Надеюсь, эта книга попадет в руки тем, кто полюбил другие мои книги, и не разочарует их.
Ролдис, Мондат, Эйразим — это Срединные Земли, и стража, охраняющая их границы, не видит моря. К востоку от этих земель лежит пустыня. Желтизна ее испещрена тенями камней, а смерть, обитающая в ней, подобна леопарду, растянувшемуся на солнце. С юга земли те защищены магией, с запада — горами, а с севера — яростным ревом полярного ветра. Как гигантская стена, вздымается горный хребет на западе. Нет ему ни конца ни края, а имя ему Полтарнис — Созерцающий Океан. На северо-востоке красные скалы — голые, гладкие, без единого пятнышка мха или травы — касаются уст полярного ветра, и дальше нет ничего, лишь его гневный голос.
Безмятежны Срединные Земли, и прекрасны их города. Нет вражды между ними, царят в них мир и спокойствие. Единственный их враг — время, ибо жажда и лихорадка, притаившиеся в самом сердце пустыни, не в силах пробраться в Срединные Земли. А призраки и привидения, блуждающие в ночи, удерживает в отдалении сила магии.
Невелики города Срединных Земель, все жители там знакомы друг с другом и приветствуют друг друга по имени, когда встречаются на улице. И в каждом городе есть широкая зеленая тропа, пришедшая в город из леса, долины или с холмистого взгорья, она петляет между домов, пересекая улицы, по ней никто не ходит, лишь каждый год в назначенное время шествует по ней Весна, и по ее велению на тропе распускаются анемоны и другие ранние цветы — дети потаенных лесов, глубоких долин и величавых холмов, чьи вершины так гордо вздымаются над городами.
Иногда по той тропе проходят пастухи — те, кто спустились в город с облачных перевалов, и горожане не препятствуют им, ибо есть поступь, мнущая траву, и есть такая, которая оставляет ее нетронутой, и каждый человек в сердце своем знает, какая поступь дана ему. На солнечных просторах лугов и в тенистых чащах, вдали от городской музыки и от городских танцев, те люди играют деревенскую музыку и танцуют деревенские танцы. Близким и дружелюбным кажется им небо, а оно благоволит им и заботится об их молодом вине, и потому они так добры к зверям и птицам и так почитают рассказы о феях да старинные предания. И когда далекий город предстает светящейся точкой на краю неба, а из окон деревенских домов льется в ночную тьму веселый золотистый свет, на склоне лесистого холма появляется Романтика, до самых глаз скрытая покрывалом, тогда поднимаются с земли и начинают плясать темные тени и, крадучись, выбираются из чащи лесные создания, и разом загораются в траве огоньки светлячков, тишина окутывает серую землю, и в тишине слышится едва различимый звук лютни, с отдаленных холмов.
В целом мире нет стран более благословенных и счастливых, чем Толдис, Мондат и Эйразим.
Из трех этих маленьких королевств, называемых Срединными Землями, уходили юноши. Один за другим они исчезали, и никто не знал, куда — знали только, что юноши эти были одержимы желанием увидеть Море. Они никому не говорили о своем желании, но обычно юноша делался молчалив, а потом однажды ранним утром незаметно покидал город, медленно взбирался на крутой склон Полтарниса и, достигнув вершины, переваливал через нее и исчезал навсегда. Некоторые юноши оставались в Срединных Землях и жили там до старости, но ни один из тех, кто поднялся на Полтарнис, не вернулся, Многие перед тем, как уйти, клялись вернуться, но не возвращались. Однажды король послал всех своих придворных, одного за другим, чтобы постигнуть тайну, а потом ушел и сам. Никого из них больше не видели.
У людей Срединных Земель был обычай чтить сказания и легенды о Море, и все, что знали его пророки о Море, было записано в Священной Книге, и в дни празднеств или скорби священнослужители читали из той Книги в храмах. А все храмы открывались на запад и покоились на высоких колоннах, чтобы ветер с моря мог войти в них, и на восток тоже открывались те храмы, покоящиеся на высоких колоннах, чтобы ветры с моря не задерживались в них, а проходили беспрепятственно, куда пожелает Море. И вот какие легенды о Море сложили в Срединных Землях, где никто и никогда не видел Моря. Те легенды гласили, что Море — это река, которая течет к созвездию Геркулеса, что она соединяется с краем мира и что Полтарнис оберегает ее. Они гласили, что все миры неба качаются на волнах той реки, а она несет их, и что велики леса Бесконечности, через которые стремится та река. Меж гигантских стволов деревьев, самая малая веточка на ветвях которых длиной в много ночей пути, шествуют боги. И когда жажда, сияющая в бесконечном пространстве, как солнце, вселяется в зверя, тот зверь, тигр богов, крадется к реке, чтобы утолить жажду. Тигр богов с шумом лакает воду, поглощая миры, а вода в реке падает до тех пор, пока зверь не утолит жажду, а жажда его не перестанет сиять, как солнце. И тогда многие из миров остаются на суше, и боги больше не ступают по ним, ибо те миры слишком тверды для ног божества. Это те миры, что не имеют предназначения, чьи люди не знают бога. Имя той реке — Ориатон, хотя люди зовут ее Океаном. Такова Низшая Вера Срединных Земель. Но есть еще и Высшая Вера, в которую посвящают не всех. По Высшей Вере Срединных Земель, река Ориатон стремится меж лесов Бесконечности и с ревом переливается через Край в том месте, где Время некогда выставило свои войска — череду часов — на битву с богами, там Ориатон падает нескончаемым потоком в Ничто, туда, где нет ни дней, ни ночей.
И вот шли века, и тропа, по которой можно было подняться на Полтарнис, становилась все шире, и все больше и больше мужчин поднимались по ней, чтобы никогда не вернуться. А люди Серединных Земель так и не знали, какую же тайну хранит Полтарнис. Ибо время от времени в тихий безветренный день, когда люди безмятежно гуляли по прекрасным улицам или пасли стада, вдруг поднимался ветер, пришедший с Моря. Он приходил в серых одеждах, полный скорби, и нес с собой жадный призывный крик моря. И тот, кто слышал тот зов, сначала не находил себе места, не ведал покоя, а потом становился лицом к Полтарнису и говорил, как говорят по обычаю тех земель, когда расстаются ненадолго: «Пока помнит сердце», что означает «До свидания», но те, кто любили его, печально отвечали: «Пока не забудут боги», что означает «Прощай».
У царя Эйразима была дочь, которая играла с лесными цветами, и с фонтанами в отцовском дворце, и с маленькими небесно-голубыми птичками, влетавшими в ее покои зимой, чтобы укрыться от снега.
Она была красивее, чем лесные цветы, чем фонтаны в отцовском дворце, чем небесно-голубые птички в зимнем оперении, укрывавшиеся в ее покоях от снега. Старые и мудрые короли Мондата и Толдиса смотрели, как легко она ступает по дорожкам своего сада, и размышляли о судьбе Срединных Земель. И они видели ее рядом с великолепными цветами, и в одиночестве, озаренную светом солнца, и рядом с надменными пурпурными птицами, которых королевские сокольничьи привозили из Асагейона. Когда ей исполнилось пятнадцать, король Мондата созвал совет, и пришли на совет короли Толдиса и Эйразима. И король Мондата на том совете сказал:
— Зов неукротимого и жадного Моря, — и при слове «Море» все три короля склонили головы, — каждый год уводит из наших счастливых стран все больше и больше мужчин, а мы все еще не знаем Его тайны, и ни одна священная клятва никого не заставила вернуться.
Так вот, дочь твоя, Эйразим, прекраснее, чем свет солнца, и прекраснее, чем цветы твои, которые гордо возвышаются в ее саду, и она грациознее, чем те странные птицы, которых отважные сокольничьи привозят в скрипучих повозках из Асагейона, и чьи перья сияют пурпуром и снежной белизной. Так вот, тот, кто полюбит Хильнарик, твою дочь, будет тем самым человеком, который поднимется на Полтарнис и вернется, и поведает нам о том, что видит Полтарнис, ибо может статься, что дочь твоя прекраснее, чем Море.
Том-разбойник
Тогда поднялся царь Эйразима и сказал:
— Сдается мне, что ты богохульствуешь, и как бы это не причинило нам зла. Я никогда не думал, что дочь моя так прекрасна. Ведь совсем недавно она была всего лишь ребенком с распущенными по плечам волосами, не уложенными в прическу, какую подобает носить принцессе, и гуляла в лесу без провожатых, и возвращалась в испачканных и разорванных одеждах, и не принимала укоры со смирением, и шалила даже в моем мраморном дворце, украшенном фонтанами.
Тогда сказал король Толдиса:
— Давайте подождем и посмотрим на принцессу Хильнарик, когда зацветут сады, когда большие птицы, которым ведомо Море, прилетят в наши страны на отдых, и если она будет прекраснее, чем восход над нашими холмистыми землями в пору, когда все сады в цвету, тогда, может оказаться, она прекраснее и Моря.
И король Эйразима сказал:
— Мне кажется, что это великое богохульство, и все же я поступлю, как вы решили.
Настала пора цветения садов. Однажды ночью позвал король Эйразима дочь свою Хильнарик и велел ей выйти на мраморный балкон. Огромный священный диск луны поднялся над темным лесом, и фонтаны запели к ночи. Луна коснулась мраморных плит, и они засияли. Луна тронула вершины фонтанов, и бесцветные струи рассыпались волшебными огнями. Лунный свет покинул темные лесные тропинки и осветил весь дворец и его фонтаны, и коснулся чела принцессы Хильнарик, и далеко разлилось сияние дворца, и фонтаны превратились в поющие бриллиантовые колонны. Луна тоже запела песню, но ее песня была слишком тихой для ушей смертных. И, дивясь, стояла Хильнарик в белоснежном одеянии, и лунный свет сиял на ее челе. Укрывшись в тени террасы, смотрели на нее король Мондата и король Толдиса. Они сказали:
— Она прекраснее, чем восход луны.
На другой день король Эйразима разбудил дочь на рассвете, и снова они вышли на балкон. И солнце взошло над цветущими садами, и туман ушел за Полтарнис, вернувшись к морю. В зарослях запищали зверушки, голоса фонтанов стали умолкать, и из всех мраморных храмов полилась песня птиц, посвященных Морю. И Хильнарик стояла, еще окруженная облаком блаженных грёз.
— Она прекраснее, чем утро, — сказали короли.
Но все же они решили еще раз испытать красоту Хильнарик на закате, когда еще не осыпались лепестки с плодовых деревьев, а по всей опушке соседнего леса уже распустились рододендроны и азалии. Солнце скрывалось за уступами Полтарниса, и туман с моря покрыл его вершину. Мраморные храмы ясно вырисовывались в вечернем небе, но сумерки уже застилали пространство между горами и городом. Потом с крыш храмов и с карнизов дворцов головой вниз ринулись летучие мыши, расправили крылья и стали летать вверх и вниз в меркнущем свете. Засветились золотистые огни в окнах, люди поплотнее закутались в одежды, спасаясь от серого морского тумана, послышался хор тоненьких детских голосов, а лицо Хильнарик стало воплощением тайны и мечты.
— Она прекраснее всего, что мы знаем, — сказали короли, — но кто может сказать, прекраснее ли она, чем Море.
Укрывшись в зарослях рододендрона на опушке дворцового леса, ожидал заката солнца охотник. Он ждал у глубокого пруда, где рос водяной гиацинт, а по воде плавали странные растения с широкими листьями, куда с восходом звезды приходили на водопой огромные туры, и он увидел светлый силуэт принцессы, облокотившейся на перила балкона. И прежде, чем взошли звезды и пришли буйволы, он покинул свое убежище и направился к дворцу, чтобы рассмотреть принцессу поближе. На траве лежала роса, и все было тихо вокруг, когда он шел по лужайке, держа наперевес свое огромное копье. В дальнем углу террасы три старых короля говорили о красоте Хильнарик и о судьбе Срединных Земель. Ступая неслышной поступью охотника, человек, стороживший у пруда, даже в вечерней тишине сумел подойти совсем близко, прежде чем принцесса заметила его. И когда он увидел ее вблизи, то воскликнул:
— Должно быть, она прекраснее, чем Море!
Когда принцесса обернулась, она узнала по одеянию и большому копью, что перед ней охотник на туров.
Услышав возглас юноши, трое королей тихо молвили друг другу:
— Это, верно, и есть тот самый человек.
Потом они предстали перед ним и заговорили с ним, дабы испытать его. Они сказали:
— Господин, то, что ты говоришь о Море — богохульство.
И юноша пробормотал в ответ:
— Она красивее, чем Море.
И короли сказали:
— Мы старше тебя и мудрее и знаем, что не может быть ничего более прекрасного, чем Море.
И юноша снял головной убор и преклонил колени, ибо он понял, что говорит с королями, но все же ответил:
— Клянусь этим копьем, она прекраснее, чем Море.
И все это время принцесса взирала на него и знала, что перед ней охотник на туров.
Тогда король Эйразима сказал сторожившему у пруда:
— Если ты взойдешь на Полтарнис и вернешься, как доселе не сумел сделать никто, и откроешь нам тайну колдовской притягательной силы Моря, мы простим тебе твое богохульство, и ты получишь в жены принцессу и воссядешь рядом с королями в Совете.
Юноша согласился с радостью. И принцесса обратилась к нему и спросила, как его имя. Он сказал, что его зовут Ательвок, и великая радость взыграла в нем при звуке ее голоса. А трем королям он обещал, что на третий день взойдет на Полтарнис и вернется, и вот какую клятву он должен был принести:
«Клянусь Морем, что уносит прочь миры, рекой Ориатоном, что люди именуют Океаном, клянусь богами, и тигром богов, и падением миров, что я увижу Море и вернусь в Срединные Земли».
И той же ночью он торжественно поклялся той клятвой в одном из храмов Моря, но три короля возлагали надежды более на красоту Хильнарик, чем на силу клятвы.
На другой день Ательвок ранним утром пришел из страны Толдис утром через Восточные Поля ко дворцу Эйразима, и Хильнарик встретила его на террасе. Они спросила, доводилось ли ему убивать тура, и он ответил, что убил трех, а потом рассказал, как добыл своего первого тура у пруда в лесу. Он взял тогда отцовское копье, пошел на берег пруда и затаился под азалиями, ожидая, пока взойдет звезда, при первых лучах которой туры приходят на водопой. Он пришел слишком рано, и ему пришлось ждать долго-долго, и часы ожидания казались нескончаемыми. Уже все птицы улетели в гнезда, закружились летучие мыши, время водопоя пришло, и Ательвок стал думать, что никто не придет. Когда он совсем отчаялся, заросли бесшумно раздвинулись, и могучий бык вырос у кромки берега, огромные рога свисали по бокам головы, концы их загибались кверху, а расстояние между ними было в четыре шага. Большой бык не видел Ательвока, потому что стоял на другой стороне пруда, а Ательвок не мог подползти к нему по берегу, потому что боялся попасть на ветер, ведь туры, обитая в густом лесу, видят плохо, а полагаются на слух и чутье. Но он быстро придумал, как поступить, пока бык стоял с поднятой головой всего в двадцати шагах от него. И вот тур настороженно потянул носом воздух, прислушался, а потом опустил тяжелую голову к воде и стал пить. В это мгновение Ательвок прыгнул в воду и, как стрела, понесся в глубине между стеблей удивительных растений, широкие листья которых плавают на поверхности. И Ательвок держал копье прямо перед собой, а пальцы левой руки он крепко сомкнул и не разжимал, потому и не всплыл на поверхность и не запутался в стеблях водных растений, а, увлекаемый силой толчка, двигался прямо вперед. Когда Ательвок прыгнул в воду, бык, должно быть, вскинул голову, испугавшись всплеска, потом он прислушался и понюхал воздух, но, не почуяв никакой опасности, замер на несколько мгновений, потому что в таком положении и застал его Ательвок, когда, задыхаясь, вынырнул у берега. Он мгновенно вонзил копье в горло тура, и тот пригнул голову, увенчанную страшными рогами. Но Ательвок ухватился за рока, и бык протащил его через заросли рододендрона, прежде чем упал. Но потом снова вскочил на ноги и умер стоя, все еще сражаясь, захлебнувшись собственной кровью.
Хильнарик слушала этот рассказ, будто перед ней стоял герой древности во всей своей легендарной славе.
И они долго гуляли по террасам, говоря друг другу те же слова, которые говорились и говорятся, и всегда в мире будут уста, чтобы их произносить. А над ними возвышался Полтарнис, созерцающий Море.
И вот пришло время Ательвоку отправляться в путь. И Хильнарик сказала ему:
— Неужто ты и вправду только взглянешь вниз с вершины Полтарниса и вернешься?
Ательвок ответил:
— Я непременно вернусь, потому что твой голос прекраснее гимнов, которые поют жрецы, славя Море, и хотя много рек впадает в Ориатон и вся их красота сбирается в том, что должно открыться моему взору, я все же вернусь и поклянусь, что твоя красота превосходит их красоту.
И ответила Хильнарик:
— Мудрость сердца моего, или странное предвидение, или тайное знание говорит мне, что я никогда больше не услышу твоего голоса. И я прощаю тебя.
Но он, вновь и вновь повторяя принесенную клятву, отправился в дорогу, и все оглядывался назад, пока склон не сделался слишком крут и взгляд его не уперся в камень. Он вышел ранним утром и взбирался весь день, почти не давая себе отдыха, по тропинке, каждая пядь которой была выглажена множеством ног. Прежде чем он достиг вершины, солнце скрылось за ней, и все темнее и темнее становились Срединные Земли. Тогда он сделал рывок, дабы успеть до темноты взглянуть на то, что должен был открыть ему Полтарнис.
Тьма уже стояла над Срединными Землями, и огоньки городов мерцали в тумане, когда он добрался до вершины, но впереди солнце еще не покинуло небосвод.
И там, внизу, было старое, изборожденное морщинами Море, оно улыбалось и напевало песню. Оно баюкало кораблики с блистающими парусами, а в руках держало старые жалкие обломки кораблей и мачты, утыканные золотыми гвоздями, которые оно в ярости выдернуло из великолепных галеонов. Сияние солнца отражалось в волнах, игравших бревнами, украденными из островков плавучего мусора, и кивавших позлащенными головами. И серые течения уползали к нему, подобно змеям, любящим нечто далекое вечной безответной любовью, не знающей покоя. И по всей бесконечной водной шири играли блики предзакатного солнца, а волны, и течения, и белые паруса были как лицо незнакомого, нового божества, которое первый раз глядит в глаза человеку только в миг смерти. И Ательвок, глядя на прекрасное Море, понял, почему мертвые никогда не возвращаются. Им ведомо то, что живым не понять, даже если бы мертвые пришли и рассказали им. А Море улыбалось ему, радуясь великолепию солнца. И была там гавань для возвращавшихся на родину кораблей, а над ней лежал залитый солнцем город, где по улицам ходили люди, облаченные в удивительные одежды далеких заморских стран.
Пологая мягкая тропа вела с вершины Полтарниса к берегу Моря.
Долго стоял там Ательвок, полный сожаления, понимая, что в душу его вошло нечто, чего не постичь людям Срединных Земель, чьи мысли не покидают пределов трех маленьких королевств. Потом, снова взглянув на плывущие корабли, и великолепные чужеземные одежды, и удивительные краски, лежащие на челе Моря, он обратил лицо к тьме и Серединным Землям.
