Герман Маркевич Диагноз по времени

Часть 1. Клиническая смерть времени. Глава 1: Реанимация в 2025 году

Белый свет операционной расплавлял пространство, как прожектор, выставленный против самого сознания. Всё вокруг казалось стерильным до абсурда: блестящие металлические инструменты лежали на подносе, словно мёртвые насекомые с отполированными панцирями; стены, ровные и глухие, будто давили воздухом, пропитанным хлоркой и отчаянием.

Артём стоял у стола, будто у алтаря. Перчатки натянуты до побелевших запястий, под ними пульс бился глухо и упрямо. Пот стекал по виску, но он не смел вытереть — только моргнул, чтобы свет не выжег зрачки. Руки дрожали, не от страха, а от изнеможения — мышцы помнили десятки движений, повторённых до автоматизма.

Инструменты звенели, как крошечные колокольчики, когда он менял их местами. В этом звоне была какая-то странная жизнь — звенел не металл, а тишина, разрезанная скальпелем. Воздух дрожал от напряжения, и даже лампа над столом будто дышала вместе с ним, пульсируя слабым электрическим сердцем.

— Давление? — бросает он, не поднимая взгляда.

Голос у него хриплый, будто простуженный, но в нём есть власть — та особая, бессловесная уверенность человека, привыкшего держать жизнь за горло.

— Сто двадцать на восемьдесят, стабильно, — отвечает Кира, торопливо сверяясь с монитором.

Пальцы её двигаются быстро, сухо, безжизненно, как механика отлаженного прибора.

— Хорошо. Готовим шунт. Сатурация держится?

Артём говорит коротко, рублеными словами, не отрываясь от операционного поля. Свет лампы отражается в его маске, превращая лицо в бледную маску хирурга-призрака.

— Девяносто восемь, — Кира, моргнув, чуть наклоняется. — Хотя, чёрт, пульс прыгает.

Молчание. Только ровный писк аппарата, похожий на отдалённый сигнал тревоги из другого мира. Воздух густеет, будто насыщается электричеством.

— Подай адреналин. Один миллиграмм. Быстро.

— Уже, — отвечает она, вкалывая, не глядя. Шприц хрустит в пальцах, как тонкий лед.

Сердечный монитор мигает зелёным светом, и Артём вдруг ловит себя на мысли, что эти линии — не просто пульс пациента, а дыхание всего помещения, его живой ритм, удерживающий реальность от распада.

Пациент на столе хрипит — тяжело, с глухим, влажным звуком, будто изнутри него кто-то медленно сминает воздух. Губы подрагивают, наливаясь сероватым оттенком. В руке — медальон, зажатый с упрямством утопающего, но пальцы уже не слушаются, и металл скользит, блестя, словно на нём задержался чужой, холодный взгляд.

Артём машинально поправляет зажим — движение отточенное, привычное, почти без участия сознания. Шум аппаратов сливается в ровный гул, как будто больница сама дышит рядом, огромная, безликая, живая. Он не сразу понимает, что смотрит — не на рану, не на цифры монитора, а на этот крошечный предмет в руке пациента.

Медальон блеснул. На мгновение — как вспышка от прожектора, направленного из ниоткуда. Словно кто-то снаружи скользнул фонарём по его поверхности, вычертив узкий луч, и тут же спрятался обратно в темноту.

Воздух стал суше. Артём почувствовал, как по спине пробежала дрожь — не от холода, а от чего-то другого, странного, неуловимого, что вдруг поселилось между его пальцами и этим блестящим осколком чужой жизни.

— Что за… — бормочет он, и звук его собственного голоса кажется чужим, будто вырвался не из горла, а из динамика под потолком. Потом отмахивается, будто смахивает комара. — Всё нормально. Работай.

Кира коротко кивает, не глядя, пальцы мелькают над клавишами монитора. Электронные линии пульса дрожат на экране, как напряжённые струны, и в их ритме есть что-то тревожное, слишком живое для больничной техники.

— Артём Сергеевич, — шепчет Павел, стоящий чуть поодаль. — Пациент... что-то говорит.

— Без сознания он, — отрезает Артём, не поднимая головы. — Мышечная активность, бывает.

