С глубокой благодарностью тем немногим — знакомым мне или незнакомым, — кого заинтересовали мои предыдущие книги, «Боги Пеганы», «Время и боги».
Там, где словно вторгающееся в устье реки море, начинают подниматься сжатые Сирезийскими горами великие равнины Тарпета, стоял когда-то — почти в тени могучих утесов — город Меримна. В целом мире я не видел города столь же прекрасного, какой была Меримна в ту пору, когда она впервые привиделась мне во сне. То было настоящее чудо с высокими шпилями, бронзовыми статуями, мраморными фонтанами и собраниями трофеев легендарных войн. Прямо через центр этого удивительного города, широкие улицы которого целиком были отданы Прекрасному, пролег проспект пятидесяти шагов в ширину, по обеим сторонам которого выстроились бронзовые статуи — точные подобия королей и властителей всех стран, которые некогда покорились солдатам Меримны. В конце этого проспекта воздвигнута была огромная колесница из бронзы, влекомая тремя бронзовыми конями; правила ими крылатая статуя Славы, а за ее спиной высилась стоящая в колеснице колоссальная фигура с поднятым мечом — то было изваяние Веллерана, древнего героя Меримны. И таким сосредоточенным казалось лицо Славы, такой напряженной ее спина, и такими летящими — кони, что чудилось, будто колесница только что была рядом с вами, и поднятая ею пыль едва успела осесть на бронзовые лица королей. И еще был в городе огромный дворец, где хранились все сокровища, добытые героями Меримны во многих сражениях. Украшали его искусно высеченные статуи и легкий изящный купол, сложенный в незапамятные времена руками давно умерших каменщиков, а венчала купол скульптура Роллори, обращенная лицом к Сирезийским горам и к лежащим за ними землям, которые знали его меч. Рядом с Роллори сидела, словно старушка-кормилица, сама Победа, вплетающая в предназначенный для его головы золотой лавровый венок короны поверженных владык.
Вот какой была Меримна — город воплощенных в камне побед и бронзовых героев. Но в то время, о котором я пишу, искусство войны давно было позабыто в Меримне, и все ее жители будто спали на ходу. Они бесцельно бродили взад-вперед по широким улицам и глазели на богатства, добытые в чужих краях мечами тех, кто когда-то любил Меримну — любил больше всего на свете. И во сне они грезили о Веллеране, Суренарде, Моммолеке, Роллори, Аканаксе и юном Ираине. О землях, что лежали за окружившими Меримну со всех сторон горами, они не знали почти ничего, кроме разве того, что когда-то все они были ареной внушающих ужас дел, которые Веллеран вершил своим мечом. Много лет назад эти земли снова отошли к народам, некогда побежденным армиями Меримны, и жителям ее не осталось больше ничего, кроме их мирного города да воспоминаний о давно минувшей славе. Правда, по ночам в пустыню отправлялись часовые, но они всегда спали на своих постах и видели сны о Роллори, да еще трижды за ночь обходили городские стены одетые в пурпурные плащи стражники с фонарями, которые громко пели песни о Веллеране. Никогда не носили дозорные оружия, но стоило словам их песни разнестись над равниной и достичь неясных далеких гор, и разбойники в пустыне тут же прятались в свои норы, едва заслышав имя Веллерана. Часто бывало и так, что рассвет, гасящий звезды и зажигающий волшебный огонь на шпилях Меримны, заставал стражников все еще поющими о Веллеране, и тогда их плащи меняли свой цвет, а огонь в фонарях бледнел. И все же крепостной вал всегда оставался в неприкосновенности, и стража уходила, а потом и часовые с равнин один за другим пробуждались от грёз о Роллори и, ежась от утренней прохлады, не торопясь возвращались в город. Чуть позже с ликов Сирезийских гор, которые окружали Меримну и с севера, и с запада, и с юга, исчезала грозная тень, и в прозрачном утреннем свете становились видны над мирным, безмятежным городом высокие колонны и статуи героев.
Вам, должно быть, любопытно, как могли невооруженная стража и часовые, которые все время спали, сберечь город, в котором было так много произведений искусства и драгоценных изделий из бронзы и золота, — надменный город, который некогда царил над своими соседями, но ныне позабыл искусство войны? Да, была одна причина, по которой Меримна могла чувствовать себя в безопасности, хотя все завоеванные земли давным-давно были у нее отняты. Странная вера — или странный страх — жили среди свирепых племен, обитавших по ту сторону гор, а верили они в то, что крепостные валы Меримны все еще стерегут Веллеран, Суренард, Моммолек, Роллори, Аканакс и юный Ираин, хотя вот уже сто лет прошло с тех пор, как Ираин, самый молодой из героев Меримны, в последний раз вышел на битву против племен.
Разумеется, время от времени в племенах появлялись молодые, горячие воины, которые начинали сомневаться и говорили:
— Как может быть так, чтобы человек без конца избегал смерти?
Но другие сурово им отвечали:
— Выслушайте нас вы, чья мудрость столь велика, и объясните нам, как может избежать гибели человек, который в одиночку сражается с четырьмя дюжинами вооруженных мечами всадников, каждый из которых поклялся убить его и призвал тому в свидетели всех своих богов, — а Веллерану не раз приходилось выходить победителем в таких схватках. И растолкуйте нам, как могут два человека пробраться ночью в огороженный крепостной стеной город и похитить оттуда короля, как сделали это в свое время Суренард и Моммолек. Уж конечно, те, кто сумел избежать стольких мечей и кто стоял невредим под дождем смертоносных стрел, сумеют ускользнуть от Времени и от армии лет.
И тогда молодежь почтительно замолкала, но все же сомнения продолжали расти и крепнуть. И часто, когда солнце садилось за Сирезийскими горами, жители Меримны замечали на фоне заката черные силуэты свирепых воинов из этих племен, которые пристально глядели в сторону города.
Все жители Меримны знали, что фигуры, расставленные вдоль крепостного вала, были лишь каменными изваяниями, однако каждый питал надежду, что настанет день, и древние герои явятся снова, ибо никто и никогда не видел их мертвыми. А произошло это потому, что в свое время все шестеро великих воинов поступили одинаково; зная, что полученная ими рана смертельна, все они отправлялись к некоему укромному ущелью и бросались в него (я где-то читал, что, перед тем как умереть, подобным образом поступают великие слоны, прячущие свои огромные кости от мелких тварей), а было то ущелье узким и глубоким — мрачная пропасть, на дно которой не вела ни одна тропа и куда не мог спуститься ни один человек. К краю этого ущелья, задыхаясь и хрипя, подъехал однажды Веллеран; а некоторое время спустя у расселины появились Суренард и смертельно раненный Моммолек, который должен был остаться здесь навсегда, и Суренард, который не пострадал в том бою, вернулся от ущелья один, оставив своего лучшего друга покоиться рядом с костями великого Веллерана. И в свой срок прискакал сюда и сам Суренард, прискакал вместе с Роллори и Аканаксом, и Роллори ехал посередине, а двое его друзей — по бокам. Этот долгий путь нелегко дался Суренарду и Аканаксу, ибо оба они были смертельно ранены в последнем бою, и только для Роллори путешествие оказалось необременительным, ибо он был мертв. Вот как получилось, что кости пяти героев белели во вражьей земле; и хотя когда-то они заставляли трепетать города, прах их лежал бестревожно, и никто не знал, где нашли они свой покой — никто, кроме Ираина, юного капитана, которому едва исполнилось двадцать пять, когда Моммолек, Роллори и Аканакс отправились в свое последнее путешествие. И среди останков разбросаны были седла, уздечки и другая конская сбруя, дабы ни один человек не мог случайно наткнуться на них и потом похваляться в каком-нибудь чужеземном городе: «Глядите! Вот добытые в бою седла и уздечки славных капитанов из Меримны!», и лишь своих верных коней герои отпустили на свободу.
И сорок лет спустя, в час великой победы, получил свою последнюю рану Ираин — то была глубокая, страшная рана, которая никогда не закрылась бы. Из всех капитанов-героев Ираин был последним, и в одиночку отправился он к известному ему ущелью. Долгой и тяжелой была дорога к этой мрачной расселине, и Ираин, боясь, что не сможет добраться до места своего последнего успокоения, все понукал и понукал своего коня, вцепившись обеими руками в седельную луку. По пути он часто впадал в забытье, и тогда являлись ему прошедшие дни — те, когда он в первый раз отправился на великую войну с армией Веллерана, и когда Веллеран впервые заговорил с ним, — и лица товарищей Веллерана, которые мчались в бой впереди атакующей конницы. И всякий раз, когда Ираин приходил в себя, в душе его, которая вот-вот готова была расстаться с телом, рождалось огромное желание лежать там, где белеют кости древних героев. Когда же наконец Ираин увидел темное ущелье, словно незаживший шрам пересекавшее равнину, душа его тихонько выскользнула сквозь зияющую рану, выскользнула и расправила крылья, и в тот же миг боль покинула его бедное изрубленное тело, и Ираин умер, даже в смерти продолжая торопить своего коня. И старый верный конь все мчал легким галопом, и так бежал он до тех пор, пока не увидел перед собой черную трещину в земле, и тогда на всем скаку конь уперся передними ногами в край обрыва и встал как вкопанный. И мертвое тело Ираина покатилось через правое плечо коня, и вот уже много лет пролетело с тех пор, как его кости смешались с останками героев Меримны и обрели, наконец, вечный покой.
А в Меримне жил один мальчик по имени Рольд. Я, сновидец, впервые увидел его, когда дремал у своего очага — увидел как раз тогда, когда мать привела сына во дворец, где хранились добытые древними героями трофеи. Пятилетний Рольд остановился перед огромным стеклянным футляром, внутри которого был заключен меч Веллерана, и мать сказала ему:
— Вот меч Веллерана.
А Рольд спросил:
— Для чего он нужен?
И мать ответила:
— Для того чтобы смотреть на него и вспоминать Веллерана.
А потом они пошли дальше и остановились перед огромным алым плащом Веллерана, и мальчик снова спросил:
— Для чего был нужен Веллерану такой большой красный плащ?
Мать ответила:
— Так ему нравилось.
Потом Рольд немного подрос, и вот однажды в полночь, когда весь мир затих и Меримна погрузилась в свои грёзы о Веллеране, Суренарде, Моммолеке, Роллори, Аканаксе и юном Ираине, он потихоньку выбрался из материнского дома. Он отправился прямо к крепостному валу, чтобы послушать, как будет петь о Веллеране пурпурная стража. И дозорные в своих темно-пурпурных плащах прошли мимо него, держа в руках фонари. Далеко разносилась в ночной тишине их песня, и темные тени в пустыне поспешно бежали при звуках ее. И тогда Рольд вернулся домой к матери, унося в груди своей странную печаль, разбуженную звуком имени Веллерана — такую, какую испытывают люди, тоскуя о чем-то возвышенном и святом.
Со временем Рольд выучил все дорожки, пролегавшие вокруг крепостного вала, где были расставлены конные статуи, все еще охранявшие Меримну. Эти удивительные изваяния вовсе не походили на обычные скульптуры; они были так искусно высечены из цветного камня, что ни один человек, если только он не подошел совсем близко, ни за что не усомнился бы, что перед ним живые люди. Из глыбы пятнистого мрамора высекли умелые мастера коня Аканакса; чисто-белый конь Роллори был выточен из алебастра, а его глядящий на север всадник был облачен в доспехи из сверкающего кварца и кавалерийский плащ из драгоценного голубого камня.
А мраморный конь Веллерана был черен как смоль, и сам Веллеран, восседавший на его спине, пристально смотрел на запад. Это его скакуна больше всего нравилось Рольду гладить по прохладной изогнутой шее, и именно Веллерана яснее ясного видели следившие за городом наблюдатели в далеких горах. А Рольд никак не мог налюбоваться на огненные ноздри вороного коня да на яшмовый плащ всадника.
Между тем за Сирезийскими горами продолжало расти и крепнуть подозрение, что герои Меримны давно умерли, и тогда промеж племен родился план: найти человека, который не побоится подкрасться под покровом ночи к крепостному валу и посмотреть, действительно ли эти фигуры — живые Веллеран, Суренард, Моммолек, Роллори, Аканакс и юный Ираин. И все согласились с этим планом и принялись называть имена людей, которые могли бы отправиться в опасный путь. Замысел зрел на протяжении многих лет, и все это время наблюдатели частенько поднимались по вечерам в горы, но идти дальше никто осмеливался. В конце концов кто-то предложил еще лучший план, и было решено, что двое мужчин, которые как раз ожидали казни за какое-то преступление, будут прощены, если спустятся ночью в долину и узнают, живы ли еще герои Меримны. Поначалу двое узников никак не могли решиться на это, однако в конце концов один из них, которого звали Сиджар, крепко задумался и сказал своему товарищу Саджару-Хо:
— Верно ли говорят, что если королевский палач ударит человека топором по шее, то этот человек умрет?
И его товарищ подтвердил, что это так. Тогда молвил Сиджар:
— И если Веллеран ударит человека своим мечом, то ничего страшнее смерти с ним все равно не случится.
Тут Саджар-Хо немного подумал, а потом ответил:
— В момент удара королевский палач может промахнуться или топор его дрогнет, а Веллерана еще ни разу не подводили ни глаз, ни рука. Уж лучше мы попытаем свое счастье на плахе.
— Может статься, что Веллеран уже умер, и его место на бастионе занимает кто-то другой — или даже просто каменное изваяние, — возразил Сиджар, но сказал ему Саджар-Хо:
— Как может быть так, чтобы умер Веллеран — тот, кто избег клинков четырех дюжин воинов, каждый из которых клялся убить его и призывал в свидетели тому всех богов?
И Сиджар ответил ему на это:
— Я знаю одну историю о Веллеране: мне рассказал ее дед, а он слышал ее еще от своего отца. В день, когда наша армия проиграла великую битву на равнинах Курлистана, отец моего деда увидел у реки умирающую лошадь, которая жадно глядела на воду, но дотянуться до нее не могла. И еще отец моего деда увидел, как Веллеран подошел к реке и, зачерпнув воды, своими руками напоил несчастное животное. Наше с тобой положение гораздо хуже, чем у той лошади, и, так же как она, близки мы к смерти; скорей уж Веллеран сжалится над нами, чем выполняющий приказ короля палач.
Тогда Саджар-Хо сказал так:
— Ты всегда был ловким спорщиком, Сиджар. Это из-за твоих хитрых проделок мы попали в беду, — так посмотрим, сумеешь ли ты теперь спасти нас. Давай сделаем то, чего от нас требуют.
И вот королю стало известно, что двое осужденных на смерть согласились отправиться к стенам Меримны.
В тот же вечер наблюдатели отвели обоих на границу горной страны, и Сиджар и Саджар-Хо стали спускаться на равнину по дну глубокого ущелья, а наблюдатели смотрели им вслед.
Вскоре фигуры их вовсе растаяли в сумерках, и над равниной взошла ночь. Бескрайняя и торжественная, она появилась с востока, — с той стороны, где раскинулись болотистые неудобья, влажные низины и море, — и ангелы, что присматривали за людьми при свете дня, сомкнули свои глазищи и уснули, а ангелы, что следили за всеми людьми ночью, напротив, пробудились ото сна, расправили темно-лазурные перья и взлетели на свои наблюдательные посты, и равнина внизу наполнилась таинственными звуками и ожившими страхами.
Тем временем два шпиона спустились с гор по дну ущелья и крадучись пошли через пустыню. Когда же они достигли цепочки спавших на песке часовых, один из них вдруг пошевелился во сне и призвал Роллори, и великий страх охватил разведчиков. «Роллори жив!» — шепнули они друг другу, но вспомнили королевского палача и пошли дальше.
Скоро они достигли колоссальной бронзовой статуи Страха, давным-давно созданной древним ваятелем. Его огромная фигура как будто неслась по воздуху к горам, на лету окликая своих сыновей. Сыновей же Страха скульптор изобразил в виде армий загорных племен, которые, обратившись спиной к Меримне, следовали за Страхом, словно цыплята за наседкой, и над их головами был занесен грозный меч Веллерана, который — как и всегда — восседал на своем скакуне на крепостном валу. Увидев героя, два шпиона опустились на песок и стали целовать огромную бронзовую ногу статуи, бормоча: «О, Страх, Страх!..» И, все еще стоя на коленях, они увидели вдалеке между бастионами яркие огни, которые приближались к ним, и услышали, как мужские голоса поют песнь о Веллеране. Но вот пурпурная стража подошла совсем близко, и пошла со своими фонарями дальше, и, продолжая петь о Веллеране, скрылась за изгибом крепостной стены, и все это время два лазутчика продолжали цепляться за огромную бронзовую ногу Страха, шепча: «О, Страх, Страх!..» И лишь когда имя Веллерана больше не доносилось до них, они поднялись с песка, приблизились к крепостному валу и, перебравшись через него, оказались у самого подножья огромной фигуры Веллерана. И тогда они поклонились ему до земли, и Сиджар сказал:
— О, Веллеран, мы пришли посмотреть, верно ли, что ты все еще жив.
Долго ждали они ответа, не смея оторвать от земли свой взгляд. Наконец Сиджар поднял голову и посмотрел на ужасный меч Веллерана, но он был все так же простерт вперед и указывал острием на мраморные армии, которые следовали за Страхом. И Сиджар снова до земли поклонился герою, а сам коснулся рукою копыта могучего скакуна, и оно показалось ему холодным. Тогда он передвинул руку выше и коснулся бабки коня, но и она была холодна. Наконец Сиджар потрогал ногу Веллерана, и доспех на ней был неподвижным и твердым, но сам Веллеран не пошевельнулся и не заговорил, и тогда Сиджар вскарабкался на седло и коснулся руки — страшной руки Веллерана — и она оказалась мраморной! Тут Сиджар рассмеялся громко, и они с Саджаром-Хо пошли по безлюдной дорожке и наткнулись на Роллори. И отважный Роллори тоже был мраморным. Тогда шпионы снова перебрались через вал и поспешили обратно через пустыню, с презрением обогнув изваяние Страха. Тут до них донеслись голоса пурпурных стражников, которые в третий раз обходили крепостной вал с песней о Веллеране, и Сиджар сказал:
— Можете петь о Веллеране сколько хотите, но Веллеран мертв, и гибель ждет ваш город.
И они заспешили дальше и снова наткнулись на спящего часового, который продолжал метаться во сне и все звал Роллори, и Саджар-Хо прошептал:
— Зови Роллори сколько угодно, но он мертв и не сумеет спасти твой город!
Так двое лазутчиков живыми и невредимыми вернулись к себе в горы, и только они достигли их, как первый алый луч солнца упал на равнину позади Меримны и зажег ее тонкие шпили. Настал тот час, когда пурпурные стражники, видя, что их плащи становятся ярче и что фонари бледнеют, возвращались обратно в город; тот самый час, когда ночные разбойники торопятся назад в горные пещеры, когда вылетают легкокрылые мотыльки, живущие лишь один день, и когда умирают приговоренные к смерти — в этот-то рассветный час Меримне грозила новая, страшная опасность, а город о ней не ведал.
И Сиджар обернулся и сказал:
— Гляди, как красен рассвет и как красны шпили Меримны. Должно быть, кто-то в Небесах разгневался на этот город и предвозвещает его судьбу.
Так двое шпионов благополучно вернулись к племени и рассказали своему королю обо всем, что видели. Несколько дней владыки загорных стран собирали вместе свои войска, и вот наконец армии четырех королей встали в верховьях глубокого ущелья, держась так, чтобы их не видно было за гребнем, и дожидаясь захода солнца, и лица воинов были полны решимости и бесстрашия, но про себя каждый из них творил молитвы богам, всем по очереди.
Наконец солнце закатилось и пришел час, когда вылетают на охоту летучие мыши и выползают из своих нор темные твари; когда львы покидают свои логовища, а разбойники снова спускаются на равнину; когда летучие жаркие лихорадки поднимаются от влажных болот; когда троны владык начинают шататься и сменяются династии королей. И именно в этот час, размахивая фонарями, выходила из Меримны пурпурная стража, и погружались в сон дозорные в пустыне.
Известно, что печаль и беда не в силах проникнуть в Рай; они могут лишь хлестать по его хрустальным стенам, подобно дождю, и все же души героев Меримны почувствовали какую-то смутную тревогу — точно так же, как спящий человек чувствует холод, но еще не осознает, что замерз и продрог он сам. И герои заволновались в своем звездном доме, и, невидимые, устремились к земле в лучах заходящего солнца души Веллерана, Суренарда, Моммолека, Роллори, Аканакса и юного Ираина. Когда же они достигли крепостного вала Меримны, уже стемнело, и армии четырех королей, позвякивая броней, углубились в ущелье. А шестеро героев снова увидели свой город, почти не изменившийся за столько лет, и смотрели на него с томлением, в котором слёз было больше, чем в любом другом чувстве, когда-либо посещавшем их души, и говорили так:
— О, Меримна, наш город, наш возлюбленный град, окруженный стенами!
Как прекрасны твои тонкие шпили, Меримна! Ради тебя оставили мы землю со всеми ее королевствами и скромными полевыми цветами, и ради тебя мы ненадолго покинули Небеса.
Нелегко было оторвать взгляд от лица Бога, ибо оно — как теплый огонь в очаге, как сладкий сон и величественный гимн; оно всегда безмятежно, и спокойствие его полно света.
Для тебя мы на время покинули Рай, Меримна.
Многих женщин любили мы, но возлюбленный город был у нас только один.
Гляди, вот спят твои жители, наш любимый народ. Как прекрасны их сны! Во снах оживают даже мертвые, даже те, кто умер давным-давно и чьи уста сомкнулись навеки. Потускнели огни твои, потускнели и погасли совсем, и тихи лежат улицы. Тс-с-с! Ты дремлешь, о Меримна, спишь, как юная дева, что, смежив ресницы, дышит чуть слышно, не зная ни тревог, ни забот.
Вот твои бастионы и старый крепостной вал, Меримна. Защищают ли их жители твои так, как мы когда-то? Но мы видим, что стены кое-где обрушились… — И, подлетев ближе, души воинов с беспокойством вгляделись.