И в тот миг Море запело вечернюю погребальную песнь, оно пело обо всем зле, какое сотворило в гневе, о разбитых им в ярости смелых кораблях, и в голосе жестокого Моря звучали слезы, ибо оно любило затонувшие галеоны, и оно призывало к себе людей, чтобы просить у них прощения, ибо любило все живое, погубленное им. И Ательвок повернулся и сделал шаг по осыпающемуся склону, потом другой, и прошел еще немного, чтобы быть поближе к Морю, и тут ему стало ясно, что люди неверно судили о прекрасном Море, потому что оно сердится лишь иногда, бывает жестоким лишь изредка. Он понял: потому так беспокойны морские полны, что Море любило галеоны, которые ныне были мертвы. Он пошел дальше, а за ним следом катились мелкие камушки. Когда свет сумерек угас и появилась звезда, он спустился на золотистый берег и шел, пока волны не заплескались вокруг его колен, и он услышал благословение Моря.
Ательвок стоял так, пока над ним не засветились звезды, и светились они в волнах. Все новые звезды вставали из-за Моря, огни загорались в портовом городе и зажигались фонари на кораблях. Ночь тлела красноватым светом, и глазам богов земля представала как один далекий огонек. Потом Ательвок вошел в портовый город. Там он встретил людей, прежде него покинувших Срединные Земли, и никто из них не хотел возвращаться к людям, которые никогда не видели Моря. Многие совсем забыли о трех маленьких королевствах, и в городе поговаривали, что один человек, который попробовал вернуться, оказался на обрывистом склоне с осыпями, на который невозможно было взобраться.
Хильнарик так и не вышла замуж. На ее приданое был построен храм, где люди проклинают Океан.
Каждый год они совершают торжественный обряд, в котором проклинают Море с его приливами, а луна смотрит сверху и ненавидит их.
Над свалкой мусора, над грудами битого кирпича на окраине города сгущались сумерки. Одна-две звезды проглянули сквозь дым, и вдалеке таинственным светом загорелись окна. Тишина вступала в свои права — и одиночество вместе с нею. В этот час выброшенные вещи, немые днем, обретают голос.
Первой заговорила старая пробка. Она сказала:
— Я выросла в песках Андалузии, но никогда не вслушивалась в тягучие песни Испании. Я лишь набиралась сил под солнцем, чтобы исполнить свое предназначение. Однажды появились торговцы, забрали нас из леса, сложили в высокие кипы, и мы долго-долго ехали вдоль берега моря на спинах ослов, пока не добрались до приморского города, где мне придали форму, в которой я существую поныне. Потом меня отослали на север, в Прованс — там я и осуществила свое предназначение. Меня приставили стражем к игристому вину, и я верно несла службу целых двадцать лет. Первые несколько лет вино в бутылке, которое я стерегла, спало и видело сны о Провансе, но с течением времени оно становилось все крепче, пока, наконец, каждый раз при виде человека не стало выталкивать меня изо всех сил, приговаривая: «Выпусти меня! Выпусти меня!» С каждым годом сила его росла, и когда мимо проходили люди, оно кричало все громче, но ему так и не удалось заставить меня покинуть пост. А после того, как я своей мощью продержала его взаперти двадцать лет, бутылку принесли на праздник и сняли меня с поста, и вино взыграло, и потекло по жилам людей, и наполнило радостью их души, и они встали и стали петь свои прованские песни. Но меня они выбросили, хотя я верно несла службу целых двадцать лет, а силы и упорства во мне было не меньше, чем в тот день, когда меня поставили на пост. Теперь я пропадаю в холодном северном городе — изгнанница, некогда видевшая небо Андалузии, стражница, хранившая солнце Прованса в веселящем душу вине.
Следующей заговорила кем-то оброненная необгоревшая спичка.
— Я дитя солнца, — заявила она, — и враг городов. В моем сердце живет то, что вы и представить себе не можете. Я сестра Этны и Стромболи,{8} во мне таится прекрасное могучее пламя, которое однажды выйдет на волю. Мы не станем больше покорно служить человеку в очаге или в топке, чтобы добыть хлеб насущный. Когда мы обретем силу, мы будем сами брать пищу, где найдем. В сердце моем живут замечательные дети, чьи лица засияют прекраснее, чем радуга. Они вступят в союз с Северным Ветром, и он поведет их вперед, и все почернеет за ним и почернеет над ним, и в мире не останется ничего прекрасного, кроме них. Они завоюют землю, она станет принадлежать им, и никто не остановит их, кроме нашего исконного врага — моря.
Потом настала очередь старого дырявого чайника. Он сказал:
— А я — друг городов. Я живу в очаге вместе со слугами — маленькими язычками пламени, которых кормят углем. Слуги пляшут вокруг меня за железной решеткой, а я сижу и пою, и приношу радость хозяевам. А пою я о том, как уютен кот, и какая ненависть к нему живет в сердце собаки, и о том, как ползает младенец, и о том, как бывает доволен хозяин дома, когда мы завариваем хороший крепкий чай. А иногда, когда в доме очень тепло, и хозяева и слуги довольны, я даю нагоняй злому ветру, рыскающему по свету.
А потом завела речь старая веревка.
— Меня изготовили в обреченном месте, и обреченные люди, работавшие без надежды, пряли мои нити. И потому беспощадно мое сердце, и потому я никогда не отпускала на волю ничего, что было мною связано. Многие вещи я безжалостно сдавливала долгие месяцы и годы. Обычно меня приносили смотанной на склад, где стояли большие ящики, пока открытые, а потом один из них вдруг закрывали и мою силу обрушивали на него, как заклятие, и если доски испускали стон, когда я в первый раз обхватывала их, или громко потрескивали ночью, вспоминая о родных сосновых рощах, я лишь крепче стискивала их, ибо в душе моей живет жалкая бесплодная ненависть тех, кто изготовил меня в обреченном месте. И все же, несмотря на то, что многие вещи томились под моей беспощадной властью, последним моим делом стало освобождение. Однажды ночью я лежала без дела на полу склада. Все молчало, и даже паук спал.
Вдруг, ближе к полуночи, гулкое эхо отразилось от деревянных стен и закружилось под крышей. Ко мне приближался человек, совсем один. И пока он шел, душа его осыпала его упреками, и я поняла, что человек в разладе со своей душой, ибо душа не давала ему жить и все время укоряла его.
Потом человек увидел меня и сказал:
— Вот она, по крайней мере, меня не подведет.
Когда я услышала, как он обо мне говорит, то решила исполнить все, чего бы он от меня ни потребовал, как можно лучше. И как раз когда я утвердилась в своем решении, человек поднял меня с полу, встал на пустой ящик, который я должна была стянуть наутро, и привязал один мой конец к темной балке, а узел завязал небрежно, потому что душа непрестанно укоряла его и не давала ему покоя.
Потом он сделал петлю на другом конце, но душа его, увидев это, перестала его укорять и стала умолять жить с ней в мире и не поступать необдуманно. Но человек продолжал делать свое дело и продел голову в петлю до подбородка, и душа страшно вскрикнула.
Потом человек оттолкнул ящик, и в тот миг, как он сделал это, я поняла, что моих сил не хватит, чтобы выдержать его, но я помнила, — он сказал, что я его не подведу, — и напрягла все свои волокна и стала держать его страшным усилием воли. Тогда душа закричала, чтобы я отпустила его, но я сказала:
— Нет. Ты замучила этого человека.
Тогда она закричала, чтобы я отвязалась от балки, а я уже и так начала соскальзывать, потому что меня держал небрежно завязанный узел, но я вцепилась в балку мертвой хваткой и ответила:
— Ты извела этого человека.
И она поспешно стала говорить мне еще что-то, но я не отвечала, и наконец душа, мучившая человека, который доверился мне, отлетела и оставила его в покое. А я стала ни на что не пригодной, ибо каждое волокно во мне надорвалось, и непреклонное мое сердце ослабло в той битве. И вскоре меня выбросили сюда. Но свой долг я исполнила.
Так они говорили между собой, и все это время над мусором возвышалась фигура старого деревянного коня-качалки. Наконец и он заговорил, горько сетуя:
— Я Благдаросс. Горе мне! Я брошен здесь, среди этих достойных, хотя и мелких созданий. Увы! Прошли те славные дни, когда я пребывал рядом с тем, кто был моим господином и моей душой. Он стал слаб духом, и никогда уж больше не узнает меня и не отправится на поиски славных приключений. Я был Буцефалом,{9} когда он был Александром,{10} и я нес его в победоносном походе до самого Инда.{11} Я вместе с ним сражался с драконами, когда он был Святым Георгием, я служил конем Роланду,{12} сражавшемуся за христианский мир, и часто бывал Росинантом.{13} Я участвовал в турнирах, странствовал в поисках приключений и встречался с Улиссом,{14} с героями и с феями. Или иногда вечером, когда уже вот-вот должны были потушить свет в детской, он вдруг вскакивал на меня, и мы мчались через Африку. Мы ехали по ночному тропическому лесу и вплавь преодолевали темные реки, где блестели глаза крокодилов, где гиппопотам проплывал вниз по течению или таинственное судно вдруг выступало из тьмы и тихо скользило мимо.
А когда кончался лес, пронизанный огоньками светлячков, мы выезжали на равнину и неслись вскачь, в сопровождении пурпурных фламинго, через земли печальных сумрачных царей, увенчанных золотыми коронами, и те, со скипетрами в руках, выбегали из своих дворцов, чтобы посмотреть на нас. Потом я вдруг разворачивался, так что пыль летела из-под копыт, и мы мчались домой, и моего хозяина укладывали спать. А на другой день мы снова отправлялись в путь, и находили заколдованную крепость, и побеждали драконов, охранявших ворота, и всегда возвращались с принцессой, которая была прекраснее, чем море.
Но мало-помалу мой хозяин рос телом и мельчал душой, и он реже стал ездить на поиски приключений. Наконец, он узнал золото и больше не вернулся ко мне, а меня выбросили сюда вместе с этим мелким народцем.
Но пока деревянный конь говорил, двое мальчишек, тайком от родителей удравших из дома, расположенного на краю пустыря, пробирались через него в поисках приключений. Один из них держал в руках швабру, и, увидев коня, он, не говоря ни слова, выдернул ручку из швабры, взял ее в левую руку и локтем прижал к боку.
Потом он вскочил на деревянного коня и, выставив палку от швабры острым концом вперед, проговорил:
— Саладин{15} сейчас в пустыне со своими приспешниками, а я — Ричард Львиное Сердце.{16}
Через некоторое время другой мальчик сказал:
— Теперь моя очередь сражаться с Саладином.
А Благдаросс возрадовался в деревянном сердце своем при мысли о битве и сказал:
— Я по-прежнему Благдаросс!
Впервые я увидел Андельшпрутц весной. Когда я шел полями, сияло солнце, и все утро я говорил сам себе: «Она будет освещена солнцем, когда я увижу ее, прекрасную покоренную столицу, чья слава так часто рисовалась мне в мечтах». И вот моим глазам предстали ее укрепления, возвышавшиеся над полем, а за ними стояли башни. Я вошел через ворота и увидел ее дома и улицы, и великое разочарование охватило меня. Ибо в каждом городе есть дух, ему присущий, по которому человек сразу может отличить один город от другого. Есть города, исполненные счастья, города, исполненные веселья, и города, исполненные печали. Есть города, чьи глаза устремлены в небо и такие, чьи глаза не отрываются от земли, некоторые смотрят в прошлое, а другие в будущее, одни внимательно глядят на вас, когда вы идете по ним, вторые только взглянут мимоходом, а третьи не замечают вовсе. Некоторые города любят своих соседей, некоторые привязаны к лугам и вересковым пустошам и открыты ветрам. Есть города в алых одеждах, есть в одеждах коричневых, а есть и в белоснежных. Одни из них расскажут вам истории о своем детстве, другие не откроют этой тайны. Одни города поют, иные бормочут, третьи злятся. Есть и такие, у которых разбито сердце, и каждый город по своему приветствует Время.
Я говорил себе: «Я увижу Андельшпрутц, столицу, гордую своей красотой», и говорил: «Я увижу как она скорбит о своем унижении».
Я говорил: «Она будет петь мне песни» и «она будет молчалива», «она будет окутана одеждами» и «она будет обнажена, но прекрасна».
Но окна Андельшпрутц безучастно глядели на равнину, как глаза мертвого безумца. Когда настало время бить колоколам, они звучали не в лад, одни были расстроены, другие дребезжали.
Ободранные крыши домов покосились. Вечером улицы столицы не наполнились приятным гулом голосов. Когда в домах зажглись огни, из окон не полились потоки таинственного света, просто было видно, что в доме горит светильник. Андельшпрутц утратила дух, который был присущ ей. Когда настала ночь и все ставни закрылись, тогда я, наконец, понял то, чего не понимал днем. Я понял, что Андельшпрутц мертва.
Я увидел светловолосого человека, который пил пиво в кафе, и я сказал ему:
— Почему Андельшпрутц мертва, и куда девалась душа вашей столицы?
Он ответил:
— У городов не бывает души, а в кирпичах нет жизни.
И я сказал ему:
— Вы правы.
И я задал тот же вопрос другому человеку, и он ответил мне то же самое, и я поблагодарил его за любезность. И я увидал стройного человека с темными волосами и следами слез на щеках, и спросил его:
— Почему Андельшпрутц мертва, и куда девалась ее душа?
И он ответил:
— Андельшпрутц слишком долго надеялась. Тридцать лет каждую ночь простирала она руки к земле Акла, к своей матери, у которой она была похищена. Каждую ночь Андельшпрутц надеялась и тяжко вздыхала. Каждый раз в годовщину страшного дня Акла высылала лазутчиков, чтобы они положили траурный венок под стены Андельшпрутц. Больше она ничего не могла сделать. И каждый год в эту ночь я плакал, ибо скорбью был полон дух столицы, взрастившей меня. Каждую ночь, когда другие города спят, Андельшпрутц лелеяла надежду, пока тридцать венков не истлели у ее стен, а Акла так и не прислала своего войска.
Но в ту ночь, когда верные лазутчики принесли тридцатый венок, столицу вдруг охватило безумие. Все колокола на колокольнях забили вразнобой, лошади отвязались и носились по улицам, все собаки выли. Ленивые завоеватели проснулись, перевернулись на другой бок и заснули снова. И я увидел, как в воздухе поднялась серая тень, видом напоминавшая Андельшпрутц, с волосами, украшенными призраками соборов, и она отлетела от своего города.
Эта огромная тень была душой Андельшпрутц. Она, стеная, двинулась в сторону гор, и я последовал за нею — ибо разве не она взрастила меня? Да, я пошел один в горы, и три дня провел там, и спал, закутавшись в плащ. У меня не было еды и не было другого питья, кроме воды горных ручьев. Днем ни единое живое существо не приближалось ко мне, и я слышал лишь шум ветра да бурление горных потоков. Но все три ночи до меня доносился с горы голос великой столицы, я видел, как на вершинах гор вспыхивали окна соборов, а временами мерцал фонарь ночного дозора. И я видел огромные туманные очертания души Андельшпрутц, сидевшей там в убранстве из своих призрачных соборов, с устремленным прямо перед собой безумным взглядом, бормоча что-то о древних битвах. И ее сбивчивая речь в ту ночь временами напоминала уличный гул, временами — звон колоколов, иногда зов сигнальной трубы, но чаще всего то был шум кровавой битвы. И речь ее звучала невнятно, и она была совсем, совсем безумна.
В третью ночь непрерывно лил дождь, но я остался там, дабы видеть душу своей родной столицы. И она все так же сидела, глядя прямо перед собой, и бредила, но голос ее теперь звучал мягче, и чаще в нем слышался перезвон колоколов, а иногда — песня. Прошла полночь, дождь лил, не переставая, и все так же одиночество гор нарушалось бормотанием несчастного безумного города. И наступили послеполуночные часы, те холодные часы, когда больные умирают.
Вдруг я увидел гигантские тени, двигавшиеся в завесе дождя, и услышал голоса, которые не были ни голосом моего города, ни другими знакомыми мне голосами. И вскоре я разглядел, хотя и смутно, множество душ городов, которые склонились над Андельшпрутц и утешали ее, и той ночью горные ущелья ревели голосами городов, поверженных много веков назад. Была там и душа Камелота,{17} давно покинувшая реку Аск, и был там Илион,{18} опоясанный башнями и все еще проклинающий прекрасное лицо разрушительницы Елены, я видел Вавилон и Персеполис,{19} и бородатое лицо быкоподобной Ниневии,{20} и Афины, оплакивающие своих бессмертных богов.
Той ночью на горе души мертвых городов говорили с моей столицей и успокаивали ее, пока, наконец, она не перестала бормотать о войне и смотреть диким взглядом — она закрыла лицо руками и только тихо плакала. Наконец она встала и медленно двинулась с горестно поникшей головой, опершись на плечи Илиона и Карфагена,{21} на восток, и покуда она шла, пыль ее дорог клубилась за ней, призрачная пыль, которая не превращалась в грязь под проливным дождем. И души городов вели ее все дальше, и постепенно они исчезли из виду, а древние голоса замерли в отдалении.
С тех пор я никогда больше не видел моего города живым, но однажды мне довелось повстречаться с одним путешественником, который рассказал, что где-то в сердце великой пустыни обретаются души всех мертвых городов. Он сказал, что как-то раз заблудился в месте, где не было воды, и слышал, как они говорили всю ночь.
На это я ответил:
— Я тоже однажды оказался в пустыне без воды и тоже слышал голос города, но я не знаю, правда ли он говорил со мной, потому что в тот день со мной случилось много удивительного, и только часть из этого происходила на самом деле.
И темноволосый человек сказал:
— Я думаю, это правда, хотя куда делась душа Андельшпрутц, мне неведомо. Я знаю только, что пастух нашел меня утром полуживого от холода и голода и принес сюда, и когда я оказался в городе, он был мертв.
Приснилось мне, что я совершил нечто ужасное, и мне было заказано погребение как в земле, так и в море, да и в ад мне тоже не было пути.
Я знал об этом и ждал. Потом пришли мои друзья, умертвили меня — тайно и по древнему обряду — и зажгли большие факелы, и унесли меня.
Все это происходило в Лондоне, и они шли, крадучись, по серым улицам среди жалких домов, пока не добрались до реки. А река и морской прилив боролись друг с другом среди глинистых берегов, и были черны и полны огней. Внезапное изумление охватило их, когда приблизились мои друзья с горящими факелами. Я видел все это, пока меня несли мертвого и коченеющего, ибо душа моя еще находилась в теле, ибо не было для нее места в аду, ведь в погребении по христианскому обычаю было мне отказано.
Они снесли меня вниз по ступенькам, осклизлым от зеленой тины, и дошли до полосы вязкого ила. Здесь, в обиталище брошенных вещей, они вырыли неглубокую могилу. Закончив, положили меня в нее и разом бросили факелы в воду. И когда вода погасила пламя, факелы, закачавшиеся на волнах, показались обыкновенными палками, черные чары обряда рассеялись, и я увидел багровый рассвет. Мои друзья закрыли плащами лица, торжественная процессия распалась, и они заторопились, как обращенные в бегство.
Ил стал лениво возвращаться на место, пока не затянул меня всего, кроме лица. Там я лежал рядом с навсегда забытыми вещами, со старыми лодками, которые никогда больше не понесет течение, с бесполезными, брошенными вещами и с отвратительными бесформенными кусками, которые не назовешь ни камнем, ни землей.
