— Здравствуйте, Михаил Афанасьевич! Не ожидал вас здесь увидеть.
Распутин с любопытством разглядывал Булгакова, пока тот осматривал Григория и делал перевязки.
— Да где ж мне ещё быть? Так получилось, что организованный вами походный госпиталь оказался самым близким к Митаве, а я — единственным квалифицированным лекарем при нем. И текли к нам санитарные обозы, пока фронт не укатился на Запад. После всей этой некрасивой истории с судами офицерской чести он стал единственным местом, где лечились пунинцы. Прямо на той мызе у реки Аа нас всех нашёл генерал Вандам и организовал эвакуацию раненых сюда, в Сестрорецк. Не мог же я их оставить без присмотра. Крайне интересно и познавательно было наблюдать прооперированных вами. Методика лечения частично открытой раны впечатляет и требует популяризации, чем я сейчас и занимаюсь — пишу работу для нашей академии…
— А как ваш крестник?
— Яша? Ещё не бегает, но уже порывается. Вам, как своему спасителю, он приготовил сюрприз, но об этом расскажет сам…
— А что за некрасивую историю вы упомянули?
Булгаков присел на стул, поморщился, словно ему предложили вспомнить вчерашнюю пьяную драку.
— Наши охотники захватили штаб 8й германской армии во главе с фон Кирбахом. Но захватили, как оказывается, нечестно, уронив офицерское достоинство…
— Это про переодевание в немецкую форму?
— Именно! По всем полкам прокатилась очень хорошо организованная волна собраний и заочных судов, где возмущенная офицерская общественность клеймила позором недостойные методы, не соответствующие понятиям русского офицерского корпуса. Всё произошло так быстро, массово и слаженно, что даже у нейтральных наблюдателей закралось подозрение о наличии единого сценариста и режиссёра этого действа.
— Стало быть, все фронтовики в едином порыве осудили? — огорчился Распутин.
— Что вы, конечно нет! Дело иногда доходило до дуэлей! Но распоряжение «осудить» пришло с такого верха, — Булгаков перевёл взгляд на потолок, — а штабисты, проводившие собрания, оказались настолько настойчивы, что голоса поддержавших операцию потонули в сонме возгласов «распни его». В результате все офицеры пунинского отряда подали в отставку, и если бы не генерал Вандам…
— … тоже оказавшийся в отставке…
— Да, за отказ принести извинения фон Кирбаху и за публичное оскорбление, нанесенное союзникам в лице майора британской армии… Всё время забываю его фамилию…
— Торнхилл?
— Он самый!
— Майор тоже осуждал неправильные методы ведения войны?
— Наоборот — попытался предложить своё покровительство. Как он сказал, «несправедливо обиженным самодержавием у нас есть что предложить». Намекал на сотрудничество с ним ради изменения ситуации… Вот генерал и не выдержал…
— Понятно. Значит во врагах у нас еще и англичане.
— Совсем нет. Их эмиссар еще раз появлялся здесь совсем недавно. На этот раз шпак статский. Вежливый, учтивый до приторности, рассыпался в комплиментах. А до него наведывались французы. Тоже сочувствуют. Сулят помощь, но предлагают подписать какие-то бумаги…
— А как звали посетителей, не запомнили?
— Британцев даже не видел. А с французами общался. Самый шустрый из них — с немецкой фамилией — капитан Дальберг..
— Как тесен мир…
— Знакомы?
— Не лично, но очень детально… Что хмыкаете, Михаил Афанасьевич?
— Да вот, осматривая ваши раны, убеждаюсь, что вы — человек необычный не только духом, но и телом… Ума не приложу, почему они так медленно заживают. Чистые, не воспалённые… С рукой вам просто повезло. Кожу, как бритвой срезало и ушиб, само собой, а сухожилия целы. Беспокоит?
— На удивление — нет. Уже знаю, что болезненные ощущения пройдут в течении трех дней, а заживление…
— Вот и я о том же… Ну хорошо, будем наблюдать. Я — за вами, а вы — за всем остальным. Очень ждали вас, Григорий Ефимович, очень… Каких только сплетен не наслушались, каких только историй не напридумывали, когда узнали, что вы — тот самый Распутин…
— Надеюсь, в этих историях я был не слишком отрицательным, — хитро подмигнул Григорий.