— Но нет, не человеческие руки сделали это — безжалостные годы сточили камень, и неукротимое Время перстами коснулось стен. Твои бастионы, Меримна, как перевязь девы, как пояс, обвитый вокруг ее стана. Смотри, вот роса ложится на стены, как жемчуга, которыми расшит твой драгоценный пояс!
Тебе грозит опасность, Меримна, потому что ты так прекрасна. Неужто погибнешь ты, потому что не в наших силах защитить тебя сегодняшней ночью, неужто сгинешь, ибо мы кричим, но никто нас не слышит, как не слышит ни один человек голосов смятых лилий?
Так говорили могучие капитаны, привыкшие повелевать войсками в битве, но звук их голосов был не громче писка летучей мыши, что проносится над землей в вечерних сумерках. Когда появилась пурпурная стража, первым дозором обходившая крепостной вал, древние воины окликнули их: «Меримна в опасности! Враг уже крадется во тьме!», но их зов так и не был услышан, потому что все они были лишь странствующими духами, и стражники, так ничего и не заметив, зашагали дальше, продолжая распевать на ходу песнь о Веллеране.
Тогда молвил своим товарищам Веллеран:
— Наши руки не в силах больше удерживать меч, наши голоса не слышны, а тела лишились былой силы. Мы — всего лишь грёзы, так давайте же отправимся в сны. Пусть каждый из вас — и ты тоже, юный Ираин — войдет в сновидения спящих мужчин, пусть внушит им снять со стен прадедовские мечи и собраться у выхода из ущелья. Я же тем временем найду им вождя и вложу ему в руки свой меч.
И, решив так, воины преодолели крепостную стену и оказались на улицах любимого города, где туда и сюда летал беззаботный ветер, и вместе с ветром носилась туда и сюда душа Веллерана — того самого Веллерана, который когда-то противостоял неистовым ураганам атак. А души его товарищей — и душа юного Ираина тоже — проникали в грёзы спящих мужчин и шептали:
— Как душно, как жарко сегодня в городе! Ступай в пустыню, к горам, где веет прохладный ночной ветерок, да не забудь взять с собой меч, что висит на стене, потому что в пустыне рыщут разбойники!
И бог этого города в самом деле наслал на него жар, который навис над тонкими шпилями Меримны; на улицах стало невыносимо душно, и спящие очнулись от дремоты и подумали о том, как приятно и прохладно, должно быть там, где прохладный ветерок скатывается по ущелью с гор. И в точности как во сне, сняли они со стен мечи, которыми владели их далекие предки, чтобы защищаться в пустыне от разбойников. А души товарищей Веллерана — в том числе и душа юного Ираина — все кочевали из сновидения в сновидение, и страшно торопились при этом, ибо ночь летела к концу; они вселяли тревогу в сны мужчин Меримны, так что в конце концов разбудили всех и заставили выйти из домов с оружием — всех, кроме пурпурных стражников, которые, не ведая об опасности, продолжали пением славить Веллерана, ибо бодрствующий человек не внемлет голосам умерших.
«Мы — всего лишь грёзы, так давайте же отправимся в сны»
А Веллеран летел над городскими крышами, пока не наткнулся на крепко спящего Рольда. К этому времени Рольду уже исполнилось восемнадцать лет, и вырос он сильным, светловолосым и высоким, как Веллеран. И душа героя зависла над ним, и легко и бесшумно — точно бабочка, которая сквозь кружево шпалер влетает в цветущий сад — вошла в его сны и сказала спящему Рольду так:
— Ты должен отправиться во дворец, чтобы еще раз полюбоваться мечом, огромным кривым мечом Веллерана. Ступай туда непременно нынешней ночью, и увидишь, как играет на клинке лунный свет.
И во сне своем Рольд ощутил такое сильное желание увидеть меч Веллерана, что, не просыпаясь, вышел из дома своей матери и отправился во дворец, где были сложены добытые героями трофеи. А душа Веллерана, направлявшая его сновидения, заставила Рольда задержаться перед огромным красным плащом Веллерана, и сказала юноше:
— Как ты замерз! Завернись-ка в этот плащ и защити себя от ночной прохлады.
И Рольд послушался и накинул на себя огромный красный плащ, а душа Веллерана уже подвела его к мечу и шепнула во сне:
— Тебе хочется дотронуться до меча Веллерана, протяни же руку и возьми его.
Но Рольд ответил:
— Да что я буду делать мечом Веллерана?!
И душа старого капитана ответила спящему:
— Этот меч очень приятно держать; возьми же в руки меч Веллерана.
Но Рольд, продолжая спать, громко возразил ему:
— Это запрещено законом; никому не дозволено касаться меча.
С этими словами Рольд повернулся, чтобы уйти, и в душе Веллерана родился горестный плач, который был тем более страшен, что не мог герой издать ни звука; это не нашедшее выхода рыдание все кружило и кружило в душе его, словно эхо, разбуженное в тиши какой-нибудь мрачной кельи какими-то черными делами — эхо, которое веками мечется меж каменных стен, едва слышное и никем не слышимое.
И вскричала душа Веллерана, обращаясь ко снам Рольда:
— Ваши колени скованы! Вы увязли в болоте и не можете двинуться с места!
И сон приказал Рольду:
— Твои ноги связаны, ты попал в болото и увяз.
И Рольд встал перед мечом, не в силах сдвинуться с места, и пока он стоял, душа Веллерана зарыдала в его сновидениях:
— Как тоскует Веллеран по своему мечу, по своему чудесному изогнутому мечу! Несчастный Веллеран, который когда-то сражался за Меримну, оплакивает во тьме свой клинок. Не лишай же Веллерана его прекрасного оружия, ибо сам он мертв и не может придти за ним — бедный, бедный Веллеран, который когда-то сражался за Меримну!
И тогда Рольд разбил кулаком стеклянный футляр и взял в руки меч, огромный кривой меч Веллерана, а душа воина шепнула ему во сне:
— Веллеран ждет у входа в глубокое ущелье, что ведет в горы — ждет и плачет, плачет о своем мече…
И Рольд пошел из города, перебрался через крепостной вал и направился через пустыню к горам, и хотя глаза его были широко открыты, он все еще спал, спал как прежде.
А к этому времени огромное число городских жителей уже собралось перед устьем ущелья, и все они были вооружены старинными мечами, и Рольд не просыпаясь шагал между ними с оружием в руках, и горожане, завидев его, удивленно восклицали:
— Глядите! Глядите! У Рольда меч Веллерана!
А Рольд дошел до самого ущелья, и тут голоса людей разбудили его. Юноша не помнил ничего из того, что делал во сне; он очень удивился, увидев в своих руках меч Веллерана, и спросил:
— Что ты такое, о прекрасная, прекрасная вещь? В тебе сверкают огни, и ты не знаешь покоя. Ты — меч Веллерана, его славный кривой клинок!
И Рольд поцеловал рукоять меча и ощутил на губах соленый вкус пота, пролитого Веллераном во многих битвах. А потом он сказал:
— Для чего он нужен людям?
И тут из глубины ущелья до слуха Рольда донеслось бряцанье доспехов, и все жители города, не знавшие, что такое война, услышали, как этот лязг приближается к ним в ночной темноте, ибо четыре армии шли и шли на Меримну, все еще не видя врага. Тогда Рольд покрепче сжал рукоять огромного кривого меча, и его острие словно бы немного приподнялось. И в сердцах людей, которые стояли тут же с мечами пращуров, тоже появилось какое-то новое чувство. Все ближе и ближе подходили не ведающие об опасности беспечные армии четырех владык, и в головах жителей Меримны, которые собрались за спиной Рольда со старыми мечами в руках, стала пробуждаться память предков. Даже дозорные из пустыни проснулись и держали наготове свои копья, потому что Роллори, который когда-то водил в бой целые армии, а теперь сам стал сновидением, сражающимся с чужими снами, сумел разбудить воинственный дух и в их грёзах.
А вражеское войско уже подошло совсем близко. Неожиданно Рольд прыгнул вперед и выкрикнул:
— Веллеран! Меч Веллерана!
И неистовый, хищный клинок, который сто лет подряд мучился жаждой, взлетел вверх вместе с рукой Рольда и вонзился меж ребер первого врага. И когда его лезвие окунулось в теплую кровь, то в искривленную душу этого меча вошла радость, что сродни радости пловца, который, прожив много лет в засушливых и безводных местах, выходит из теплого моря, роняя со своего тела капли воды. Когда же племена увидели алый плащ и знакомый им страшный меч, то по рядам их прокатился крик:
— Веллеран жив!
«Веллеран! Меч Веллерана!»
И, вторя ему, раздались ликующие победные вопли, и тяжкое дыхание бегущих, и меч Веллерана тихонечко пел что-то, взлетая в воздух и роняя с лезвия тяжелые красные капли. И последним, что я разглядел в этой сече, удалявшейся вверх по ущелью, был огромный клинок, который то взлетал над головами людей, то опускался, то голубел в лунных лучах, то мерцал красным, и так понемногу растворился в ночном мраке.
Но на рассвете мужчины Меримны вышли из ущелья, и солнце, которое взошло, чтобы дарить миру новую жизнь, осветило вместо этого вселяющие ужас дела, что совершил меч Веллерана. И тогда Рольд сказал:
— О, меч, меч! Как ты страшен, и как ужасны дела твои! Зачем достался ты людям? Сколько глаз по твоей вине не увидят больше прекрасных садов? Сколько зачахнет полей — тех полей, где стоят дивные белые домики, вокруг которых резвятся дети? Сколько опустеет долин, что могли бы вынянчить в лоне своем уютные деревушки — и все потому, что когда-то давно ты убил мужчин, которые могли бы выстроить их? Я слышу, о меч, как рыдает рассекаемый тобой ветер. Он летит из заброшенных долин и с несжатых полей. Он несет голоса детей, которые никогда не родятся. Смерть может положить конец несчастьям тех, кто когда-нибудь жил, но им, нерожденным, придется плакать вечно. О, меч, меч, зачем боги вручили тебя людям?
И из глаз Рольда покатились на гордый меч слезы, но и они не смогли отмыть его дочиста.
Когда же прошла горячка боя, то ли от усталости, то ли от утренней прохлады дух жителей Меримны смутился и остыл, — как смутилось и сердце их вождя, — и они, поглядев на меч Веллерана, сказали:
— Никогда, никогда больше не вернется к нам Веллеран, потому что мы видим его меч в чужой руке. Теперь-то мы точно знаем, что он умер. О, Веллеран, ты был нашим солнцем, нашей луной и нашими звездами, но солнце зашло, луна разбилась, а звезды рассыпались, как бриллиантовое ожерелье, которое злая рука срывает с шеи убитого…
Так плакали жители Меримны в час своей славной победы, ибо поступки людей часто бывают необъяснимы, а за их спинами лежал древний, мирный город, которому ничто больше не угрожало. И прочь от стен прекрасной Меримны — над горами, над землями, что они когда-то покорили, над всем миром — уходили обратно в Рай души Веллерана, Суренарда, Моммолека, Роллори, Аканакса и юного Ираина.
Я сказал себе: «Пора увидеть Бабблкунд, Город Чудес. Он ровесник Земли, и звезды ему сестры. Фараоны древних времен из Аравии, идя покорять новые земли, первыми увидели монолит горы в пустыне и вырезали в горе башни и площади. Они разрушили одну из гор, сотворенных Богом, но создали Бабблкунд. Он высечен, не построен; его дворцы — одно целое с его площадями: ни скреп, ни зазоров.
Бабблкунд воплощает красоту юности мира. Он считает себя центром Земли, и четверо ворот его обращены к четырем сторонам света. Перед восточными воротами сидит огромный каменный бог. Его лицо вспыхивает, освещенное лучами рассвета, и когда солнце согревает его губы, они приоткрываются и произносят слова „Оун Оум“ на давно забытом языке, — все, кто поклонялся этому богу, давно уже в могилах, и никто не знает, что означают слова, произносимые им на рассвете. Иные говорят, что он приветствует солнце — бог приветствует бога на языке богов, иные — что он возвещает новый день, иные — что он предостерегает. И так у каждых ворот — чудо, в которое невозможно поверить, пока не увидишь».
И собрал я трех друзей, сказав им: «Мы — это то, что мы видели и познали. Отправимся же в путь, чтобы увидеть Бабблкунд, ибо это украсит наш разум и возвысит наш дух».
И сели мы на корабль и поплыли по бурному морю, и не вспоминали своих городов, но прятали мысли о них, как грязное белье, подальше, грезя о Бабблкунде.
И приплыв к земле, неувядаемую славу которой составляет Бабблкунд, наняли мы караван верблюдов и арабов-проводников и после полудня двинулись к югу, чтобы через три дня пути по пустыне оказаться у белых стен Бабблкунда. И горячие лучи солнца лились на нас с раскаленного белесого неба, а жар пустыни жег снизу.
На закате мы остановились и стреножили лошадей, арабы отвязали тюки с провизией и разожгли костер из кустарника, ибо после заката зной покидает пустыню внезапно, как вспархивает птица. И увидели мы, что с юга приближается путник на верблюде, и когда он приблизился, сказали:
— Подходи и располагайся среди нас, ибо в пустыне все люди братья; мы дадим тебе мяса и вина, а если вера твоя не позволяет тебе пить вина, мы дадим тебе другого питья, не проклятого пророком.
Путник сел возле нас на песок, скрестив ноги, и отвечал так:
— Послушайте, я расскажу вам о Бабблкунде, Городе Чудес.
Бабблкунд стоит ниже слияния рек, там, где Унрана, Река Преданий, впадает в Воды Легенды, иначе называемые Старый Поток Плегатаниз. Радуясь, вместе втекают они в северные ворота. С давних времен текли они во тьме сквозь гору, в которой Нехемос, первый из фараонов, вырезал этот Город Чудес. Бесплодные, долго текут они по пустыне, каждая в предназначенном ей русле, и нет жизни на их берегах. Но в Бабблкунде они питают священные пурпурные сады, воспетые всеми народами. По вечерам все пчелы мира устремляются туда тайными воздушными тропами. Некогда Луна, выглянув из царства сумерек, где правит наравне с солнцем, увидела Бабблкунд в убранстве пурпурных садов и полюбила его; она искала ответной любви, но Бабблкунд отверг ее, ибо был он прекрасней сестер своих — звезд. И теперь по ночам лишь сестры-звезды приходят к нему. Даже боги порой восхищаются Бабблкундом в убранстве пурпурных садов. Слушайте, ибо я вижу по вашим глазам, что вы не были в Бабблкунде; в ваших глазах нетерпение и недоверие. Слушайте. В садах, о которых я говорю, есть озеро. Другого такого нет на свете; нет равного ему среди озер. Берега его из стекла, и такое же дно. По нему снует множество рыбок с алой и золотой чешуей и плавниками. Восемьдесят второй фараон Нехемос (который правит городом сейчас) имеет обыкновение вечерами в одиночестве приходить к озеру и сидеть на берегу, а в это время восемьсот рабов медленно спускаются по подземным ходам в пещеры под озером. Четыреста рабов идут друг за другом, неся пурпурные огни, с востока на запад; четыреста рабов, неся зеленые огни, идут друг за другом с запада на восток. Две цепочки огней сходятся и расходятся, рабы ходят и ходят, и рыбки в испуге выпрыгивают из воды.
И пока путник рассказывал, спустилась ночь, холодная и величественная, и мы, завернувшись в одеяла, улеглись на песок под звездами, небесными сестрами Бабблкунда. И всю ночь пустыня разговаривала, тихо, шепотом, но я не знаю, о чем. Это понимали только песок и ветер. И пока ночь длилась, они нашли следы, которыми изрыли мы священную пустыню, поколдовали над ними и скрыли их; и тогда ветер улегся и песок успокоился. Снова поднимался ветер, и колыхался песок, и это повторялось много раз.
Все время пустыня шептала о чем-то, чего я никогда не узнаю.
Я ненадолго заснул и проснулся от холода перед самым рассветом.
Солнце появилось внезапно; оно заиграло на наших лицах, и, откинув одеяла, мы встали, и устремились к югу, и, переждав полуденную жару, двинулись дальше. И все время пустыня оставалась одинаковой, как сон, который не кончается, не отпускает усталого спящего.
И часто нам навстречу по пустыне проходили путники — они шли из Города Чудес, и глаза их излучали свет и гордость — ведь они видели Бабблкунд.
В этот вечер на закате к нам приблизился другой путник, и мы приветствовали его словами:
— Не хочешь ли разделить трапезу с нами, ибо в пустыне все люди братья?
И он спустился с верблюда, и сел возле нас, и заговорил:
— Когда утро освещает колосса по имени Неб и Неб говорит, в Бабблкунде тотчас просыпаются музыканты фараона Нехемоса.
Поначалу пальцы их тихо, едва касаясь, блуждают по струнам золотых арф или скрипок. Потом голос каждого инструмента звучит все яснее, подобно тому, как жаворонок взмывает ввысь из росистой травы, пока вдруг все голоса не сливаются воедино, рождая новую мелодию. Так каждое утро в Городе Чудес музыканты Нехемоса создают новое чудо, ибо они не простые музыканты, а Виртуозы, некогда захваченные в плен и привезенные на кораблях с Песенных островов. И под эту музыку Нехемос просыпается в восточных покоях своего дворца в северной части города, высеченного в форме полумесяца длиною в четыре мили. Изо всех окон его восточных покоев видно, как солнце восходит, а изо всех окон западных покоев — как оно садится.
Проснувшись, Нехемос зовет рабов, которые приносят паланкин с колокольчиками, и, накинув одежды, он садится в паланкин. И рабы бегом несут его в комнату омовений, вырезанную из оникса, и маленькие колокольчики звенят на бегу. И когда Нехемос выходит оттуда, омытый и умащенный, к нему подбегают рабы и в позванивающем паланкине несут его в Восточный трапезный зал, где совершает он первую трапезу нового дня. Оттуда по величественному белому коридору, все окна которого обращены к солнцу, Нехемос следует в своем паланкине в Зал для приема послов с Севера, что весь убран северными диковинами.
Стены этого зала изукрашены янтарными узорами, повсюду расставлены резные кубки из темно-коричневого северного хрусталя, а пол покрыт мехами с берегов Балтийского моря.
В соседних залах хранится лакомая для привычных к холоду северных людей еда и крепкое северное вино, бесцветное, но забористое.
Здесь правитель принимает вождей варваров заснеженных земель.
Далее рабы быстро несут его в Зал для приема послов с Востока — стены его из бирюзы, усыпанной цейлонскими рубинами, занавеси вытканы в сердце великолепного Инда или в Китае, и стоят в нем статуи восточных богов. Фараон издавна поддерживает отношения с Моголами и Мандаринами, ибо учтивы их речи, ибо именно с Востока пошли все искусства и знания о мире. Так проходит Нехемос и по другим залам, принимая то арабских шейхов, что пришли через пустыню с запада, то пугливых обитателей джунглей юга, посланных своим народом оказать ему почтение. И все время рабы с паланкином, на котором звенят колокольчики, бегут на запад, вслед за солнцем, и неизменно солнце светит прямо в тот зал, где сидит Нехемос, и всегда ему слышна музыка то одного, то другого, то нескольких музыкантов. А когда время близится к полудню, рабы, чтобы скрыться от солнца, бегут в прохладные рощи, что раскинулись вдоль веранд северной стороны дворца. Жара словно побеждает музыку — один за другим музыканты роняют руки со струн, последняя мелодия тает, в этот миг Нехемос засыпает, и рабы, опустив паланкин, ложатся подле. В этот час весь город замирает; дворец Нехемоса и гробницы прежних фараонов в молчании обращаются к солнцу. Даже ювелиры, торгующие самоцветами на базарной площади, сворачивают торговлю, и песни их затихают — ибо в Бабблкунде продавец рубинов поет песнь рубина, продавец сапфиров поет песнь сапфира, и у каждого камня собственная песнь, и торговцы славят свой товар, распевая песни.
Но в полдневный час все звуки затихают, продавцы драгоценностей на базарной площади ложатся в тень, какую им посчастливится найти, покупатели возвращаются в прохладу своих дворцов, и глубокая тишина повисает над Бабблкундом в сверкающем воздухе. А с дуновением вечерней прохлады кто-нибудь из музыкантов правителя, стряхнув дремоту, пробежит пальцами по струнам арфы, и этот аккорд вдруг напомнит ему шум ветра в горных долинах Острова Песен. Движимый воспоминаниями, музыкант исторгнет из глубин души своей арфы великий плач, и его друзья проснутся и заиграют песнь о доме, в которой сплетаются предания портовых городов, куда приплывают корабли, с деревенскими сказками о людях прежних времен. Один за другим, все музыканты подхватят эту песню, и Бабблкунд, Город Чудес, встрепенется от нового чуда. И вот Нехемос просыпается, рабы поднимаются на ноги и несут паланкин на юго-запад, к внутренней стороне огромного полумесяца дворца, чтобы царь снова мог созерцать солнце. Паланкин, звеня колокольчиками, снова движется, на базарной площади снова раздаются голоса продавцов драгоценностей: песнь изумруда, песнь сапфира; на крышах разговаривают люди, на улицах причитают нищие, музыканты исполняют свою работу; и все эти звуки сливаются в единый шум — вечерний голос Бабблкунда. Все ниже и ниже клонится солнце, и, следуя за ним, запыхавшиеся рабы приносят Нехемоса в прекрасные пурпурные сады, песни о которых, без сомнения, поют и в вашей стране, откуда бы вы ни пришли.
Там Нехемос покидает паланкин и восходит на трон слоновой кости, установленный посередине сада, и долго сидит один, обратясь лицом к западу, и наблюдает закат, пока солнце не скроется совсем. В этот час лицо Нехемоса тревожно. Люди слышали, как на закате он бормочет: «И я, и я тоже!» Так говорит фараон Нехемос, когда солнце заканчивает свой сияющий путь над Бабблкундом.
А чуть позже, когда звезды высыпают на небо, смотрят на Бабблкунд и завидуют красоте Города Чудес, фараон идет в другую часть сада и в полном одиночестве сидит в опаловой беседке на берегу священного озера. Озеро с берегами и дном из стекла, подсвеченное снизу блуждающими пурпурными и зелеными огнями, — одно из семи чудес Бабблкунда. Три его чуда — в пределах города: это озеро, о котором я вам рассказываю, пурпурные сады, о которых я уже говорил — им дивятся даже звезды, и Онг Зварба, о котором вы услышите позже. Четыре же чуда Бабблкунда в его четырех воротах.