Я ничего не чувствовал, потому что меня умертвили, но способность понимать и мыслить сохранилась в моей бедной душе. Зарево рассвета ширилось, и я увидел заброшенные дома, сгрудившиеся на берегу реки, и их мертвые окна смотрели в мои мертвые глаза, окна, за которыми жила беда, а не человеческие души. Я так устал глядеть на эти жалкие предметы, что мне захотелось кричать, но закричать я не мог, потому что был мертв. Потом я понял то, чего никогда не понимал раньше — долгие годы этим брошенным домам тоже хотелось кричать, но они были мертвы, они были немы. Я понял, что и разбитым лодкам стало бы легче, если бы они могли заплакать, но у них не было глаз и не было жизни. И я тоже пытался заплакать, но слез в моих мертвых глазах не было. И я понял, что река могла бы позаботиться о нас, утешить нас, спеть нам песню, но ее широкие воды катились мимо, ей не было дела ни до чего, кроме роскошных кораблей.
Наконец прилив сделал то, чего не хотела сделать река — он пришел и накрыл меня, и душа моя обрела отдых в зеленой воде, и возрадовалась, и поверила, что это Погребение. Но с отливом вода вновь спала и оставила меня в вязком иле среди забытых предметов, старых разбитых лодок, которые никогда больше не поплывут, с заброшенными домами перед глазами. И все мы знали, что мертвы.
Позади меня в унылой стене, на которой море оставило пучки зеленых водорослей, открылись темные туннели и тайные узкие проходы, забранные решетками. Из них, наконец, крадучись, спустились крысы, чтобы растащить меня на куски, и душа моя возрадовалась и поверила, что теперь уж выйдет на волю из проклятого тела, которому отказано в погребении. Вскоре крысы немного отбежали и зашушукались между собой. Больше они ко мне не подходили. Я понял, что проклят даже крысами, и снова попытался заплакать.
Вновь вернулся прилив, и затопил мерзкий ил, и скрыл от моего взгляда брошенные дома и забытые вещи, и моя душа успокоилась на время в усыпальнице моря. А потом прилив снова покинул меня.
Так он приходил и уходил много лет. Потом меня нашел Совет графства и устроил мне пристойные похороны. Это была первая могила, где я смог уснуть. В ту же самую ночь друзья пришли за мной. Они выкопали меня и снова положили в мелкое углубление в иле.
В течение многих лет вновь и вновь мои останки хоронили, но всегда за похоронами следил один из тех, кто, как только наступала ночь, являлись, выкапывали меня и относили в мелкую яму в иле.
И вот наконец умер последний из людей, которые так ужасно поступали со мной. Я услышал, как его душа пролетела над рекой на закате.
И я снова обрел надежду.
Какое-то время спустя меня снова нашли, и снова перенесли из этого не ведающего покоя места, и похоронили в глубине священной земли, где моя душа снова начала надеяться, что сможет отдохнуть.
Тотчас же пришли люди в плащах и с факелами, чтобы вернуть меня назад в ил, ибо это превратилось в традицию, стало обрядом. И все брошенные вещи злорадствовали в потемках сердец своих, когда видели, как меня несут обратно, потому что они исходили завистью ко мне, когда я покидал ил. А плакать я не мог.
Годы текли к морю, где ходят черные суда, целые века исчезали в нем, а я продолжал лежать, не имея причины надеяться и не осмеливаясь питать надежду без причины, боясь великой зависти разбитых лодчонок и прочих предметов, которые больше не могли плавать.
Однажды начался сильный шторм, дошедший с моря до самого Лондона, он ворвался в реку, принесенный яростным восточным ветром. И он был мощнее сумрачных приливов, и порывы его сотрясали безразличный ил. Все несчастные жалкие вещи возрадовались, смешались с теми, что были выше их, и снова поплыли вместе с величественными кораблями. Шторм вынес мои кости из их жалкого приюта, и я надеялся, что больше никогда меня не станут мучить приливы и отливы. С началом отлива шторм спустился вниз по реке и повернул на юг, домой. А мои кости он разбросал по островкам и берегам счастливых чужеземных стран. И в тот миг, когда они оказались порознь, моя душа едва не обрела свободу.
Но тут по воле луны начался прилив и свел на нет все, что сотворил шторм. Прилив собрал мои кости с берегов солнечных островов и потащил их на север, пока не донес до устья Темзы, а там неумолимо повернулся на запад, поднялся верх по реке и добрался до илистой ямы, и бросил в нее мои кости. А ил частью закрыл их, а частью оставил белеть обнаженными, потому что илу нет дела до всякого сора.
Потом пришел отлив, и я увидел мертвые глаза домов и ощутил ненависть брошенных вещей, которые не унес шторм.
И снова проходили века, прилив сменялся отливом, а одиночество забытых вещей оставалось неизбывным. Все это время я лежал там, в иле, который никогда не покрывал меня полностью и в то же время никогда не давал мне освободиться, и я жаждал великой ласки теплой Земли или уютных объятий Моря.
Иногда люди натыкались на мои кости и хоронили их, но традиция оставалась жива, и потомки моих друзей всегда возвращали их на место. Наконец суда перестали ходить по реке, меньше стало фонарей, по воде уже не сплавляли строевой лес — вместо него проплывали старые поваленные ветром деревья во всей своей естественной простоте.
В какой-то момент я почувствовал, что где-то рядом со мной пробивается стебелек травы, увидел, как мох начал покрывать заброшенные дома. Однажды над рекой пролетела пушинка чертополоха.
Несколько лет я внимательно наблюдал эти знаки, пока не уверился, что Лондон уходит. Тогда я снова стал надеяться, и по обоим берегам реки среди заброшенных, поломанных вещей вспыхнула ярость, что кто-то смеет надеяться, лежа в презренном иле.
Постепенно ужасные дома рушились, а бедные мертвые вещи, никогда и не жившие, были милостиво похоронены травами и мхами. Наконец появились майские цветы, а потом вьюнок. Шиповник вырос на возвышениях, некогда бывших верфями и складами. Тогда я понял, что восторжествовал закон Природы, и Лондона больше нет.
Последний человек из Лондона пришел к набережной в старинном плаще, таком, какие надевали мои друзья, и склонился над парапетом, чтобы увериться, что я все еще там. Потом он ушел, и я больше никогда не видел людей, они ушли вместе с Лондоном.
Спустя несколько дней в Лондон прилетели птицы — певчие птицы.
Когда они заметили меня, то стали разглядывать, а потом отлетели в сторону и заговорили между собой.
— Он согрешил только против Человека, — говорили они, — нам он зла не причинил.
— Будем к нему добры, — говорили они.
Потом они приблизились ко мне и начали петь. Был восход, и с обоих берегов реки, с неба, из зарослей, которые когда-то были улицами, неслись песни сотен птиц. По мере того как разливался свет, пело все больше и больше птиц, все больше и больше их появлялось надо мной — тысячи, миллионы поющих птиц — и наконец я уже не видел ничего, кроме трепещущих крылышек, озаренных солнцем, и крошечных просветов неба. А потом, когда весь Лондон наполнился звуками ликующей песни, моя душа восстала из костей, валявшихся в илистой яме, и стала подниматься вверх вместе с песней. И казалось, что меж крыльев птиц открылась дорога и она устремлялась все выше и выше, и одни из малых врат Рая виднелись, распахнутые, в конце ее. И тогда я понял, что ил больше не сможет удержать меня, ибо я почувствовал вдруг, что могу плакать.
В этот миг я открыл глаза в спальне своего лондонского дома. За окном в свете яркого утра чирикала на дереве стайка воробьев, а на глазах у меня еще не высохли слезы, потому что во сне человек не сдерживает своих чувств. Но я встал и широко распахнул окно и, простерши руки над маленьким садом, благословил птиц, чья песня прервала течение ужасных страшных столетий моего сна.
В лондонской ночи разлита еле уловимая свежесть — словно шальной гуляка-ветер с кентских взгорий, сбежав от своих дружков, залетел в город. Влажно поблескивает асфальт. Издалека доносится слабый стук футбольного мяча: слух в эту позднюю пору особенно чуток. Глухие удары звучат все громче, заполняя ночной воздух. И вот фигура в черном проходит мимо и вместе со стуком мяча растворяется в темноте. Где-то кончился бал. Гаснут желтые огни, затворяются двери, музыканты умолкают, танцоры расходятся по домам и исчезают в ночи, и Время возглашает: «Все это кануло в прошлое и отошло к вещам, которых больше нет».
Но вот густые тени начинают таять. И так же неслышно, как тени, возвращаются домой кошки. У Лондона свои предвестники зари, которую в полях свободно возвещают птицы, звери и звезды.
И тут я понимаю — пока еще умом, а не сердцем, — что ночь окончательно низвергнута. Бледный свет уличных фонарей говорит мне, что улицы тихи и пустынны не потому, что власть ночи сильна, а потому что люди еще не пробудились ото сна. Так хмурые, растерянные стражи еще стоят с мушкетами у дворцовых ворот, хотя от владений их монарха осталась всего одна провинция, да и на ту пока никто не посягает.
Вид уличных фонарей, этих спутников ночи, не оставляет никаких сомнений в том, что вершины английских гор уже видят рассвет, что белые скалы Дувра розовеют в лучах зари и что морской туман, поднявшись, устремляется на берег.
А вот и дворник со шлангом вышел поливать улицу. Отныне ночь мертва. Что за воспоминания, что за фантазии роятся в голове! Безжалостной рукой Времени ночь изгнана из Лондона. Сотни обычных предметов облеклись на время в тайну, словно нищие в пурпур, и восседают на грозном троне. Четыре миллиона лондонцев спят и, быть может, видят сны. Какие миры они посещают? С кем там встречаются? Мои же мысли далеко отсюда, в покинутой Бетморе, чьи ворота раскачивает ветер. Ночью и днем скрипят ворота, качаясь на ветру, и некому их закрыть. Некому любоваться на великолепные медные ворота, позеленевшие от времени. Ветер пустыни засыпает песком их петли, но никто их не почистит. Страж не обойдет дозором высоких стен Бетморы, враг не возьмет их приступом. В домах не загорятся окна, на улицах не раздастся звук шагов. Она лежит за Холмами Судьбы, покинутая и мертвая. Я хотел бы увидеть Бетмору опять, но не смею.
Говорят, люди покинули Бетмору много лет назад. О бегстве из Бетморы рассказывают в тавернах, где собираются моряки и путешественники. Мне хотелось бы снова увидеть Бетмору. Говорят, много лет прошло с тех пор, как с виноградников, где я когда-то бродил, в последний раз собрали урожай — теперь там властвует пустыня.
Был яркий солнечный день, и жители Бетморы танцевали у своих виноградников под звон калипака. Кусты в садах были густо усыпаны пурпурными цветами, а на вершинах Холмов Судьбы белели снега.
За медными воротами давили в чанах виноград, чтобы затем приготовить ширабаб. Год выдался урожайным.
В маленьких садах на краю пустыни люди били в тамбанг и тит-тибак и мелодично дули в зутибар.
Повсюду веселились, пели и плясали, ибо виноград был собран, и в зимние месяцы будет вдоволь ширабаба, а то, что останется, обменяют у купцов из Оксухана на изумруды и бирюзу. Горожане радовались урожаю, созревшему на узкой полоске земли между Бетморой и пустыней, которая на Юге смыкается с небом. И когда дневной зной стал ослабевать и солнце спустилось к снежным вершинам Холмов Судьбы, чистый звук зутибара еще раздавался в садах и яркие платья танцовщиц мелькали среди цветов. Весь этот день люди видели, как три человека на мулах пересекают Холмы Судьбы. Они то приближались, то удалялись, следуя изгибам дороги — три темные точки на фоне снегов. Впервые их заметили рано утром, у перевала Пеол Джагганот. Похоже, они ехали из Утнар-Вехи. Всадники двигались весь день. Под вечер, в тот час, когда меркнет свет и цвета предметов меняются, незнакомцы появились у медных ворот Бетморы. В руках у них были посохи, с какими странствуют в тех краях вестники, а их одежды казались мрачными рядом с зелеными и лиловыми нарядами танцоров. Европейцы, которые тоже были на празднике, вместе со всеми слышали слова послания, но так как они не знали языка, то разобрали лишь название страны: Утнар-Вехи. Весть, принесенная всадниками, быстро передавалась из уст в уста, не прошло и четверти часа, как жители Бетморы подожгли свои виноградники и бросились вон из города — в основном на Север, хотя некоторые устремились на Восток. Они бежали из своих красивых домов, через медные ворота. Дробь тамбанга и титтибака и заунывный звук зутибара резко прорвались, а звон калипака еще несколько секунд стоял в воздухе. Три таинственных всадника, передав послание, молча повернулись и отправились назад той же дорогой, что пришли. Обычно в этот час на одной из высоких башен разводили огонь — чтоб отпугивать львов, — а медные ворота запирали на засов. Но этой ночью огня на башне не зажгли, и больше никогда не зажигали, а медные ворота не заперли, и они так и остались распахнутыми.
Не было слышно ни криков, ни плача: только треск рыжего пламени в виноградниках да топот бегущих ног. Люди бежали стремительно и спокойно, как стадо антилоп, завидевших человека. Словно наконец случилось то, чего они боялись веками и от чего имелось одно спасение: бежать без оглядки.
Страх охватил и европейцев, и они тоже кинулись бежать. А что говорилось в послании, я не знаю.
Одни считают, что это был приказ Тубы Млина, таинственного владыки тех земель, которого никто из людей не видел, приказ покинуть Бетмору. Другие говорят, что это было послание богов — враждебных или дружественных, неизвестно.
Третьи же утверждают, что в городах Утнар-Вехи свирепствовала Чума, а юго-западный ветер мог принести ее в Бетмору.
Некоторые думают, что странников поразила страшная гнусарская болезнь и что даже пот, капавший с их мулов, был смертелен. А в город они спустились, изнемогая от голода и жажды — иначе как объяснить их ужасный поступок?
Но большинство уверены, что то было послание самой пустыни, которая владеет всеми землями к Югу. Она прошептала его на ухо трем всадникам, знавшим ее голос, тем, кто ночует в песках без шатров, а днем обходится без воды, кто на себе испытал ее немилость. А те передали горожанам, что пустыня требует Бетмору, что она хочет вползти на ее красивые улицы, послать ветер, несущий песок, в ее дома и храмы. Ибо ее древней жестокой душе ненавистны люди, и впредь никто не должен нарушать покой Бетморы, лишь знойный ветер будет шептать у ее ворот слова любви.
Если бы я знал, что за весть принесли и объявили у медных ворот три странника, я бы отправился в Бетмору, чтобы увидеть ее опять. Здесь, в Лондоне, мне иногда нестерпимо хочется увидеть этот прекрасный белый город. Но я не решаюсь. Ведь неизвестно, что меня ждет: ярость жестоких неведомых богов, долгая мучительная болезнь, проклятие пустыни, пытки в крохотной комнатке во дворце императора Тубы Млина или что-нибудь еще, о чем не сказали странники — быть может, самое ужасное.
Приближался конец Каменного Века. Стоял холодный зимний вечер; солнце, ярко светившее над равнинами Тольда, никло; было безоблачно, только мрачно синело небо, на котором должны были появиться первые звезды; и поверхность спящей Земли начала застывать в холоде ночи. Тотчас же поднялись из своих нор и берлог, и встряхнулись, и осторожно вышли на охоту те из детей Земли, кому их закон велит, как только стемнеет, рыскать повсюду в поисках добычи. Бесшумно ступали они по равнине, и глаза их светились в темноте, и пути их не раз сходились и снова расходились. Внезапно на равнине появился мерцающий огонек — зловещий предвестник близкого присутствия Человека. И дети Земли, что повсюду рыщут ночами, косились на огонь, рычали и трусливо отбегали прочь; все — кроме волков. Волки подошли поближе, ибо стояла зима, и они были голодны, и тысячи их спустились с гор, и они с уверенностью говорили себе: «Мы сильны». Вокруг огня расположилось небольшое племя. Люди тоже пришли с гор и из тех стран, что лежат за горами, но именно в горах волки впервые учуяли людей и пошли за ними следом; сначала волки подбирали кости, которые племя оставляло после еды, но теперь подошли ближе и окружили людей со всех сторон. Огонь развел Лоз. Он убил маленького пушистого зверя, швырнув в него каменный топор, и собрал много красновато-бурых камней, и сложил их в длинный ряд, и положил на камни кусочки мяса этого зверя; потом разжег огонь с двух сторон, и камни раскалились, и мясо стало жариться. Вот тогда люди увидели, что волки, шедшие за ними следом, больше не хотят довольствоваться объедками на покинутых стоянках. Цепочка желтых светящихся глаз окружила людей, и если она и двигалась, то все ближе и ближе. Люди поспешно вырвали с корнем кустарник, срубили каменными топорами небольшое дерево и все это свалили в огонь, который развел Лоз, и когда на короткое время огромная куча хвороста закрыла пламя, волки подкрались и уселись еще ближе, чем прежде; а свирепые и храбрые псы, которые принадлежали племени, решили, что в схватке с волками им придет конец, как им давно уже предсказывали. Пламя набросилось на огромную кучу хвороста, быстро охватило ее, высоко взметнулось вверх с одного края и надменно поднялось над костром, и волки, видя, как этот ужасный слуга Человека упивается своим могуществом, и не зная, как часто предает он своих господ, медленно пошли прочь, будто у них были еще и другие дела. Весь остаток ночи псы выли, словно упрашивая волков вернуться назад. Но племя улеглось вокруг костра под мохнатыми звериными шкурами и уснуло. И поднялся сильный ветер, и стал дуть в бушующую середину костра, и раздувал огонь до тех пор, пока накал из багрового не стал белым от страшного жара.
Племя пробудилось на рассвете.
Можно было бы догадаться, что в таком громадном костре ничего не осталось от маленького пушистого зверя, но голод оказался сильнее рассудка, и Лоз принялся рыться в золе. То, что он там нашел, безмерно удивило его: там не только не было мяса, не было даже ряда красновато-бурых камней, а лежало нечто более длинное, чем нога человека и уже, чем его рука, похожее на большую расплющенную змею. Увидев, что тонкие края этого предмета сходятся, образуя острие, Лоз взял камень, чтобы отколоть этот конец и наточить его. Точить Лоз умел. Он удивился еще больше, когда понял, что камнем тут ничего не сделаешь. Прошло много времени, прежде чем Лоз догадался, что края можно наточить, если потереть их о камень; тогда он наточил и острие, и один край этого предмета, кроме того конца, который держал в руке. И Лоз поднял этот предмет, и взмахнул им, и вот тут наступил конец Каменного Века. В тот день, в маленьком лагере, как только племя двинулось в путь, закончился Каменный Век, который в течение тридцати или, может быть, сорока тысяч лет постепенно создавал Человека, возвысив его над животными и навсегда утвердив в нем сознание своего превосходства над ними.