— Наоборот! После ваших подвигов под Митавой нашлись те, кто видел вас и под Гумбиненом, и под Перемышлем, и даже на Кавказском фронте.
— Какая богатая география!
— Так у нас тут, почитай, две сотни штыков и сабель собралось. Со всех фронтов. После эвакуации прибыло лишь два десятка. Офицеров-пунинцев Вандам собрал, а за ними остальной народ подтянулся — казачки пунинские прибились, сочувствующие из других полков, кто не согласился с такой несправедливостью… Все приехали здоровье поправить, а на самом деле — поддержать друг к другу. Дачи генеральской давно уже не хватает. Размещаются кто как может. Все жаждут дела, ждут чего-то… Чувствуют, что кипит всё вокруг, дрожит земля под ногами, как вулкан просыпается, а что делать — не понимают. Может вы подскажете?
— Две сотни, говорите?
— Да, и все ребята лихие, понюхавшие пороху… Хотел бы пригласить вас, Григорий Ефимович, прогуляться по чудному городу Сестрорецку. Аппетит нагуляем и заодно с народом поговорим. Тут недалеко — ни замёрзнуть, ни утомиться не успеете.
В начале прошлого века о Сестрорецке могли написать: «городок… с чистенькими улицами и веселыми домами». Три главных района — Канонирский, Дубковский, Новые места — вмещали в себя триста пятьдесят дач, каждая — с обязательным балконом, террасой, небольшим садиком. Три парка — Верхний, Средний и Нижний — создавали тенистый уют и погружали в первозданную природу. В Сестрорецке были свои фишки: если на башенке поднят флаг, значит, хозяин приехал на отдых и приглашает соседей в гости. Политес столичных приёмов игнорировался. В гости ходили запросто, создавая непередаваемый привкус семейного уюта.
Григорий помнил Сестрорецк совсем другим, по студенческим халтуркам на «Скорой помощи» в начале девяностых, когда это был унылый заштатный городишко с обшарпанными многоэтажками, небрежно разбросанными по берегу Финского залива, забивающими своим квадратно-гнездовым уродством весь окрестный ландшафт. Но в 1917 Сестрорецк соответствовал термину «курорт», являя собой своеобразную панацею, убежище от агрессивной городской среды и деструктивных элементов нарождающейся урбанистической субкультуры. Кроме частных дач, свои ведомственные пансионаты на курорте разместили школа Женского Патриотического общества, Общество школьных дач для средних учебных заведений, Сенатская типография, Экспедиция заготовления государственных бумаг… Всех не перечесть. Одно из капитальных зданий санатория «Ермоловка» целиком оккупировал Вандам, заплатив за аренду своё годовое генеральское жалование. Солидное двухэтажное строение с соответствующим названием и духоподъёмной припиской на вывеске «для выздоравливающих и нервных» находилось всего в двух сотнях шагов от приёмной Булгакова и многообещающе манило ароматами из кухни. Но зайдя в холл, Распутин понял, что до ужина доберется не скоро. В помещении, превращенном в своеобразный клуб, было тесно, шумно, дымно, но зато тепло и весело. Григория тут ждали, и судя по пустым чашкам, вазочкам от печенья, бокалам и бутылкам вина, ждали давно. Два десятка пар глаз уставились на него, кто с плохо скрываемым любопытством, кто с недоумением и недоверием, кто-то — изучающе и оценивающе, словно увидев первый раз в жизни. Присутствие Станислава Балаховича, признавшегося под Митавой, что узнал в коллежском асессоре Распутина, свидетельствовало о полном раскрытии инкогнито. Офицеры смотрели на Григория, не понимая, относиться к нему, как к полоумному «святому старцу», про оргии которого и шашни с царской четой писали все газеты, или как к боевому товарищу, возглавившему уничтожение германских застав в битве под Митавой, спасавшего раненых и отчаянно рубившегося на старой мызе с уланами кайзера? Зато среди глаз, устремлённых к нему, не было равнодушных. «Кажется, намечается политинформация „о текущем моменте“», — просёк Григорий.