Он делает очередной шов, ровный, точный. Хирургия — это музыка, где нельзя сбиться с такта, иначе звук оборвётся. Но за спиной шорох, почти как слово, произнесённое не губами, а дыханием.

— Нет, он... — Павел наклоняется ближе, глаза у него расширены. — Он сказал... «Ты уже был здесь».

На секунду воздух в операционной будто застывает. Даже мониторы, кажется, звучат тише. Артём чувствует, как у него холодеют пальцы внутри перчаток — и этот холод будто сочится изнутри, не из кондиционера, не из ламп, а прямо из слов, которых не должно было быть.

Артём поднимает глаза.

— Что?

— Он сказал — «Ты уже был здесь», — повторяет Павел, растерянно глядя на него.

— Слышимость под маской плохая. Не отвлекайся.

— Я не придумываю.

— Павел, пожалуйста. Скальпель.

Павел подаёт инструмент — зажим звякает о металл, дрожит, словно сам не хочет ложиться в руку хирургу. Артём почти не смотрит — пальцы действуют на автопилоте, как будто между его телом и телом пациента натянута невидимая нить, пульсирующая в такт сердечным ударам.

И вдруг — низкий, вибрирующий звук. Он пробирается сквозь ровное гудение аппаратуры, как шёпот, нарушивший тишину молитвы. Смартфон на металлической подставке начинает дрожать, перекатываясь на краю, экран вспыхивает тусклым зеленоватым светом, будто под кожей стекла течёт электрический ток.

Свет ложится на стены — холодный, болотный, и даже лампа над столом теряет белизну, становясь блеклой, грязно-жёлтой. Воздух будто густеет, и запах спирта теперь кажется не таким чистым, в нём проступает что-то сырое, подземное.

Кира морщится, прищурившись — как от боли в глазах. Она поворачивается, и этот зелёный отблеск играет на её лице, делая его похожим на маску подводника, застрявшего в глубине, где уже давно нет звука и времени.

— Телефон? Выключите уже его, а?

— Он на беззвучном.

— Ну да, а это тогда что? — она показывает подбородком — экран пульсирует светом, ровно в такт сердечным ударам пациента.

Мониторы моргают. Раз — два — и резко гаснут. В операционной — тишина, только шипение ИВЛ.

— Чёрт, питание ушло! — Кира бросается к пульту. — Резерв включён?

— Должен быть! — Павел уже копается в панели. — Где аварийное?

— Дышит? — Артём резко наклоняется к пациенту.

— ИВЛ держит, но мониторы — ноль.

— Не может быть...

Пациент снова шевелит губами. Артём слышит почти шёпот, сдавленный, сиплый.

— Артём...

Он замирает.

— Что? — Павел, не понимая, поднимает голову. — Он что сказал?

— Ничего, — быстро отвечает Артём, но голос чуть ломается. — Ничего. Продолжаем.

— Вы уверены?

— Да! Работай!

Свет мигает — раз, два, три, — и умирает.

Операционная погружается в вязкий мрак, где даже воздух будто спотыкается, становясь тяжелым, липким. Только смартфон на подставке ещё жив — его экран горит зелёным, неоновым, неземным.

Сияние расползается по комнате, отражаясь в инструментах — скальпели и зажимы мерцают, как насекомые, покрытые ртутной пленкой. Металл дышит этим светом, глухо пульсируя, будто внутри него медленно просыпается жизнь.

На стенах проступают блики, и они движутся, словно отражают не свет, а чьи-то шаги, проходящие за стеклом. Полированные поверхности становятся зеркалами, где лица Артёма, Киры и Павла двоятся, плывут, сливаются с металлическим блеском.

Зелёное свечение ложится на кожу — делает людей похожими на подопытных из старых лабораторных фильмов, тех, кто уже перешёл грань между телом и механизмом. Артём смотрит на свои руки — перчатки блестят, как мокрые, а в складках латекса будто проступают тонкие нити, пульсирующие в такт вибрации телефона.

— Что за фигня, — выдыхает Кира. — Это что, аккумулятор светится?

— Отключи его.

— Как? — она берёт смартфон, но тут же отдёргивает руку. — Горячий!

Артём подходит сам, сдёргивает перчатку, хватает устройство — и чувствует, как будто через кожу идёт мягкая волна тепла. Не жжение, а узнавание.

— Не трогайте! — Павел в панике. — Вы что делаете?!