Но прошло немного дней, и какой-то другой человек попытался сделать себе железный меч, когда, как и Лоз, жарил мясо такого же маленького пушистого зверя. Миновало совсем немного лет, и кто-то еще догадался положить мясо на камни, как это сделал Лоз; если в то время люди жили не на равнинах Тольда, а в других местах, они брали кремень или мел. Сменилось совсем немного поколений, и в огне был расплавлен еще один кусок железной руды, и загадка постепенно была разгадана. Но именно Лоз первым сорвал покров с одной из бесчисленных тайн Земли, что в конце концов дало нам и стальной меч, и плуг, и различные машины, и большие заводы; не будем же упрекать Лоза, если мы теперь считаем, что он поступил неверно, ибо он не ведал, что творил. А племя двигалось дальше, пока не вышло к реке. Здесь люди обосновались у подножия холма и построили себе хижины. Очень скоро им пришлось воевать с другим племенем, гораздо более сильным; но меч Лоза был страшен, и его племя одолело противника. Стоило хоть раз ударить Лоза, он взмахивал своим железным мечом, и тогда никому не было спасения. Лоз был непобедим. И он стал вождем племени вместо Иза, который до той поры правил племенем, владея острым каменным топором, как до него правил его отец.
Лоз родил Ло, а когда состарился, передал сыну свой меч, и Ло правил племенем, владея этим мечом. И Ло дал мечу имя Смерть, потому что меч был таким же скорым и беспощадным.
А Из родил Ирда, которого считали самым ничтожным человеком в племени. Ирд ненавидел Ло, и все из-за железного меча, которым тот владел.
Однажды ночью Ирд взял свой острый топор и пробрался к хижине Ло, и хотя он шел совсем бесшумно, пес Ло, по имени Стерегущий, услыхал его и тихо заворчал у двери хозяина. Когда Ирд оказался возле хижины, он услышал, как Ло нежно разговаривал со своим мечом. Ло говорил: «Лежи спокойно, Смерть. Отдохни, отдохни, старый меч». И потом: «Ну что, Смерть, опять? Успокойся. Успокойся». И затем снова: «Ты, наверно, голоден, Смерть? Или тебя мучит жажда, бедный старый меч? Скоро, Смерть, скоро. Потерпи немного».
И Ирд убежал, потому что ему не понравилось, как нежно говорил Ло со своим мечом.
Ло родил Лода. Когда Ло умер, Лод взял железный меч и стал править племенем.
А Ирд родил Ита, которого считали самым ничтожным человеком в племени, так же как и его отца.
Когда Лод побеждал в бою врага или убивал страшного дикого зверя, Ит поскорее уходил в лес, чтобы только не слышать, как остальные восхваляют Лода.
Как-то раз, когда Ит сидел в лесу, дожидаясь, чтобы прошел день, ему вдруг показалось, что ствол дерева глядит на него, словно обратясь к нему лицом. Ит испугался, потому что деревья не должны глядеть на людей. Но потом Ит понял, что это всего лишь дерево, а не человек, хотя оно и было похоже на человека. Ит стал говорить с этим деревом и рассказывать ему про Лода, потому что Ит не осмелился бы говорить о нем с кем-нибудь из людей. Ему становилось легче, когда он рассказывал про Лода.
И однажды Ит взял свой каменный топор, отправился в лес и оставался там много дней.
Возвратился он ночью, и когда наутро люди проснулись, они увидели какое-то создание, очень похожее на человека, но которое все же не было человеком. Широко расставив локти, оно совершенно безмолвно сидело на вершине холма. А Ит, низко кланяясь, поспешно раскладывал перед ним плоды и мясо, и потом отпрыгнул в сторону, и вид у него был очень испуганный. Вскоре люди вышли посмотреть на это создание, но не осмелились подойти слишком близко, потому что все видели, как боится его Ит. А Ит пошел к себе в хижину и вынес оттуда наконечник охотничьего копья и маленькие каменные ножи. Ит положил свои богатства перед этим созданием, так похожим на человека, и опять отпрыгнул в сторону.
И люди из племени стали спрашивать Ита об этом безмолвном создании, так похожем на человека, и Ит сказал: «Это Гед». Тогда они спросили: «А кто этот Гед?», и Ит ответил: «Гед дает нам урожай и насылает дождь; солнце и луна тоже принадлежат Геду».
Племя вернулось в свои хижины, но позже люди пришли снова и обратились к Иту: «Гед совсем такой же, как мы, у него тоже есть руки и ноги». Но Ит указал на правую руку Геда, которая отличалась от левой, потому что имела вид звериной лапы, и сказал: «Вот знак того, что Гед не такой, как все люди».
Тогда они сказали: «Это и вправду Гед». Лод заметил: «Он не говорит и ничего не ест», а Ит ответил: «Голос его — это гром, и пища его — голод».
И племя последовало примеру Ита, и принесло Геду в дар небольшие куски мяса; и Ит жарил их перед Гедом, чтобы тот мог почувствовать вкусный запах.
Назавтра началась сильная гроза с тяжелыми раскатами грома и разбушевалась среди холмов, и все племя в страхе укрылось в своих хижинах. Вдруг возле хижин появился Ит, и вид у него был совсем не испуганный. Ит что-то проговорил, а люди решили, что это он вызвал такую ужасную грозу, потому что они положили перед Гедом не самые лучшие куски убитых ими зверей, и мясо было жестким.
И племя стало воздавать Геду гораздо больше почестей, чем Лоду. И это очень сердило Лода.
Как-то ночью, когда все спали, Лод поднялся, приказал своему псу молчать, взял железный меч и отправился к холму. Он подошел к Геду, безмолвно сидевшему под ночными звездами, и увидел его широко расставленные локти, и звериную лапу, и на земле перед ним след от костра, где готовили для него пищу. Лод постоял там некоторое время, стараясь унять страх и собрать всю свою волю.
Потом он бросился к Геду и занес над ним свой меч, но Гед не ударил его и не отпрянул назад. И Лод подумал: «Гед не ударил меня. Что же он теперь со мной сделает?»
И Лод опустил меч, и не нанес удара, но эта мысль: «Что же Гед теперь со мной сделает?» — снова и снова терзала его.
И чем дольше Лод думал, тем сильнее становился его страх.
И Лод бежал прочь от Геда.
Лод все еще был вождем племени в битве с врагом или на охоте, но главные боевые трофеи относили Геду, и убитые звери тоже доставались ему; к Геду всегда шли с любыми вопросами, касались ли они войны, или мира, или тех законов, по которым жило племя, или ссор между людьми, и Ит отвечал на них после того, как ночью говорил с Гедом.
И вот на следующий день после затмения Ит объявил, что Геду недостаточно тех даров, которые ему приносили, что нужна гораздо большая жертва, а Гед теперь так разгневан, что его не задобрить обычным приношением. И еще Ит сказал, что для того, чтобы спасти племя от гнева Геда, он поговорит с ним сегодня ночью и спросит, какую тот хочет новую жертву.
Сердце Лода сжалось от страха, ибо внутренний голос подсказывал ему, что Гед захочет в жертву его единственного сына, к которому перейдет железный меч, когда Лод умрет.
Никто не посмел бы прикоснуться к Лоду, пока тот владел железным мечом, но внутренний голос снова и снова звучал в его туго соображавшем мозгу: «Гед любит Ита. Так говорит Ит. Ит ненавидит тех, в чьих руках меч».
«Ит ненавидит тех, в чьих руках меч. Гед любит Ита».
Наступил вечер и пришла ночь, когда Ит должен был говорить с Гедом, и все росла уверенность Лода в том, что роду его грозит близкая гибель.
Он улегся, но не мог уснуть.
В полночь Лод встал, взял железный меч и снова пошел к холму.
Там сидел Гед. Приходил ли уже к нему Ит? Ит, которого любил Гед, и который ненавидел тех, в чьих руках был меч.
И Лод долго смотрел на свой старый железный меч, который пришел к его деду на равнинах Тольда.
Прощай, старый меч! И Лод положил его на колени Геда, и удалился.
И когда перед самым рассветом пришел Ит, он увидел, что Гед принял эту жертву.
Был некогда один город — праздный город, где люди рассказывали пустые истории.
И в городе был обычай брать дань со всех людей, желающих в него войти. В воротах каждый входящий должен был рассказать праздную историю.
Так все люди и платили привратным стражам пошлину — рассказывали праздные истории, а потом беспрепятственно входили в город целыми и невредимыми. И в известный час ночи, когда король того города просыпался, и быстрыми шагами расхаживал взад-вперед по опочивальне, и взывал к умершей королеве, стражи должны были запереть ворота, пойти в покои короля и, усевшись на полу, рассказывать ему все истории, собранные за день. Король слушал их, и на него нисходило умиротворение, и он слушал еще, а потом снова ложился и наконец засыпал, и тогда стражи молча вставали и выскальзывали из опочивальни.
Странствуя, подошел я недавно к воротам этого города. И в тот самый момент какой-то человек как раз собирался заплатить дань стражам. Они сидели на земле между ним и воротами, по-турецки скрестив ноги, каждый был вооружен пикой. Близ него на теплом песке ожидали два других путешественника. И вот что рассказал этот человек:
«И город Номброс отказался поклоняться богам и обратился к Богу. Потому боги набросили мантии на лица и быстро покинули город. И вступили в легкий туман, окутавший холмы, и ушли через оливковую рощу в забвение. Но, уже оставив землю, обернулись и в мерцающем свете сумерек последний раз взглянули на свой город; взглянули с гневом и сожалением, потом отвернулись и ушли навеки. И послали назад Смерть с косой, сказав ей: „Умертви половину города, предавшего нас, но другую половину отпусти с миром, чтобы помнили старых отвергнутых богов“.
Но Бог послал ангела разрушения, дабы доказать, что это Он Бог, и приказал ему: „Лети вниз и покажи силу моей длани тому городу, и умертви в нем половину жителей, другую же половину оставь с миром, — пусть знают, что Я Бог“.
Ангел разрушения немедля потянулся за мечом, и меч вышел из ножен с глубоким вздохом. Так вздыхает грубый дровосек, изготовясь нанести первый удар по гигантскому дубу. Потом ангел простер вниз руки и, склонив между ними голову, упал вперед с края небес. С силой оттолкнулись упругие лодыжки, за спиной забили крылья. И сквозь вечер спускался он на землю, вытянув вперед меч и напоминая брошенный неким охотником дротик, возвращающийся на землю, почти коснувшись земли, поднял он голову, и повернул крылья нижними перьями вперед, и опустился над берегом широкой Флавро, которая течет через город Номброс. И вдоль берега Флавро летел он низко, как стервятник над свежескошенным кукурузным полем, над оставшейся без пристанища мелкой живностью, и в то же время вдоль другого берега реки шла Смерть, размахивая косой.
Они сразу заметили друг друга. Ангел свирепо воззрился на Смерть, Смерть отвечала ему злобным взглядом, и ярко-красные огоньки в глазах ангела освещали туман, лежавший в пустых глазницах Смерти. Они ринулись друг на друга, скрестив меч с косой. И ангел захватил храмы богов и воздвиг над ними знак Божий, а смерть завладела храмами Бога и устроила в них церемонии и жертвоприношения богам; а между тем мирно шли столетия, неся к морю воды Флавро.
И теперь иные поклоняются Богу в храме богов, иные — богам в храме Бога, и ангел не вернулся в ликующий хор, а Смерть не воссоединилась с мертвыми богами; бьются они по всему Номбросу, и все еще жив город, раскинувшийся по берегам Флавро».
И стражи в воротах сказали: «Входи».
Потом другой путешественник поднялся и проговорил:
«Торжественно плыли огромные серые облака между Хухенвази и Ниткраной. И величественные горы, божественный Хухенвази и Ниткрана, король вершин, приветствовали облака и называли братьями. И облака радовались их приветствию, потому что редко встречали товарищей в пустынных небесных высях.
Но вечерние испарения сказали туману: „Что за тени осмелились двигаться над нами, да еще в сторону Ниткраны и Хухенвази?“
И туман ответил вечерним испарениям: „Это всего лишь туман, который обезумел и оставил теплую и уютную землю и в безумии своем возомнил, будто место его — вровень с Хухенвази и Ниткраной“.
„Некогда, — сказали вечерние испарения, — там проплывали облака, но было то много-много дней назад, как говорили наши предки. Возможно, этот безумец считает себя облаком“.
И откликнулись дождевые черви из теплых глубин грязи: „О туман, ты и есть облака, и нет других облаков, кроме тебя. А что до Хухенвази и Ниткраны, то их я не вижу, значит, они не высоки, и нет в мире гор, кроме тех, что каждое утро извергаю я из глубин грязи“.
И туман и вечерние испарения с радостью внимали голосу дождевых червей и смотрели на землю, веря их словам.
И правда, лучше быть туманом и ночами держаться поближе к теплой грязи и слушать утешительные речи дождевых червей, чем скитаться в угрюмых высотах, — лучше оставить горы наедине с их пустынными снегами, и пусть обретут они уют в созерцании раскинувшихся под ними городов людей и в шепоте неведомых далеких богов, какой слышат вечерами».
И стражи в воротах сказали: «Входи».
Тогда поднялся человек, пришедший с Запада, и рассказал западную историю. Он сказал:
«Одна дорога в Рим ведет через древний храм, некогда любимый богами. Она проходит по верху мощной стены, а пол храма находится глубоко под ней и выложен бело-розовым мрамором.
На полу храма насчитал я около тринадцати голодных котов.
„Бывало, — говорили они между собой, — жили здесь боги, бывало — люди, а теперь — коты. Давайте понежимся на солнышке на горячем мраморе, пока не придут другие люди“.
Был именно тот теплый полуденный час, когда мое воображение способно улавливать безмолвные голоса.
И страшная худоба тринадцати котов подвигла меня пойти в рыбный магазин по соседству и купить там изрядное количество рыбы. Я вернулся и бросил рыб через ограждение с вершины мощной стены, и, пролетев тридцать футов вниз, шлепнулись они на священный мрамор.
Ну, в любом другом городе, только не в Риме, и в умах других котов падающие с неба рыбы вызвали бы изумление. Эти же неторопливо поднялись, потянулись и лениво направились к рыбам. „Всего-то чудо“, — ворчали они про себя».
И стражи в воротах сказали: «Входи».
Горделиво и медленно — подобно их речи — приблизился к ним верблюд, чей наездник просил о въезде в город. Его лицо было освещено закатным солнцем, по которому он сверял свой путь к городским воротам. Стражи потребовали пошлину. Тогда обратился он к своему верблюду, верблюд повернулся и встал на колени, и человек сошел вниз. Человек развернул шелка и достал японский ларец из разных металлов. На крышке его были изображены фигуры людей, которые с берега пристально вглядывались в какой-то остров во Внутреннем Японском море. Показал он ларец стражам, а когда те взглянули, промолвил:
«Кажется мне, что эти люди говорят друг другу так: „Полюбуйтесь на Оини, любимое дитя моря, маленького моря-матери, моря, не знающего штормов. Оно уходит с Оини, распевая песнь, с песней же возвращается по ее пескам. Мала и незаметна Оини на коленях моря, и не заглядывают к ней любопытные корабли. Белые паруса никогда не уносили ее легенд в далекие края, не рассказывают их бородатые странники морские. Ее незатейливые сказки неведомы на Севере, не слышали их китайские драконы, не знают и те, кто на слонах переходит Инд“.
Люди рассказывают эти сказки, и дымок клубится; дымок клубится, а они рассказывают сказки.
Оини — не известна среди народов, не знают о ней в местах встречи купцов, не говорят о ней чужие губы.
Да и впрямь, Оини — крохотный остров, и любят ее те, кому знакомы ее побережья и местечки, укрытые от моря.
Не стяжавшая славы, известности и богатства, Оини горячо любима эльфами да еще немногими; но все умершие здесь продолжают любить ее и часто нашептывая бродят ночами по ее лесам. Можно ли забыть Оини даже после смерти?
Ведь здесь, да будет вам известно, есть дома людей, и сады, и золотые храмы богов, и удаленные от морских берегов священные места, и шелестящие леса. И есть здесь дорога, которая петляет по холмам и ведет в таинственные святые земли, где духи лесов пляшут ночами или поют, невидимые, в свете солнца. И никто не заходит в эти святые земли: тот, кто любит Оини, не хочет лишать ее таинственности, а любопытные чужеземцы сюда не заглядывают. И правда, мы любим Оини, хотя она так мала; она наша матушка и добрая нянька морских птиц.
Посмотрите, и сейчас ласкают ее нежные руки матери-моря, чьи мечты витают далеко отсюда, близ старого скитальца Океана.
Не забудем и вулкан Фудзияму. Гордо возвышается он над облаками и морем, у подножия — окутанный туманом, расплывчатый и смутный, в вершине — отчетливо зримый со всех окрестных островов. Передвижения кораблей не укрываются от его взора, ночи и дни обтекают его, как ветер, лето за летом и зима за зимой расцветают и угасают у его ног, жизни людей бесшумно приходят и уходят, и Фудзияма все видит — и знает».
И стражи в воротах сказали: «Входи».
И я мог бы подарить им сказку, чудесную и правдивую, — сказку, которую рассказывал во многих городах и которой до сих пор никто не поверил. Но солнце уже село, и наступили быстротечные сумерки, и призрачная тишина шла от далеких, растворяющихся во тьме холмов. Покой воцарился над воротами города. И величавая тишина торжествующей ночи была больше по душе стражам ворот, чем людские речи. Потому кивнули они в нашу сторону и взмахнули руками, позволяя войти в город беспошлинно. И мы тихо прошли по песку, затем между высокими каменными столбами ворот, и глубокий покой снизошел на стражей, и безмятежно замерцали звезды.
И как недолго говорит человек, недолго и суетно. И как долго он безмолвствует. Совсем недавно видел я царя в Фивах, который молчит уже четыре тысячелетия.{22}
Позавчера я был в Лондоне на званом обеде. Когда дамы встали из-за стола, место справа от меня опустело. Слева же сидел какой-то человек, который, очевидно, знал мое имя, ибо через несколько минут он повернулся и сказал:
— Я читал ваш рассказ о Бетморе в журнале.
Разумеется, я помнил этот рассказ о прекрасном восточном городе, который в одночасье опустел по неведомой причине.
Пробормотав «да-да», я принялся подыскивать какое-нибудь более подходящее выражение благодарности.
И очень удивился, когда он вдруг сказал:
— Вы ошибаетесь насчет гнусарской болезни, она здесь совершенно ни при чем.
— Как! — воскликнул я. — Вы там бывали?
И он ответил:
— Да, с помощью гашиша. Я хорошо знаю Бетмору. — И вытащил из кармана маленькую коробочку. В ней было что-то вроде дегтя, но с очень странным запахом. Незнакомец предупредил меня, чтобы я не дотрагивался до черного вещества, потому что пятно останется на несколько дней.
— Мне дал эту штуку один цыган, — пояснил мой сосед. — У него такого добра хоть отбавляй. Гашиш свел в могилу его отца.
Но я прервал его. Мне хотелось узнать, почему люди покинули Бетмору и почему они так спешили.
— Было ли то проклятие Пустыни?[2] — спросил я.
И он ответил:
— Отчасти то была ярость Пустыни, а отчасти приказ императора Тубы Млина, ибо этот трусливый мерзавец в родстве с Пустыней по материнской линии.
И он рассказал мне странную историю.