— Здравия желаю, защитники Отечества! — зычно, как на плацу, выкрикнул он, с удовольствием наблюдая округлившиеся глаза и удивленные брови присутствующих.
Насладившись замешательством среди офицеров и выслушав звучащие вразнобой приветствия, Распутин стряхнул с плеч пальто и вопросительно уставился на Ставского, принявшего на себя роль неформального лидера.
— Чайком напоите, служивые? Или будем на сухую разговаривать?
Народ прорвало. Все разом загомонили, обступив Григория, превратив степенные неторопливые посиделки в пчелиный улей. Каждый хотел пожать руку, похлопать по плечу или просто прикоснуться, убедившись, что он живой человек, а не бестелесный призрак.
— Нам, конечно, приятно слышать такое обращение, — сказал Ставский, когда гул голосов немного утих, и Распутина усадили за стол, — но тут такое дело, Григорий Ефимыч… Не хочет нас Отечество видеть своими защитниками, поэтому мы уже и не служивые…
По залу прокатился гул одобрения.
— А вам, господа, стало быть, особое приглашение нужно, чтобы защищать Отечество? Или оно для вас теперь и не Отечество вовсе? — без тени улыбки спросил Распутин и, не давая разрастись возмущенным возгласам, продолжил. — Мы ведь Россию матушкой величаем не просто так, не для красного словца, а с глубоким практическим смыслом. Вспомните своё детство. Сколько раз нам казалось, что наша мама несправедлива к нам? Разве не случалось, что она действительно наказывала нас, не разобравшись, по навету, просто потому что устала, ошиблась? Кто не наматывал в детстве слёзы на кулак из-за незаслуженных, несправедливых семейных ссор и обид? И что? После этого ваша мама переставала быть родной, единственной? Неужели вы отказывались любить и защищать её? Так и с Отечеством. Оно может быть несправедливо и даже жестоко, но другой России у меня для вас нет. Придётся выбирать — или жить с ней, такой, какая есть, или отречься и перейти в стан нанавистников. На нейтральной полосе не останешься. Так можно было сделать до войны, а сейчас слишком поздно.
Просторный холл гостиницы погрузился в звенящую тишину. Если бы сюда сейчас зашёл человек с плохим зрением, ему бы показалось, что помещение пусто. За окном крупными ватными хлопьями падал снег. Сквозь него мимо сугробов поспешал по своим делам чиновник в шинели с поднятым воротником и летней фуражке. Вдалеке шумел приближающийся поезд, а в санатории «Ермоловка» время остановилось. Звякнула ложечка, упавшая в пустую чашку. Офицеры встрепенулись, начали переглядываться, с задних рядов послышался чей-то настойчивый шёпот, больше похожий на жужжание шмеля.
— Стало быть, мы обречены на защиту престола и Отечества, независимо от того, гладят нас по шёрстке или пинают, как собак шелудивых? Так, Григорий Ефимович? — задал вопрос Ставский, и по реакции окружающих было понятно, что многие с ним согласны.
— Нет, не так, Илларион Михайлович, совсем не так. Никто не лишает нас воли и права выбора. Решения мы всегда принимали и будем принимать сами. Просто все они платные. Не получится и на ёлку влезть, и задницу не оцарапать. Мы не выбираем, у какой матери и на каком конце света появиться, но как только начинаем соображать самостоятельно, должны решить, оставаться там, где родились, или свалить куда подальше, где небо голубее и солнце ярче. Многие так делали, делают и будут делать. Ну а ощущения полного одиночества, неприкаянности, своей собственной чужеродности со слезами в подушку и долгим разглядыванием детских фотографий — это естественная плата за решение быть эмигрантом. Но и противоположный выбор тоже таит риски. — Распутин откинулся на спинку стула, прикрыл глаза и тихо, напевно продекламировал, –
«Страна лесов, страна полей, упадков и расцветов,
Страна сибирских соболей и каторжных поэтов.
Весь мир хранит твои меха, но паче — дух орлиный:
Он знает стоимость стиха и шкурки соболиной.