— Он мой.

Из темноты — шёпот. Едва слышный, но явственный.

— Артём...

Кира резко оборачивается.

— Кто это? Это кто?!

— Это... — Павел пятится, натыкается на тележку. — Это, блин, откуда звук?!

Пациент дёргается — резким, неестественным движением, будто его тело на мгновение оживает само по себе, против воли. Рука судорожно сжимается, пальцы впиваются в металл, и медальон издаёт тихий, звенящий звук, похожий на шёпот сквозь стекло.

Артём замирает. Свет от телефона отражается в каплях пота на его лбу, и в этом зелёном ореоле всё кажется замедленным — даже воздух движется медленнее. Он видит, как крышка медальона чуть приоткрылась, словно сама, без усилия, будто кто-то невидимый коснулся её изнутри.

Он тянется — осторожно, неосознанно, нарушая все правила стерильности, но взгляд уже прикован. Внутри — крошечное фото, пожелтевшее от времени, с тонкой трещиной, пересекающей лицо.

Мальчик.

Не более десяти лет. Серьёзный, почти взрослый взгляд, чуть взъерошенные волосы. То самое лицо, которое Артём уже видел — когда-то, где-то, в свете другой лампы, может быть, в старом коридоре с облупленной краской или на экране своего же телефона, в каком-то случайном, давно забытом файле.

Сердце бьётся глухо, будто через вату. Он хочет отвести глаза, но не может — в этом лице есть что-то, что возвращает его туда, куда он клялся не смотреть больше никогда.

— Господи... — выдыхает он. — Это...

— Что? — Кира почти кричит. — Что там?!

— Не знаю...

Свет вспыхивает — зелёный, ослепительный, всё отражается от кафеля, металл сияет, словно расплавленный. Мониторы оживают на секунду, показывая хаотичные линии.

— Артём, выключи это! — орёт Павел, пытаясь сорвать смартфон с подставки.

— Не трогай! — Артём отталкивает его. — Не смей!

— Ты что творишь?! — Павел падает, сбивает лоток с инструментами.

Металл звенит.

Смартфон дрожит, свет разливается по полу, как вода. Артём смотрит — под его ботинками отражается что-то, как будто зеркало, но глубже. Он слышит... не голос, а собственное имя, повторяющееся эхом, как дыхание под водой.

— Артём... — шёпот становится громче, ближе.

Он сжимает телефон, другой рукой — медальон. Металл горячий, как кровь.

— Сигнал пошёл! — кричит Кира. — Давление падает!

— Не может быть... — он едва дышит. — Это не...

— Что не?!

Но Артём уже не слышит — звуки утекают, расползаются по краям сознания, будто кто-то медленно выкручивает ручку громкости мира. Сердце бьётся не в груди, а где-то в висках, гулко, неровно, и каждый удар будто делает воздух гуще.

Зрение мутнеет. Всё вокруг растягивается, как старая плёнка, пропитанная химикатами — расплывчатые силуэты, зелёные блики, дрожащие контуры. Мир медленно тянется в сторону, и границы вещей начинают плавиться, как в перегретом объективе.

Последнее, что он видит — зелёный свет, застывший в зрачках Киры. Они кажутся пустыми, как линзы прибора, направленного не на него, а через него. А потом — отражение. На экране телефона. Его лицо. Но не сегодняшнее. Старше. Морщины у глаз, осунувшиеся щёки, чужой, уставший взгляд, который смотрит прямо в него — и будто знает больше, чем он сам.

Он не успевает вдохнуть. Воздух густой, как сироп. Колени подгибаются, и тело обрушивается вниз, словно кто-то выдернул изнутри невидимую опору.

Инструменты звенят — тонко, отчаянно, будто жалуются. Лампы над столом вспыхивают в последний раз — тускло, рывком, и тут же гаснут, оставляя после себя только след света на сетчатке.

В тишине остаётся лишь шипение ИВЛ, безразличгое, мерное, и запах антисептика — тот же, как всегда сухой, стерильный и без памяти.

Глава 2: Пробуждение на Фонтанке

Снег медленно просачивается сквозь тонкую ткань больничного халата, будто проверяет на прочность не только материю, но и самого Артёма. Кожа на спине отзывается ледяными уколами — не больно, а скорее странно — как будто кто-то долго щёлкает по нервам холодной ложкой.