— Помните моряка с черным шрамом? Он был в Бетморе в описанный вами день, когда к медным воротам подъехали вестники на мулах и все тотчас обратились в бегство. Я встретил его в таверне, пьющим ром, а после он подробно рассказал мне обо всем, что там случилось. Но, как и вы, моряк не знал, в чем заключалась весть и кто ее послал. Он заявил мне, что должен увидеть Бетмору еще раз. Как только он попадет в какой-нибудь восточный порт, то непременно отправится в заброшенный город, пусть даже ему придется встретиться с самим дьяволом. Моряк то и дело повторял, что готов иметь дело с дьяволом, лишь бы разгадать тайну послания, опустошившего город в одночасье. И под конец заявил, что готов встретиться с императором Тубой Млином, свирепость и трусость которого явно недооценивал. Вскоре моряк сказал мне, что нашел подходящий корабль, и больше я не видел его в таверне, где он любил пить ром. Приблизительно в то же время я раздобыл гашиш у цыгана, у которого этого добра было с избытком. Человек, попробовав гашиш, выходит из себя в полном смысле слова. У него словно вырастают крылья. Он переносится в другие страны и даже в другие миры. Однажды мне открылась тайна вселенной. Не помню толком, в чем она состоит, но, похоже, Творец не принимает свое Творение всерьез. Я помню, как Он сидел в Пространстве, глядя на плоды Своих трудов, и смеялся. Я был в ужасных мирах и видел невероятные вещи. Туда переносишься с помощью воображения, и только с его помощью можно вернуться назад. Однажды, летая в эфире, я встретил бродягу-духа, который принадлежал человеку, умершему от наркотиков сто лет назад. И он увлек меня в области, о которых я и понятия не имел. Где-то за Плеядами мы повздорили, он улетел, а я не мог сообразить, как вернуться назад. Через некоторое время я встретил огромную серую Тень, дух какого-то великого человека, и умолил ее указать мне путь домой, и Тень, обдав меня ветром, прервала свой полет и благосклонно спросила, вижу ли я крошечный огонек вдали. Я смутно различил тусклую звезду. Это Солнечная система, сказала Тень, и продолжала свой непостижимый путь. Мне с огромным трудом удалось добраться до дома, и как раз вовремя, потому что тело мое, оставшееся в кресле, уже начало коченеть. Камин к тому времени погас, в комнате было очень холодно, сил у меня хватило только на то, чтобы по очереди шевелить пальцами. Кости страшно ломило, и мне казалось, что под ногти мне загоняют сотни иголок, но постепенно руки согрелись, и я смог дотянуться до колокольчика. Ко мне долго никто не приходил: все давно спали. Наконец, появился слуга, позвали доктора, и тот сказал, что я отравился гашишем, но дело, конечно же, было не в гашише, а в том бродяге-духе.
Я мог бы рассказать вам удивительные вещи, но вы хотите знать, кто послал ту весть в Бетмору. Что ж, то был Туба Млин. И вот как я об этом узнал. После описанного вами события, я часто посещал Бетмору — обычно я принимаю гашиш по вечерам у себя дома, — и никогда никого там не встречал. Пески Пустыни устремились в город, улицы сделались желтыми и мягкими, а сквозь распахнутые двери, которые качались на ветру, песок проникал внутрь домов.
Однажды вечером я попросил слугу присматривать за огнем в камине, сел в кресло и принял гашиш. Первым, кого я увидел, попав в Бетмору, был моряк с черным шрамом, который шел по улице, оставляя следы на желтом песке. И мне безумно захотелось узнать, какая неведомая сила опустошила город.
Я понял, что то был гнев Пустыни, ибо над горизонтом нависали грозовые тучи, а далеко в песках слышались раскаты грома.
Моряк брел по улице, глядя на опустевшие дома. Он то кричал, то пел, то писал свое имя на мраморной стене. Потом он уселся на ступеньки и подкрепился. Вскоре, устав от города, он пошел назад. Когда он поравнялся с медными позеленевшими воротами, внезапно появились три всадника на верблюдах.
Я ничем не мог помочь. Я был лишь невидимым блуждающим сознанием, тело мое осталось в Европе. Моряк отчаянно защищался, но силы были неравны, его связали и увезли в Пустыню.
Я следовал за ними, пока хватало сил. Их путь лежал через Пустыню, вокруг Холмов Судьбы, к Утнар-Вехи, и тогда я понял, что люди на верблюдах — слуги Тубы Млина.
Днем я бываю занят. Я работаю в страховой компании — надеюсь, вы вспомните обо мне, если надумаете застраховать свою жизнь, имущество или автомобиль, — впрочем, это не имеет отношения к моей истории. Я с нетерпением ждал вечера, хотя принимать гашиш два дня подряд небезопасно. Мне хотелось узнать, что они сделали с беднягой-моряком, потому что я слышал о Тубе Млине много плохого. Наконец я очутился дома. Первым делом я написал письмо, тем позвал слугу и сказал ему, чтобы ко мне никто не входил, хотя на всякий случай оставил дверь открытой. Потом я пожарче растопил камин, уселся у огня и отведал из сосуда грёз. Я направлялся ко дворцу Тубы Млина.
Шум на улице удерживал меня на месте дольше обычного, но вдруг я оказался над городом. Внизу подо мной промелькнула Европа и вскоре появились белые остроконечные верхушки дворца Тубы Млина. Его самого я отыскал в крохотной комнатке с тремя узкими высокими окнами. За спиной у него висел занавес из красной кожи, на котором золотыми нитями были вышиты яннийские письмена: все имена Бога. На вид императору было не больше двадцати, и выглядел он тщедушным и слабым. Хотя он непрерывно хихикал, лицо его оставалось мрачным. Когда я перевел взгляд с его лба на дрожащую нижнюю губу, то понял, что в комнате происходит нечто отвратительное. Еще я заметил, что глаза императора были широко раскрыты, и хотя я все время пристально наблюдал за ним, он ни разу не моргнул.
Проследив направление его жадного взгляда, я увидел распростертого на полу моряка, он был еще жив, но страшно изувечен, а вокруг него суетились императорские палачи. Они вырезали из его кожи длинные полосы и тянули за их концы, причиняя ему нестерпимую боль. (Затем мой сосед рассказал много такого, что я вынужден здесь опустить.) Моряк еле слышно стонал, и всякий раз, услышав его стон, император Туба Млин принимался хихикать. Я не чувствовал запахов, зато мог слышать и видеть. Не знаю, что было ужаснее: нечеловеческие муки моряка или счастливое немигающее лицо Тубы Млина.
Мне захотелось поскорей покинуть это место, но время еще не пришло, и я был вынужден остаться.
Внезапно лицо императора стало подергиваться, а нижняя губа задрожала еще быстрее, он раздраженно заерзал и визгливо крикнул главному палачу, что в комнату пробрался дух. Я нисколько не испугался, потому что человек не может причинить вред духу. Гнев императора поверг палачей в ужас, они оставили свою работу, потому что руки у них дрожали. Тогда два вооруженных копьями стража выскользнули из комнаты и вскоре принесли две золотые чаши с выпуклыми нашлепками, в которых был гашиш. Чаши были такими большими, что если бы их наполнить кровью, то там могли бы плавать человеческие головы. Двое стражей пали на колени и принялись поглощать гашиш ложками, а надо заметить, что у каждого их было по две — в правой и левой руке. Одной такой ложки вполне хватило бы на сто человек.
Очень скоро гашиш оказал свое действие, и духи стражей воспарили, готовясь вырваться на свободу. Я страшно перепугался, но духи вернулись в тела из-за какого-то шума в комнате. И снова стражи принялись есть гашиш, однако на этот раз лениво, не торопясь. Наконец ложки выпали у них из рук, духи воспарили и оставили тела. Я не мог улететь. А духи были даже опаснее, чем сами их владельцы, потому что принадлежали юношам, тела которых еще не научились соответствовать ужасным душам. Моряк все стонал, и каждый его стон сопровождался хихиканьем императора Тубы Млина. Тут оба духа накинулись на меня и смели, как буря сметает бабочек, и мы умчались прочь от тщедушного, бледного человечка, похожего на гиену. От ярости духов не было спасения. Моя ничтожная порция гашиша не шла ни в какое сравнение с тем, что поглотили стражники — ведь они ели огромными ложками, да еще обеими руками. Меня закружило над Авл-Вундари, отбросило к землям Снит и мчало до Крагуа и дальше, в унылые области, почти не доступные фантазии. И наконец мы достигли бледных холмов, что зовутся Горами Безумия, и я попытался сразиться с духами страшных императорских стражей, ибо по ту сторону бледных холмов я услышал писк зверей, что рыскают повсюду, охотясь на безумцев. Не моя вина, что крохотная порция гашиша не могла противостоять их ужасным ложкам…
Послышался звон дверного колокольчика. В столовую вошел лакей и передал моему соседу, что в холле его ждет полицейский, который хочет с ним поговорить. Лакей извинился и ушел, а из-за двери донесся стук тяжелых башмаков и низкий голос. Мой знакомый поднялся, подошел к окну, открыл его и выглянул на улицу.
— Желаю всем приятно провести вечер, — сказал он. И шагнул через подоконник. Когда мы, опомнившись, выскочили из-за стола, его и след простыл.
«Прощай!»
В таверне на морском побережье — старинном приюте моряков — медленно угасал свет дня. Я приходил сюда уже несколько вечеров подряд в надежде услышать от моряков, попивавших диковинные вина, хоть что-нибудь, что подтвердило бы достигшие моих ушей слухи об армаде испанских галеонов, которые, как говорили, все еще носятся по воле ветра и волн где-то в южных морях, до сих пор не нанесенных ни на одну карту.
Но меня снова ждало разочарование. Моряки почти не разговаривали, а если и произносили что-то, то очень негромко. Я уже собирался уходить, когда один из моряков, в ушах которого блестели серьги из чистого золота, неожиданно поднял голову от своей кружки и, глядя в стену перед собой, начал говорить. Его голос был таким сильным, что, когда несколько минут спустя разразилась внезапная буря и крупные капли дождя застучали по оконным стеклам в свинцовых рамах, он, без труда перекрывая этот шум, продолжал рассказ. И чем темнее становилось в старой таверне, тем ярче сверкал его дикий взгляд.
— Корабль со старинной оснасткой приближался к удивительным островам. Мы никогда не видели таких…
Мы все ненавидели капитана, а капитан ненавидел нас. Он ненавидел всех без исключения, и никто не ходил у него в любимчиках. Он никогда не разговаривал ни с кем из команды, и только иногда, вечерами, когда начинало темнеть, останавливался на палубе, и, задрав голову, недолго беседовал с теми, кого накануне повесил на нок-рее.
Мы слыли мятежной командой, и капитан обзавелся двумя пистолетами. Ложась спать, он клал один из них под подушку, да и второй постоянно был у него под рукой.
А острова выглядели прескверно. Они были маленькими и совершенно плоскими, будто совсем недавно появились из-под воды. Обычно подобные острова бывают песчаными или скалистыми, но эти до самой кромки воды заросли зеленой травой. Среди этой травы стояли небольшие хижины, вид которых нам и вовсе не понравился. Их крыши, крытые все той же травой, доходили чуть не до самой земли, загибаясь по углам вверх, как у китайских пагод. И из-под каждой такой насупленной крыши подозрительно глядели на нас темные окна; их стекла в свинцовых переплетах были такими толстыми, что нельзя было рассмотреть ничего внутри. Возле домов не было видно ни человека, ни даже домашней живности, так что невозможно было сказать, кто же живет здесь.
Но капитан знал. Он в одиночку сошел на берег и вошел в одну из хижин, и тогда внутри чья-то рука зажгла огонь, а крошечные оконца озарились недобрым светом.
Было уже совсем темно, когда капитан возвратился на борт. Он приветливо пожелал спокойной ночи тем, кто болтался на перекладине мачты, а затем смерил нас таким взглядом, что старина Билл похолодел.
На следующий день мы обнаружили, что капитан выучился страшному проклятью. Поздно ночью, когда все мы — в том числе и старина Билл — спали в наших подвесных койках, он пришел к нам и, уставив на нас свой палец, произнес его вслух, пожелав, чтобы наши души всю ночь реяли над вершинами мачт. И в ту же секунду душа бедняги Билла оказалась на самой верхушке фок-мачты. Словно обезьяна, она цеплялась за шток, глядела на звезды и бесконечно мерзла на холодном ветру.
После этого мы попытались поднять мятеж, но капитан снова направил на нас палец, и старина Билл почувствовал, что вместе со всеми плывет за кораблем в холодной зеленоватой воде, хотя его тело оставалось на палубе.
Именно юнга первым открыл, что капитан не может насылать проклятья, когда напьется, хотя стрелять он мог и трезвым, и пьяным. В любом случае мы рисковали потерять лишь двоих, и нам оставалось только дождаться удобного случая. Кое-кто из команды был настроен весьма кровожадно, однако старина Билл стоял за то, чтобы отыскать среди океана, подальше от торговых путей, клочок суши и высадить там капитана, оставив ему на год продовольствия из наших общих запасов. На свою беду, матросы прислушались к его словам и решили бросить капитана на необитаемом острове, как только удастся застать его пьяным — чтобы он не мог прибегнуть к своим страшным проклятьям.
Но прошло целых три дня, прежде чем капитан снова напился. Для бедняги Билла и для всей команды это было нелегкое время, ибо каждый день капитан изобретал новые наказания, и наши души послушно отправлялись туда, куда указывал его палец. За это время звезды на небе и морские твари узнали нас много ближе, но они не жалели нас, замерзающих на мачтах или блуждающих в зарослях морской травы, ибо и звезды, и рыбы были заняты своими делами, и их взгляды, направленные на нас, были равнодушны и холодны.
Однажды, когда солнце село и в сгустившихся над морем сумерках засияла луна, мы ненадолго прекратили работу, потому что нам казалось-, что капитан не глядит на нас, а любуется красками темного неба, но он вдруг повернулся к нам и отправил наши души на луну.
А на луне было холоднее, чем полярной ночью во льдах. Там были страшные горы и черные тени, и все вокруг было неподвижно и молчаливо, словно на огромном кладбище. Земля сверкала в небе, словно лезвие большой косы, и всех нас охватила горькая тоска по дому, однако там мы не могли ни плакать, ни говорить.
Когда мы вернулись обратно, было уже совсем темно. На следующий день мы держались с капитаном предельно вежливо и осторожно, но он все равно проклял нескольких из нас. Больше всего мы боялись, что он пошлет наши души в ад, и никто не произносил этого слова иначе, как тихим шепотом, из боязни напомнить капитану о существовании преисподней.
Лишь вечером третьего дня юнга донес нам, что капитан мертвецки пьян, и мы всей гурьбой отправились к нему в каюту. Капитан лежал на койке, но, увидев нас, тотчас же принялся палить как бешеный. К счастью, у него было только два пистолета, и капитан убил бы всего двоих, если бы в последний момент не изловчился и не стукнул Джоя тяжелой рукояткой по голове. А потом мы связали капитана, и старина Билл, разжав ему зубы, два дня кряду вливал ему в глотку ром, чтобы он не сумел проклясть нас, пока мы не встретим в океане подходящий островок.
На второй день, незадолго до захода солнца, мы отыскали его — это была голая скала в сотню ярдов длиной и восемьдесят шириной, которая торчала из воды вдалеке от оживленных морских путей. На маленькой шлюпке мы подплыли к островку и высадили капитана, оставив ему провизии ровно на год — столько же, сколько оставалось на борту для каждого из нас, потому что старина Билл хотел быть справедливым. Когда мы отплывали, капитан сидел, привалившись спиной к камню, и горланил старую морскую песню.
Когда мы отошли так далеко, что уже не слышали его пения, мы испытали облегчение и радость. В честь этого события мы закатили роскошный пир, безрассудно тратя драгоценные запасы еды, так как каждый из нас рассчитывал вернуться домой не позднее чем через три недели. На протяжении семи дней мы предавались обжорству по три раза на дню, и каждый получал огромную порцию — гораздо большую, чем был в состоянии съесть. Все, что оставалось, мы швыряли на палубу, как это делают настоящие джентльмены. Но вот наконец мы увидели Сан-Уэльгедос и захотели скорее войти в гавань, чтобы на берегу потратить наши деньги, но ветер внезапно поменял направление и погнал нас в открытое море. Мы не смогли лечь на другой галс и войти в порт, хотя все остальные суда, которые мы видели, свободно приближались к берегу и вставали на якорь. Наш же корабль то попадал в полосу мертвого штиля, хотя вокруг нас ветер силой в несколько баллов наполнял паруса рыбацких баркасов, то невесть откуда взявшийся ураган относил нас еще дальше от берега, хотя ничто вокруг больше не двигалось. Так продолжалось весь день, и мы оставили свои попытки лишь с наступлением темноты, но назавтра все началось сначала. Другие матросы пропивали свое жалование в портовых кабаках, а мы не могли даже приблизиться к берегу! И тогда мы подняли паруса и, поминая недобрым словом и ветер, и Сан-Уэльгедос, поплыли прочь.
Но то же самое произошло с нами и в Норенне. Теперь мы держались вместе, изредка переговариваясь вполголоса, а старина Билл с каждым днем выглядел все более испуганным. Мы прошли вдоль всего Сирактийского побережья, раз за разом пытаясь пристать к берегу, но в каждой гавани нас подстерегал неумолимый ветер, который отбрасывал корабль обратно в море. Наконец нам стало ясно, что из-за старины Билла нам не высадиться на сушу, и каждый укорял беднягу за его доброе сердце, потому что это он уговорил всех высадить капитана на скале и не дал нам пролить его кровь. Но с этим уже ничего нельзя было поделать, и мы медленно дрейфовали в морях. Пышные пиры давно прекратились — все боялись, что капитан проживет свой год, так и не позволив нам пристать к берегу.
Поначалу мы окликали все встречавшиеся нам корабли и пытались добраться до них в шлюпках, но и весла были бессильны против капитанского проклятья, и мы сдались. Целый год мы провели за картами в капитанской каюте, оставаясь там днем и ночью в шторм и в штиль, и каждый клялся отомстить старине Биллу, как только окажемся на берегу.
Всех нас терзала и преследовала ужасная мысль о том, насколько экономным и бережливым может быть наш капитан — тот самый капитан, который, выйдя в море, напивался каждый божий день, и который, оказавшись один на необитаемом острове, оставался трезвым, так как его проклятье все еще преграждало нам путь к земле.
Тем временем наши запасы провианта и воды подошли к концу. Прошло еще несколько дней, и нам пришлось бросить жребий.
Первому не повезло Джиму. Но его нам хватило всего на три дня, и мы снова бросили жребий. Судьба указала на черномазого, но и он прокормил нас не дольше, и мы тянули жребий в третий раз. Теперь спасти остальных выпало Джону, а капитан и не думал умирать.
Когда нас осталось совсем мало, каждая новая жертва поддерживала нас все больше и больше времени. Каждого из товарищей хватало теперь надолго, и мы удивлялись, как удается выжить капитану. С тех пор, как истек год, прошло уже пять недель, и Майк, когда пришел его черед, помог нам прожить еще одну, однако капитан все еще был жив, и мы с трудом понимали, как он не устает повторять одно и то же проклятье, — очевидно, когда остаешься один на необитаемом острове, начинаешь смотреть на вещи по-другому.
Когда остались только Джейкс, старина Билл и Дик с юнгой, мы больше не полагались на судьбу. Юнге объявили, что ему и так слишком везло, и что он не должен больше рассчитывать на удачу. Дальше старина Билл, Дик и Джейкс дрейфовали уже втроем.