В восточных воротах каменный колосс Неб. В северных воротах чудо реки и арок, ибо Река Преданий, которая сливается с Водами Легенд в пустыне за стенами города, втекает под ворота чистого золота и течет под множеством причудливо изогнутых арок, соединяющих берега. Чудо западных ворот — это бог Аннолит и собака Вос. Аннолит сидит за западными воротами, обратясь лицом к городу. Он выше всех башен и дворцов, потому что голова его изваяна в самой вершине старой горы. Глаза его — два сапфира; они сияют в тех же впадинах, что и в момент сотворения мира; древний ваятель лишь сколол покрывавший их мрамор, открыв их дневному свету и полным зависти взглядам звезд. Рядом с ним, размером больше льва, собака Вос с обнаженными клыками и воинственно вздыбленным загривком; выточен каждый волосок шкуры на загривке Воса. Все Нехемосы поклонялись Аннолиту, но все их подданные молились собаке Вос, ибо закон Бабблкунда таков, что никто, кроме Нехемоса, не может поклоняться Аннолиту. Чудо южных ворот — это джунгли, ибо джунгли, море диких джунглей, куда не ступала нога человека, со своею тьмой, деревьями, тиграми, с тянущимися к солнцу орхидеями, вошли через мраморные ворота в стены города и заняли многомильное пространство внутри него. Эти джунгли еще древнее, чем Город Чудес, ибо с давних времен они покрывали одну из долин горы, которую Нехемос, первый из фараонов, превратил в Бабблкунд.
«И я, и я тоже!»
У края джунглей стоит опаловая беседка, мерцающая в огнях озера; сюда Нехемос приходит по вечерам; и вся беседка увита пышно цветущими орхидеями джунглей. А рядом с беседкой — его гаремы.
Четыре гарема у Нехемоса: в одном — крепкие женщины с северных гор, в другом — темнокожие хитрые женщины джунглей, в третьем — женщины пустыни с блуждающей душой, что чахнут в Бабблкунде, и в четвертом — принцессы его племени со смуглыми щеками; в них течет кровь древних фараонов, и красотой своей они соперничают с Бабблкундом. Они ничего не знают ни о пустыне, ни о джунглях, ни о суровых северных горах. Женщины племени Нехемоса одеваются в простые платья и не носят украшений, ибо знают они, что фараон устает от пышности. Одна лишь Линдерис, в жилах которой течет царственная кровь, носит украшения — это Онг Зварба и еще три драгоценных камня поменьше, добытых со дна морского. И камня, подобного Онг Зварба, нет ни в тюрбане Нехемоса, ни в самых заповедных уголках моря. Тот же бог, что создал Линдерис, давным-давно создал Онг Зварба; она и Онг Зварба сияют одним светом, а рядом с этим чудесным камнем блещут три меньших морских камня.
Все затихает, когда царь сидит в опаловой беседке у священного озера, окруженный цветущими орхидеями. Звук шагов усталых рабов, что ходят с разноцветными огнями, не доходит до поверхности.
Давно уснули музыканты, и смолкли голоса горожан. Лишь донесется порой, почти как песня, вздох какой-нибудь из женщин пустыни, или жаркой летней ночью кто-нибудь из женщин гор запоет песнь о снеге, да ночь напролет в пурпурных садах заливается соловей; остальное все безмолвно; любуясь Бабблкундом, восходят и заходят звезды, холодная несчастная Луна одиноко плывет между ними, Город Чудес окутывает ночь, и наконец Нехемос, восемьдесят второй в своем роду, поднимается и тихо уходит.
Путник замолчал. Долго ясные звезды, сестры Бабблкунда, слушали его, ветер пустыни поднимался и шептался с песком, и долго песок незаметно колыхался; никто из нас не двигался, и никто не спал, даже не от восхищения его рассказом, но от мысли, что через два дня мы собственными глазами увидим этот удивительный город. Потом мы завернулись в одеяла, улеглись ногами к тлеющим углям костра и тотчас заснули, и сны наши множили славу Города Чудес.
Взошло солнце, и заиграло на наших лицах, и осветило лучами своими пустыню. И встали мы, приготовили утреннюю трапезу, и, поев, путник простился с нами. А мы вознесли хвалу его душе перед богом земли, откуда он пришел, его родной земли на севере, и он вознес хвалу нашим душам перед богом людей той земли, откуда пришли мы.
Еще один, пеший путник нагнал нас; его одежды превратились в лохмотья; казалось, он шел всю ночь и смертельно устал; мы дали ему пищи и питья, и он принял с благодарностью. Мы спросили, куда он идет, и он ответил: «В Бабблкунд». Тогда мы предложили ему верблюда, сказав: «Мы тоже идем в Бабблкунд». Но он ответил непонятно:
— Нет, спешите вперед, ибо печальная участь — не увидеть Бабблкунда, пока он еще стоит. Спешите вперед, и взгляните на него, и тотчас бегите прочь, на север.
И хотя мы не поняли его, мы тронулись в путь, ибо он был настойчив, и продолжали идти на юг по пустыне. Еще до полудня мы достигли оазиса с источником, окруженным пальмами. Напоили выносливых верблюдов, наполнили свои фляги; утешили глаза свои созерцанием зелени и много часов пребывали в тени. Иные заснули, но каждый из тех, кто не спал, тихо напевал песни своей страны о Бабллкунде. Почти вечером мы снова двинулись к югу и шли по прохладе, пока солнце не закатилось. А когда мы разбили лагерь и уселись у костра, нас опять нагнал человек в лохмотьях, который весь день шел пешком, и мы опять дали ему пищи и питья, и он заговорил, и говорил так:
— Я слуга Бога моего народа, и я иду в Бабблкунд, чтобы исполнить то, что повелел он мне. Бабблкунд — самый красивый город в мире, никакой другой не сравнится с ним; даже звезды завидуют его красоте. Он весь белый, с розовыми прожилками во мраморе улиц и домов — словно пламя в белой душе скульптора, словно страсть в раю. Давным-давно он был высечен в священной горе, и вырезали его не рабы, но художники, которые любили свое дело. Они не брали за образец дома людей, но каждый ваял то, что стояло перед его внутренним взором, воплощая в мраморе видения своей мечты. Крышу одного дворца венчают крылатые львы, расправившие крылья, подобно летучим мышам; и каждый размером со льва, сотворенного Господом, а крылья их больше любых крыл в мире; один над другим стоят они, числом больше, чем под силу счесть человеку, и все выточены из одного куска мрамора, и из него же под ними высечен зал дворца, что высится на высеченных из того же куска мрамора ветвях дерева-папоротника, созданного руками каменотеса из джунглей, любившего высокие папоротники. Над Рекой Преданий, слившейся с Водами Легенд, мосты — как сплетенные ветви глицинии, увитые ниспадающими лианами с названием «золотой дождь». О! Прекрасен белоснежный Бабблкунд, прекрасен, но горд; но Бог моего народа, наблюдая великолепие города, увидел, что Нехемосы поклоняются идолу Аннолиту, а весь народ — собаке Вос. Прекрасен Бабблкунд; увы, я не могу его благословить. Я мог бы жить на одной из его улиц, любуясь на таинственные джунгли, где цветы орхидей тянутся к солнцу, выбираясь из тьмы. Я мог бы любить Бабблкунд великой любовью, но я слуга Бога моего народа, а властитель Бабблкунда согрешил тем, что поклоняется идолу Аннолиту, а народ его — собаке Вос. Увы тебе, Бабблкунд, увы, я уже не могу повернуть назад — завтра я должен проклясть тебя и напророчить тебе гибель, Бабблкунд. Но вы, путешественники, что были так гостеприимны, садитесь на верблюдов и поспешите, ибо я иду выполнить повеление Бога моего народа и не могу больше медлить. Спешите увидеть красоту Бабблкунда, пока я не проклял его, и тотчас бегите на север.
Тлеющие угли нашего костра вспыхнули, и странно блеснули глаза человека в лохмотьях. Вдруг он встал, и его изорванные одежды взметнулись, как от сильного порыва ветра; не сказав ни слова, он быстро повернулся к югу и устремился во тьму. Тишина упала на наш лагерь, повеяло запахом табака, что выращивают в этих землях.
Когда костер догорел, я уснул, но отдых мой тревожили сны о роковом конце.
Наступило утро, и проводники сказали, что мы доберемся до города засветло. Снова двинулись мы по однообразной пустыне, и навстречу нам из Бабблкунда шли путешественники, и в глазах их отражалась красота его чудес.
В полдень, устроившись на отдых, мы увидели множество людей, бегущих с юга. Когда они приблизились, мы приветствовали их словами: «Что Бабблкунд?»
Они отвечали:
— Мы не принадлежим к народу Бабблкунда, в юности нас взяли в плен и привезли с гор, на севере. Сейчас нам всем явился Бог нашего народа и позвал в родные горы, вот почему мы бежим на север. А в Бабблкунде Нехемоса тревожили сны о роковом конце, и никто не мог истолковать эти сны. Вот сон, что приснился фараону Нехемосу в первую ночь. Снилось ему, что в тишине летит птица, вся черная, и при каждом взмахе ее крыльев Бабблкунд тускнеет и темнеет; вслед за ней летит птица, вся белая, и при каждом взмахе ее крыльев Бабблкунд сияет и сверкает; и так пролетели еще четыре птицы, поочередно черные и белые. Когда летела черная птица, Бабблкунд темнел, а когда летела белая, дома и улицы сияли. Но после шестой птицы Бабблкунд исчез, и там, где он стоял, осталась лишь пустыня, по которой печально текли Унрана и Плегатаниз. На следующее утро все прорицатели царя кинулись к своим божкам, вопрошая их о смысле этого сна, но идолы молчали. Когда вторая ночь, украшенная множеством звезд, спустилась из Божьих чертогов, фараон Нехемос снова видел сон; во сне явились ему четыре птицы, поочередно черные и белые, как и раньше. И как раньше, Бабблкунд темнел, когда пролетали черные, и сиял, когда пролетали белые; и после четвертой птицы Бабблкунд исчез с лица земли, и осталась лишь пустыня забвения и мертвые реки.
И по-прежнему идолы молчали, и никто не мог истолковать этот сон.
И когда третья ночь опустилась на землю из Божьих чертогов, украшенная звездами, опять Нехемосу был сон. Снова снилось ему, что пролетает черная птица, и Бабблкунд темнеет, а за ней белая, и Бабблкунд сияет, но больше птиц не пролетало, и Бабблкунд исчез. И настал золотой день, и рассеялся сон, и по-прежнему оракулы молчали, и прорицатели Нехемоса не могли истолковать пророческий сон. Лишь один осмелился заговорить перед фараоном, и сказал: «Черные птицы, о повелитель, это ночи, а белые птицы — это дни…», но Нехемос разгневался, встал и сразил пророка своим мечом, и душа его отлетела, и больше он не говорил о днях и ночах.
Такой сон был фараону этой ночью, а наутро мы бежали из Бабблкунда. Великий зной окутал его, и орхидеи джунглей склонили головы. Всю ночь в гареме женщины с севера громко плакали по своим горам. Город томили страх и тяжкие предчувствия. Дважды принимался Нехемос молиться Аннолиту, а народ простирался ниц перед собакой Вос. Трижды астрологи смотрели в магический кристалл, где отражалось все, что должно произойти, и трижды кристалл был чист. И когда они пришли посмотреть в четвертый раз, в нем ничего не появилось; и смолкли человеческие голоса в Бабблкунде.
Скоро путники поднялись и вновь устремились на север, оставив нас в удивлении. Зной не давал нам отдохнуть: воздух был неподвижен и душен, верблюды упрямились. Арабы сказали, что все это — предвестия песчаной бури, что скоро поднимется сильный ветер и понесет по пустыне тучи песка. Но все же после полудня мы поднялись и прошли немного, надеясь найти укрытие, а воздух, застывший в неподвижности между голой пустыней и раскаленным небом, обжигал нас.
Внезапно с юга, от Бабблкунда, налетел ветер, и песок со свистом поднялся и стал ходить огромными волнами. С яростным воем ветер закручивал в смерчи сотни песчаных барханов, высокие, словно башни, они стремились вверх и затем рушились, и слышались звуки гибели. Скоро ветер вдруг стих, вой его смолк, ужас покинул зыбкие пески, и воздух стал прохладнее; ужасная духота и мрачные предчувствия рассеялись, и верблюдам полегчало. И арабы сказали, что буря произошла, как то положено Богом с давних времен.
Солнце село, наступали сумерки, мы приближались к слиянию Унраны и Плегатаниз, но в темноте не могли различить Бабблкунда. Мы поспешили вперед, стремясь попасть в город до ночи, и подошли к самому слиянию Реки Преданий с Водами Легенд, но все же не увидели Бабблкунда. Вокруг были только песок и скалы однообразной пустыни, лишь на юге стеной стояли джунгли с тянущимися к небу орхидеями. И мы поняли, что пришли слишком поздно — злой рок восторжествовал. А над рекой на песке бесплодной пустыни сидел человек в лохмотьях и горько рыдал, закрыв лицо руками.
Так, на две тысячи тридцать втором году своего существования, на шесть тысяч пятнадцатом от сотворения мира, пал Бабблкунд, Город Чудес, который те, кто его ненавидел, называли городом Пса; пал за неправедное поклонение идолам, пал, и не осталось от него ни камня; но ежечасно те, кто видел его красоту, оплакивают его — и в Аравии, и в Инде, и в джунглях, и в пустыне; и, несмотря на божий гнев, вспоминают его с неизменной любовью, и воспевают и посейчас.
Дул северный ветер, и, красные и золотые, летели к концу последние дни осени. Холодный и величавый вставал над болотами вечер.
И было очень тихо.
Последний голубь вернулся наконец в свое гнездо, устроенное на деревьях, что росли в отдалении на сухой земле и, одетые туманной дымкой, приобретали таинственные, фантастические очертания.
И снова все затихло.
По мере того как угасал свет и сгущался туман, отовсюду наползала тайна.
Вдруг с пронзительным криком появилась стайка зеленокрылых зуйков-перевозчиков, мелькнула в воздухе и опустилась на болото.
И опять наступила глубокая тишина; лишь изредка какой-нибудь зуек вставал на крыло, чтобы пролететь немного и снова сесть, огласив окрестности печальным криком. Тиха и неподвижна застыла земля, ожидающая появления первой звезды.
Наконец — стая за стаей — появились утки и свиязи, а дневной свет вовсе погас, за исключением узкой красной полоски на самом горизонте. На фоне ее, тяжело взмахивая огромными черными крыльями, показалась компания спешащих к болоту гусей. И они тоже опустились на ночлег среди камыша и тростников.
Потом зажглись в небе звезды, засияли в неподвижной тишине, и на просторах осенней ночи воцарился покой.
И тут над болотом раздался звон соборных колоколов, сзывающих прихожан на вечерню.
Этот собор люди воздвигли на краю болота восемь веков назад — а может, семь или девять, потому что Дикий народец не вел счет времени.
Когда в соборе служили вечерню, то зажигали свечи, и свет их, проникая сквозь окна, отражался в воде красными и зелеными огнями; над болотами разносился печальный голос органа, а из самых глубоких и гиблых мест, обрамленных яркими зелеными мхами, одно за другим поднимались Дикие существа, чтобы танцевать на отражениях звезд, и когда они танцевали, над их головами подпрыгивали в такт их движениям болотные огни.
Дикие существа внешне несколько похожи на людей, но кожа у них коричневая, да и росту в них от силы два фута. Уши у них острые, как у белок, только гораздо больше, а прыгать они умеют на небывалую высоту. Весь день они проводят под водой в самых уединенных и глубоких местах, а по ночам выскакивают на поверхность, чтобы веселиться и танцевать. У каждого Дикого существа над головою горит болотный огонь, который движется вместе со своим хозяином, но души у Диких существ нет, и потому они никогда не умирают; ко всему прочему, они приходятся дальними родственниками народу эльфов.
По ночам они танцуют на болотах, шагая по отражениям звезд (потому что просто поверхность воды не может их удержать), однако как только звезды начинают блекнуть, Дикие существа одно за другим снова погружаются в бездонные омуты своего родного дома. А если они, увлекшись катанием на стеблях тростника, вдруг замешкаются до света, то их коричневые тела истаивают из вида, болотные огоньки бледнеют, и к приходу дня никто уже не может рассмотреть Дикий народец, что приходится родней эльфам. Даже ночью увидеть этих существ может далеко не всякий, а только тот, кто, подобно мне, родился в сумерки, вместе с появлением на небе первой звезды.
В ту ночь, о которой я веду рассказ, одна маленькая Дикая тварюшка беспечно порхала по болоту, пока не оказалась у самых стен собора. Там она принялась танцевать на отражениях раскрашенных статуй святых, что лежали на воде вперемежку со звездами. Прыгая и вертясь в своем фантастическом танце, маленькая Дикая тварюшка заглянула сквозь цветные стекла туда, где люди творили молитвы, и услышала разносящийся над болотами трубный рев органа. Голос инструмента гремел над тростниками и открытыми водными пространствами, но гимны и моления людей подобно золотым нитям, устремлялись с самой высокой башни собора вверх и достигали самого Рая, и по ним спускались к людям ангелы, а потом поднимались обратно.
И тогда, впервые со дня сотворения болот, какое-то смутное беспокойство овладело Диким существом; ему показалось мало мягкого серого ила и холода глубокой воды; мало первого прилета беспокойных гусей с севера, мало неистовой радости сотен крыльев, когда каждое перо поет свою песнь; и поблекло чудо появляющегося после отлета бекасов первого льда, серебрящего тростники легким сверкающим инеем и укутывающего болотистые пустоши таинственной дымкой, в которую опускается низкое красное солнце; и даже пляска Дикого народца волшебной ночью утратила часть своего очарования, и маленькая Дикая тварюшка захотела обрести душу, чтобы ей тоже можно было молиться Богу.
А когда вечерня закончилась и свечи в окнах погасли, она с плачем поспешила назад к своим родичам.
Но на следующую ночь, стоило только отражениям звезд закачаться на темной воде, маленькая Дикая тварюшка, прыгая от звезды к звезде, отправилась на дальний край болот, где росло огромное дерево и где жил Старейшина Дикого народца.
Она застала Старейшину сидящим под деревом, которое кроной своей заслоняло его от луны.
Маленькая Дикая тварюшка сказала Старейшине:
— Я хочу иметь душу, чтобы поклоняться Богу, чтобы понимать музыку, зреть глубинную красоту болот и мечтать о Рае.
И Старейшина Дикого народца ответил так:
— Что у нас общего с Богом? Мы — просто Дикий народец, который приходится дальней родней эльфам.
Но маленькая Дикая тварюшка твердила только одно:
— Я хочу иметь душу.
Тогда Старейшина молвил:
— У меня нет души, чтобы дать тебе. И если бы ты обрела душу, то в конце концов тебе пришлось бы умереть; и если бы ты постигла смысл музыки, то познала бы томление и печаль. Нет, лучше быть Диким существом и никогда не умирать.
И маленькая Дикая тварюшка плача побрела восвояси.
Но другие существа, — те, что приходились дальней родней эльфам, — пожалели маленькую Дикую тварюшку; и хотя Дикий народец не умеет печалиться долго, ибо у них нет душ, все же когда Дикие существа увидели горе своего товарища, в том месте, где должна была быть душа, все они ощутили недолговечную печаль.
И ближе к ночи дальние родственники эльфов вышли в путь, чтобы найти душу для маленькой Дикой тварюшки. Они шли и шли через болота, и наконец выбрались на высокое и сухое место, где на лугу проросли цветы и трава. Там они увидели большую паутину, что паук успел спрясть к сумеркам, а в паутине сверкали капли росы.
В этой росе все еще отражались краски, сменявшие друг друга на необъятном просторе небес по мере того, как день не торопясь склонялся к вечеру, а над ней мерцала своими звездами великолепная ночь.
И Дикие существа отправились с этой унизанной росой паутиной назад, к границам своего дома. Там они взяли завиток седого тумана, что встает по вечерам над болотистой низиной, и прибавили к нему мелодию, что разносится по вечерам над болотистыми пространствами на крыльях золотой ржанки. И туда же они вложили жалобные песни, что принужденно поет камыш пред ликом властного Северного Ветра. Потом каждое из Диких существ отдало свое самое драгоценное воспоминание о прежних болотах. «Ибо мы можем без них обойтись», — сказали они. А под конец они опустили туда несколько отражений звезд, которые собрали тут же, на поверхности воды. Но душа, которую смастерили родственники эльфов, никак не оживала.
Тогда Дикие существа вложили в нее негромкие голоса двух припозднившихся влюбленных, что, не в силах расстаться, бродили в ночной темноте, и стали ждать утра.
И вот над болотом встал царственный рассвет, и болотные огоньки Дикого народца поблекли в сиянии солнца, а тела исчезли из вида, но они все ждали и ждали у края трясины. Наконец их ожидание было вознаграждено, и с полей и болот, с земли и из поднебесья, донеслись до них песни мириад птиц.
Их голоса Дикие существа тоже вплели в туман, собранный над болотом, и обернули тончайшей паутиной, унизанной блестками росы. И тогда душа ожила.
Размером не больше колючей коробочки каштана лежала она в руках Диких существ, но внутри ее горели удивительные, беспрестанно меняющиеся огни — зеленые и голубые по краям и красные в мягкой серой середине.
А на следующую ночь Дикие существа подошли к маленькой Дикой тварюшке, показали ей мерцающую душу и сказали:
— Если ты так хочешь обрести душу, чтобы поклоняться Богу, чтобы стать смертной и умереть, то приложи это к левой половине груди чуть выше сердца, и душа войдет в тебя, и ты станешь человеком. Но если ты возьмешь ее, то никогда не сможешь от нее избавиться, если только не вынешь и не отдашь кому-то другому. Мы же не примем ее обратно, а у большинства людей уже есть души, так что если ты не отыщешь человека без души, то в один прекрасный день умрешь, и душа твоя не сможет отправиться в Рай, ибо она была создана на болотах.