Артём вдруг выныривает из мутного полусна. Мир будто промыт тёплой водой, но оставлен сушиться в тени: свет вязнет под потолком, не проникает ни в тело, ни в мысли, и всё вокруг кажется не по-настоящему: стерильное, но в то же время какое-то запущенное. Он лежит, широко распахнув глаза, не сразу понимая, где находится. Над ним возвышается каменная пасть сфинкса — странный, совершенно неуместный монумент с облепленной снегом головой, словно огромная урна для чужих мыслей, оставленных в сугробе. Серое небо нависает низко, тяжело, как крышка советского рояля, запертого на складе — чужая вещь, ни к месту, ни ко времени, но тяжелая до абсурда.

Дышать трудно: воздух скрипит, вылетает изо рта белым, плотным паром. Пальцы с трудом слушаются — они уже не твои, они деревянные, покрытые льдом. Чтобы согреться, Артём механически сжимает кулак, но вместо тепла — колючая боль. Всё чужое, всё не так. Он медленно садится, машинально оглаживает грудь ладонью: ткань халата — слишком тонкая, бейдж висит набок, буква «А» почти стёрта, как извинение. Штаны мнутся, ноги в лёгких кроссовках зябнут, будто кто-то забыл их в морозилке.

Вокруг разливается снежное белое поле, прерывистое, будто кто-то вырезал куски зимы и вставил их наугад. Замёрзшая река блестит, покрытая коркой льда, над ней стелется сизый пар. По набережной бредут редкие фигуры в потёртых шинелях и длинных пальто — лица в воротниках, шаги вдавлены в снег так, что кажется: они могут просто взять и провалиться сквозь лёд, не обернувшись.

«Что за чёрт... Где свет? Где операционная?», — мысли скачут, перескакивают одна на другую.

Артём судорожно шарит по карманам — кожа на пальцах почти не чувствует ткань, будто ощупывает не свою одежду, а чужую оболочку. В левом кармане — гладкая поверхность, холодная, как льдинка. Смартфон. Он цепляет его ногтем, выдёргивает на свет — экран глухо, по-зимнему чёрный, отражает мутный силуэт его лица, словно крошечная витрина для мыслей, которые не решаются выйти наружу. Артём жмёт кнопку — никакого толка. Ни вспышки, ни вибрации, только мёртвый пластик в руке. Он наклоняет телефон к глазам, на мгновение кажется, что внутри таится хрупкое, настоящее тепло, будто кто-то только что держал этот смартфон, спрятав ладонь за пазухой.

В правом кармане обнаруживается медальон. Старая привычка — держать его рядом, как талисман или якорь. Сжимает в кулаке: металл шершавый, потёртый, с насечками времени. Легко приоткрывает крышку — на шарнире поскрипывает тонкая петля. Внутри — крохотная фотография, пожелтевшая, будто пропитана дождём старых лет. Женщина, лет тридцати, волосы уложены волной, взгляд устремлён в камеру — глаза упрямые, губы едва тронуты полуулыбкой. Платье тёмное, строгое, вырез глубокий, но скромный — как будто эта строгость защитная, а не модная. Лицо… почти как у бабушки, но моложе, ещё до войны. Или после, в короткой полосе редкого счастья между чужими бедами.

Снег слепит глаза, но Артём не отрывает взгляда от портрета, в котором будто спрятано всё его прошлое и что-то ещё — ускользающее, неуловимое, почти настоящее.

— Извините… — хриплый голос, дрожащий от холода. — Простите… где я?

Прохожий, мужчина с мешком на плече, оборачивается. Лицо усталое, в сетке морщин, на голове ушанка. Он смотрит долго, недоверчиво.

— Чего? — голос резкий, будто щёлкнули по стеклу. Мужчина морщится, глядя на Артёма исподлобья, в его взгляде больше раздражения, чем сочувствия. — Что, парень, с перепоя, что ли?

Слова повисают в воздухе, как снежинки, только холоднее. Артём сглатывает, чувствуя, как горло сужается до тонкой нитки.

— Нет… я… — он захлёбывается, ощущая ком в груди, еле поднимается с колен, снег прилипает к штанам. — Я не понимаю, где… это Питер?