И только ты, страна полей, предпочитаешь сдуру
Делам своих богатырей их содранную шкуру».[28]
Григорий сделал паузу, кивнул, поблагодарив за чай. Выпил залпом, аккуратно поставив чашку на предательски звякнувшее блюдце. Офицеры молчали.
— И всё равно — матушка? — тихо спросил поручик Зуев, глядя в окно на заснеженные ели.
— Да, Николай Алексеевич… Очень важно вот что понять — казнит не Отечество, а конкретный чиновник, имеющий имя-фамилию, узурпировавший право вещать и судить от имени всей страны… Самое время вернуться к вашему вопросу о престоле… Царь — он тоже для Отечества, а не Отечество — для царя.
— Питер бурлит, — вставил своё слово Булгаков, — везде ходят слухи, что государя будут скидывать…[29]
— Что нам делать? — запальчиво спросил Зуев, — отправляться защищать того, кто уведомил нас официально, что в таких защитниках не нуждается?
— Вовсе нет, — Распутин отодвинул от себя чашку, — навязывать свою любовь не стоит, это выглядит унизительно. Император — взрослый мальчик, сам должен отвечать за свои действия, назначения и указы… В его руках сосредоточена огромная власть, и если он предпочитает ею не пользоваться, то это его выбор, не надо ему мешать.
Офицеры зашевелились, загалдели…
— Никого не надо спасать насильно, — повысил голос Распутин. — Представьте, что вы вышли к дуэльному барьеру, и тут выбегаю я, весь в белом, начинаю хватать вас за руку, кричать, что это самоубийство, короче — спасать. Как вы ко мне после этого?
Такую аллегорию шуткой можно было назвать с очень большой натяжкой, но из-за общего напряжения, требующего разрядки, легкие смешки неожиданно переросли в громогласный хохот…
— Ой, Григорий Ефимович! — задыхаясь от смеха, держался за живот Ставский, — ой, убили!..
— Да, я бы точно окочурился, если б меня в эту минуту кто-то в белом схватил за руку! — держась за капитана, вытирал слёзы младший Пунин.
— Ну и где же, по-вашему, место защитника Отечества в такой неоднозначной, сложной ситуации, — раздался адмиральский густой бас, и все присутствующие вскочили, отдавая честь адмиралу Непенину и генералу Вандаму, тихонько спустившимся со второго этажа в холл и не выдававшим до сего момента своего присутствия.
— Мешать дуэлянтам — моветон, — продолжил Распутин, встав, — но когда на линии огня или за спиной у одного из них находятся ни в чем не повинные люди, защитник по духу, а не по должности просто обязан спасти их… Если, конечно, спасаемые не склонны к суициду.
— Извольте с этого момента поподробнее, — улыбнулся генерал. — И с прибытием, чёртушка!
Григорий рта не успел открыть, как оказался зажатым в крепких вандамовских объятиях.
— Только лишнего при всех, прошу, не ляпни, — шепнул генерал на ухо, разжимая железный захват.
Распутин присел обратно, обведя ещё раз взглядом всех собравшихся.
— Начну по старинной русской традиции «от печки». Три года назад, в июне 1914-го, до роковых выстрелов в Сараево, когда не была ещё объявлена мобилизация, и армии оставались на зимних квартирах, полковник США Эдвард Мандел Хаус в Вашингтоне вручил президенту Вудро Вильсону доклад, в котором говорилось, что победа Антанты в предстоящей войне «будет означать европейское господство России», чего нельзя допустить ни в коем случае. Но по мнению авторов доклада, победа Германии также нежелательна. Вывод предлагался следующий — Антанта должна победить, но без России.[30] В очередной докладной записке в январе 1917 Хаус написал: «…остальной мир будет жить спокойнее, если вместо огромной Российской империи на континенте будет четыре России. Одна — Сибирь, а остальные — поделенная европейская часть страны…» В этой же записке оговаривается срок вступления США в войну — весна 1917 года…
— А почему именно весна 1917? — переспросил Булгаков, — это как-то связано с нашими планами весеннего наступления?
— Нет, Михаил Афанасьевич, — вздохнул Распутин, — это связано с планами наших западных партнеров — Англии, Франции и Америки, в соответствии с которыми к этому сроку Россия должна прекратить своё существование в качестве самостоятельной, суверенной державы.