Но маленькая Дикая тварюшка увидела, как вдали осветились окна собора, где шла вечерня, и как молитвы и песни людские возносятся к небу, и как ангелы спускаются вниз и поднимаются обратно. И тогда она со слезами попрощалась со своими товарищами и поблагодарила их, а затем прыжками понеслась к зеленому сухому берегу, держа душу в руках.
На краю болота маленькая Дикая тварюшка остановилась и некоторое время смотрела в сторону болота, где, танцуя, двигались вверх и вниз болотные огоньки, а потом прижала душу к левой стороне груди чуть выше сердца. И в тот же миг маленькое Дикое существо превратилось в очаровательную женщину, замерзшую и испуганную. Кое-как прикрывшись пучками травы и тростника, она пошла туда, где светились во тьме окна ближайшего дома. Когда же она отворила дверь и вошла, то застала там фермера и его жену, которые сидели за столом и ужинали.
Жена фермера отвела маленькую Дикую тварюшку, обладавшую теперь душой, к себе наверх, дала свою одежду, расчесала волосы, а потом спустилась с ней вниз и усадила за стол, чтобы впервые в жизни накормить человеческой пищей. А пока она ела, жена фермера засыпала маленькую Дикую тварюшку вопросами.
— Откуда ты к нам пришла? — спросила она.
— С болот.
— А с какой стороны? — уточнила жена фермера.
— С юга, — ответила обретшая душу маленькая Дикая тварюшка.
— Но ни один человек не может пересечь болота, двигаясь с юга, — удивилась фермерша.
— Конечно, это невозможно, — согласился фермер.
— Я жила в болотах.
— Но кто ты такая? — не успокаивалась женщина.
— Я — Дикое существо, которое обрело на болотах душу. Наш народец приходится дальней родней эльфам.
И потом, обсуждая между собой эти ответы, фермер и его жена решили, что к ним в дом забрела отставшая от своих цыганка, чей разум слегка помутился от голода и опасности.
И эту первую ночь маленькая Дикая тварюшка проспала под крышей фермерского дома, но ее новая душа бодрствовала и грезила о красоте болот.
Не успел рассвет засиять над болотами и коснуться стен домика фермера и его жены, а маленькая Дикая тварюшка уже глядела из окна на блестящую воду болот, любуясь их сокровенной красой, потому что Дикий народец любит только свои болота и знает все их укромные уголки и потайные места. Теперь же она понимала и прелесть их туманных далей, и опасное очарование глубоких омутов, затянутых тонким ковром непрочного мха, и чувствовала волшебство Северного Ветра, который с триумфом летит из неведомых ледяных стран, и постигала чудо извечного движения жизни, когда по вечерам птицы возвращались ночевать на болото, а утром улетали к морю. И еще она знала, что высоко над ее головой — и даже над крышей фермерского дома — простерся обширный Рай, где, возможно, именно в эти минуты Бог думает о восходе, и ангелы негромко наигрывают на лютнях, и солнце поднимается над миром, чтобы порадовать своим светом болота и луга.
Но все, о чем думалось в небесах, конечно, думали и болота, ибо голубизна небес была сродни голубой дымке болот; и сотканные из облаков фигуры диковинных зверей в поднебесье отражались в зеркале стоячей воды; и быстрые пурпурные реки, сжатые золотыми берегами света, пробегали и по небосводу, и по водным пространствам в обрамлении тростников. И маленькая Дикая тварюшка видела, как выступала из загадочной тьмы необозримая армия гибкой куги, размахивающая штандартами пушистых макушек, а из другого окна ей открывался вид на могучий собор, вздымающий над болотами свои высокие башни и тонкие шпили.
— Я никогда, никогда не покину болот, — прошептала маленькая Дикая тварюшка.
Час спустя она с превеликим трудом оделась и спустилась вниз, чтобы второй раз в жизни поесть, как едят люди. Фермер и его жена были людьми добрыми и научили ее, как это делается.
— Наверное, у цыган не принято пользоваться ни вилкой, ни ножом, — сказали впоследствии они друг другу.
После завтрака фермер отправился к отцу-настоятелю, который жил неподалеку от своего собора, и вскоре вернулся за маленькой Дикой тварюшкой, чтобы отвести ее в дом священника.
— Вот эта леди, — представил ее фермер. — А вот — настоятель Мэрнит.
И он пошел по своим делам.
— Ах, — сказал настоятель. — Насколько я знаю, прошлой ночью ты заблудилась на болотах. Должно быть, для тебя это была ужасная ночь.
— Я люблю болота, — возразила маленькая Дикая тварюшка с новой душой.
— Понимаю! — воскликнул настоятель. — Но сколько тебе лет?
— Я не знаю, — ответила она.
— Но ты должна знать, сколько прожила на свете, — настаивал Мэрнит.
— Около девятнадцати, — сказала маленькая Дикая тварюшка. — Или чуть больше.
— Девятнадцать лет! — удивился настоятель.
— Девятнадцать веков, — поправила маленькая Дикая тварюшка. — Мне столько же лет, сколько этим болотам.
И она рассказала настоятелю свою историю — о том, как ей хотелось стать человеком, чтобы можно было молиться Богу, и о том, как она стремилась обрести душу, чтобы увидеть всю красоту мира, и как Дикий народец смастерил ей душу из паутины, болотного тумана, из музыки и удивительных воспоминаний.
— Но если это действительно так, — заметил настоятель Мэрнит — то это совершенно неправильно. Навряд ли ты обрела душу по воле Божьей. Скажи же мне, как твое имя?
— У меня нет имени, — ответила маленькая Дикая тварюшка.
— Нужно выбрать тебе настоящее христианское имя и фамилию. Как бы ты хотела зваться?
— Я хотела бы быть Песней Тростника, — сказала она.
— Нет, это не годится, — покачал головой настоятель.
— Тогда я хотела бы называться Жестоким Северным Ветром или Звездой на Воде, — молвила маленькая Дикая тварюшка.
— Нет, нет и нет, — возразил настоятель. — Это совершенно невозможно. Если хочешь, я мог бы назвать тебя мисс Трост. Например, Мэри Трост. Кроме того было бы неплохо, если бы ты обзавелась и вторым именем. Как тебе понравится Мэри Джейн Трост?
И маленькая Дикая тварюшка с душой, рожденной на болотах, согласилась на это и превратилась в Мэри Джейн Трост.
— Необходимо также найти тебе какое-нибудь занятие, — продолжал настоятель Мэрнит. — Пока же можешь пожить у меня.
— Я не хочу ничего делать, — ответила ему Мэри Джейн. — Я хочу молиться Богу в соборе и жить недалеко от болот.
Тут вошла миссис Мэрнит, и весь остаток дня Мэри Джейн провела в доме настоятеля.
И здесь, благодаря своей новой душе, она постигла красоту мира, который казался серым и однообразным вдали, а вблизи превращался в зеленые луга и пашни, доходившие до самой границы небольшого городка с крутыми черепичными крышами; в лугах — и довольно далеко — одиноко стояла старая-старая мельница, и ее честные, рукотворные крылья все крутились и крутились без остановки, подгоняемые свободными ветрами Восточной Англии. Островерхие дома городка, поставленные на крепкие фундаменты из стволов деревьев, что росли здесь в стародавние времена, нависали верхними этажами над улицами и похвалялись друг перед другом собственной красотой, а над ними, — арка на арку, устой на устой, — вырастал и, все утончаясь, тянулся ввысь собор.
И еще маленькая Дикая тварюшка увидела людей, что спокойно и неторопливо прогуливались по улицам города, а между ними, невидимые, витали и перешептывались неслышно для живых призраки далекого прошлого, озабоченные событиями, что давно минули. И там, где улицы сворачивали на восток или зиял между домами просвет, там непременно виднелся кусочек болотного пейзажа, напоминающий отдельную музыкальную фразу, загадочную и странную; и все они, возникая снова и снова, исподволь складывались в мелодию, какую, повторяя один и тот же пассаж, играет на скрипке один-единственный музыкант с мягкими и темными волосами, с бородой вокруг губ и с длинными обвислыми усами, о котором никто не знает, где лежит та страна, откуда он родом.
И все это было радостно видеть молодой душе.
А потом солнце зашло за зеленые луга и пашни, и настала ночь, и в ее величественной тьме одно за другим занимали свои места приветливые окна, озаренные теплым светом ламп.
Тут на высокой башне собора зазвонили колокола, и их величавая мелодия пала на крыши старых домов и потекла с застрех, наполняя собой город, а затем вырвалась на широкий простор, разлилась по полям и лугам и достигла трудолюбивой мельницы, зовя усталого мельника к вечерне; а еще дальше — на востоке, почти у самого моря — перезвон колоколов негромким эхом разносился над дальними болотами. И для духов прошлого, что медленно плыли над улицами, все это было в точности как вчера.
Супруга настоятеля отвела Мэри Джейн на вечернюю службу, и она воочию увидела, как три сотни свечей заполняют проход своим светом; в неосвещенной же части собора толпились огромные колонны, которые, не считаясь с ходом дней и лет, исполняли свою работу, держа на весу высокую крышу. И было тихо в соборе — тише даже, чем на болотах, когда схватится льдом вода и стихнет ветер, принесший с собой стужу.
В этой тишине голос органа раздался неожиданно и громко, и тут же все люди принялись петь и молиться.
Мэри Джейн больше не могла видеть, как их молитвы поднимаются вверх подобно тонким золотым цепям, потому что эта способность дарована лишь эльфам и тем, кто состоит с ними в родстве, однако в душе своей она очень ясно представляла, как проходят райскими дорогами серафимы, и как сменяются на постах ангелы, чтобы охранять землю ночью.
Когда настоятель закончил службу, на кафедру поднялся его молодой помощник мистер Миллингс.
Он рассказывал об Аване и Фарфаре — реках, орошающих город Дамаск, — и Мэри Джейн была рада узнать, что существуют реки с такими названиями; и с удивлением услышала она о великом граде Ниневии, и о многих других незнакомых и новых вещах.
И на светлых волосах викария играли отблески многих свечей, и его звенящий голос несся по проходу, и Мэри Джейн обрадовалась тому, что она тоже здесь.
Но когда его голос прервался, она неожиданно почувствовала себя такой одинокой, какой ни разу не была со дня сотворения болот, ибо Дикий народец никогда не бывает одинок или несчастлив, а просто танцует ночь напролет на отражениях звезд, не имея за душой никаких иных желаний.
И сразу же после сбора пожертвований, — никто не успел еще подняться и уйти, — Мэри Джейн приблизилась по проходу к мистеру Миллингсу.
— Я люблю тебя, — сказала она.
Никто не сочувствовал Мэри Джейн. «Как неудачно для мистера Миллингса! — говорили все. — Такой многообещающий молодой человек».
А Мэри Джейн отправили в огромный промышленный город в Центральной Англии, где для нее нашлась работа на прядильной фабрике. В этом городе не было ничего такого, чему могла бы обрадоваться ее новая душа; не зная нужды в красоте, город все делал машинным способом и стал торопливым и деловитым; он богател и богател, кичась богатством пред другими городами, и не было никого, кто мог бы его пожалеть.
В этом-то городе Мэри Джейн поселилась в комнатке, которую нашли для нее вблизи фабрики.
Ровно в шесть часов каждым ноябрьским утром — почти в то же самое время, когда далеко от города сонные птицы поднимались над тихими болотами и летели кормиться на беспокойные морские просторы — фабрика издавала протяжный вой, собирая рабочих, которые трудились весь световой день за исключением двух обеденных часов — до самой темноты, пока куранты снова не отбивали шесть часов.
Мэри Джейн работала вместе с другими девушками в длинной и страшной комнате, где стояли гигантские машины, вытягивавшие шерсть своими железными, поскрипывающими руками и превращавшие ее в длинную, похожую на нить полоску. День напролет они гремели и лязгали, исполняя свою механическую работу, и хотя Мэри Джейн обслуживала не их, шум снующих туда и сюда металлических рычагов постоянно звучал у нее в ушах.
Она ухаживала за машиной поменьше, но гораздо более сложной и умелой.
Эта машина хватала полосу шерсти, вытянутую железными гигантами, и скручивала ее до тех пор, пока та не превращалась в тонкую и плотную нить. Потом она захватывала ссученную нить своими стальными пальцами, протягивала ее примерно на пять ярдов и снова возвращалась, чтобы скручивать шерсть дальше.
Маленькое железное существо усвоило навыки сразу множества искусных работников и постепенно вытеснило их; только одну вещь не умело оно делать — если нить вдруг обрывалась, машина не могла подобрать ее концы, чтобы соединить их вместе. Для этого потребна была человеческая душа, и обязанности Мэри Джейн заключались как раз в том, чтобы подбирать оборванные концы. И стоило ей составить их вместе, как деловитое бездушное существо тут же связывало нить и продолжало свою механическую работу.
Но все здесь было безобразным; и даже зеленая шерсть, которая наматывалась и наматывалась на катушки, не походила цветом ни на траву, ни на тростники, а была унылого грязно-зеленого оттенка, который очень шел мрачному городу и хмурому небу.
Даже когда Мэри Джейн глядела поверх городских крыш, то и здесь ей виделось уродство, и дома, должно быть, прекрасно знали об этом, ибо упрямо тщились при помощи убогого гипса имитировать колонны и греческие храмы, притворяясь друг перед другом тем, чем на самом деле не были. И, выходя из этих домов и снова исчезая внутри, наблюдая год за годом обман краски и притворство штукатурки, — до тех пор, пока краска не начинала облезать, а гипс осыпаться, — души несчастных хозяев этих домов стремились стать другими душами, но лишь до тех пор, пока это им не надоедало.
По вечерам Мэри Джейн возвращалась в свою комнату. И только после этого, — когда ночная тьма укрывала город, когда загорались в окнах огни и то там, то сям проглядывали сквозь дым редкие звезды — ее душа могла разглядеть в городе нечто прекрасное. В такие часы Мэри Джейн готова была выйти из дома, чтобы любоваться ночью, но этого не позволила бы ей старая женщина, чьему попечению она была вверена. И дни, вставая по семь в ряд, превращались в недели, а одну неделю сменяла другая, но все дни в них были одинаковыми. И все это время душа Мэри Джейн тосковала о чем-то прекрасном, но не находила ничего; правда, по воскресеньям она отправлялась в церковь, однако когда потом она выходила из собора, город казался ей еще более серым, чем прежде.
Однажды она решила, что лучше быть Диким существом на пустынных болотах, чем обладать душой, которая тщетно тянется к прекрасному, но не может найти утешения. С того дня Мэри Джейн твердо решила избавиться от своей души, и потому рассказала свою историю одной из фабричных девушек, а закончила так:
— Я вижу, что другие девушки бедно одеты и выполняют бездушную механическую работу; наверняка у некоторых из них нет души, и они возьмут мою.
Но подруга ответила ей:
— У всех бедняков есть душа. Это единственное, что у них осталось.
Тогда Мэри Джейн стала присматриваться к богатым, где бы они ей ни встретились, но тщетно искала она кого-то, у кого не было бы души.
Как-то днем, в час, когда машины отдыхали, и человеческие существа, которые присматривали за ними — тоже, со стороны болот подул легкий ветер, и душа Мэри Джейн вдруг затосковала и опечалилась. Чуть позже, уже стоя за воротами фабрики, она не смогла противиться своей душе, которая заставляла ее петь, и с губ ее полетела дикая песнь, прославляющая болота. И в эту песню вплелись ее плач и тоска по дому, по гордому и властному голосу Северного Ветра и его Прекрасной дамы — метели, по тем сказкам и колыбельным, что шепчут, склоняясь друг к другу, камыши и что знают чирок и зоркая цапля. Ее песня-рыдание неслась над заполненными людьми улицами и уносилась все дальше песней безлюдных и диких свободных земель, полных чудес и волшебства, потому что были в сработанной эльфами душе Мэри Джейн и голоса птичьих стай, и органная музыка над топями.
А в это время мимо шел с товарищем синьор Томпсони, известный английский тенор. Они остановились послушать, и все люди на улицах тоже замерли.
— В мое время даже в Европе не было ничего подобного, — молвил синьор Томпсони.
Так в жизнь Мэри Джейн ворвались перемены.
Синьор Томпсони написал кому следует, и в конце концов все устроилось так, что через несколько недель Мэри Джейн должна была исполнять ведущую партию в оперном театре Ковент Гарден.
И она поехала в Лондон учиться.
Лондон с его уроками певческого мастерства был куда лучше, чем город в Центральной Англии с его страшными машинами, и все же Мэри Джейн не была свободна и не могла отправиться жить у края болот, как ей хотелось. И она по-прежнему стремилась избавиться от своей души, но не находила никого, у кого бы не было собственной.
Однажды ей сказали, что англичане не пойдут слушать ее, если она будет называться просто мисс Трост, и спросили, какое имя она бы предпочла.
— Я хотела бы называться Жестоким Северным Ветром, — сказала Мэри Джейн. — Или Песней Тростника.
Но ей объяснили, что это невозможно, и предложили стать синьориной Марией Тростиано, и Мэри Джейн тотчас дала свое согласие, как покорилась она, когда ее увозили от ее викария; Мэри Джейн по-прежнему очень мало знала о том, почему люди поступают так, а не этак.
Наконец настал день выступления, и это был зимний, холодный день.
Синьорина Тростиано вышла на сцену на глазах переполненного зала.
И запела.
И в ее песне прозвучали все стремления и порывы ее души — души, которая не могла отправится в Рай, а могла только поклоняться Богу и понимать тайны музыки; и тоска Мэри Джейн вплеталась в эту итальянскую песню подобно тому, как перезвон овечьих колокольчиков несет в себе бесконечную тайну холмов. Тогда в душах, что собрались в этом переполненном зале, возникли мысли о великих временах — давние воспоминания, которые уже давным-давно были мертвы, но при звуках этой чудесной песни снова ненадолго ожили.
И странный холод разлился по жилам тех, кто слушал синьорину Тростиано, словно все они стояли на краю унылых болот, обдуваемые Северным Ветром.
И некоторых эта музыка заставила печалиться, некоторых — сожалеть, а некоторым подарила неземную радость, а потом — совершенно неожиданно — ее мелодия с протяжным стоном унеслась прочь — совсем как зимние ветры, которые покидают болота, когда с юга приходит Весна.
Так закончилась эта песня, и великая тишина окутала весь зал подобно туману, негаданно вторгшись в окончание легкой беседы, что вела со своим приятелем Сесилия, графиня Бирмингемская.
В этой мертвой тишине синьорина Тростиано бросилась со сцены, и появилась вновь в проходе среди слушателей, по которому и подбежала прямо к леди Бирмингем.
— Возьмите мою душу, — сказала она. — Это очень хорошая душа: она умеет поклоняться Богу, понимает смысл музыки и способна грезить о Рае. А если вы отправитесь с ней на болота, то увидите удивительные и красивые вещи; например, там есть чудесный старинный городок, где дома выстроены из прекрасных бревен, а над улицами витают древние духи.
Леди Бирмингем уставилась на нее во все глаза, а люди в зале встали.
— Взгляните, — сказала сеньорита Тростиано, — это прекрасная душа.
И она схватила себя рукой за левую грудь чуть выше сердца, и вот уже в руке ее засверкала душа, переливающаяся зелеными и голубыми огнями по краям и рдеющая красным в середине.
— Возьмите ее, — молвила она, — и вы полюбите все, что есть в мире прекрасного, и узнаете по имени все четыре ветра, и будете понимать утренние песни птиц. Мне она не нужна, потому что я не свободна. Приложите же ее к своей левой груди чуть выше сердца!
А люди в зале по-прежнему стояли, и леди Бирмингем почувствовала себя неловко.
— Прошу вас, предложите ее кому-нибудь еще, — сказала она.
— Но у всех них уже есть души, — возразила синьорита Тростиано.
А зрители все никак не садились, и леди Бирмингем взяла душу в ладони.
— Может быть, она будет счастливой, — сказала она.
И почувствовала, что ей хочется молиться.
Линдерис и Онг Зварба сияют одним светом
Леди Бирмингем полузакрыла глаза и прошептала:
— Unberufen[1]…
А потом она прижала душу к своей левой груди чуть выше сердца, надеясь, что люди сядут, а певица уйдет.
И в тот же миг прямо перед ней упала на пол куча одежды. На несколько мгновений те, кто родился в сумерках, могли видеть в тени между рядами кресел маленькое коричневое существо, которое выскочило из груды тряпья и, бросившись в ярко освещенный вестибюль, стало невидимым для человеческого глаза.
В фойе существо заметалось, но потом отыскало входную дверь и тут же очутилось на улицах, освещенных светом фонарей.
Те, кто родился в сумеречный час, могли видеть это существо, когда торопливыми прыжками неслось оно по улицам, ведшим на север или на восток, совсем пропадая на освещенных участках и вновь появляясь в темноте, а над головой его горел болотный огонек.
Один раз за ним погналась собака, но существо оставило ее далеко позади.
И лондонские коты, которые все рождаются в сумерки, со страхом выли вслед странному существу.
Очень скоро оно оказалось на самых скромных и бедных улицах, где дома были ниже. Оттуда существо прямиком направилось на северо-восток, прыгая с крыши на крышу. Двигаясь таким способом, оно очень скоро оказалось на открытых пространствах, где дома стояли реже, а потом запрыгало по бросовым землям, которые уже не считаются городом, но еще не являются сельской местностью, где были разбиты огородики, снабжавшие зеленью городские рынки.
Наконец вдали показались старые добрые деревья, пугающие и страшные в темноте; и трава, над которой плыл ночной туман, стала холодной и мокрой. То опускаясь к самой земле, то взмывая выше, пролетела крупная белая сова, и всему этому маленькая Дикая тварюшка радовалась так, как умеют радоваться только те, кто состоит в родстве с эльфами.
Понемногу она оставила далеко позади Лондон, в небе над которым стояло розоватое зарево, и уже не могла больше слышать его неумолчного гула, но зато в уши ее снова вливались прекрасные голоса ночи.
Порой она пробегала через уютно мерцающие в темноте деревни, порой вырывалась на просторы ночных, мокрых от росы полей; и многих сов, — представителей дружественного эльфам племени, что бесшумно скользят в ночи, — обогнала она по пути. Иногда она пересекала широкие реки, легко прыгая от одной отраженной звезды до другой, а потом снова мчалась вперед и вперед, выбирая путь таким образом, чтобы избегать только твердых и грубых дорог, и еще до полуночи маленькая Дикая тварюшка достигла Восточной Англии.