Скоро и от парнишки ничего не осталось, а капитан все не умирал. Тогда Дик, который был таким же высоким и крепким, как старина Билл, заявил, что теперь настала очередь Джейкса и что он должен быть доволен тем, что прожил достаточно долго. Однако старина Билл обсудил этот вопрос с Джейксом, и вместе они порешили, что настал черед Дика.
И вот из всей команды уцелели только старина Билл, Джейкс, да еще капитан на далеком острове.
Дика больше не было, кроме них двоих на судне никого не осталось, и Джейкс и старина Билл следили друг за другом днем и ночью. В конце концов старина Билл потерял сознание и пролежал без движения около часа. Тогда Джейкс тихонько подкрался к нему с ножом и хотел заколоть беднягу Билла, пока тот валялся на палубе. Однако старина Билл успел перехватить его руку и сам дважды ударил Джейкса ножом, чтобы наверняка прикончить. Правда, при этом он испортил лучшую часть мяса.
А на следующей неделе, еще до того как вышла и эта, последняя порция съестного, должно быть умер на своем острове капитан, потому что старина Билл ясно слышал, как его нечестивая душа несется над морем, изрыгая проклятья. Не прошло и дня, как корабль был выброшен штормом на побережье.
Вот уже сто лет прошло с тех пор, как умер капитан, а старина Билл благополучно вернулся на берег. Однако проклятье капитана, похоже, все еще действует на беднягу Билла, потому что за это время он не только не умер, но и ни капельки не состарился. Бедный старина Билл!..
Когда рассказ моряка был закончен, все его странное обаяние куда-то пропало. Все мы вскочили на ноги и бросились прочь из таверны, оставив его одного.
Дело было не только в том, что рассказ его был отвратителен. Страшен был его взгляд и ужасна та легкость, с какой его голос перекрывал грохот дождя и завывания шторма за стеной. Вот почему я решил никогда больше не приходить в этот приют моряков — старую таверну на морском побережье.
Не так давно я шел по Пикадилли, размышляя о песенках, знакомых нам с колыбели, и сожалея о том, что исчезла романтика.
Проходя мимо магазинов, я видел их владельцев в черных сюртуках и черных же шляпах, и в голове у меня вертелась строчка из детской песенки: «Красны камзолы лондонских купцов…»
Улицы выглядели буднично, уныло. Вряд ли что-нибудь может преобразить их, подумалось мне. Тут мои размышления были прерваны собачьим лаем. Казалось, лают все собаки, любые, не только маленькие шавки, но и большие псы. Морды их были повернуты к востоку, откуда я шел. Обернувшись, я увидел, как посреди Пикадилли, почти сразу же за стоянкой такси, шли высокие, поразительного вида люди в живописных одеждах. Смуглая кожа, темные волосы, почти у всех непривычной формы бороды. Они шли медленно, опираясь на посохи, протянув руку за подаянием.
Это в город пришли бродяги.{23}
Я охотно подал бы им золотой дублон с выбитыми на нем башнями Кастилии, но такой монеты у меня не было. Не пристало этим людям давать ту же мелочь, какой расплачиваешься с шофером таксомотора (необычайно уродливое слово, вполне достойное быть паролем членов какого-нибудь зловещего тайного общества). Часть бродяг носила пурпурные плащи с широкой темно-зеленой каймою, на некоторых плащах зеленую кайму заменяли узкие полоски, остальные одеты кто в выцветшие, потускневшие алые одежды, кто в лиловые. В черном не было никого. Жесты их просящих рук были полны достоинства: так боги могли бы молить о душах.
Я стоял около фонарного столба, когда они поравнялись со мною, и один из бродяг обратился к фонарю и, называя его братом, сказал следующее:
— Ну что, фонарь, брат наш в этой мгле, много ли крушений случается здесь, рядом с тобой в океане ночи? Не спи, братец, не спи. Бедствий много, и не по твоей вине.
Удивительно. Я никогда раньше не задумывался о величии уличных фонарей, о том, что они служат маяками для тех, кто держит путь во тьме. А эти незнакомцы в разноцветных одеждах не прошли мимо.
А другой тихонько проговорил, обращаясь к улице:
— Ты, наверное, устала, улица? Уже недолго им уродовать тебя, сновать по тебе из конца в конец. Потерпи немного. Скоро грянет землетрясение.
— Кто вы? — спрашивали бродяг люди. — Откуда вы пришли?
— Кто может сказать, — отвечали они, — откуда мы или кто мы?
Еще один бродяга, повернувшись к покрытым налетом копоти домам, сказал:
— Да будут благословенны дома, ибо в них к людям приходят сны.
Тут я понял то, что раньше не приходило мне в голову: все эти бросающиеся в глаза дома не похожи один на другой именно потому, что в них водятся разные сны.
Другой бродяга утешал дерево, стоявшее у ограды Грин Парка:
— Успокойся, дружище, скоро сюда вернутся поля.
Все это время безобразные клубы дыма поднимались в воздух, того самого дыма, который задушил романтику, который чернит перья птиц. Ну, подумал я, это они не смогут ни похвалить, ни благословить. Но бродяги, завидев дым, воздели руки по направлению сотен труб, восклицая:
— Взгляните на дым. Древние каменноугольные леса, так долго пробывшие в темноте и в тишине, теперь, танцуя, возвращаются к солнцу. Не забывай про Землю, брат наш, мы желаем тебе радостной встречи с солнцем.
Недавно прошел дождь, и по водосточному желобу уныло тек грязноватый ручеек. Вода несла с собой мусор и отбросы и исчезала в сумрачных канализационных трубах, недоступных ни солнцу, ни человеческому взгляду. Этот мерзкий ручей, наряду со всеми прочими причинами, и заставил меня считать в глубине души, что город стал невыносим, что Красота в нем умерла, а Романтика исчезла.
Но даже это убожество они ухитрились благословить. Бродяга, одетый в пурпурный плащ с темно-зеленой каймою, сказал:
— Не теряй надежды, брат, ведь ты рано или поздно непременно доберешься до восхитительного Моря и встретишь качающиеся на волнах тяжелые груженые корабли, тебя станут радовать острова, над которыми сияет золотое солнце.
Таково было их благословение жалкому ручейку, и я не ощутил желания его высмеять.
И прохожих, которые спешили мимо в безвкусных своих одеждах и уродливых, чудовищных блестящих шляпах, бродяги благословили тоже. Один из них сказал какому-то мрачного вида прохожему:
— О двойник Ночи, с белейшим воротничком и манжетами, сияющими, подобно ее разбросанным звездам. Как боязливо ты прячешь под покровом черных одежд свои неразгаданные желания. Это глубочайшие твои стремления, и им не нужен цвет. Они говорят «нет» пурпуру и «убирайся» чудесному зеленому цвету. Твои дикие прихоти нужно укрощать с помощью черного цвета, и он же помогает сокрыть ужасные фантазии, что приходят тебе на ум. Разве душа твоя мечтает об ангелах или о сказочном царстве, что ты так усердно скрываешь это, боясь ослепить любопытствующих? Так Бог прячет бриллиант в толще земли.
Чудо твоей души не окрашено радостью.
Храни свое искусство.
Будь удивительным. Береги свои тайны.
Прохожий в черном сюртуке молча пошел дальше. А пока бродяга в пурпурном плаще говорил, я начал понимать, что душа мрачного горожанина раздираема удивительными, не оформленными в слова, стремлениями. Сама его немота ведет начало от мрачных древних ритуалов: вдруг чье-то доброе приветствие или случайно услышанная на улице песенка сведут на нет его мечты, а от произнесенных им самим слов на поверхности земли пролягут глубокие трещины, и люди, наклонившись, будут вглядываться в бездну.
Затем, повернувшись к Грин Парку, где еще не было и признаков скорой весны, бродяги простерли руки и, глядя на померзшую траву и покрытые нераскрывшимися почками ветви деревьев, предрекли появление первых желтых нарциссов.
По улице проехал омнибус, чуть не раздавив самых неистовых псов, ни на минуту не прекращавших яростного лая. Оглушительно прозвучал его сигнал.
И видение исчезло.
В письме от друга, одного из читателей моих книг, которого я никогда не видел, приводилась чья-то строка: «Но он — он так никогда и не добрался до Каркассона». Откуда эти слова, я не знаю, но ими навеян мой рассказ.
В те времена, когда в мире было больше справедливости, чем теперь, а в Арне правил Каморак, он устроил для жителей Веальда большое празднество, дабы всем запомнился блеск его молодости.
Замок его в Арне был, говорят, огромен и высок, своды в замке сияли небесной голубизной, а когда опускались сумерки, слуги взбирались на лестницы и зажигали бесчисленные свечи, подвешенные на тонких цепях. Рассказывают, что иной раз наплывало облачко и, просочившись сквозь приоткрытое окно эркера, переваливало через каменную кладку стены — так туча водяной пыли вздымается над голым отвесным утесом, извечно обдуваемым древним ветром (ветер тот унес тысячи листьев и тысячи веков, унес и не заметил, он ведь неподвластен Времени). А под величественными сводами замка облачко вновь принимало свою форму, медленно проплывало над залом и сквозь другое окно улетало назад в небо. Рыцари, находившиеся в зале, предсказывали по его очертаниям битвы и осады предстоящей военной поры. Ничего подобного этому залу, которым славился замок Каморака, правителя Арна, не было больше нигде на свете, говорили люди, и не будет никогда.
Сюда из овчарен и лесов Веальда стекался народ; неспешно размышляя о еде, о крыше над головой и любви, рассаживался, изумленно оглядывая знаменитый зал; там сидели и жители Арна, чьи домишки, крытые слоем родной рыжеватой земли, теснились вокруг роскошного королевского дома.
Если верить старинным преданиям, то был поистине дивный замок.
Многие из собравшихся прежде видели его лишь издали — он возвышался над лесами и полями, уступая в высоте только холму. А теперь все гости могли любоваться развешенным на стенах оружием, принадлежавшим воинам Каморака; об этих воинах лютнисты уже сложили баллады, а вечерами в хлевах простолюдины рассказывали о них легенды. Гости разглядывали щит Каморака, побывавший с ним во многих битвах, и его меч с острым, в небольших зазубринах лезвием; там же висело оружие Гадриола Верного, Норна, Аторика по прозванию Студеный Меч, Хериэла Буйного, Ярольда и Танги из Эска; оружие было аккуратно развешено по всему замку, невысоко, чтобы можно было дотянуться; а в центре, на почетном месте, между гербами Каморака и Гадриола Верного, висела арфа Арлеона. И среди всего оружия в том замке не было ничего губительнее для врагов Каморака, чем Арлеонова арфа. Ибо человеку, пешим идущему на вражеское укрепление, музыкой кажется лязг и грохот какой-нибудь страшной военной машины, которую запускают позади его братья по оружию, — и вот уже летят со свистом над его головой огромные камни и падают в стане врагов; и в пылу сражения, чей исход еще не предрешен, ласкают слух воина резкие команды его короля, и радостно ему вдруг услышать издали крики товарищей, приветствующих перелом в ходе битвы. А в звуках той арфы воины Каморака слышали все это и многое другое, ибо она не только воодушевляла их в бою — не раз бывало, что Арлеон-Арфист, ударив рукою по громкозвучным струнам, выкрикивал вдруг в экстазе некое прорицание, сеявшее смуту среди неприятельских полчищ. Более того, и война неизменно объявлялась лишь после того, как Каморак с воинами долго слушали Арфиста и, опьяненные музыкой, отвергали мирную жизнь. Однажды Арлеон ради одной только рифмы начал войну с Эстабонном; и свергнут был порочный король, а воины Каморака снова завоевали почет и славу; истинно, неисповедимы пути добра.
Выше щитов и арф виднелись живописные портреты героев славных старинных преданий. Но мелкими казались все легендарные победы, ибо намного превосходили их подвиги Каморака и его воинов; и даже добыча, полученная в семидесяти выигранных Камораком битвах и выставленная напоказ в зале, казалась его воинам ничтожной по сравнению с тем, что грезилось им в их юных мечтах и что они твердо вознамерились стяжать.
Выше картин сгущалась тьма, потому что спустился вечер, а свечей, качавшихся под крышей на тонких цепях, еще не зажгли; казалось, будто в здание встроили кусок ночи, как, бывает, встраивают в стену часть природной скалы. И сидели там все воины Арна, а народ Веальда дивовался на них; не было среди витязей ни единого старше тридцати лет, и все они были искусны в ратном деле. А во главе воинства сидел Каморак, в полном блеске своей молодости.
На борьбу с Временем нам положен срок в семь десятков лет или около того, но в первых трех схватках противник сей еще хил и слаб.
А на том пиру был один предсказатель, провидевший ход Судеб, сидел он не на почетном месте, а среди простого люда Веальда, ибо Каморак с дружиной не боялся Рока. И когда мясо было съедено и обглоданные кости сдвинуты в кучи, встал со своего места король; окруженный рыцарями, опьяненный вином и блеском своей молодости, обратился он к предсказателю:
— Вещай!
Огладив седую бороду, поднялся тогда предсказатель и осторожно молвил:
— На путях Судьбы есть события, сокрытые даже от глаз прорицателя, зато видны ему другие, которых остальным людям лучше бы и не видеть; мне известно много такого, что даже не хочется предсказывать, а есть и такое, чего мне нельзя открыть под страхом вечной кары. Но одно я знаю наверное и выскажу прямо: никогда вам не бывать в Каркассоне.
Тут же поднялся гул голосов, толкующих о Каркассоне, — одни слыхали о нем то ли в сказаниях, то ли в балладе, другие о нем читали, а третьи видели его во сне. Тогда послал король Арлеона, сидевшего по правую его руку, в гущу жителей Веальда, чтобы Арфист послушал то немногое, что говорилось о Каркассоне. Но воины рассказывали о завоеванных землях — кто о неприступной крепости, кто о дальних краях, — и клялись, что дойдут до Каркассона.
Через некоторое время Арлеон вернулся и сел по правую руку короля; подняв арфу, он запел песнь о Каркассоне. Далеко тот край, очень, очень далеко тот город, окруженный крепостными валами, вздымающимися один за другим; за крепостными валами поблескивают мраморные террасы, а на террасах сверкают под солнцем фонтаны. Туда, в Каркассон, улетели от людей короли эльфов и феи; однажды вечером в конце мая, затрубив в свои волшебные рожки, они построили город. Каркассон! Каркассон!
Бывало, он являлся путешественникам, словно сон наяву, вдали на холме блестела под солнцем его твердыня, но потом откуда ни возьмись наплывали вдруг тучи или мгла; никому не удавалось подолгу смотреть на город или приблизиться к нему; впрочем, однажды случилось каким-то людям подойти к нему вплотную, до их лиц долетел печной дым, один случайный клуб дыма, не более, но они утверждали, что печь топили кедровыми дровами. Пришельцам помстилось, что живет там колдунья, бродит одиноко по дворам и коридорам мраморных дворцов, по-прежнему пугающе прекрасная, несмотря на свой восьмитысячелетний возраст; распевает вторую древнейшую песнь, которой научило ее море, и от одиночества из глаз ее, способных свести с ума целые армии, льются слезы; но она все равно не отзывает домой своих драконов — Каркассон строжайше охраняется. Порою она плавает в мраморном бассейне, в глубинах которого бежит бурная река, или целое утро лежит возле прохладной купели, медленно обсыхая на солнце, и глядит в водную глубь, волнуемую мощным потоком. Из неведомой ей дальней дали несется он сквозь подземные пещеры и, появляясь на свет в бассейне колдуньи, вновь уходит в землю и бежит дальше, к своему морю.
По осени воды потока, бывает, темнеют от снега, растаявшего еще весною в горах на краю земли, или же несут на поверхности прекрасные цветы, опавшие с горных кустов.
Когда вода в бассейне окрашивается кровью, волшебница понимает, что в горах идет война; но ей неизвестно, где находятся эти горы.
Стоит ей запеть, из черной земли, утверждает молва, начинают бить фонтаны, когда она принимается расчесывать волосы, на море поднимается буря, когда колдунья сердится, волки, осмелев, стаями спускаются к хлевам, а когда она печалится, море печалится тоже, и печаль их нескончаема. Каркассон! Каркассон!
Это самый прекрасный город из всех, какие только видело Утро; заметив его, Солнце вскрикивает от восторга; а Вечер, умирая, льет слезы, расставаясь с Каркассоном.
И Арлеон поведал им, сколько страшных опасностей подстерегает всякого, кто приблизится к городу, а дорога к нему неведома, так что отчаянный подвиг этот по плечу лишь настоящим рыцарям. И тут все рыцари встали и воспели сей великий подвиг. А Каморак поклялся богами, воздвигшими Арн, и честью своих воинов, что, живой или мертвый, но он до Каркассона дойдет.
Тогда поднялся предсказатель и, отряхнув и расправив одежды, вышел из зала.
И Каморак сказал:
— Предстоит многое обдумать, о многом посоветоваться и запастись провизией. В какой же день выступим?
И воины дружно крикнули в ответ:
— Сей же час!
И Каморак улыбнулся на это, потому что он лишь испытывал их. И тогда они сняли со стен свое оружие — Сикорикс, Келлерон, Аслоф, Уоул по прозвищу Топор, Хугенот-Нарушитель-Мира, Уолвуф-Отец-Войны, Тарион, Лурт-Боевой-Клич и многие другие.
Паукам, сидевшим в углах звеневшего голосами зала, и во сне не снился тот ничем не тревожимый покой, который их ждал впереди.
Вооружившись, дружина построилась и вышла из замка, а впереди всех шел Арлеон и пел о Каркассоне.
Жители же Веальда, насытившись, встали и отправились назад в свои хижины. Они не испытывали ни малейшей нужды в войнах и необычайных опасностях. Им хватало вечной борьбы с голодом.
Долгая засуха или суровая зима — вот с чем они сражались не на живот, а на смерть; если в овчарню забирался волк, для них это было подобно падению крепости, а гроза, под которой полегали хлеба, была для них коварной вражеской вылазкой. Насытившись, они медленно брели домой, наслаждаясь перемирием с голодом, а над ними раскинулся полог звездной ночи.
И на фоне сияющего звездами неба зачернели круглые шлемы воинов, поднявшихся на горный кряж, а потом, в долине, нет-нет и вспыхивали на стальных шлемах звездные блики.
Воины двигались за Арлеоном на юг, откуда всегда летели легенды о Каркассоне; так они и шагали в звездном сиянии, Арфист же шел впереди и пел.
Когда они отдалились от Арна настолько, что уже ни звука не долетело до них из города, и даже звона колокольного не слышали они, и свечи, допоздна горевшие в высоких башнях, уже не слали им свой печальный привет, в глухие часы этой дивной ночи, убаюкавшей все вокруг, усталость охватила Арлеона, и вдохновение покинуло его. Но отлетело оно не сразу. Исподволь возникало сомнение: а той ли дорогой идут они в Каркассон? Певец остановился ненадолго, подумал и снова вспомнил дорогу; но уверенность его сменилась мучительными усилиями припомнить старинные пророчества и песни пастухов об этом дивном городе. И тут, когда Арлеон повторял про себя слова песни, что пел странник, слышавший ее от пастушонка, пасшего коз на склоне горы где-то в далеких южных краях, усталость окутала его напряженно работавший ум, словно снег, что падает на извилистые, шумные даже ночью городские улочки, и все сразу стихает.
