево держалось. Старая дверь, которую Нива ненавидела, потому что летом она расширялась от жары и залипала в дверной коробке, противостояла ударам. Как и врезной замок. Как и ручка. И существо, находившееся за дверью, угомонилось. Может, даже ушло.
Ждать света дня. Вот и все, что могла Нива.
— Нива?
Кин, мальчик Лассов, стоял позади нее, в тренировочных штанах и футболке. Нива и не ожидала от себя такой прыти. Она подскочила к нему, закрыла рот рукой, увела за угол. Встала там, спиной к стене, прижимая к себе мальчика.
Тварь за дверью узнала голос собственного сына?
Нива прислушалась. Мальчик рвался из ее рук, пытаясь заговорить.
— Тише, дитя.
И она услышала. Поскребывание. Еще крепче прижала к себе мальчика, выглянула из-за угла.
Из щели для почты торчал грязный палец. Нива вновь нырнула за угол. Но успела заметить в щели два горящих красных глаза, которые оглядывали прихожую.
Руди Уэйн, агент Габриэля Боливара, приехал на такси к его городскому дому после позднего обеда-совещания с господином Чоу из Би-Эм-Джи.[77] Он не смог связаться с Габом по телефону, но поползли слухи об ухудшении его здоровья после этой истории с рейсом 753, папарацци сфотографировал Габа в инвалидном кресле, и Руди хотел убедиться, что все это чушь. Подходя к двери дома на улице Вестри, папарацци он не заметил. На тротуаре сидела лишь горстка обкуренных готов.
Они вскочили, когда Руди поднялся по ступеням.
— И как там? — спросил он.
— Мы слышали, он сегодня принимает у себя людей.
Руди вскинул голову и увидел, что в обоих домах не светится ни одного окна, даже в пентхаусе.
— Похоже, вечеринка закончилась.
— Никакой вечеринки нет, — ответила ему пухленькая девица с цветными эластичными ленточками, свисающими с булавки, коей была проткнута ее щека. — Он пустил в дом и папарацци.
Руди пожал плечами, набрал на пульте код, вошел, закрыл за собой дверь. По крайней мере, самочувствие Габа улучшилось. Мимо черных пантер Руди проследовал в темный вестибюль. Лампочки на лестнице не горели, выключатели ничего не включали. Подумав, Руди достал мобильный телефон и перевел дисплей в режим «постоянная подсветка». Поведя рукой, в голубом свете дисплея он увидел у ног крылатого ангела цифровые фотоаппараты и видеокамеры — оружие папарацци. Они лежали грудой, как обувь у плавательного бассейна.
— Привет!
Эхо его голоса быстро затихло на недостроенных этажах. Руди двинулся вверх по мраморной лестнице, освещая путь голубым электронным светом. Ему предстояло уговаривать Габа поучаствовать в шоу на следующей неделе, да и даты выступления в канун и после Хэллоуина тоже требовали согласования.
Он добрался до верхнего этажа. Свет не горел и в огромной спальне Боливара.
— Эй, Габ? Это я, чел. Надеюсь, ничего непристойного я не увижу.
Ему никто не ответил. Тишина в пентхаусе стояла мертвая. Руди посветил на кровать и обнаружил смятые простыни, но не принявшего лишнее Габа. Вероятно, тот отправился куда-нибудь поразвлечься. Как и всегда.
Руди прошел в большую ванную, чтобы отлить. Увидел на столике пузырек викодина, хрустальный фужер, уловил запах виски. После короткой паузы вытряс на ладонь две таблетки, помыл фужер в раковине, запил таблетки водой из-под крана.
Он уже ставил фужер на столик, когда уловил за спиной движение. Быстро повернулся и увидел Габа, входящего из темноты в ванную. Зеркала по обе стороны от двери создавали ощущение, будто в ванную вошли сотни Габов.
— Габ, Господи, ты меня напугал! — Искренняя улыбка Руди увяла, потому что Габ молчал, глядя на него. В слабом свете дисплея кожа певца казалась темной, а глаза блестели красным. Тонкий черный халат Габриэль надел на голое тело. Руки висели вдоль тела. Он никак не поприветствовал своего агента. — Что не так, чел? — Руди заметил, какие грязные у Габа руки и грудь. — Ты провел ночь в угольном ящике?
Габ молча стоял, размноженный зеркалами.