И здесь она вновь услышала завывания могущественного Северного Ветра, который, как и всегда, сердясь, гнал на юг своих безрассудно смелых гусей; и тростники кланялись ему, шепча что-то негромкое и жалостливое, словно рабы на веслах легендарной триремы,{1} которые, сгибаясь и выпрямляясь под ударами свистящего бича, тянут и тянут свою монотонную унылую песнь.
Маленькой Дикой тварюшке стало вдруг очень хорошо в холодном и влажном воздухе, что по ночам укутывает широкие равнины Восточной Англии, и она подошла к одному старому гиблому омуту, где росли мягкие мхи, и здесь она ушла в памятную сердцу черную воду, и погружалась все глубже и глубже — до тех пор, пока не почувствовала, как родной и ласковый ил выдавливается вверх между пальцами ног. И из той живительной прохлады, что хранит болотный ил, маленькая Дикая тварюшка возникла снова, обновленная и радостная, чтобы снова танцевать на отражениях звезд.
Так случилось, что в ту ночь я стоял на краю болота, отрешившись в мыслях своих от всех людских дел; и я увидел, как болотные огни поднимаются на поверхность из самых глубоких мест. И всю длинную-длинную ночь они стаями появлялись над трясиной, пока не стало их несчитанное множество, и, танцуя, рассыпались они по обширным болотам.
И я уверен, что всю ночь шло великое празднество среди тех, кто приходится дальней родней эльфам.
Никогда больше не проскакать по дороге Тому-разбойнику. Теперь он был там, откуда видны белеющие отары овец, расположившихся на отдых, черные очертания одиноких холмов и смутно проступающие серые силуэты тех, что разбросаны за ними поодаль; внизу, в раскинувшихся между холмами долинах, защищенных от безжалостного ветра, можно различить сероватые дымки, поднимающиеся над селениями. Но Том не видел ничего этого, и до слуха его не доносилось ни звука, и только его душа пыталась высвободиться из железных цепей и отправиться на юг, в Рай. А ветер все дул и дул.
Том не замечал прихода ночи, разве что ветер сильнее качал его тело. У него забрали верного вороного коня, лишили его зеленых лугов и неба, голосов людей и женского смеха и оставили одного с обмотанными вокруг шеи цепями навечно раскачиваться на ветру. А ветер все дул и дул.
Душа Тома-разбойника была туго стянута безжалостными цепями, и всякий раз, как она пробовала выбраться из железного ошейника, ее загонял назад ветер, дующий из Рая, с юга. Тело повешенного раскачивалось, и с его губ опадали прежние злые насмешки, а с языка — давно произнесенные богохульства, в сердце истлевали дурные страсти, а с пальцев смывались следы злодеяний; все это, упав на землю, превращалось в бледные круги и клубки. Когда вся скверна спала, душа Тома снова стала чистой, такой, как была в давние времена, весною, когда Том встретил свою первую любовь. И душа его раскачивалась на ветру вместе с останками Тома, прикрытыми рваной одежкой и ржавыми цепями.
А ветер все дул и дул.
Время от времени души погребенных на освященной земле летели прямо против ветра в Рай, мимо виселицы и мимо души Тома, которая никак не могла освободиться.
Ночь за ночью Том наблюдал за овцами на холмах пустыми провалами глазниц; отросшие волосы Тома закрывали его тронутое смертью лицо и прятали это жалкое зрелище от овец. А ветер все дул и дул.
Иногда порыв ветра приносил чьи-то слезы, но слезам не удавалось прожечь насквозь заржавленные цепи. А ветер все дул и дул.
И каждый вечер все мысли, когда-либо приходившие в голову Тому, слетались стаей и рассаживались на ветвях дерева, на котором он был повешен, и пели, словно птицы, для его души, безуспешно пытавшейся вырваться на свободу. Все мысли, когда-либо приходившие в голову Тому! И греховные помыслы пеняли душе, что она породила их, поскольку не могли умереть. А те мысли, которые Том когда-то скрывал, щебетали в ветвях громче и пронзительнее всех целую ночь напролет.
А все думы Тома о самом себе указывали на его жалкие останки и насмехались над его старой драной одеждой. Только мысли о других вели себя дружески и утешали в ночи душу Тома, когда она раскачивалась из стороны в сторону. Они пели для души, подбадривая болтающийся на дереве жалкий бессловесный куль, который не мог больше думать ни о чем, пели, пока не появлялась какая-нибудь жестокая мысль и не прогоняла их прочь.
А ветер все дул и дул.
Пол, архиепископ Алоизский и Вайенский, лежал в гробнице из белого мрамора, обращенной прямо на юг, в направлении Рая. Над его могилой стоял памятник в виде распятия. А потому душа его могла быть спокойна. Ветер не завывал здесь, как вокруг одиноко возвышавшихся на холмах виселицах, сюда доходил лишь легкий ветерок, который нес ароматы цветущих садов, — он прилетал сюда с южной стороны, из Рая, и играл среди незабудок и травы на освященной земле, где покоился Пол, архиепископ Алоизский и Вайенский. Легко было человеческой душе покинуть такую могилу и, пролетев над памятными местами, достичь садов Рая и обрести здесь вечный покой.
А ветер все дул и дул.
В таверне, о которой шла дурная слава, трое мужчин усердно пили джин. Их звали Джо, Уилл и цыган Пульони, других имен у них не было, отцов своих они не знали и имели на этот счет лишь смутные представления.
На лицах их лежала печать греха, ярче всего эти отметины проступали на щеках и подбородке цыгана Пульони. Грабеж был их повседневным занятием, а убийство — развлечением. Бог глубоко сокрушался о них, а люди их избегали. Они сидели за столом, на котором лежала засаленная колода карт. Нагнувшись над стаканами джина, они шепотом переговаривались, да так тихо, что хозяин питейного заведения мог из дальнего угла таверны расслышать только божбу, но не знал, ни чьим именем они клялись, ни о чем вели речь.
Эти трое были самыми верными друзьями, которых Бог когда-либо давал человеку. И те, кому он даровал эту дружбу, не имели ничего, кроме нее, не считая останков, что раскачивались на ветру под дождем в старой рваной одежке и железных цепях, да души, которая никак не могла освободиться.
И, пока тянулась ночь, трое друзей оставили выпивку, потихоньку покинули таверну и крадучись пробрались вниз к кладбищу, где покоился Пол, архиепископ Алоизский и Вайенский. На краю кладбища, в неосвященной земле, они торопливо вырыли могилу под дождем и ветром, двое из них копали, третий сторожил. И черви, ползающие в земле, изумились и стали ждать.
Настал ужасный час полуночи, неся с собой ужас, ведь трое друзей все еще были рядом с могилами. Они тряслись от страха, находясь в такое время в таком месте, и дрожали от ветра и проливного дождя, но продолжали работать. А ветер все дул и дул.
Вскоре они закончили. Оставив разверстую могилу с голодными червями, они поднялись наверх и все так же крадучись, но скорым шагом пошли через мокрые поля, оставив позади полуночное кладбище. От холода у них зуб на зуб не попадал, и, как всякий продрогший человек, они всю дорогу проклинали дождь. Добравшись до места, где были спрятаны лестница и фонарь, они долго препирались, стоит ли зажигать фонарь или лучше обойтись без него. Наконец было решено, что лучше нести зажженный фонарь, подвергаясь риску быть схваченными людьми короля и повешенными, чем внезапно столкнуться в темноте с тем, что может оказаться в полночный час вблизи виселицы.
На трех дорогах Англии, где людям не приходится рассчитывать на безопасное путешествие, ночным путникам ничего не грозит. И вот трое друзей, торопливо шагая по королевской дороге, достигли места, где находилась виселица. Уилл тащил фонарь, Джо — лестницу, а Пульони — большой тесак, с помощью которого они рассчитывали осуществить задуманное. Подойдя ближе, они увидели, что произошло с Томом: немного осталось от человека могучего сложения и совсем ничего от его решительного духа. Только когда они были совсем рядом, им показалось, что они слышат стоны, словно жалуется кто-то томящийся в неволе.
Останки и душа Тома раскачивались на ветру из стороны в сторону в наказание за то, что он совершил на королевской дороге, преступив королевские законы; и ночью, с фонарем прибыли сюда, рискуя жизнью, трое друзей, которых завоевала его душа, прежде чем оказалась в цепях. То, чем Том занимался всю жизнь, в конце концов привело его на виселицу, а какие-то случайные добрые дела, улыбка или несколько веселых слов обернулись дружбой, и друзья не оставили на произвол судьбы его прах.
Друзья приставили к дереву лестницу, и Пульони, зажав в правой руке тесак, взобрался наверх и принялся рубить шею ниже железного ошейника. Вскоре кости, лохмотья и душа Тома с грохотом рухнули вниз, а мгновение спустя упала и голова, которая так долго ждала этой минуты, раскачиваясь на цепях. Уилл и Джо подобрали останки, Пульони спустился с лестницы, и они положили то, что когда-то было Томом, на перекладины лестницы, и, насквозь промокшие, страшась привидений и испытывая ужас перед своей ношей, поспешили прочь. К двум часам они снова оказались в долине; с фонарем, лестницей и тем, что на ней находилось, они прошли мимо выкопанной могилы прямо на кладбище. Здесь трое друзей, укравших у закона принадлежащую ему по праву жертву, без колебания совершили грех ради дружбы: они сдвинули мраморные плиты с гробницы Пола, архиепископа Алоизского и Вайенского. Извлекли оттуда прах архиепископа и отнесли к поджидавшей могиле, куда и опустили, а потом засыпали землей. А то, что лежало на лестнице, они, уронив несколько слезинок, поместили в белую гробницу с памятником в виде распятия и положили на место мраморные плиты.
И тогда освобожденная душа Тома воспарила с освященной земли и на рассвете спустилась в долину, где, задержавшись на некоторое время у домика матери и в местах, с которыми были связаны воспоминания детства, полетела дальше и добралась до бескрайних земель, раскинувшихся за крестьянскими селениями. Там она встретилась со всеми добрыми мыслями, которые когда-либо посещали Тома, и они летели рядом с ней и распевали на протяжении всего пути на юг, и, наконец, под их пение, душа достигла Рая.
А Уилл, Джо и цыган Пульони вернулись к своей выпивке. Они снова грабили и мошенничали, и бывали в таверне, о которой шла дурная слава, и не подозревали, что в своей грешной жизни совершили один грех, который заставил улыбнуться ангелов.
В тот момент, когда мы опрокинулись, вокруг теснилось множество судов. Прежде чем поплыть, я окунулся на глубину нескольких футов, потом рванулся наверх, к свету, однако вместо того, чтобы выбраться на поверхность, ударился головой о киль какого-то корабля и снова погрузился в воду. Я тотчас опять устремился вверх, но, не достигнув поверхности, вторично ударился обо что-то головой и вновь пошел прямиком ко дну. Это меня смутило и изрядно напугало. Страдая от нехватки воздуха, я понял, что, если наткнусь на днище в третий раз, мне уже не выбраться. Утонуть — ужасная смерть, сколько бы люди ни утверждали обратное. Не то чтобы в моем мозгу промелькнула вся прошлая жизнь, но я подумал о множестве обыденных вещей, которые мне больше никогда не суждено увидеть или сделать, если я утону. Я поплыл вниз и в сторону в надежде выбраться из-под корабля, о днище которого бился.
Внезапно я совершенно отчетливо увидел все теснящиеся прямо надо мной суда, разглядел каждую гнутую оструганную доску их обшивки, каждую царапину и выбоину на их килях. Заметил я и несколько просветов между корпусами кораблей, где мог бы выбраться на поверхность, но мне показалось, что подобные попытки не стоят труда, ибо я позабыл, почему мне так этого хочется. Тут все находившиеся на судах свесились за борт — я видел светлые фланелевые костюмы мужчин и яркие цветы на шляпах женщин, мог до мельчайших деталей рассмотреть их одежду. Все взгляды были устремлены вниз, на меня. Потом каждый из них произнес, обращаясь к соседу: «Нам пора с ним расстаться», — и корабли вместе с людьми исчезли. Теперь надо мной были только река и небо, а вокруг — зеленые растения, поднимающиеся над слоем ила, ибо я каким-то образом опять очутился на дне. Журчание реки не раздражало моего слуха, а стебли камыша, казалось, что-то тихо нашептывали друг другу.
Постепенно бормотание водяных струй сложилось в слова, и и услышал, как они проговорили: «Море ждет нас; нам пора с ним расстаться».
Тут река с обоими берегами исчезла; камыши, прошептав: «Да, нам пора с ним расстаться», — исчезли тоже, и я остался в пустом просторе под ярко-голубым небом. Тогда бесконечное небо склонилось надо мной и заговорило мягко, словно ласковая няня, успокаивающая несмышленого младенца; и небо сказало: «Прощай. Все будет хорошо. Прощай». Мне было жаль расставаться с голубым небом, но небо исчезло тоже. Теперь я остался в одиночестве, и вокруг меня не было ничего. Я не видел света, но это была и не темнота — ни надо мной, ни подо мной, ни по сторонам не было абсолютно ничего. Я подумал, что, должно быть, уже мертв и что это и есть вечность. Но внезапно вокруг меня поднялись какие-то высокие холмы, и я оказался лежащим на теплом травянистом склоне в одной из долин на юге Англии. Это была та долина, которую я хорошо знал в дни своей молодости, но с тех пор не видел уже многие годы. Рядом со мной росла высокая мята, поодаль — ароматный чабрец и два-три кустика земляники. С расположенного ниже по склону луга доносился чудесный запах сена и слышался прерывистый голос кукушки. Все говорило о том, что стоит лето и что наступил воскресный вечер; спокойное небо обрело необычный оттенок, и солнце уже склонилось к закату; слаженным хором зазвучали колокола деревенской церкви, и их звон эхом отозвался по всей долине, уносясь, казалось, к самому солнцу; едва последний его отголосок замирал вдали, как звук зарождался снова.
Все обитатели деревни вереницей потянулись по вымощенной камнем тропе и, пройдя под потемневшим дубовым порталом, вошли в церковь. Тут колокол умолк, и раздалось пение, а лучи заходящего солнца заиграли на окружавших церковь белых надгробиях. Потом тишина объяла деревню, и из долины уже не доносилось ни возгласов, ни смеха; только иногда раздавались звуки органа или песня. Голубые бабочки — те, что во множестве водятся в меловых холмах, — прилетели и, рассевшись в высокой траве, иногда по пять-шесть на одном стебельке, сложили крылышки и уснули, а трава слегка склонилась под их тяжестью. Из рощи, покрывавшей вершины холмов, выскочили кролики и стали обкусывать травинки, прыгая от стебелька к стебельку; крупные маргаритки свернули свои лепестки, послышалось пение птиц.
Тут холмы заговорили — столь любимые мной высокие меловые холмы, — и их глубокий торжественный голос произнес: «Мы пришли попрощаться с тобой».
Потом они исчезли, и я вновь очутился в полной пустоте. Я огляделся в поисках хотя бы чего-нибудь, на чем мог бы отдохнуть мой взгляд. Ничего. Внезапно надо мной простерлось низкое серое небо, и лицо тронул сырой туман; вокруг меня от самого края туч простерлась огромная равнина; с двух сторон она смыкалась с небом, а с двух других между нею и тучами протянулись цепочки низких холмов. Одна их гряда серела вдали, на другой были разбросаны небольшие зеленые поля с маленькими белыми домиками.
Равнина напоминала архипелаг, состоящий из миллиона островов размером не больше квадратного ярда каждый, и все они были красными от вереска. После многих лет я вновь очутился на Алленских болотах, и все здесь было таким же, как прежде, хотя мне и приходилось слышать, что их осушили. Со мной был старый друг, и я обрадовался, опять увидев его, поскольку говорили, что он умер несколько лет назад. Он выглядел до странности молодым, но еще больше меня удивило, что он стоял посреди зеленой трясины, всегда считавшейся непроходимой. Радостно мне было снова увидеть и тамошние болота со всем, что растет на них — алым лишайником, и зеленым мхом, и столь милым мне сухим вереском, — и глубокие бочаги неподвижной воды. Я увидел ручеек, едва заметно струящийся по болоту, и маленькие белые ракушки на его дне, увидел чуть поодаль один из больших, лишенных островов омутов и его поросшие камышом берега, где любят гнездиться утки. Долго смотрел я на это царство непотревоженного вереска, потом, переведя взгляд на белые домики, увидел серые дымки очагов и, зная, что топят их торфом, испытал страстное желание вновь ощутить запах горящего торфа.
Вдали послышался призывный крик, вольный и счастливый; он все приближался, и вот показался караван летевших с севера диких гусей. Их голоса влились в единый звонкий ликующий клич; то был голос свободы, голос Ирландии, голос Простора; и голос этот произнес: «Прощай! Прощай!» — и унесся прочь; а вслед за ним устремились крики домашних гусей, взывавших к своим вольным братьям там, в вышине. Потом холмы исчезли, а с ними исчезли болота и серое небо, и вновь я был одинок, как одиноки неприкаянные души.
Тут рядом со мной выросло красное кирпичное здание моей первой школы с пристроенной к ней часовней. Чуть поодаль на полянах множество мальчиков в белых фланелевых костюмах играли в крикет. Прямо под окнами школы на асфальтированной площадке стояли Агамемнон, Ахилл и Одиссей,{2} а за ними — их вооруженные аргивяне.{3} Гектор{4} спустился из окна классной комнаты на первом этаже, где находились все сыновья Приама, ахейцы и Прекрасная Елена.{5} Поодаль маршировали десять тысяч воинов, направлявшихся в столицу Персии, чтобы возвести Кира на трон его брата.{6} Знакомые мальчики окликнули меня с крикетной площадки и, произнеся «Прощай!», исчезли. И каждая шеренга воинов, проходя мимо меня, замедляла шаг, говорила «Прощай!» и исчезала. И, сказав «Прощай!», — исчезли Гектор с Агамемноном, и все ахейское войско, и все аргивяне, а с ними и старая школа, и я опять остался в одиночестве.
Следующая возникшая из пустоты картина была более смутной: няня ведет меня по узкой тропинке общественного парка в Суррее. Она совсем молоденькая. Неподалеку вокруг костра сидят цыгане, рядом стоит их романтическая повозка и пасется выпряженная из нее лошадь. Вечер. Цыгане тихо переговариваются на своем странном и непонятном наречии. Потом они говорят по-английски «Прощай!», — и вечер, парк и таборный костер исчезают. Вместо них появляется широкая белая дорога среди тьмы и сверкающих звезд; ее дальний конец теряется в темноте среди звезд, а на этом конце расстилается садовый газон, и стою я в окружении множества людей — мужчин и женщин. И я вижу какого-то человека, удаляющегося от меня по этой дороге — в темноту, к звездам, а все стоящие вокруг окликают его по имени, но человек не слышит их и уходит все дальше, а люди продолжают звать его по имени. Я начинаю сердиться, что он не останавливается и не оборачивается, хотя столько людей зовут его по имени, и имя это звучит очень странно.
Меня раздражает, что это странное имя бесконечно повторяют вновь и вновь, и я зову его изо всех сил, чтобы он наконец мог услышать нас и чтобы люди перестали повторять это странное имя. От этого усилия я широко открываю глаза, и имя, которое повторяли люди, оказывается моим собственным; я лежу на берегу реки, надо мной склонились мужчины и женщины, и волосы у меня мокрые.
Спор, который мы с братом вели в его огромном уединенном доме, вряд ли интересен моим читателям. Во всяком случае, тем, кого, я надеюсь, привлечет предпринятый мною опыт и удивительные вещи, которые случились со мной в тех опасных сферах, куда я легко и бездумно позволил вторгнуться своей фантазии. Я приехал навестить брата в Уанли.
Уанли стоит в одиночестве среди темной рощи старых, неумолчно шепчущих кедров. Они согласно кивают головами при северном ветре, снова кивают и соглашаются, украдкой продолжают расти, ненадолго затихают. Северный ветер делает их похожими на мудрых стариков, обдумывающих сложную проблему — они покачивают головами и что-то потихоньку бормочут. Им многое ведомо, этим кедрам, они здесь уже так давно. Их предки помнили Ливан, а предки тех служили Тирскому царю и видели двор Соломона. Посреди этих чернокудрых детей седоголового времени стоит старинный дом Уанли. Не знаю, сколько столетий оставило на его стенах мимолетную пену дней, но он продолжает стоять несокрушимо, наполненный старинными вещами, оставленными временем, — так море выносит удивительные растения на прибрежные скалы. По стенам, подобные раковинам давно вымерших морских животных, развешаны доспехи, служившие воинам прежних времен; здесь сохранились дивной красоты шпалеры, переливающиеся, как морские водоросли; сюда и не занесло ни бездарных современных вещей, ни ранневикторианской мебели, ни электрических ламп. Сюда не добрались толпы торговцев, заваливших все кругом консервными банками и романами в дешевых обложках. Да, столетия, принесшие в дом удивительные вещи из дальних стран, пощадили его. Итак, дом стоял незыблемо, я приехал туда в гости к брату, и мы заспорили о привидениях. Мне казалось, что мнение моего брата по этому поводу ошибочно. Он принимал воображаемое за реально существующее; он полагал, что не один раз пересказанные свидетельства людей, видевших привидения, доказывают существование последних. Я же считал, что даже если кто-то и видел их, это не доказательство; ведь никто не верит в розовых мышей, несмотря на множество прямых свидетельств людей, видевших их в приступе белой горячки. В конце концов я заявил, что сам хочу посмотреть на привидения, а потом продолжить спор о том, существуют они или нет. Поэтому я запасся пригоршней сигар, выпил несколько чашек крепчайшего чая и, отказавшись от ужина, удалился в комнату, обшитую панелями темного дуба, где стояли кресла со шпалерной обивкой. Брат, утомленный нашим спором, после безуспешных попыток отговорить меня от моей затеи отправился спать. Я стоял у подножия старинной лестницы, следя, как пламя свечи брата перемещается все выше и выше, а его голос из темноты все убеждает меня поужинать и лечь в постель.