Он остановился, и воины столпились вокруг. Они прошли долгий путь мимо огромных дубов, одиноко росших там и сям, словно великаны, вышедшие подышать ночным воздухом, прежде чем свершить свой неслыханный подвиг, а пока что недвижно стоящие на опушке темного леса; стволы их походили на огромные колонны в каком-нибудь египетском храме, где бог, в одном из своих ранних воплощений, принимал хвалы людские; вершины дубов привычно клонились по воле древнего ветра. Тут воины стали лагерем и развели костер из ветвей, высекая кремнем искры над грудой сухого папоротника. Сняв оружие, они сели вокруг костра, а Каморак встал и обратился к ним с речью. И сказал Каморак:
— Мы пошли против Рока, который судил, что не бывать мне в Каркассоне. Но ежели нам удастся обойти хотя бы одно предначертание Судьбы, тогда будущее всего мира принадлежит нам, а предопределенное Роком будущее станет походить на высохшее русло реки, которая изменила свой путь. Но если такие мужи, как мы, такие неустрашимые завоеватели, не сумеют изменить хотя бы один приговор Судьбы, значит, человек обречен навечно погрязнуть в мелких делишках, выполняя предначертанное ему.
И все как один встали они и, высоко подняв мечи, озаренные светом костра, объявили Року войну.
Ничто не колыхнулось в мрачном лесу, ни звука не долетело оттуда.
Усталые мужчины не грезят о войне. Когда над золотящимися полями занялось утро, посланные из Арна горожане нашли стан воинов и доставили им палатки и провиант. И стали воины пировать, и в лесу запели птицы, и проснулось вдохновение в душе Арлеона.
Тогда поднялась дружина, вошла за Арфистом в лес и двинулась на юг. И вслед им летели мысли и мечты многих женщин Арна, когда и одиночестве пели они старинные заунывные песни, но помыслы самих воинов были далеко впереди, носились уже над бассейном в Каркассоне, сквозь мраморные глубины которого бежит бурная река.
Когда в воздухе запорхали бабочки и солнце поднялось к зениту, воины разбили палатки и предались отдыху; потом, после трапезы, они затеяли рыцарские игры, а позже, на склоне дня, отправились дальше, распевая о Каркассоне.
И опять таинственная ночь опустилась на лес, вновь превратив деревья в сказочных демонов, и из мглистых лощин выкатилась огромная желтая луна.
И жители Арна разожгли костры, и сразу вокруг выросли причудливые тени и отпрыгнули от огня. И возникнув, словно призрак, ниоткуда, подул ночной ветер, полетел меж стволов, по мерцающим в лунном свете полянам, разбудил дремавших днем хищных зверей, вынес в поле ночных птиц, грозящих гибелью мелким тварям, оставил кусты роз биться в окна сельских домов, стал нашептывать слова о наступлении благодатной ночи, донес до слуха прохожих песню девы и усилил очарование напева, который на дальних холмах наигрывал одинокий лютнист; и фонарями галеона засияли глубокие глаза ночных мотыльков, и, расправив крылышки, мотыльки отправились в плавание по родному им воздушному океану. На волнах этого ночного ветра мечты воинов Каморака поплыли к Каркассону.
Ратники шагали все следующее утро и весь вечер, понимая, что углубляются в самую лесную чащобу. А горожане жались теснее друг к другу, стараясь не отстать от дружины. Ибо чаща лесная была им совсем непривычна, хотя и слыхали о ней путники из тех страшных рассказов, которые вечерами поверяют друзьям у домашнего очага, в уюте и покое. Потом наступила ночь, и взошла огромная луна. И заснули воины Каморака. Время от времени они просыпались и засыпали вновь; а те, кто, проснувшись, подолгу не мог заснуть, прислушивались, и до них доносился тяжелый топ бродящих по лесу двуногих существ.
Как только рассвело, безоружные жители Арна начали украдкой покидать дружину, сбиваясь в кучки, они двинулись через лес назад. Когда стемнело, они не остановились на ночлег, а продолжали поспешное бегство, пока не добрались до Арна, и там своими рассказами нагнали на всех нового страху перед лесной чащобой.
Воины тем временем сели за трапезу, а потом поднялся Арлеон, заиграл на арфе и снова повел их дальше; и несколько верных слуг все же остались с дружиной. Целый день шли они во мраке, глухом, как ночь, но звездою пылало вдохновение в душе Арлеона. И он вел их за собой до тех пор, пока птицы не начали опускаться на вершины деревьев, и вот уже настал вечер, и они разбили лагерь.
Теперь у них осталась всего одна палатка; они развели возле нее костер, и там, куда уже не достигало зарево костра, Каморак поставил часового с обнаженным мечом. Одни воины легли в палатке, другие расположились вокруг нее.
На рассвете какое-то жуткое существо убило и сожрало часового. Но легенды о роскоши Каркассона и Судьба, заказавшая им навеки путь к нему, а также вдохновенная песнь Арлеона и его арфы — все это побуждало воинов идти вперед; день-деньской они глубже и глубже уходили в лес.
Однажды они увидели дракона; тот поймал медведя и затеял с ним игру: то даст ему отбежать немножко, то снова подцепит лапой.
Наконец, уже в сумерки, вышли они на прогалину. Оттуда облаком наплывал аромат цветов, и в каждой капле росы по-своему отражалась райская благодать.
Был тот час, когда сумерки целуют землю.
Был тот час, когда смысл сущего доходит до самых глупых существ, когда деревья пышностью своей превосходят монархов, когда пугливые создания, крадучись, выползают из нор подкормиться, а хищные звери еще спокойно спят, и земля вздыхает, и настает ночь.
Посреди широкой поляны воины Каморака разбили лагерь и с радостью посматривали на звезды, одна за другой вспыхивавшие в небе.
Той ночью они доели остатки провизии и заснули, и сон их не тревожили твари, обитающие в лесном мраке.
На следующий день одни воины стали охотиться на оленей, другие залегли у ближайшего озера в камышах, пытаясь подстрелить из лука водную дичь. Им удалось убить оленя, несколько гусей и чирков.
Там искатели приключений и остались, вдыхая ясный чистый воздух, какого в городах не бывает; днем они охотились, а ночью разводили костры, пели и пировали, позабыв о Каркассоне. Страшные обитатели лесной чащи не трогали их, оленины и всякой водоплавающей дичи было в достатке; днем дружинники тешились охотой, а вечерами пели свои любимые песни. День шел за днем, неделя за неделей. Время подарило этому лагерю пригоршню роскошных ночей, золотых и серебряных лун, под которыми незаметно тает год; прошли осень и зима, началась весна; а воины пребывали все там же, охотились и пировали.
Однажды весенней ночью они сидели за трапезой у костра и похвалялись удачным ловом; из тьмы неслышно выплывали к свету мотыльки и, сверкнув над пламенем яркими крылышками, вновь серыми тенями исчезали во мраке; прохладный ветерок овевал мужские шеи, жар костра грел их лица, и после какой-то песни вдруг наступило молчание; и тут, внезапно вспомнив о Каркассоне, поднялся Арлеон.
Он тронул струны арфы, и под его рукою родились мощные созвучия — будто бронза загудела под ногами ловких танцоров, и раскатились гулкие аккорды в ночной тиши, а над ними гремел голос Арлеона:
— Когда бассейн окрашивается кровью, она знает, что в горах идет война, и жаждет услышать боевые клики бравых воинов.
И тогда все разом вскричали «Каркассон!» И с этим словом слетела с них вся их праздность, как слетает сон со спящего, разбуженного громким криком. И вскоре начался великий поход, и больше не было места колебаниям и нерешительности. Воины Каморака шли вперед, их не останавливали сражения, не пугала глухомань, даже годы-хищники не лишали сил; их по-прежнему вела за собой вдохновенная песнь Арлеона. Под звуки Арлеоновой арфы рассекали они извечную угрюмую тишь; с песней вступали в бой с ужасными дикарями и с песней выходили из боя, хотя хор их заметно редел; в долинах они шли через селенья, где эхом отдавался колокольный звон, смотрели в сумерках на огоньки, загоравшиеся в домах, где другие вкушали уют и покой.
Их странствия вошли в поговорку, слагались легенды о странном незадачливом воинстве. О них толковали вечерами у горящего очага, когда дождь струился по крыше; и когда завывал буйный ветер, маленьким детям с испугу чудилось, что это гулко топают мимо дома Люди, Которые Не Знают Покоя. О ратниках в старых посеревших доспехах сказывали затейливые побасенки: бродят-де они в сумерки по холмам и никогда не ищут крова; и матери внушали сыновьям, которым прискучил отчий дом, что серым бесприютным бродягам тоже, мол, наскучил родной очаг, а теперь не знать им никогда угомону, вместе с дождливыми тучами гонит их дальше и дальше сердитый ветер.
Сначала скитальцев поддерживала надежда добраться до Каркассона, потом злость на Судьбу, а в конце концов они продолжали идти вперед, потому что это все же было лучше, чем остановиться и задуматься.
Так мыкались они много лет, сражались с разными племенами; и деревнях слушали местные предания и песни, которые пели праздные певцы; и все легенды о Каркассоне по-прежнему летели с юга.
И вот однажды пришли они в холмистый край, где бытовало поверье, будто, пройдя еще три долины, можно в ясный день увидеть Каркассон. И хотя воины устали, да и осталось их немного, хотя измотали их проведенные в битвах годы, они сразу двинулись в путь, — их неизменно влекло вдохновение Арлеона, которое с возрастом несколько поблекло. Но он по-прежнему играл на арфе.
Два дня спускались они в первую долину и еще два дня взбирались по склону; наконец у вершины горы подошли они к Городу, Который Нельзя Взять Приступом; ворота его перед ними закрылись, а обходного пути там не было. Справа и слева, сколько хватал глаз, уходили вниз вошедшие в легенду бездонные пропасти, так что путь лежал только через город. Тогда Каморак построил остатки дружины в боевой порядок и повел в последнюю битву; и двинулись они, переступая через высохшие кости прежних, непогребенных дружин.
У ворот ни единый страж не преградил им вход, ни единой стрелы не слетело с высоких крепостных башен. Лишь какой-то горожанин в одиночку взобрался на вершину горы, остальные же попрятались в укрытия.
На вершине той горы в скале была глубокая, похожая на чашу выемка, в которой неслышно бурлило пламя. Но стоило бросить туда камень — а именно это и проделывал кто-нибудь из жителей города при приближении врага, — гора принималась изрыгать груды камней, и длилось это три дня, и раскаленные валуны градом падали на город и его окрестности. И когда воины Каморака пошли приступом на ворота, до них донесся страшный грохот, позади упала с неба огромная глыба и покатилась в долину. Еще две рухнули перед ними на железные крыши домов. Когда они вошли в город и втиснулись в узкую улочку, прямо на них свалился раскаленный обломок скалы и задавил двух воинов. Гора дымилась и пыхтела; при каждом ее тяжком вздохе новая глыба обрушивалась на улицы или катилась по крепкой железной крыше, и все выше и выше поднимался над вершиной дым.
Когда они прошли по пустынным улицам весь большой город насквозь, до противоположных запертых ворот, в дружине оставались всего пятнадцать воинов. Когда они разнесли ворота, в живых осталось лишь десять человек. Еще троих убило при подъеме по склону, и еще двоих, когда они шли мимо огнедышащей вершины. Судьба позволила остальным начать спуск по другому склону и уж затем прикончила еще троих. В живых остались только Каморак и Арлеон. На долину, в которую они сошли, опустилась ночь, освещаемая вспышками пламени смертоносной горы; и всю ночь они оба оплакивали погибших товарищей.
Но когда наступило утро, они вспомнили про свой вызов Судьбе, про свою прежнюю решимость добраться до Каркассона, и, возвысив дрожащий голос, Арлеон запел, подыгрывая себе на ветхой арфе; затем, обратив лицо к югу, он вновь в который раз за эти годы встал и двинулся вперед; за ним пошел Каморак. И когда они наконец выбрались из третьей долины и в золотистом вечернем свете достигли вершины холма, их старческие глаза увидели лишь тянувшийся на мили вокруг лес и птиц, устраивавшихся на ночлег.
Бороды обоих поседели, они прошли долгий и тяжкий путь; они были в той поре, когда человек отдыхает от трудов и дремлет, грезя не о предстоящих, а о прошедших годах.
Долго смотрели они на юг; солнце село за дальние леса, светляки зажгли свои фонарики, и Арлеоново вдохновение вдруг поднялось и отлетело навсегда, быть может, чтобы украсить мечты кого-нибудь помоложе.
И сказал Арлеон:
— Мой повелитель, я уже не знаю пути в Каркассон.
И ответил Каморак, улыбаясь улыбкой старца, который не ждет от жизни радости:
— Летят наши годы, словно огромные птицы, которых Судьба, Рок и Божьи предначертания спугнули с какого-то древнего серого болота. И против них, пожалуй, не устоит ни один воин, так что Судьба взяла над нами верх и затея наша провалилась.
И они оба замолчали.
А затем, обнажив мечи, бок о бок вошли в лес, продолжая искать Каркассон.
Мне думается, далеко они не ушли; ибо в том лесу было много непроходимых болот, и мрак не рассеивался с наступлением утра, и страшные звери водились там. И не дошло до нас легенд, ни в стихах, ни в песнях, что поют жители долин, о ком-нибудь, кто добрался до Каркассона.
— Входите, — сказал правитель священного Заккарата. — И да произнесут пред нами свои предсказания пророки.
Священный дворец, к восхищению степных кочевников, озарял своим лучезарным сиянием просторы равнин.
Там был правитель со своими подданными, князья помельче, верно служившие ему, и все его жены, блиставшие драгоценностями.
Дано ли кому-либо описать подобное великолепие; тысячи огней и изумруды, отражавшие их свет; пугающую красоту женщин, их шеи, увешанные украшениями?
Среди драгоценностей было ожерелье из розовых жемчужин, второе не в состоянии представить себе самый изысканный мечтатель. А кто расскажет об аметистовых светильниках, где факелы, пропитанные редкостными биринийскими маслами, пылали, распространяя вокруг аромат блетани?[3]
Наступивший рассвет показался бледным в сравнении с этим великолепием и, лишившись всей своей привлекательности, скрылся за плывущими в небе облаками.
— Входите, — сказал правитель. — Пусть говорят наши пророки.
Тогда выступили вперед глашатаи. Они прошли сквозь ряды разодетых в шелка воинов, которые, умащенные маслами и благовониями, возлежали на бархатных плащах, наслаждаясь легким движением воздуха под колыхавшимися в руках рабов опахалами; даже их литые копья были украшены драгоценностями; и, мягко ступая, сквозь их ряды глашатаи подошли к пророкам, облаченным в черные и коричневые одежды; один из пророков предстал перед властелином. Правитель посмотрел на него и молвил так:
— Поведай нам свое предсказание.
Пророк поднял голову, борода его приподнялась над коричневой мантией, а движение воздуха, создаваемое опахалами, которыми рабы обмахивали воинов, слегка шевелило ее кончик. И он обратился к властелину и поведал следующее:
— Горе тебе, повелитель, и горе Заккарату. Горе тебе и женам твоим, ибо гибель ваша будет скорой и мучительной. Уже на Небесах боги отвернулись от твоего кумира: им известна его судьба и то, что ему предначертано — ему предстоит забвение, обволакивающее его подобно туману. Ты разбудил злобу в сердцах жителей гор. По всем утесам Друма вынашивают они ненависть к тебе. Лишь только весеннее солнце обрушит снежные обвалы, твоя несчастливая звезда ниспошлет на тебя зидианцев. Они нападут на Заккарат, когда лавины спустятся на селения в долине.
Когда женщины принялись смеяться и перешептываться между собой, он только возвысил голос и продолжал свою речь:
— Горе этим стенам и резным украшениям под сводами дворца. Охотник различит стоянки кочевников по отблескам огня их костровищ на равнине, но никогда не отыскать ему Заккарат.
Он замолчал, и несколько возлежавших воинов повернули головы, чтобы взглянуть на прорицателя.
Эхо его голоса еще долго гремело среди кедровых балок, высоко над головами.
— Не правда ли, он великолепен? — молвил правитель.
И многие из собравшихся захлопали ладонями о блестящий пол в знак одобрения. Затем пророка отвели назад на его место в дальнем конце огромного зала, и некоторое время музыканты трубили в чудесные изогнутые трубы, а позади них, скрытые в нишах стен, отбивали дробь барабаны. В отблесках факельного света музыканты, скрестив ноги, восседали на полу, дуя в трубы огромных размеров, но, когда барабаны ударили громче, музыканты поднялись на ноги и медленно двинулись к правителю. Барабанная дробь, доносившаяся из темноты, постепенно нарастала, и все ближе и ближе подходили музыканты, для того чтобы звучание их инструментов не заглушалось барабанами, и повелитель мог усладить свой слух.
Это было поистине чудесное зрелище: трубачи остановились прямо перед правителем, а из темноты, подобно божественному грому, неслись удары барабанов. Женщины покачивали головами в такт музыке, их диадемы колыхались, уподобляясь звездопаду в ночном небе. А воины приподнимали головы, и во время этого движения сотряслись перья тех золотых птиц, которых выслеживали ловцы у Лиддийских озер; за все время охотникам посчастливилось убить едва ли шесть из них, чтобы сделать те самые гребни, что носили воины, пировавшие в Заккарате. Затем правитель вскричал, и воины запели памятные древние песни о сражениях. И пока они пели, звук барабанов постепенно затихал, а музыканты отходили назад, и дробь становилась все менее громкой, по мере того как они отступали, а затем разом прекратилась, и музыканты уже больше не дули в свои чудесные трубы. Потом собравшиеся снова застучали по полу ладонями. И женщины принялись умолять правителя послать за другим прорицателем. Глашатаи привели певца, юношу с арфой в руках, и поставили его перед правителем. Юноша провел рукой по струнам, и, когда наступила тишина, воспел несравненного властителя. И он предсказал нашествие зидианцев, падение и забвение Заккарата и новое наступление пустыни, спел про то, как детеныши льва будут резвиться на том самом месте, где когда-то располагался дворцовый двор.
— О чем он поет? — перешептывались женщины.
— О вечности Заккарата.
Когда певец умолк, собрание небрежно захлопало ладонями об пол, а правитель кивнул певцу, и тот удалился. Все пророки выступили перед собранием, и все певцы исполнили свои песни, и тогда свита поднялась со своих мест и перешла в другие комнаты, предоставив праздничный зал бледному и унылому рассвету. Остались лишь божества с львиными головами, вырезанные на стенах; тихо стояли они, заброшенные, скрестив руки на груди. Тени на их лицах скользили, подобно причудливым мыслям, по мере того как блики, отбрасываемые факелами, смешивались с хмурым утренним светом. Огни факелов постепенно меркли.
Заснул последний лютнист, и птицы затянули свою песнь.
Мир не знал большего великолепия, не видел более роскошного зала. Когда женщины в прекрасных диадемах прошли, раздвигая занавеси, сквозь двери, казалось, будто звезды поднялись со своих мест и с восходом солнца, собравшись вместе, устремились на Запад.
Совсем недавно я обнаружил камень трех дюймов длиной и дюйм шириной, который, несомненно, был когда-то частью Заккарата. Я заметил его краешек, торчавший из песка. Кажется, не больше трех таких же камней было найдено раньше.