— От тебя просто воняет, чел. — Руди поднес руку к носу. — Что с тобой происходит? — Тут он почувствовал странное тепло, идущее от Габа. Посветил дисплеем на лицо рок-звезды. Его глаза никак не отреагировали на свет. — Чел, ты слишком давно не смывал грим.
Таблетки начали действовать. Комната, зеркала расширились, как мехи аккордеона. Руди махнул рукой с мобильником, и вся ванная замерцала.
— Послушай, чел. — Отсутствие всякой реакции Габа тревожило Руди. — Если ты чем-то закинулся, я могу зайти завтра.
Он попытался обойти Габа слева, то тот его не пропустил. Руди отошел на шаг. Направил свет дисплея на лицо своего давнишнего клиента.
— Габ, чел, какого?..
Боливар распахнул халат, раскинул руки, как крылья, прежде чем позволил халату упасть на пол.
Руди ахнул. Тело Габа стало серым, костлявым, но поразила агента, конечно же, промежность.
Без единого волоска, гладкая, как у куклы. Гениталии исчезли бесследно.
Рука Габа закрыла Руди рот. Тот попытался вырваться, но опоздал. Руди увидел, что Габ улыбается, а потом нижняя челюсть его отвалилась, и во рту начал извиваться какой-то хлыст. В слабом свете дисплея Руди набрал девятку, единицу, единицу, и тут хлыст вылетел изо рта. Два нароста по его бокам сдувались и раздувались.
Руди увидел все это за мгновение до того, как жало впилось в его шею. Мобильник упал на пол, под дергающиеся ноги. На клавишу вызова Руди нажать не успел.
Девятилетняя Джини Миллсам не чувствовала усталости, возвращаясь домой с матерью. «Русалочка»[78] потрясла ее до глубины души, спать совершенно не хотелось. Теперь она точно знала, кем станет, когда вырастет. Не педагогом балетной школы — особенно после того, как Синди Вили сломала два пальца, неудачно приземлившись после прыжка, — не олимпийской чемпионкой по гимнастике — конь наводил на нее страх. Она станет — пожалуйста, барабанный бой… — Бродвейской Актрисой! Выкрасит волосы в коралловый цвет, сыграет Ариэль, главную роль в «Русалочке», после окончания спектакля будет раз за разом, под гром аплодисментов, выходить на поклоны, а потом отправится на встречу с юными театралами, будет подписывать программки и улыбаться в камеры мобильников… и наконец, после одного из выступлений, она выберет самую вежливую и искреннюю девочку из всех зрителей, пригласит ее в дублерши и научит всему, что знает сама.
Мама станет ее парикмахером-стилистом, а папочка, который остался дома с Джастином, — агентом, как отец Ханны Монтаны. И Джастин… ну, Джастин может сидеть дома и заниматься, чем ему заблагорассудится.
Вот так она и мечтала, обхватив подбородок рукой, в кресле вагона подземки, который мчался на юг. Видела свое отражение в зеркале, видела яркость вагона, но лампы иногда гасли, и в один из таких моментов Джини увидела за окном открытое пространство: вагон выскочил из одного тоннеля и еще не въехал в другой. Увидела она и еще кое-что, буквально на долю секунды. Образ этот промелькнул так быстро, что сознание девятилетней девочки не могло его переварить. Она даже не поняла, что увидела. И не могла сказать, почему вдруг расплакалась. Ее рыдания разбудили мать, такую красивую, в нарядных пальто и платье. Она начала успокаивать дочку, пытаясь понять, что послужило причиной рыданий. Джини могла только ткнуть пальцем в окно. И остаток пути провела, прижавшись к матери, под ее оберегающей рукой.
Но Владыка увидел ее. Владыка видел все. Даже (и прежде всего) когда кормился. У него было невероятное, чуть ли не телескопическое ночное зрение, и в мире, сотканном из оттенков серого, источники тепла светились для него яркой белизной.
Закончив, но не утолив жажду (она всегда оставалась неутолимой), он позволил добыче соскользнуть по его телу, могучие руки освободили обращенного человека, который мешком свалился на землю. В тоннелях вокруг шептал ветер, раздувая его черный плащ, вдали гремели поезда подземки. Железо билось о сталь, и это клацанье было словно истошный вопль самого мира, который внезапно осознал, КТО в него пришел.