Стояла зима. За окнами, под ветром, старые кедры переговаривались неизвестно о чем, но мне нравилось воображать их тори старинного образца, обеспокоенными каким-то нововведением. Часы отсчитывали время. В камине огромное сырое полено стало шипеть и потрескивать, над ним взметнулся язык пламени, по углам комнаты сгрудились и заплясали тени. В самых дальних углах неподвижные громады тьмы застыли, подобные старым дуэньям. На противоположной стене, в темной части комнаты, находилась всегда запертая дверь.
Она вела в зал, но ею никто не пользовался. Возле нее однажды произошло событие, не служившее к чести нашей семьи, и мы не имели обыкновения обсуждать его. Пламя освещало старинные кресла благородных пропорций. Руки, изготовившие их обивку, давно истлели в земле, инструменты, служившие им, рассыпались в пыль.
Никто ничего больше не ткал в этой старинной комнате — никто, кроме трудолюбивых старых пауков, которые, наблюдая, как разрушаются древние вещи, готовили саван для их праха. В паутинном саване вокруг карнизов уже покоилась выеденная древоточцами сердцевина дубовых панелей.
Конечно, в такой час, в такой комнате подстегнутая голодом и крепким чаем фантазия могла увидеть привидения тех, кто занимал эту комнату прежде. На меньшее я не рассчитывал. Огонь то вспыхивал, то угасал, тени плясали, воспоминания об удивительных происшествиях как живые вставали в моем мозгу. Но вот высокие — в рост человека — часы пробили полночь, а ничего не случилось.
Ночь шла к концу, я продрог и почти засыпал, когда в соседнем зале послышалось то, чего я ждал — шорох шелковых платьев. Затем в комнате стали появляться высокородные дамы и их кавалеры эпохи короля Иакова. Они были чуть плотнее теней — величественные, хотя едва различимые; но все вы и прежде читали истории о привидениях, все вы разглядывали в музейных залах платья того времени — стоит ли описывать их здесь. Пришельцы расселись на креслах, быть может, несколько небрежно, если вспомнить о драгоценной обивке. Шелест платьев утих.
Что ж, я увидел привидения и не был ни испуган, ни убежден. Я собирался подняться с кресла и пойти спать, как вдруг из зала донесся легкий топот, время от времени слышалось царапанье когтей по паркету, как будто поскользнулся какой-то зверь. Страха я не испытывал, но мне стало не по себе. Топот приближался к комнате, в которой я находился. Затем я услышал, как с шумом втягивают воздух жадные ноздри; быть может, «не по себе» — не самое подходящее выражение для описания моих чувств. Вдруг в комнату ворвалась стая черных созданий,{7} ростом превосходивших ищейку; их огромные уши висели, носы принюхивались к следам на полу, они подбежали к дамам и кавалерам былых времен и принялись омерзительно ластиться к ним. Глаза существ ярко блестели и обладали необыкновенной глубиной. Заглянув в них, я сразу понял, что это за существа, и меня объял страх. Это были грехи, отвратительные, неизбывные грехи этих изысканных мужчин и женщин.
Дама, сидевшая неподалеку от меня в старинном кресле, была так скромна — слишком скромна и слишком прекрасна, чтобы при ней, положив морду на ее колени, неотступно находился грех с глубоко запавшими горевшими красным огнем глазами — явное убийство. А вы, златовласая леди, разумеется, вы не могли совершить преступления — и все же ужасный зверь с желтыми глазами крадется от вас к одному из придворных кавалеров, а когда тот прогоняет зверя, он возвращается к вам. Одна из дам пытается улыбнуться, поглаживая мерзкую покрытую мехом морду чужого греха, но ее собственный грех, ревнуя, отталкивает чужака от ее руки. Вот сидит убеленный сединами вельможа, держа на коленях внука, а одно из огромных черных чудовищ лижет щеки мальчика, приучая его к себе. Иногда какое-то из привидений встает и пересаживается на другое кресло, но тут же свора его грехов пускается вслед за ним.
Бедные, бедные привидения! Сколько отчаянных попыток скрыться от своих ненавистных грехов они, должно быть, предприняли за эти два столетия, но грехи оставались при них — неотлучно и необъяснимо.
Внезапно один из них, казалось, учуял мою живую кровь и страшно залаял, и все, оставив своих хозяев, ринулись к нему. Эта тварь с высунутым языком унюхала мой запах у двери, через которую я вошел, и вся стая стала потихоньку подбираться ко мне, припадая к полу и время от времени издавая ужасный вой. Стало ясно, что дело зашло слишком далеко. Но они уже увидели меня, уже сгрудились вокруг, стараясь прыжком добраться до горла; и когда их когти коснулись меня, в голову мне пришли страшные помыслы, а душу охватили ужасающие желания. Пока эти создания прыгали вокруг, я строил злодейские планы, и делал это с несравненным коварством.
Убийство с огромными рдеющими глазами возглавляло покрытых мехом чудовищ, от которых я отбивался, пытаясь защитить горло. Вдруг мне пришло в голову, что хорошо было бы убить брата. Мне казалось немаловажным, что не было никакого риска понести кару. Я знал, где хранится револьвер. Выстрелив, я бы одел труп и обсыпал его лицо мукою, чтобы он сделался похож на человека, изображающего привидение. Это несложно. Я сказал бы, что он перепугал меня — а слуги могли подтвердить, что мы разговаривали о привидениях. Я прекрасно представлял себе, что и как надо сделать, оставалось продумать несколько мелочей. Да, когда я глядел в пылающую огнем глубину глаз этого существа, убить брата казалось мне просто прекрасным. Они затягивали, увлекали меня, но, собрав всю волю, я сумел произнести: «Если одна прямая пересекает другую, противолежащие углы равны. Пусть АВ и CD пересекаются в точке Е. Тогда углы СЕА, СЕВ в сумме составляют два прямых (теорема XIII). Углы СЕА и AED в сумме также равны двум прямым».
Я направился к двери за револьвером. Среди чудовищ поднялось ликование. «Но угол СЕА — общий, следовательно, угол AED равен углу СЕВ. Точно так же СЕА равен DEB. Что и требовалось доказать».
Теорема доказана. Логика и разум вновь восторжествовали в моей голове, темные воплощения греха исчезли, кресла со шпалерной обивкой стояли пустые. Сама мысль о том, что кому-либо может прийти в голову убить своего брата, представлялась мне невероятной.
Спустившись как-то раз на песчаный берег великого моря, увидел я Водоворот, который лежал ничком, подставив крылья свои под солнечные лучи.
— Кто ты? — спросил я его.
И он ответил:
— Мое имя Нуз Уана, Губитель судов. Я пришел сюда из Пролива Пондар-Оубеда, а обычай мой — приводить в волнение моря. Это я гнал Левиафана, когда тот был еще молод и силен: часто он проскальзывал у меня между пальцами и укрывался в зарослях буйных водорослей, что росли в сумраке на самом дне морском, под бушующими наверху штормами. В конце концов я поймал и укротил его. С тех пор я сижу в засаде между двух утесов, в глубинах океана, стерегу проход через Пролив, дабы не пропустить ни один корабль, пустившийся на поиски Дальних Морей. И лишь только покажутся упругие белые паруса на высоких мачтах, лишь только корабль покинет залитую солнцем гладь Знакомого Моря и, обогнув утес, войдет в темноту Пролива, поднимаюсь я с океанского дна, слегка пригнувшись, набираю воду Пролива полными горстями и швыряю ее над головой. А корабль летит вперед под песню матросов на палубе, и эта песня об островах заполняет гулом далеких городов пустынное море, но тут внезапно появляюсь я верхом на волне и, преградив путь, вздымаю над головой воды Пролива. Я подтаскиваю корабль ближе и ближе к своим ужасным ногам, а в ушах у меня сквозь грохот волн раздается последний вопль корабля, ибо в то самое мгновение, когда я увлекаю корабли на дно океана и сминаю их своими губительными ступнями, они издают последний вопль, и с ним уходит жизнь матросов и исторгается душа корабля. В последнем вопле кораблей звучит песнь матросов со всеми их надеждами и любовью, с шелестом ветра в траве и деревьях, что слышали они в лесу много лет назад, и со струями дождя, под которыми они росли, с душой высокой сосны или могучего дуба. Все это заключено в последнем вопле обреченного судна, и в этот миг можно было бы пожалеть высокий корабль, но чувство жалости дано лишь человеку, который сидит в уютном доме у камина и рассказывает страшные истории в долгие зимние вечера — тому же, кто свершает волю богов, жалость недоступна, и я, крепко зажав корабль над головой, тащу его к груди, а потом ниже, еще ниже, так что мачты оказываются на уровне моих колен, ниже и ниже тащу его, пока вымпелы и флажки не затрепещут у моих лодыжек. Тогда я, Нуз Уана, Губитель судов, поднимаю ногу и начинаю утаптывать все эти доски, и только жалкие обломки поднимаются на поверхность Пролива, а память о матросах и о тех, кого они любили, медленно опускается на дно пустынных, как прежде, морей.
Лишь раз в столетие, всего на один день, прихожу я на песчаный берег, чтобы отдохнуть и подсушить крылья свои на солнце — и высокие корабли могут пройти через никем не охраняемый Пролив, чтобы найти Счастливые Острова. Возвышаются Счастливые Острова посреди улыбчивых, залитых солнцем Дальних Морей — там матросы обретают счастье, ибо им уже нечего желать, а что возжелают они, то получат.
Ибо нет там всепожирающего Времени со стремительным бегом часов, нет бедствий, что исходят от богов и от людей. На этих островах души матросов воспаряют каждую ночь над миром, дабы отдохнуть от бесконечных странствий по морям, увидеть вновь далекие родные холмы и фруктовые сады на залитых солнцем равнинах, вернуться к неспешной беседе с душами древних. Но на заре грёзы с содроганием взмывают вверх и, трижды облетев вокруг Счастливых Островов, устремляются в мир людей и следуют за душами моряков, подобно тому как вечером за многоголосой стаей грачей летит, едва шевеля крылами, величавый журавль — но по возвращении душу ожидает пробудившееся тело, которому придется нести тяжкие дневные труды. Таковы Счастливые Острова, куда немногим удалось добраться — и лишь на краткий срок допускаются туда странствующие тени.
Но дольше, чем нужно мне для обретения прежней силы и ярости, я отсутствовать не могу, и на восходе солнца, ощутив, что руки мои сильны, а ноги способны твердо стоять на дне Океана и легко сгибаются в коленях, возвращаюсь я, дабы вновь вступить во владение водами Пролива и сторожить проход к Дальним Морям еще сто лет. Потому что боги ревнивы и не хотят, чтобы люди добирались до Счастливых Островов и обретали счастье. Ибо у богов счастья нет.
Однажды поздним вечером сидел я на высоком холме и смотрел с обрыва вниз, на угрюмый, мрачный город. Весь день он пятнал дымом и копотью священную лазурь неба, а теперь грохотал и сверкал мне снизу в лицо жерлами раскаленных печей и окнами фабрик. Внезапно я ощутил, что я здесь не единственный ненавистник этого города: неподалеку возник гигантский силуэт Урагана; потрепывая по дороге цветы, он направился ко мне, но остановился поблизости и обратился к Землетрясению, которое, словно крот, только крот-исполин, поднялось из расщелины в земле.
— Дружище, — начал Ураган, — помнишь, как мы губили целые народы и гнали стада морских волн на новые пастбища?
— Да, — сонно отозвалось Землетрясение, — помню, да.
— А теперь, дружище, — продолжал Ураган, — повсюду настроили городов. Пока ты почивало, их без устали возводили над твоей головою. Четыре ветра, сыны мои, задыхаются от городского чада, и долинах не сыщешь цветов; со времени нашей с тобой последней отлучки прекрасные леса полегли под топором дровосека.
Повернувшись рылом к городу, Землетрясение растянулось рядом и, моргая, уставилось на огни внизу, а высоченный Ураган с яростью указывал на ненавистный город.
— Пошли, — сказал он, — давай двинем на них и уничтожим, чтобы вновь встали прекрасные леса и вернулись в них медлительные мохнатые звери. Ты поглотишь города целиком и прогонишь людей прочь, а я ударю по ним, бесприютным и беззащитным, и смету всю скверну их с морской глади. Свершишь ли ты вместе со мной этот славный подвиг? Готов ли ты разрушить мир снова, как мы с тобой разрушали его, прежде чем появился Человек? Готов ли ты прийти сюда в этот же час завтра ночью?
— Да, — ответило Землетрясение, — да.
Оно заползло обратно в расщелину и вниз головой стало, колыхаясь, опускаться в земные бездны.
Когда Ураган широким шагом двинулся прочь, я тихонько встал и ушел, но следующим вечером в тот же час поднялся на то самое место. Там я увидел лишь гигантский серый силуэт Урагана; склонив голову на руки, он плакал: долог и крепок сон Землетрясения в земных глубинах, в ту ночь оно так и не проснулось.
В древнем лесу, который возник задолго до появления летописей и был молочным братом холмов, укрывалась деревня Аллатурион. Тогда люди жили в мире с бродившими в сумраке леса племенами, будь то звери или человеческие существа — феи, эльфы и крошечные священные духи деревьев и ручьев. Мир царил среди самих обитателей деревни, в мире жили они и со своим владыкой Лорендиаком. Перед деревней тянулась большая поляна, заросшая травой, и за ней вновь поднимался лес, а с другой стороны деревья подступали вплотную к бревенчатым домам, которые почти сливались с лесом из-за толстых балок и соломенных крыш, позеленевших от мха.
Но в те времена, о которых я повествую, пришла в Аллатурион беда, ибо по вечерам проникали в дупла деревьев, а через них и в саму мирную деревню жестокие сновидения — овладевали они душами людей, увлекая их по ночам на обгоревшие поля Ада. Тогда деревенский маг сотворил заклятие против этих жестоких сновидений, но с наступлением темноты по-прежнему просачивались они сквозь деревья, увлекая ночами души людей в ужасающие места и заставляя их уста безбоязненно славить Сатану.
И в Аллатурионе люди начали бояться сна. Стали они измученными и бледными — одни от изнеможения, а другие от ужаса перед тем, что довелось им увидеть на обгоревших полях Ада.
Тогда деревенский маг поднялся на чердак своего дома, и всю ночь те, кто бодрствовал из страха, видели мерцающий свет в его окне. На следующий день, когда сумерки отступили под натиском ночи, маг отправился на опушку леса и произнес сотворенное им заклятие. То было могучее, страшное заклятие, имевшее власть даже над греховными сновидениями и прочими духами зла, ибо в сорока стихотворных строках его звучали многие языки — как живые, так и мертвые — и был в них крик, которым жители равнин проклинают своих верблюдов, и был звук, которым китобои севера подманивают к берегу китов, чтобы убить их, и был возглас, который заставляет слонов трубить, и каждая строка рифмовалась со словом «оса».
Но сновидения по-прежнему просачивались из леса и увлекали души людей на поля Ада. Тогда понял маг, что сновидения эти исходят от Газнака. Созвав жителей деревни, сказал он им, что использовал самое могучее из своих заклятий, которое имеет власть над людьми и над зверями — но бессильно оказалось оно против сновидений, исходящих от Газнака, величайшего мага вселенной. И, взяв Книгу Магов, прочел он жителям деревни предсказание, где говорится о пришествии кометы и возвращении Газнака. И еще поведал он им, что Газнак прилетает на комете через каждые двести тридцать лет, чтобы навестить землю и построить громадную неприступную крепость, откуда насылает сновидения, которые питаются душами людей — а победить его можно только при помощи меча Сакнот.
И холодный ужас проник в сердца людей, ибо поняли они, что деревенский маг не способен защитить их.
Тогда заговорил Леотрик, сын Лорендиака, и было ему от роду двадцать лет. И сказал он:
— Мудрый учитель, что такое меч Сакнот?
И деревенский маг ответил:
— Добрый мой лорд, меч этот еще не выкован, ибо таится он в шкуре Тарагавверага, защищая хребет.
Тогда спросил Леотрик:
— Кто такой Тарагаввераг, и где можно найти его?
И ответил маг Аллатуриона:
— Это дракон с пастью крокодила. У него логово в северных болотах, которые постепенно поглощают фермы и поля. Шкура на боках его из стали, снизу из железа, а вдоль хребта идет узкая полоска неземной стали. Это и есть Сакнот: его нельзя ни расколоть, ни расплавить, и нет в мире ничего, что могло бы сломать его или хотя бы поцарапать. По длине и по ширине равен он хорошему мечу. Если бы удалось тебе одолеть Тарагавверага и расплавить шкуру его в кузнечном горне, ты бы освободил Сакнот. Наточить Сакнот можно только одним из стальных глаз Тарагавверага. А второй глаз нужно вделать в рукоять Сакнота, чтобы он оберегал тебя. Но трудно победить Тарагавверага, ибо шкуру его не пробить ни одним мечом, сломать ему хребет невозможно, не горит он и не тонет в воде. Есть только один способ умертвить Тарагавверага — сделать так, чтобы он околел от голода.
Опечалился Леотрик, а маг продолжал:
— Если найдется человек, который в течение трех дней будет отгонять Тарагавверага палкой от еды, околеет дракон от голода на закате третьего дня. И хотя неуязвим он, есть у него слабое место, ибо нос его сделан из свинца. Меч соскользнет вниз, к бронзовой груди, которую нельзя прорубить, но если бить его по носу палкой, он взвоет от боли. Таким образом можно отогнать Тарагавверага от пищи его.
И спросил Леотрик:
— Чем же питается Тарагаввераг?
Маг Аллатуриона ответил:
— Он питается людьми.
Леотрик сразу же отправился в лес и вырезал себе большую ореховую палку, а затем лег спать пораньше. Злые сновидения не давали ему покоя: он встал еще до рассвета, взял с собой еды на пять дней и двинулся к северным болотам. Долго шел он в сумраке леса, а когда вышел на опушку, солнце стояло в зените, освещая небольшие озерца на обширной равнине. И увидел он глубокие следы когтистых лап Тарагавверага, а между ними шла борозда, оставленная хвостом. Леотрик пошел по следам и вскоре услышал биение бронзового сердца, грохотавшего как колокол.
Для Тарагавверага настал привычный час завтрака: дракон направлялся в деревню, и сердце его стучало, как колокол. И все жители вышли ему навстречу, как давно было заведено у них, ибо не могли они выносить ужаса ожидания, сидя в своих домах и слыша громкое сопение Тарагавверага, переходившего от двери к двери, чтобы неспешно выбрать металлическими мозгами своими очередную жертву. И никто не смел бежать, как случалось раньше, ибо преследовал Тарагаввераг того, кто ему приглянулся, с неумолимостью и неизбежностью рока. Ничто не могло служить спасением от Тарагавверага. Некогда забирались люди на деревья при виде дракона, но Тарагаввераг поднимался во весь рост и начинал тереться о ствол, пока не падало дерево. И когда подошел Леотрик, Тарагаввераг уставился на него крошечными стальными глазками и неторопливо двинулся к нему, а из открытой пасти его слышалось оглушительное биение сердца. Но Леотрик, уклонившись от броска, заслонил собой деревню и ударил дракона по носу палкой так, что в мягком свинце появилась вмятина. И Тарагаввераг пошатнулся, а затем неуклюже отскочил в сторону, издав жалобный вопль, похожий на удар большого церковного колокола, в который вселилась выскользнувшая ночью из могилы душа — злая душа, подарившая колоколу свой голос. И опять Тарагаввераг с рыком бросился на Леотрика, и тот вновь увернулся, ударив по носу палкой. Тарагаввераг взвыл, и теперь это было похоже на удар треснувшего колокола. И каждый раз, когда дракон-крокодил нападал или делал попытку прорваться в деревню, Леотрик бил его по носу палкой.
Весь день Леотрик сражался с чудовищем, отгоняя его все дальше и дальше от деревни, и сердце Тарагавверага яростно колотилось, a вопли звучали все более жалобно.
К вечеру Тарагаввераг перестал огрызаться и бежал впереди Леотрика, чтобы увернуться от палки, ибо нос его покраснел и воспалился. А жители деревни стали плясать в темноте, подыгрывая себе на цитрах и цимбалах. Когда Тарагаввераг услышал цитры и цимбалы, голод и бешенство охватили его, словно владыку замка, которого не пускают на пиршество в собственном доме — и он в бессильной злобе слушает, как скрипит вертел и аппетитно шипит мясо, поджариваясь на огне. Всю ночь Тарагаввераг яростно бросался на Леотрика и несколько раз едва не схватил в темноте, ибо стальные глазки его видели ночью так же хорошо, как и днем. И Леотрик медленно отступал до самого рассвета, а когда наступил день, они снова оказались у деревни — но не так близко, как в первый раз, ибо днем Леотрик выиграл больше, чем уступил ночью. И Леотрик вновь погнал чудовище палкой, и вновь наступил час, когда дракон-крокодил привык хватать человека. Обычно съедал он на завтрак треть своей жертвы, а две другие трети оставлял на обед и ужин. И когда наступило привычное для еды время, великая ярость овладела Тарагавверагом, и он стремительно ринулся на Леотрика, но не смог схватить его. Долго сражались они, но наконец боль в свинцовом носу оказалась сильнее голода, и дракон-крокодил с воем ринулся прочь. С этого момента Тарагаввераг стал слабеть. Весь день Леотрик гнал его своей палкой, а ночью и шагу не уступил, и когда наступил рассвет третьего дня, сердце у Тарагавверага билось так слабо и тихо, как если бы изможденный человек звонил в колокольчик. В какой-то момент Тарагаввераг чуть не поймал лягушку, но Леотрик вовремя выбил ее. Ближе к полудню дракон-крокодил лег и замер без движения, а Леотрик стоял рядом, опираясь на свою верную палку. Он был измучен, и глаза у него слипались — но, в отличие от дракона, он смог досыта поесть. Тарагаввераг слабел на глазах: дыхание у него стало хриплым, в горле что-то скрежетало, и это было похоже на звук охотничьих рожков, а ближе к вечеру дыхание участилось, но было таким слабым, как постепенно умирающий вдали неистовый поначалу зов рожка. Внезапно дракон сделал отчаянный бросок к деревне, но Леотрик был начеку и принялся колотить его по носу палкой. Сердце Тарагавверага билось теперь еле слышно, словно церковный колокол, возвестивший с холмов о смерти неведомого одинокого человека. Солнце садилось, освещая лучами окна деревни. По всему миру прошла дрожь, и в каком-то садике вдруг запела женщина. Задрав морду вверх, Тарагаввераг испустил дух — жизнь покинула его неуязвимое тело, и Леотрик, улегшись рядом с ним, тут же заснул. Уже при свете звезд появились местные жители и унесли спящего Леотрика в деревню, шепотом воздавая ему хвалу. Они уложили его в постель, а сами вышли из дома и начали плясать, но без цимбалов и цитр. На следующий день они с ликованием понесли в Аллатурион дракона-крокодила. И Леотрик шел за ними, держа в руках размочаленную палку. Рослый и могучий кузнец Аллатуриона развел большой огонь в горне, чтобы расплавить Тарагавверага — и когда это было сделано, в золе остался лежать сверкающий Сакнот. Взяв затем выпавший крохотный глаз, стал кузнец водить по нему Сакнотом, и глаз стирался грань за гранью, но когда он полностью исчез, Сакнот был грозно наточен. А второй глаз вставил кузнец в рукоять меча, и та заблистала голубоватым светом.