Когда в Лондоне отцветает весна, а ты все еще томишься в городе, когда на смену ей приходит лето и быстро клонится к упадку, ибо в городах это происходит почти мгновенно, наступает момент, когда покрывшиеся цветами поля начинают властно и требовательно звать тебя, и этот отчетливый зов несется в сумерках от холма к холму, подобно ангельскому хору, взывающему к распутнику, дабы покинул он наконец дьявольские места увеселения. Никакой уличный грохот не способен заглушить этот звук, и не могут лондонские соблазны ослабить этот призыв. Заслышав его, ты забываешь о всех прихотях своих и устремляешься к сельскому ручейку со сверкающей на дне его галькой, а все, что Лондон может тебе предложить, исчезает из твоей души, подобно пораженному насмерть столичному Голиафу.{24}
Зов доносится из глубоких далей во времени и пространстве, ибо взывающие к тебе холмы были всегда, и голос их звучал даже тогда, когда короли эльфов трубили в рог.
Я вновь вижу холмы моего детства (ибо зов исходит от них): пурпурные сумерки опускаются на склоны, и бледные, словно сотканные из тумана, феи выглядывают из-под папоротникового листа, дабы убедиться, что вечер уже наступил. Но я не желаю видеть на этих царственных вершинах роскошные особняки и еще более роскошные дворцы — много их понастроили тут для джентльменов, возмечтавших стать полновластными владельцами мест, которые созданы для всех.
Заслышав зов холмов, я сажусь на велосипед и мчусь по дороге навстречу ему. Если вы едете на поезде, вам не вкусить постепенного сближения с ними, вам не отбросить от себя Лондон, словно старый забытый грех, вам не встретить на пути маленьких деревушек, где постоянно толкуют о холмах. И вы не станете задаваться вопросом, все ли они те же, что прежде, когда достигнете, наконец, самого края их широко раскинувшейся мантии, а затем остановитесь у подножия и с восхищением глянете на их священный приветливый лик. Из окна поезда их покатые склоны открываются перед вами внезапно, и солнце заливает их своими лучами.
Я представляю себе, что так же кто-то стремится на простор из тропических джунглей — диких зверей становится все меньше, и светлеет мрак, и ужас, внушаемый этим местом, мало-помалу отступает. Чем ближе подходишь к границе Лондона, чем острее ощущаешь изумительное воздействие холмов, тем уродливее становятся дома и омерзительнее улицы — мрак сгущается, и пороки цивилизации предстают в отвратительной наготе перед презрительным взором полей.
И уродство распускается пышным цветом посреди убожества городской площади, и в воображении твоем раздаются слова строителя: «Творение мое завершено, возблагодарим за это Сатану». Но существует мост из желтого камня и, словно через серебряные ворота, распахнутые в страну фей, ты удаляешься в сельские края.
Справа и слева, куда только хватает взгляда, простирается чудовищный город, а впереди поля, подобные старой-престарой песне.
Есть одно поле, где полным-полно купавок и журчит ручей, берега которого заросли ивами. У этого ручья я частенько делал привал перед долгим путешествием к холмам.
Я забывал здесь Лондон улица за улицей. И порой набирал охапку купавок, чтобы показать их холмам.
Я часто бывал здесь. И в первый раз ничего не заметил — только поразился красоте и умиротворенности поля.
Но во второй раз мне показалось, будто в этом поле есть что-то зловещее.
Среди купавок на берегу неглубокого ручья меня охватило чувство, будто именно здесь должно было случиться нечто ужасное.
Я не стал задерживаться там, решив, что причиной этой болезненной игры воображения послужило мое затянувшееся пребывание в Лондоне, и изо всех сил поспешил к холмам.
Надышавшись деревенским воздухом, я через несколько дней вернулся сюда, чтобы полюбоваться прелестным полем перед тем, как вернуться в Лондон. Но в ивах все же чувствовалось нечто зловещее.
Только через год я снова пришел на поле. Когда я вынырнул из лондонского сумрака под лучи заходящего солнца, зеленая трава блестела, купавки сияли, ручей мурлыкал полную счастья песенку.
Но едва я ступил на поле, как меня охватило прежнее ощущение беды — оно даже стало еще сильнее. Словно некая тень взращивала здесь ужасное будущее, и истекший год заметно приблизил его.
Наверное, езда на велосипеде не всегда бывает полезной — стоит слезть с седла, как возникают неприятные ощущения.
Я вернулся на поле вечером, ибо меня неудержимо влекла к себе звучавшая в безмолвии песенка ручья. И представилось мне, как содрогнется от ужасного холода тот, кому случится лежать здесь раненым, не имея возможности уползти.
Я был знаком с человеком, который досконально знал историю этих мест, и обратился к нему с вопросом, что же могло произойти здесь в прошлом. Он стал выспрашивать о причинах, побудивших меня задать такой вопрос, и я ответил, что, на мой взгляд, это прекрасное место для карнавальных шествий или мистерий. Но он сказал, что ничего, совершенно ничего подобного здесь никогда не устраивали.
Стало быть, с этим полем связано что-то дурное в будущем.
В течение трех лет навещал я это поле, и с каждым разом исходившее от него зло ощущалось сильнее, и дурные предчувствия все сильнее одолевали меня, когда поддавался я искушению отдохнуть на зеленой граве под сенью плакучих ив. Однажды, желая отвлечься от подобных мыслей, решил я измерить быстроту течения ручья, но поймал себя на том, что хочу узнать, не течет ли он быстрее, нежели кровь.
Это ужасное место сводило меня с ума, я ждал, что вот-вот начну слышать голоса.
Наконец отправился я к знакомому поэту и, пробудив его от необъятных грёз, рассказал об этом поле. Он уже целый год не выбирался из Лондона и обещал, что поедет со мной взглянуть на поле, а потом скажет, что здесь должно случиться. Был конец июля, когда мы собрались поехать. Булыжная мостовая, воздух, дома и грязь были раскалены от зноя, уличный грохот становился все тише и тише. Сон, расправив крылья, взмыл над Лондоном и радостно устремился в мирные сельские края.
Увидев поле, поэт пришел в восторг. Купавок на берегу было видимо-невидимо, и спутник мой направился к ивам. Но, подойдя к ручью, остановился, и на его лице выразилась глубокая печаль.
Дважды или трижды он угрюмо огляделся вокруг, потом наклонился, пристально взглянул на один из цветков, а затем на другой.
Качая головой, он застыл в молчании, и все мои прежние страхи, все дурные предчувствия вернулись. И я спросил его:
— Что же это за поле?
А он ответил, грустно покачав головой:
— Это поле битвы.
В приморском городе сегодня должны были состояться выборы, и поэт с тоской вспомнил об этом, когда, проснувшись, увидел полоску света между двумя кисейными занавесками на окне. День выдался удивительно красивый и ясный; хотя воздух был свежий, морозный, с улицы изредка доносилось птичье щебетание — видно, птиц обманул яркий солнечный свет. Поэт слышал, как шумит море, которое луна заставляла выходить на берег, и там, на берегу, дни медленно тащили за собой гальку и крупные камни, а годы наносили один их слой поверх другого, а под ними покоились усталые, отжившие свое века; он видел, как стоят величественные холмы, надменно обратив свои лица к югу; он смотрел, как дым из городских труб плыл по воздуху к их божественно-прекрасным лицам — струйки дыма спокойно поднимались в утреннее небо, потому что солнечные лучи настойчиво будили один дом за другим, и там начинали топить печи; струйки дыма тянулись вверх, чтобы заглянуть в безмятежные лица холмов, но выбивались из сил на полдороге и, совершенно белые, повисали над крышами; а жители города все вдруг стали похожи на буйнопомешанных.
Тогда поэт совершил довольно странный поступок: он взял напрокат самый большой автомобиль, украсил его всеми флагами, какие только смог найти и, желая уберечь собственный рассудок, отправился прочь из города. Вскоре ему попался человек с разгоряченным лицом, возбужденно кричавший, что кандидат такой-то в самом скором времени получит подавляющее большинство голосов и победит на выборах. Поэт остановился и предложил ему занять место в машине, украшенной флагами. Когда прохожий увидел флаги, да еще на самом большом в городе автомобиле, он сел рядом. Он заявил, что будет голосовать за нашу теперешнюю налоговую систему, благодаря которой мы стали такими, как есть, будет голосовать за то, чтобы и дальше налоги, которые платит бедный люд, не помогали богатым становиться еще богаче. И еще — что он отдаст свой голос за такую таможенную реформу, при которой связи с нашими колониями станут более тесными и долговременными, и тогда у всех будет работа. Однако автомобиль вовсе не направлялся к избирательному участку, он проследовал мимо, выехал из города и поднялся по узкой белой извилистой дороге на самую вершину холма. Тут поэт остановился, вывел из машины недоумевающего избирателя, а сам сел на землю, предварительно подстелив плед. Избиратель еще долго разглагольствовал об имперских традициях, которые мы унаследовали от наших предков, а потом о каком-то народе, изнывающем под гнетом феодализма, о том, что этот строй устарел и пришел в упадок и что ему нужно положить конец или же как-то его исправить. А поэт предложил избирателю взглянуть на корабли, плывущие по освещенной солнцем полосе моря, которые издали казались совсем маленькими, на птиц, пролетающих внизу, на дома, что стояли еще ниже, на тоненькие струйки дыма, не достигающие вершины холма.
Сначала избиратель, словно ребенок, требовал, чтобы его немедленно отвезли на избирательный участок; через некоторое время он немного успокоился. Только когда снизу донесся приглушенный взрыв ликования, он стал горько жаловаться на руководство Радикальной партии или, возможно, наоборот, принялся расхваливать ее прошлые заслуги (я сейчас не помню точно, что рассказывал мне поэт).
— Посмотрите, — сказал ему поэт, — как прекрасны эти древние холмы, и эти старинные здания, и сегодняшнее утро, и сверкающее на солнце седое море, которое, будто что-то бормоча, омывает все берега земли. И надо же им было выбрать именно это место, чтобы сходить с ума!
И сейчас, когда избиратель стоял на вершине холма и позади него широко раскинулась Англия, простираясь, холм за холмом все дальше на север, а перед ними искрилось в лучах солнца море, такое далекое, что здесь не был слышен его рокот, проблемы, которые волновали жителей города, показались ему совсем не такими уж важными. Но он все еще сердился.
— Почему вы меня сюда привезли? — снова спросил он.
— Потому что я почувствовал себя таким одиноким, когда весь город словно обезумел, — ответил поэт.
Потом он показал избирателю прошлогодние высохшие колючие стебли и объяснил ему, в каком направлении дует ветер, вот уже миллион лет прилетающий к холмам с моря; он рассказал, какие штормы обрушиваются на корабли, и как они называются, и где возникают, и какие морские течения ведут они следом за собой, и о том, куда улетают ласточки. Он говорил о том, каким станет холм, где они сидели, когда придет лето, какие тогда распустятся цветы, и какие будут летать разные бабочки, и летучие мыши, и стрижи, а еще поведал о сокровенных мыслях, которые таит человек в глубине своей души. Он вспомнил историю старой ветряной мельницы, стоявшей на склоне холма, и рассказал, как горевали соседские ребятишки об одном старом чудаке, который на днях умер. И пока он все это говорил, а морской ветер овевал это высокое уединенное место, из головы избирателя незаметно стали улетучиваться те бессмысленные слова, которыми она так долго была набита: «подавляющее большинство», «победа в борьбе», «терминологические неточности», и еще вонь керосиновых ламп, висевших в душных школьных классах, и цитата из речей античных ораторов, где слова были такие длинные. Они уходили, хотя и медленно, и так же медленно стал открываться взору избирателя бескрайний мир и удивительное чудо моря. А день шел на убыль, наступал зимний вечер, спустилась ночь, и море совсем потемнело, и приблизительно в то время, когда звезды вышли посмотреть сверху на наши мелочные житейские дела и заботы, избирательный участок в городе закрылся.
Когда они вернулись, суматохи на улицах уже не было; темнота скрыла яркий глянец предвыборных плакатов; а прилив, узнав, что городской шум затих, стал рассказывать старую сказку о вечных тайнах моря, которую он слышал в юности, ту самую, что рассказывал он плывшим вдоль берега кораблям, а они привезли ее по реке Евфрат{25} в Вавилон еще до падения Трои.
Я осуждаю поступок моего друга-поэта: каким бы одиноким он себя тогда ни чувствовал, ему не следовало мешать другому человеку отдать свой голос на выборах (что является долгом всякого гражданина). Впрочем, теперь это не так уж важно, и я, наверное, поторопился с осуждением: дело в том, что этот проигравший на выборах кандидат то ли из-за безденежья, то ли потому что окончательно сошел с ума, даже не пожертвовал денег на единственный в городе футбольный клуб.
— Почему ты не танцуешь и не радуешься вместе с нами? — спросили у одного тела.
И оно поведало свою печаль. Оно сказало:
— Я связано с жестокой и беспощадной душой. Она тиранит меня и не дает покоя, не позволяет мне танцевать с себе подобными и заставляет делать свою ужасную работу; не разрешает заниматься приятными мелочами, которые доставляют радость тем, кого я люблю, а заботится лишь о будущем, когда выжмет из меня все и оставит на корм червям. Притом требует признательности от тех, кто меня окружает, и так горда, что не принимает менее того, что требует, а потому те, кто могли бы быть добры ко мне, меня ненавидят.
И бедное тело ударилось в слезы.
А ему сказали:
— Ни одно умное тело не тревожится о своей душе. Душа столь мала, что не может управлять телом. Тебе следует больше пить и курить, пока она не перестанет тебе докучать.
Но тело, продолжая рыдать, ответило:
— С моей душой нелегко справиться. Я ненадолго усмирило ее пьянством. Но она скоро оправилась. И теперь скоро опять возьмется за меня!
И тело отправилось в постель в надежде отдохнуть, потому что его клонило в сон от выпитого. Но не успел сон сморить его, как, приоткрыв глаза, оно увидело, что его душа сидит на подоконнике, освещенная туманным светом, и смотрит на улицу.
— Подойди сюда, — сказала тиранка-душа, — и выгляни на улицу.
— Мне надо поспать, — ответило тело.
— Но улица так прекрасна, — страстно возразила душа. — Ее наполняют сны сотни людей.
— Я занедужило от бессонницы, — сказало тело.
— Это неважно, — ответила душа. — Таких, как ты, на земле миллионы, и миллионы еще придут вам вослед. Сны человеческие витают над землей. Они пролетают над морями и волшебными горами, над запутанными тропами, что проложили им их души; под звон тысячи колоколов вступают в золотые храмы; следуют освещенными бумажными фонариками улицами, вдоль которых стоят дома с маленькими слепыми дверями; находят путь в каморки ведьм и замки колдунов; с помощью своих чар пробираются через горы слоновой кости — там, где по одну сторону лежат поля их юности, а по другую расстилается блистающая долина будущего. Встань и запиши то, что видят во сне люди.
— А какая награда ожидает меня, — спросило тело, — если я запишу то, что ты велишь?
— Никакой, — ответила душа.
— Тогда я буду спать, — сказало тело.
А душа принялась напевать странную песенку, что пел один молодой человек из сказочной страны, когда проходил через золотой град (который охраняла огненная стража), зная, что там его жена, ибо еще в детстве предвещено было ему, что когда пронесутся здесь не начавшиеся еще далеко в неведомых горах жестокие войны, несущие с собой жажду и тлен, суждено ему вновь прийти в этот град, и вот он пел эту песню, минуя врата, а теперь уже тысячу лет он мертв, и он, и его жена.
— Я не могу заснуть из-за этой ужасной песни! — крикнуло тело.
— Тогда делай, что тебе приказано, — ответила душа.
И тело снова неохотно взялось за перо. А душа, глядя в окно, весело заговорила:
— Прямо за Лондоном высится гора, состоящая наполовину из хрусталя, а наполовину из тумана. Туда устремляются сновидцы от шума машин. Поначалу они едва могут видеть сны из-за грохота, но к ночи он утихает и прекращается совсем. Тогда сновидцы встают, карабкаются вверх по сверкающей горе и на ее вершине находят галеоны снов. Отсюда одни направляют паруса в сторону востока, другие плывут на запад, кто держит путь в прошлое, а кто в будущее, ибо галеоны эти преодолевают как годы, так и пространства. Но чаще всего разворачивают парус к прошлому, в его старинные гавани, куда давно проложили путь корабли сновидцев, подобно тому как купеческие суда проторили торговым караванам дорогу к берегам Южной Африки. Я вижу, как даже сейчас галеон за галеоном поднимают якоря; звезды блестят над ними; они покидают пределы ночи, врезываясь килем в сумерки памяти, и вскоре ночь остается далеко позади, виднеясь черным облаком, смутно освещенным звездами, будто низкий берег какой-то земли, окропленный огнями гавани.
Сидя у окна, душа описывала сон за сном. Она рассказывала о тропических лесах, что видели несчастные, которые не могли выбраться из Лондона, — эти леса чудесным образом возникали благодаря пению какой-то птицы, пролетавшей в пугающую неизвестность. Душа видела стариков, легко танцевавших под мелодию дудки, на которой играл эльф — то были прекрасные танцы с прелестными девами, они длились всю ночь на залитых лунным светом фантастических горах; она слышала дальнюю музыку сверкающих песен; она видела бледный яблоневый цвет, опадавший, может быть, тридцать лет; она слышала старые голоса — блестя на щеках, лились старые слезы; скрытая мантильей и с венцом на голове на южных холмах сидела Любовь — и душа узнала ее.
Один за другим рассказывала она сны, дремавшие на улице, время от времени она останавливалась, чтобы растормошить тело, которое трудилось медленно и тяжело. Его замерзшие пальцы двигались из последних сил, но душе не было до этого дела. И так истекала ночь, покуда душа не услыхала звенящих шагов утра, приближающихся с востока.
— Теперь посмотри на зарю, ненавистную сновидцам, — сказала душа. — Паруса света забелели на этих непотопляемых галеонах; моряки, что направляют их, ускользают в свои сказки и легенды; с отливом суда уходят в иное море, чтобы, схороня там свои бледные тени, вернуться вместе с приливом назад. Вот уже солнечные лучи заблестели в заливах за востоком мира; боги увидели их из дворца сумерек, который построили над восходом; они греют руки над его светом, что струится сквозь блистающие своды дворца, прежде чем достигнет мира; здесь все боги, которые когда-либо были, и все боги, которые будут когда-либо; они сидят там поутру, поют и славят Человека.
— Я окоченело без сна, — сказало тело.
— У тебя впереди целые века сна, — ответила душа, — но теперь тебе спать нельзя, потому что я увидела зеленые луга с пурпурными цветами, странно пламенеющими на великолепной траве, и стада белоснежных единорогов, резвящихся там, и реку с плывущим на ней сверкающим галеоном из чистого золота, следующим от одного неизвестного острова к другому, чтобы донести песнь от Короля Холмов Королеве Чужедалья. Я спою тебе эту песнь, а ты запишешь.
— Я трудилось на тебя много лет, — сказало тело. — Дай мне отдохнуть хотя бы одну ночь, я устало смертельно.
— Что ж, иди отдыхай. Я сама устала от тебя. Я ухожу, — ответила душа.
И она поднялась и ушла, мы не знаем куда. А тело осталось лежать на земле. И на следующий день ровно в полночь призраки мертвецов вышли из могил приветствовать это тело.
— Ну вот, наконец ты свободно, — сказали они новому товарищу.
— Да, теперь я могу отдохнуть, — сказало тело.