Темной ночью поднялся Леотрик, взял Сакнот и двинулся на запад, ибо там обитал Газнак, и шел он через сумрачный лес до рассвета, и все утро до полудня. После полудня очутился он на просторе — перед ним простиралась Земля-Куда-Не-Ступала-Нога-Человека, и на самой середине ее, примерно в миле пути, стояла окруженная горами крепость Газнака.
И увидел Леотрик перед собой болотистую бесплодную почву. А вдали возвышалась белоснежная крепость с мощными укреплениями, внизу широкая, а вверху узкая, и бесчисленные окна тускло мерцали на стенах ее. Вершина была окутана небольшими белыми облаками, но и над ними вздымались остроконечные башенки. И Леотрик двинулся через болота, а с рукояти Сакнота бдительно взирал глаз Тарагавверага, который хорошо знал эту трясину и направлял Леотрика, заставляя сворачивать и обходить слева или справа опасные места, пока тот не добрался целым и невредимым до стен крепости.
В стене высились двери, похожие на стальные проломы, усеянные железной галькой, над каждым окном виднелись ужасные каменные лики, а на фронтоне сверкали большие латунные буквы, которые гласили: «Неприступная для всех, кроме Сакнота, крепость».
Тогда Леотрик вытащил и показал Сакнот, и все каменные лики осклабились, и ухмылка эта поднималась все выше и выше, к шпилю за облаками.
И когда явил себя Сакнот и ухмыльнулись все каменные лики, из-за облака блеснуло нечто, похожее на блеск луны, и впервые осветилось кровавое поле, и видны стали мокрые тела убитых, лежавших рядами в этой ужасающей тьме. Тогда Леотрик подошел к двери, и была она мощнее, чем мраморная каменоломня Сакремона, из которой древние люди выламывали огромные глыбы, чтобы построить Аббатство Священных Слез. День за днем вгрызались они в холм, пока не возвели Аббатство, и было оно прекраснее любого храма, когда-либо сотворенного из камня.
Затем служители Божьи освятили Сакремону, и оставили ее в покое, и ни один камень не был взят оттуда, чтобы построить жилище человека. Застыл в молчании одинокий холм, и только солнечные лучи освещали громадную рану на его боку. Такой же мощной была эта стальная дверь. И звалась она Громоподобная, Освобождающая Путь Войне.
Леотрик ударил в Громоподобную Дверь Сакнотом, и эхо от Сакнота кругами поднялось ввысь, и все драконы крепости завыли. И когда к общему вою присоединился лай последнего, самого далекого дракона, где-то за облаками, под коньком крыши, отворилось в сумерках окно, и жалобно вскрикнула какая-то женщина, и в глубокой пропасти Ада этот вопль услышал ее отец и понял, что ей пришел конец.
А Леотрик стал наносить ужасные удары Сакнотом, вырубая куски серой стальной махины — Громоподобной Двери, Освобождающей Путь Войне, которая была выкована так, что могла бы устоять перед всеми мечами земли.
Тогда Леотрик, сжимая в руке Сакнот, прошел в вырубленное им отверстие и оказался в огромном темном зале, похожем на пещеру. Затрубив, ринулся прочь слон. А Леотрик стоял спокойно, сжимая в руках Сакнот. Когда топот слона затих в дальних коридорах, в пещере воцарилась тишина, и ничто в ней более не шевелилось.
Но вскоре во мраке послышалась музыка колокольчиков, которая постепенно приближалась.
Леотрик по-прежнему ждал в темноте, а колокольчики звенели все громче и громче, так что эхо их отдавалось повсюду, и вот появилась процессия верблюдов, идущих парами из внутренних покоев крепости. Все погонщики были вооружены кривыми саблями, наподобие ассирийских, и одеты в кольчуги, а из-под шлемов свисала кольчужная маска, хлопавшая в такт движения верблюдов. И остановились они прямо перед Леотриком, стоявшим посреди зала-пещеры, и колокольчики верблюдов, звякнув в последний раз, умолкли. И вожак сказал Леотрику:
— Лорд Газнак желает, чтобы ты умер у него на глазах. Ты пойдешь с нами, и мы расскажем тебе, какой смертью умрешь ты на глазах Лорда Газнака.
С этими словами он стал разматывать железную цепь, притороченную к седлу, а Леотрик ответил:
— Я охотно пойду с вами, ибо пришел сюда, чтобы убить Газнака.
Тут все погонщики верблюдов разразились отвратительным хохотом и вспугнули вампиров, дремавших в бездонной глубине свода под крышей. И вожак сказал:
— Лорд Газнак бессмертен, и панцирь его способен устоять даже перед самим Сакнотом, а меч у него второй в мире по ужасающей силе своей.
Тогда Леотрик сказал:
— Я владыка меча Сакнот.
И пошел он навстречу погонщикам верблюдов Газнака, а Сакнот в его руке подрагивал, словно бы от ликования. Вожак погонщиков ринулся прочь, а остальные, подняв плеть, подхлестнули своих верблюдов, и под неумолчный звон колокольчиков за колоннами, в коридорах, в сводчатых залах ускакали все они, исчезнув в бездонном мраке крепости. Когда затих последний шорох, Леотрик стал раздумывать, куда ему идти, ибо погонщики разбежались в разные стороны. И тогда двинулся он прямо вперед, пока не оказался перед большой лестницей в глубине зала. По широким ступенькам этой лестницы Леотрик поднимался около пяти минут. В зале почти не было света, ибо проникал он только сквозь редкие узкие бойницы, а за стенами крепости вечер отступал под стремительным натиском ночи. Лестница привела к двум двустворчатым дверям, и обе были слегка приоткрыты, и Леотрик, протиснувшись сквозь щель, попытался продолжить путь, но не смог двинуться с места, ибо вся комната была завешана гирляндами нитей, свисавших с потолка, и все они так перепутались между собой, что ничего нельзя было разглядеть. Комната, казалось, почернела от них, и были они мягкие и тонкие на ощупь, похожие на шелк, но Леотрик не сумел разорвать ни одну из них, и хотя они отклонялись перед ним, стоило ему сделать шаг, как они вновь смыкались вокруг него, подобно толстому плащу. Тогда Леотрик отступил назад и вытащил Сакнот, и Сакнот бесшумно разрубил их, и бесшумно упала на пол одна из гирлянд. Леотрик медленно продвигался вперед, равномерно вздымая и опуская Сакнот. Когда же дошел он до середины комнаты и отсек Сакнотом большую гирлянду, перед ним вдруг возник паук, размерами превосходивший барана. Уставившись крохотными глазками, в которых таилась вся злоба мира, паук спросил:
— Кто ты такой и как посмел погубить многолетние груды мои, сотворенные во славу Сатаны?
И Леотрик ответил:
— Я Леотрик, сын Лорендиака.
Тогда сказал паук:
— Сейчас я совью нить, чтобы повесить тебя.
Но Леотрик рассек еще одну гирлянду и подошел вплотную к пауку, который присел, чтобы свить нить. И паук, оторвавшись от своей работы, спросил:
— Что это за меч, который может рассечь мои нити?
И Леотрик сказал:
— Это Сакнот.
Тут черные волосы, свисавшие на лоб паука, разошлись в стороны, ибо он нахмурился, а затем вновь упали на лоб, закрыв все лицо, кроме злобных глазок, внезапно вспыхнувших в темноте. Но прежде чем Леотрик успел занести меч для удара, паук метнулся прочь и мгновенно взобрался по одной из нитей на стропила и с рычанием уселся там.
Расчистив путь с помощью Сакнота, Леотрик миновал комнату и подошел к задней двери. Она была закрыта, и до ручки Леотрику было никак не дотянуться, поэтому он прорубил ее Сакнотом точно так же, как прежде Громоподобную Дверь, Освобождающую Путь Войне. И вошел Леотрик в ярко освещенный зал, где пировали Королевы и Принцы за большим столом. Тысяча свечей горела на нем, и свет их отражался в вине, которое пили Принцы, и блестел золотом огромный канделябр, и королевские лица сияли, равно как и белая скатерть, и серебряные тарелки, и драгоценности в волосах Королев, и у каждого драгоценного камня был собственный историк, который ни о чем больше не писал и лишь о нем составлял свою ежедневную хронику. Между дверью и столом были выстроены в два ряда двести стражей, и по сто человек с каждой стороны смотрели друг на друга. Никто не взглянул на Леотрика, когда он вылез из отверстия в двери — лишь один из Принцев спросил о чем-то ближайшего стража, и вопрос этот был передан по цепочке от одного к другому, пока не достиг сотого стража, стоявшего перед Леотриком. И спросил страж, не повернув головы:
— Зачем ты явился сюда?
И Леотрик ответил:
— Я пришел, чтобы убить Газнака.
И страж передал эти слова другому, и через сто человек ответ достиг стола:
— Он пришел, чтобы убить Газнака.
Тогда другой вопрос был передан через ряд из ста стражей:
— Как тебя зовут?
И другие сто стражей донесли ответ Леотрика до стола. Тогда один из Принцев сказал:
— Уведите его туда, где мы не будем слышать воплей.
И стражи начали передавать друг другу этот приказ, пока не достиг он двух последних в ряду, и оба двинулись к Леотрику, чтобы схватить его.
Тогда Леотрик поднял свой меч со словами:
— Вот Сакнот.
И последние в ряду стражи, сказав двум ближайшим «вот Сакнот», вскрикнули от ужаса и ринулись прочь. И каждые следующие двое, передав слова «вот Сакнот», вскрикивали от ужаса и бросались прочь, пока последние двое не передали послание столу и, в свою очередь, не исчезли. Тогда поспешно вскочили Принцы с Королевами и ринулись прочь из комнаты. И прекрасный стол, покинутый ими, вдруг оказался крохотным, истерзанным и грязным. А Леотрик стал осматриваться в пустынной комнате, и тут до него донеслись звуки музыки, и понял он, что это магические музыканты, которые играют Газнаку, пока тот спит.
И Леотрик, двинувшись на звуки далекой музыки, вошел в дверь, противоположную той, в которой прорубил проход, и оказался в такой же обширной комнате, где было много женщин, и были все они необыкновенно красивы. И спросили они, что он ищет, и услышав, что он хочет убить Газнака, стали умолять его остаться с ними, ибо Газнак бессмертен и лишить его жизни может только Сакнот. А еще сказали они, что им нужен рыцарь — защитник от волчиц, которые всю ночь бьются о деревянную стену и иногда пробиваются сквозь трухлявый дуб. Будь эти женщины человеческими существами, Леотрик наверное остался бы с ними, ибо странной притягательностью обладала их красота, но когда заметил он, что вместо зрачков в глазах у них полыхает пламя, то понял, что это жуткие кошмары Газнака. И сказал он им:
— У меня есть дело к Газнаку, и я пришел к нему с Сакнотом.
И при имени Сакнота женщины вскрикнули от ужаса, и пламя в глазах их стало уменьшаться, пока не потухло совсем, так что остались одни лишь искры.
Леотрик миновал их и, прорубив проход Сакнотом, прошел через дальнюю дверь.
Тут он ощутил на лице своем ночную прохладу и увидел, что стоит на узкой тропе между двумя безднами. Справа и слева, насколько хватало глаз, опускались в глубокую пропасть стены крепости, хотя вершина ее по-прежнему возвышалась над головой, а внизу темнели полные звезд бездны, ибо путь этот вел через всю Землю, открывая нижнее небо, и между ними вилась узкая тропа, которая поднималась вверх, а по краям ее уходили вниз отвесные стены. За пределами этих бездн находились комнаты, где играли свою магическую мелодию таинственные музыканты. И Леотрик встал на узкую тропу шириной в ступню, и пошел по ней, держа в руках обнаженный Сакнот. А под ним в каждой бездне с шумом кружились вампиры, пикируя вниз и взлетая вверх, и все они в полете своем восхваляли Сатану. А впереди лежал дракон Ток, притворяясь спящим, и хвост его свисал в одну из бездн.
И Леотрик двинулся к нему, и когда подошел совсем близко, Ток прыгнул.
Тогда Леотрик вонзил в него Сакнот, и дракон рухнул в бездну с воплем ужаса, и во время падения крылья его вздымались во мраке, но он все падал и падал, пока вопль его не превратился в шепот, а затем и вовсе умолк. Несколько раз видел Леотрик померкшую на мгновение звезду, которая затем снова вспыхивала, и это мимолетное затмение звезд было все, что осталось в мире от дракона Тока. А лежавший чуть сзади брат Тока Ланк понял, что это должен быть Сакнот, и неуклюже заковылял прочь. И пока Леотрик шел между безднами, могучий свод над головой его рос ввысь и наполнялся мраком. Когда же показался край бездны, Леотрик увидел зал с бесчисленными арками, и арки эти уходили в бесконечную даль, пропадая слева и справа во мраке.
И в этой бездонной дали за пропастью, где стояли колонны, Леотрик увидел маленькие окошки, забранные решетками, и между прутьями решеток иногда мелькали существа, о которых я говорить не смею.
Не было больше света, кроме как от больших южных звезд, сверкавших в обеих безднах, а также от огней, которые беззвучно проносились между арками.
И Леотрик сошел с тропы и оказался в большом зале. Даже сам себе показался он крохотным карликом под этими колоссальными арками. Последний вечерний луч скользнул в окно, осветив темные фрески, увековечившие деяния Сатаны на земле. Высоко в стене было пробито окно, а под ним стоял канделябр, и мерцающий свет его тихо угасал по мере приближения Леотрика.
И не стало света совсем, и лишь голубоватый глаз Тарагавверага на рукояти меча неутомимо сверкал во мраке, а в зале вдруг повис тяжелый липкий запах громадного опасного зверя.
Леотрик медленно шел вперед, держа перед собой Сакнот и ощущая присутствие врага, а глаз на рукояти бдительно всматривался в темноту.
Никто не пошевелился. Если и пряталось нечто за колоннами арок, поддерживающих крышу, то оно не двигалось и не дышало. Мелодия магических музыкантов звучала все ближе. Внезапно большие двери слева и справа в задней части зала распахнулись. Не заметив поначалу никакого движения, Леотрик ждал, сжимая в руке Сакнот. И тут на него с громким сопением ринулся Вонг Бонгерок.
Это был последний, самый верный страж Газнака, который явился сюда, лизнув руку хозяина.
Газнак обращался с ним не как с драконом, а скорее как с ребенком, и часто кормил его с руки человечиной, дымящейся на столе. Длинным и приземистым было тело Вонг Бонгерока, зоркими были его глаза, из верной груди его вырывалось дыхание, напоенное злобой к Леотрику, а сзади громыхал его хвост, и звук этот напоминал тот, с каким матросы вытягивают на палубу якорь.
И уже знал Вонг Бонгерок, что предстоит ему встреча с Сакнотом, но приучил он себя не страшиться пророчества, когда лежал, свернувшись клубком, у ног Газнака.
И Леотрик двинулся навстречу этому сиплому дыханию, занеся Сакнот для удара.
Но глаз Тарагавверага на рукояти не выпускал дракона из виду и зорко следил за ним.
А тот широко разинул пасть, показав Леотрику острые зубы-сабли, и кожаные десны громко скрипнули. И прежде чем Леотрик прицелился в голову, дракон взмахнул своим бронированным хвостом, на конце которого сидел ядовитый скорпион. Вовремя заметил это глаз на рукояти Сакнота, и удар был нанесен в сторону, по хвосту. И не острым лезвием ударил Сакнот — сделай он так, отсеченный хвост продолжал бы нестись со свистом и пронзил бы Леотрика, как вырванная лавиной с корнем сосна мчится со скалы прямо в широкую грудь горца. Сакнот нанес свой косой удар плашмя, и просвистел хвост над левым плечом Леотрика, лишь слегка задев его панцирь и поставив на нем вмятину. А скорпион попытался напасть на Леотрика сбоку, но Сакнот, отразив удар, отсек острый хвост, и тот с воплем пронесся над головой Леотрика. Тогда Вонг Бонгерок пустил в ход зубы-сабли, но Сакнот ударил так, как умел только он один, и злая верная душа Вонга Бонгерока покинула тело сквозь громадную рану.
И Леотрик переступил через мертвое чудовище, чье закованное в броню тело еще содрогалось. И походило это на дрожь всех лемехов в поле, когда измученные лошади, шатаясь, едва бредут — затем конвульсии прекратились, и Вонг Бонгерок остался лежать на земле, на глазах покрываясь ржавчиной.
А Леотрик двинулся к открытым воротам, и с лезвия Сакнота на пол мерно падали капли крови.
Через те самые ворота, откуда появился Вонг Бонгерок, Леотрик вышел в коридор, в котором эхом раздавалась музыка. Это было первое место, где Леотрику удалось разглядеть хоть что-то над головой, ибо прежде крыша обреталась в заоблачных высотах, лишь смутно вырисовываясь во мраке. Но в этом узком коридоре совсем низко свисали огромные бронзовые колокола шириной от стены до стены, и подвешены они были друг над другом. И когда проходил под ними Леотрик, колокола отзывались глухим траурным звоном, подобно голосу колокола, который возвещает человеку близкую смерть или оплакивает его кончину. Каждый колокол гремел над Леотриком, и это был звучный торжественный перезвон с торжественными паузами сообразно тому, медленно или быстро шел Леотрик. Эхо каждого звона разносилось над его головой, постепенно замирая до шепота. Когда же Леотрик один раз внезапно остановился, колокола откликнулись гневным нестройным хором и звенели так, пока он не двинулся дальше.
В паузах между этим неторопливым и величавым боем слышалась мелодия магических музыкантов. Теперь они исполняли погребальную песнь, и звучала в ней великая тоска.
Наконец достиг Леотрик конца Коридора Колоколов и увидел маленькую черную дверь. А коридор позади него был наполнен эхом колокольного звона, возвещавшим о траурной церемонии, и печальная мелодия музыкантов струилась между ударами, словно процессия высоких чужеземных гостей, и от всего этого Леотрику делалось дурно.
Под рукой его черная дверь сразу отворилась, и он оказался на свежем воздухе, в просторном дворе, выложенном мраморными плитами. Высоко в небе стояла луна, сотворенная рукой Газнака.
Здесь Газнак спал, и вокруг него сидели его магические музыканты, играющие на струнных инструментах. И даже во сне не снимал Газнак панциря, оставляя открытыми только кисти рук, лицо и шею.
Но самым чудесным в этом месте были сновидения Газнака. Ибо у края просторного двора дремала темная бездна, и в нее спускались каскадами белые мраморные лестницы, которые переходили в террасы и балконы, уставленные белоснежными статуями, затем вновь начиналась широкая лестница, ведущая к нижним террасам, погруженным во мрак, и там сновали какие-то неясные темные тени. Это и были сновидения Газнака: рождаясь в его мозгу, обращались они в мрамор и спускались в бездну под мелодию струнных инструментов. Одновременно возникали из мозга Газнака, умиротворенного этой странной музыкой, прекрасные тонкие шпили и остроконечные башенки, тянувшиеся все выше и выше с небу. А мраморные сновидения медленно двигались в такт музыке. Когда звучал бой колоколов и музыканты начинали играли похоронную песнь, на всех шпилях и башенках внезапно возникали уродливые каменные лики, и великая тень падала на ступеньки и террасы, а из бездны вдруг слышался торопливый шепот.
Когда Леотрик шагнул из черной двери, Газнак открыл глаза. Он не взглянул ни налево, ни направо, но тут же встал навстречу Леотрику.
Тогда музыканты сыграли смертельное заклятие на своих струнах, но лезвие Сакнота зазвенело, отводя его. Услышав звон Сакнота и увидев, что Леотрик не исчезает, вскочили магические музыканты и ринулись прочь, а струнные инструменты их завыли от ужаса.
Тогда Газнак со скрежетом выхватил из ножен меч, уступающий мощью лишь Сакноту, и медленно двинулся на Леотрика — и шел он с улыбкой, хотя его собственные сновидения предрекали ему гибель.
И когда сошлись Леотрик с Газнаком, то взглянули друг на друга, и ни один из них не сказал ни слова, но оба одновременно нанесли удар. И скрестились их мечи, и каждый узнал другого и понял, откуда тот пришел. Ударяясь о лезвие Сакнота, меч Газнака отскакивал, высекая искры, словно град, который бьется о черепичную крышу, зато когда касался он панциря Леотрика, то срезал его, словно простыню. А Сакнот с яростью бился о панцирь Газнака, отступал с рычанием, не оставляя ни единой царапины. Во время боя Газнак держал левую руку над головой, и когда Леотрик свирепо ударил прямо по шее, Газнак схватил себя за волосы и поднял голову высоко вверх — Сакнот разрубил пустоту, а Газнак опустил голову на место, продолжая ловко и проворно орудовать мечом. Вновь и вновь заносил Леотрик свой меч над бородатой шеей врага, но каждый раз левая рука Газнака оказывалась быстрее удара, и голова поднималась вверх, и Сакнот тщетно пытался поразить ее.
Так кружились они, нанося друг другу удары, и изрубленный панцирь Леотрика уже лежал на полу, и мраморные плиты были забрызганы его кровью, а меч Газнака иззубрился, словно пила, от лезвия Сакнота. Но на самом Газнаке не было ни единой раны, и он по-прежнему улыбался.
Наконец прицелился Леотрик в глотку и занес Сакнот для удара. Вновь поднял Газнак голову за волосы, но не в шею поразил его Сакнот, ибо Леотрик рубанул по поднятой руке, и Сакнот прошел через запястье с такой легкостью, как коса срезает стебель цветка.
Когда окровавленная отрезанная кисть упала на пол, фонтаном брызнула кровь из шеи Газнака и из головы его, лежавшей на земле, и высокие остроконечные башни упали на землю, и широкие белоснежные террасы повалились в бездну, и двор исчез, словно роса, и поднялся ветер, и колоннады рухнули, и все огромные залы крепости обратились в прах. А обе бездны закрылись так внезапно, как смыкаются уста человека, который поведал историю свою и не намерен более говорить вовеки.
Тогда Леотрик огляделся вокруг и увидел в предрассветной мгле одни лишь болота. И не было здесь больше никакой крепости, и не слышалось ни единого звука, и ничто не шевелилось, будь то дракон или смертный: только лежал перед ним старик — высохший, мертвый, злой старик, чьи отрубленные рука и голова валялись рядом.
Постепенно над широкими полями занималась заря, и все вокруг на глазах становилось краше, подобно органу под рукой мастера, начинающего с низких тихих звуков, которые звучат все мощнее и мощнее по мере того, как согревается душа, а потом вдруг сливаются в могучую слаженную хвалу.
Тогда запели птицы, и Леотрик, оставив эти болота, пошел домой через темный лес, и свет поднимающейся зари неотступно следовал за ним. В полдень вернулся он в Аллатурион и принес с собой злую высохшую голову, и люди возликовали, а ночные кошмары их прекратились.
Так была побеждена и исчезла с лица земли неприступная для всех, кроме Сакнота, крепость — и свято верят в эту историю те, кому дороги тайны старины.
Другие же говорят, не имея на то никаких доказательств, что Аллатурион поразила лихорадка, которая затем сама собой прошла. И якобы именно эта болезнь погнала Леотрика ночью в болота, и там приснился ему кошмар, отчего и стал он впустую размахивать мечом.
Есть и такие, что утверждают, будто не было вовсе такого Аллатуриона, а Леотрик никогда не жил на земле.
Не будем мешать им. Вот уже сгреб садовник в кучу опавшие осенние листья. Кто увидит их вновь и кто узнает о них? И кто может сказать, что случилось давным-давно, много лет тому назад?
Однажды я брел по дороге, которая под стать моему настроению блуждала по полям без всякой определенной цели. Продолжив путь, я через некоторое время очутился в густом лесу. Там, в самой его чаще, восседала Осень, увенчанная пышными венками. Был день накануне ежегодного праздника, Танца Листьев, который своей утонченностью приводит в ярость грубую Зиму. С воем налетает голодный Северный ветер, срывая изысканный наряд с деревьев, и Осень улетает прочь, низверженная и забытая. На смену ей придут другие Осени и так же падут под ударами Зимы. Дорога свернула влево, но я продолжал идти прямо. Дорога, которой я пренебрег, была наезженной, с отчетливыми следами колес — это, несомненно, и был верный путь. Тем не менее, я направился по другой, казалось, всеми забытой дороге, которая поднималась прямо в гору.
Под ногами у меня шуршала трава, которая успела вырасти, пока дорога, ведущая во все концы земли, отдыхала от трудов. Ведь по этой дороге, как, впрочем, и по любой другой, можно было попасть и в Лондон, и в Линкольн, и в Северную Шотландию, и в Западный Уэльс, и в Реллисфорд. Наконец лес кончился, и я оказался в поле, на вершине холма. На горизонте виднелись взгорья Сомерсета и низины Уилтшира. Прямо подо мной лежала деревушка Реллисфорд. Безмолвие ее улиц нарушал лишь ручей, который с шумом падал вниз с плотины на краю деревни. Пока я спускался, дорога становилась все более неровной. Вот прямо посредине выбился на поверхность ключ, а вот еще один. Дорогу это ничуть не смущало. Ее пересек ручей, а она все шла вперед. Наконец, утеряв связь с главными улицами, забыв о родстве с Пикадилли, дорога превратилась в непритязательную тропинку, приведшую меня к старому мосту. Я побывал во многих странах, но только здесь не заметил следов колес. За мостом моя подруга-дорога с трудом взобралась на травянистый склон и исчезла. Вокруг стояла глубокая тишина, ее прорезал шум ручья. Откуда-то донесся лай собаки, охранявшей покой деревни и неприкосновенность заброшенной дороги. До этих мест еще не добралась губительная лихорадка, которая в отличие от всех других приходит не с Востока, а с Запада, — лихорадка нетерпения. Правда, ручей Реллис спешил задать свои вечные вопросы, но его торопливость была безмятежной и оставляла время для песни. Несмотря на полуденный час, на улице не было ни души. Все либо отправились на свои поля в таинственную долину, взрастившую эту деревушку и укрывшую ее от мира, либо попрятались в допотопных домах, крытых пластинами из камня. Я сел на старый каменный мост и принялся глядеть на ручей, который, казалось мне, был единственным странником в этой деревне, где кончаются дороги. Реллис приходит сюда с песней о вечности и, задержавшись на миг, устремляется прочь, в вечность. Облокотившись на перила моста, я стал раздумывать над тем, как ручей повстречается с морем. Возможно, Реллис будет лениво петлять по лугам и вдруг, низвергнувшись с гранитного утеса, увидит перед собою море и передаст ему послание холмов. А возможно, он превратится в широкую полноводную реку, и мощь потока встретится с мощью волн — так выезжают навстречу друг другу перед войсками два императора в сверкающих доспехах. Быть может, малыш-Реллис понесет на себе корабли и станет для смельчаков дорогой в мир.
Недалеко от моста стояла старая мельница с просевшей крышей, и малый поток, рукав Реллиса, падая с плотины, шумел, словно мальчуган, оставшийся дома один. Мельничное колесо давно развалилось, но огромные жернова, оси и зубчатые колеса — останки почившего хозяйства — лежали на месте. Не знаю, какое ремесло здесь процветало, какие подмастерья оплакивают его, знаю лишь, кто властвует теперь в опустевших покоях.
Шагнув через порог, я увидел стену, сплошь затянутую драгоценной черной тканью: узор ее был неповторим, а сама она слишком тонка, чтобы купец мог увезти ее на продажу. Любуясь прихотливым сплетением нитей, я прикоснулся к великолепному кружеву — и мой палец прошел его насквозь, не ощутив прикосновения. Ткань была так черна и так искусно облачала в траур стену, что вполне могла б увековечить память тех, кто жил когда-то в этом доме — в сущности, так оно и было. Через пролом в стене виднелось внутреннее помещение, где посреди груды колес валялся приводной ремень. Тончайшая ткань здесь не просто покрывала стены, но живописными складками свисала с балок и потолка. В этом заброшенном доме все свидетельствовало о тонком вкусе: неутомимая душа художника, его нынешнего владельца, облагородила каждый предмет. Я без труда узнал работу паука, дом которого я посетил. Здесь властвовал он один, и только шум ручья да лепет малого потока нарушали тишину.
Я повернул домой. Когда я взобрался на холм, деревушка скрылась из виду. Белевшая передо мной дорога становилась все шире, и вот уже на ней появились колеи. Дорога уходила вдаль и уводила юношей из Реллисфорда во все концы земли: на новый Запад, таинственный Восток и беспокойный Юг.
Той же ночью, когда дом затих, а сон улетел прочь баюкать деревни и города, я вновь очутился на праздно блуждающей дороге, которая привела меня в Реллисфорд. И мне почудилось, что дорога, по которой столько людей шло когда-то из Реллисфорда на Север Шотландии, беседуя друг с другом или бормоча себе что-то под нос, вдруг обрела голос. И мне послышалось той ночью, что у старого моста дорога голосом пилигримов переговаривается с ручьем.
— Я отдыхаю здесь. А ты? — спросила дорога.
А ручей, который и так непрерывно говорит, ответил:
— Я никогда не отдыхаю. Я совершаю Труд Вселенной. Несу ущельям голоса холмов, а морю — шепот материка.
— Нет, это я, — сказала дорога, — совершаю Труд Вселенной: несу новости из города в город. В мире ничего нет выше Человека и городов, которые он строит. А что делаешь ты для Человека?
И ручей ответил:
— Красота и песня выше человека. Когда злая зима отступает на Север, я несу к морю первую песнь дрозда, и первый анемон узнает от меня, что весна в самом деле пришла и ему нечего бояться. Весеннее щебетание птиц прекраснее Человека, и первое появление гиацинта приятнее его лица! Когда весну сменяет лето, я в скорбной радости несу на своих волнах лепестки рододендрона. Шествие королей, оплаченных в пурпур, не так торжественно. Прекрасная смерть возлюбленного не так печальна и возвышенна. Когда усердное время, верша свои труды, наливает соком плоды, я уношу прочь бело-розовые лепестки яблонь. Каждый день и каждую ночь я одеваюсь в красу небес, а в зеркале моих вод отражаются деревья. Человек! Что такое Человек? Древние холмы, беседуя между собой, не говорят о Человеке, они признают лишь своих сестер — звезды. А на закате, облачившись в пурпурные плащи, они горько сетуют на старую незабытую обиду или, запев горный гимн, оплакивают заход солнца.
— Твоя красота, — сказала дорога, — и красота небес, рододендронов и весны живет лишь в воображении Человека, и только в воображении Человека горы говорят друг с другом. Прекрасно лишь то, что видели человеческие глаза. Цветы рододендронов увянут и опадут, и весна уйдет безвозвратно. Красота живет лишь в мыслях Человека. Я каждый день несу его мысли из города в город. Мне известно, что такое Телеграф — хорошо известно. Мы с ним проходим вместе сотни миль. Труд Вселенной — строить города служить Человеку. По мне, например, перевозят товары из города в город.
— Мой малый поток, — заметил ручей, — тоже когда-то крутил мельничные жернова и молол муку.
— Верно, — сказала дорога. — Я помню. Но по мне перевозят дешевые товары из дальних городов. Труд Вселенной — строить города для Человека.
— Я очень мало знаю о нем, — ответил ручей. — Ведь у меня столько дел: перенести всю эту воду в море, а завтра или после — завтра по мне поплывут листья Осени. Море чудесное место. Я знаю о нем все, я слыхал, как о нем пели мальчики-пастухи, а иногда перед штормом ко мне прилетают чайки. Море все голубое, оно сверкает, в нем есть коралловые острова и острова пряностей, штормы и галеоны, кости Фрэнсиса Дрейка и жемчужины. Море гораздо важнее Человека. Когда я вольюсь в него, оно поймет, что я поработал на славу. Но я спешу, у меня много дел. Этот мост задерживает меня, когда-нибудь я снесу его.
— Не делай этого, — взмолилась дорога.
— Не бойся, — ответил ручей, — это будет не скоро, возможно, через несколько веков, к тому же у меня других дел хватает. К примеру, петь мою песню, которая гораздо красивее всех звуков, производимых Человеком.
— Все в мире делается для Человека, — не унималась дорога. — Главное — строить города. В море самом по себе нет ни красоты, ни тайны. Их выдумали люди, бороздящие его волны или мечтающие о нем дома. А твоя песня звучит день и ночь, год за годом, в ушах тех, кто родился в Реллисфорде. Ночью она вплетается в их сны, а днем проникает в душу. Но песня красива не сама по себе. Я увожу людей с твоей песней в душе далеко отсюда — я, могучая, пыльная дорога, — шагают по мне, превращая твою песню в музыку, и радуют города. Но Труд Вселенной совершается для Человека.
— Я не уверен в этом, — возразил ручей. — Мне бы хотелось знать наверняка, для кого мы трудимся. Почти не сомневаюсь, что для моря. Оно огромное и прекрасное. По-моему, море наш главный хозяин. Мне кажется, однажды оно переполнится романтикой и тайной, звоном судовых колоколов и шепотом холмов, который мы, ручьи и реки, ему приносим, и в мире не останется ни музыки, ни красоты — всему придет конец. Быть может, тогда все потоки соберутся в море, или же море вернет каждому из нас то, что скопилось у него за все эти годы: крохотные лепестки яблонь, траурные цветы рододендронов, все прежние отражения деревьев и воспоминания холмов. Но кто может знать наверняка? Нрав моря непредсказуем.
— Поверь, Труд Вселенной совершается для Человека, — твердила дорога. — Для Человека и его городов.
Кто-то неслышно подошел к мосту.
— Тише, тише! — произнес он. — Вы тревожите царственную ночь, которая, спустившись к нам в долину, гостит в моем доме. Кончайте спор.
Это был голос паука.
— Труд Вселенной — возводить города и дворцы. Но вовсе не для Человека. Что такое Человек? Он годен лишь на то, чтобы готовить города для меня. Творения его рук уродливы, а лучшие ткани грубы и слишком ярки. От него много шуму и мало толку. Он просто защищает меня от моего врага ветра, а я украшаю города, драпируя острые углы изысканными тканями, я один. Чтобы выстроить город, нужно от десяти до ста лет, еще пять или шесть веков его готовят для меня, а после я поселяюсь в нем и принимаюсь его украшать. Нет ничего прекраснее дворцов и городов: они тихи и этим напоминают звезды. Сначала в городах довольно шумно, там отвратительные прямые линии и грубые ткани, но вот приходит время для меня и моей работы, и города стихают и преображаются. Тогда я принимаю у себя во дворце царицу-ночь и потчую ее драгоценным прахом. Шлейф ее платья соткан из тишины, чело венчает звездная корона. В городе, где я поселился, дремлет старый одинокий страж. Его господа давно умерли, а у него нет сил прогнать тишину, заполнившую улицы. Завтра я пойду посмотреть, стоит ли он еще на посту. Для меня были построены Вавилон и скалистый Тир, и люди продолжают строить города! Труд Вселенной — возводить города, которые в конечном счете достаются мне.
Выскользнув незаметно из дальних таинственных стран, на парижские улицы опустился вечер; все дневное сжалось, укрылось во тьме, прекрасный город вдруг странно преобразился, и в душах людских тоже произошла перемена. Среди огней и музыки, в молчании и мраке возникала иная жизнь, жизнь, которой ведома лишь ночь; из домов крадучись вышли серые и черные кошки, неслышно двинулись в тишину; на окутанных сумраком улицах замелькали неясные тени. В этот час в убогом переулке возле Мулен-Руж умерла Травиата; умерла не в отмеренный Богом человеку срок — нет, она навлекла на себя смерть грехами своими. Но душа ее слепо блуждала по улицам, где прежде грешила Травиата, пока не натолкнулась на стену Собора Парижской Богоматери. Оттуда душа ринулась ввысь, как взлетающая над приморским утесом водяная пыль, и устремилась в Рай, где ее ожидал Суд Божий. В мечтательном полусне я посмотрел на небо, и мне почудилось, что как только Травиата предстала перед неоглядным Судом, с дальних Райских холмов понеслись облака и, собираясь над главою Божией, образовали большую черную тучу; быстро бежали облака, словно ночные тени, если раскачивать во тьме фонарь; их наплывало все больше и больше, еще и еще, но, хотя число их росло, туча над самой главой Божией не ширилась, а лишь чернела. И нимбы над головами святых опускались все ниже, сужались и бледнели, хор серафимов звучал неувереннее и глуше, а блаженные внезапно прекратили свои беседы. И омрачился лик Господа, и тогда серафимы отвернулись и оставили Его, а за ними и святые. И изрек Господь повеление Свое, и по Его повелению медленно восстали сквозь облака, ковром устилающие Рай, семь огромных ангелов, и жалость была на их ликах, а глаза их были закрыты. И тогда свершил Господь суд свой, и померк Райский свет, и прозрачные лазурные окна, а также окна алые и изумрудные, глядящие на мир, потемнели, стали бесцветными, и я ничего больше не мог видеть. И тогда вышли из небесных врат семь огромных ангелов и обратили лики свои к Аду; четверо несли с собой юную душу Травиаты, один же ангел шел впереди, а еще один позади всех. Могучим шагом прошли эти шестеро долгий, покрытый пылью Путь Проклятых. Но все это время летел над ними седьмой ангел, и в перьях на его груди отражались отблески адского пламени, а от шестерых застилала его пыль той страшной дороги.
И вдруг семеро ангелов, направлявшихся к Преисподней, отверзли уста свои.
«Она очень молода», — сказали они; а еще сказали: «Она очень красива»; и долго глядели на душу Травиаты, но не на пятна греха, а на ту часть ее души, в которой жила любовь к давно умершей сестре, чья душа порхала теперь среди кущ на одном из Райских холмов, а лик неизменно освещало неяркое солнце; душа эта ежедневно общалась со святыми, когда те направлялись к самому краю Небес, дабы благословить почивших. Ангелы долго глядели на все то, что еще оставалось прекрасным в душе Травиаты, и сказали: «Душа эта совсем ведь юная»; они бы с радостью вознесли ее на Райский холм, дали бы ей там цимбалы, но они знали, что Райские врата крепко-накрепко закрыты для Травиаты. Они бы отнесли ее в одну из долин нашего мира, где цветут цветы и журчат ручьи, где вечно щебечут птицы, а по воскресеньям разносится звон церковных колоколов, да только не осмеливались они на это. А потому летели они все дальше, все ближе к Аду. Но когда совсем приблизились к Преисподней, и зловещее зарево осветило их лица, а створки ворот дрогнули, готовясь распахнуться, ангелы сказали: «Ад — это ужасный город, а она устала от городов». И внезапно, оставив душу на обочине дороги, они развернулись и полетели прочь. Душа же Травиаты обратилась в большой розовый цветок, жуткий и прелестный; у него было два глаза, но не было век, и он постоянно смотрел в лицо всем, кто шел мимо по пыльной дороге в Ад; и рос этот цветок в зареве Адского пламени, и чах, но не мог умереть; одним-единственным лепестком тянулся он назад, к Райским холмам — так лист плюща тянется к солнцу, — и в мягком серебристом свете Рая лепесток тот не вял и не чах, но иногда даже слышал издали негромкие беседы святых, а порою улавливал и ароматы Райского сада, долетавшие с Небесных холмов, и каждый вечер, в тот час, когда святые подходят к краю небес, дабы благословить почивших, лепесток освежало легкое Райское дуновение.
Но восстал Господь и, подъяв меч Свой, развеял ослушавшихся ангелов, как молотильщик полову.
Над топью болот повисла великолепная ночь со стадами кочующих звезд, все небесные светила мерцали в ожидании.
Над твердой, надежной землей, на востоке, сером и холодном, над головами бессмертных богов уже разлилась бледность рассвета.
И вот, приблизившись наконец к безопасному краю болота, Любовь взглянула на человека, которого так долго вела сквозь топи, и увидела, что волосы его белы и отливают серебром в первом свете наступающего утра.
Они вместе вышли на твердую почву, и старик устало опустился на траву — ведь они шли сквозь болота в течение долгих лет. А серая полоска рассвета над головами богов стала шире.
Любовь сказала старику:
— Теперь я должна тебя покинуть.
Старик ничего не ответил, лишь тихонько заплакал.
Беззаботное сердце Любви омрачилось, и она сказала:
— Не надо ни печалиться, что я ухожу, ни жалеть об этом, не надо вообще думать обо мне.
Я всего лишь глупое дитя и не была добра к тебе. Меня не интересовали ни твои высокие помыслы, ни то доброе, что в тебе было, я просто морочила тебя, водя вдоль и поперек по опасным трясинам. И была так бессердечна, что если бы ты погиб там, куда я завела тебя, это для меня ничего бы не значило. Я оставалась рядом только потому, что с тобой было хорошо играть.
Я жестока и не стою того, чтобы жалеть о моем отсутствии, или вспоминать меня, или вообще думать обо мне.
Но старик по-прежнему ничего не говорил, а тихонько плакал, и доброе сердце Любви опечалилось.
И она сказала:
— Я так мала, что ты не догадывался ни о том, как я сильна, ни о зле, которое я совершала. Силы мои велики, и я использовала их неверно. Часто я сбивала тебя с проложенных среди болот тропок, не думая о том, утонешь ты или нет. Часто я насмехалась над тобой и делала так, что и другие насмехались тоже. Часто я вела тебя мимо тех, кто ненавидел меня, и только забавлялась, видя, как они пытаются выместить свою злобу на тебе.
Не плачь же, ведь в моем сердце нет доброты, одна глупость и жестокость, и я плохой спутник такому мудрому человеку, как ты, но я так беспечна и глупа, что смеялась над твоими высокими помыслами и была помехою твоим деяниям.
Ну, теперь ты понял, какова я, и захочешь прогнать меня прочь, и станешь жить без печали и в покое, предаваясь высоким помыслам о бессмертных богах.
Взгляни, здесь свет и безопасность, там же — темнота и гибель.
Старик продолжал тихонько плакать.
Тогда Любовь сказала:
— Значит, дела обстоят таким образом? — И голос ее был теперь серьезен и спокоен. — Тебе это так трудно? Старый мой друг, мое сердце скорбит о тебе. Старый друг по опасным приключениям, сейчас я должна тебя покинуть. Но я скоро пришлю тебе свою сестру — свою меньшую сестру Смерть. Она выйдет к тебе из болот и не оставит тебя, и будет предана тебе так, как я никогда не была.
А рассвет все разгорался над головами бессмертных богов, и старик улыбался сквозь слезы, чудесно блестевшие в утреннем свете. Но Любовь направилась туда, где была ночь и болота, оглядываясь через плечо и улыбаясь одними глазами. И на болотах, где она скрылась, в самом сердце великолепной ночи, под стадами блуждающих звезд, раздались взрывы смеха и звуки танцевальных мелодий.
Немного спустя, обратив лицо навстречу утру, из топей болота вышла Смерть, высокая и красивая, с чуть заметной улыбкой на устах. Она взяла на руки покинутого человека, и была нежна к нему, и, тихонько напевая глубоким низким голосом старинную песню, понесла его к рассвету, к богам.