— Питер… — Мужчина усмехается, уголки губ криво ползут вверх. — Ленинград, товарищ. — Он будто специально смакует это слово, отпуская его с тяжестью, чтобы наверняка дошло. — А ты кто будешь?

Сердце у Артёма ухает в грудь — тяжёлый, вязкий звук, будто по нему стукнули пустым ведром. В ушах звенит: Ленинград. Не Питер, не Санкт-Петербург — Ленинград. Мир сжимается до одной точки: мокрые перчатки, колючий снег, чужие лица, которые вдруг кажутся абсолютно реальными.

На секунду внутри поднимается смех — нервный, вырывающийся откуда-то из глубины живота, но он гаснет, даже не дойдя до губ. Вместо этого — пустота.

— Простите, я, кажется, ударился… — Артём пытается сложить из слов нечто убедительное, но выходит скомкано, голос сипит.

— Это видно, — прохожий бросает взгляд на его халат, лицо меняется: сначала насмешка, потом странная насторожённость. — Вон, посмотри на себя… В чём это ты, а? Из цирка сбежал?

Артём машинально отступает назад — пятки утопают в рыхлом снегу, под подошвами скользко, будто весь город наклонён к реке. В лицо ударяет поток запахов: плотный дым с углями, копоть, что-то кислое, щекочущее в носу — и сырой, ледяной воздух, наполненный снегом. Кажется, он может различить даже старый, усталый запах промасленного асфальта, впитавшего слишком много зимних бед.

Газовые фонари дрожат вдоль улицы, над ними пляшет оранжевое, нервное пламя — ветер бросает тени на стены, разбивает свет на клочки. Каждый фонарь будто мигает в такт чьему-то далёкому сердцу. Вдалеке, за белыми силуэтами деревьев, вдруг звонко взвизгивает трамвай: деревянные колёса с глухим, хрустким скрипом поворачивают за угол, и этот звук разрезает пространство — слишком резкий, чужой, словно из другого века. Артём на секунду замирает, ловя себя на том, что не узнаёт этот город, даже если тот называется знакомо.

«Это невозможно. Сон. Кома. Галлюцинация. Постреанимационный синдром…», — в голове крутится цепочка диагнозов, как мантра, которую проговариваешь на автомате, когда не хватает воздуха.

Он пытается дышать ровно, но от холода кожа натягивается, будто стала тоньше, чем папиросная бумага.

Из-за угла выныривает женская фигура — платок туго завязан под подбородком, в руках небольшой узелок, движения быстрые, напряжённые. Она смотрит на Артёма исподлобья, взгляд режет его, как ледяной сквозняк, и тут же — быстрый крест, выдох, и шаги ускоряются, будто он заразен или не от мира сего.

Артём делает неловкий шаг вперёд, пытаясь окликнуть или просто не остаться в одиночестве, но поскальзывается, снег скользит под подошвой, и он падает на одно колено, руки уходят в сугроб. Костяшки пальцев саднит, зубы лязгают, холод вползает в плечи, как зверёк, затаившийся между лопатками. Он вскакивает, с трудом, — снег хрустит под ногами, в горле скапливается ржавый привкус страха, и всё вокруг — будто затянуто мутной плёнкой, где чужие тени мелькают, не оставляя следа.

— Господи…

Ветер приносит откуда-то звук шагов — не глухих, а лёгких, чётких, будто кто-то идёт босиком по холодному асфальту, но с достоинством, не спеша. Артём вскидывает голову — на мосту, в сизой снежной пелене, стоит фигура. Длинный тёмный плащ, плечи широкие, силуэт вытянутый, лицо уходит в тень — шляпа опущена до бровей, отбрасывает на шею густую чёрную дугу, в которой не видно ни глаз, ни рта. Секунда — и человек поворачивается, как будто почувствовал на себе взгляд. Плащ взмывает, едва касается сугроба. Фигура растворяется в переулке между облупленными домами, оставляя после себя не движение, а пустоту, как на снегу, когда следы заметает ветер.

— Эй! — Артём надрывается, голос выстреливает в пустоту, отскакивает от мокрых стен, уходит выше трамвайных проводов. — Подождите!

Но на мосту пусто. Никто даже не оборачивается. Прохожие разбегаются, будто его опасаются, обходят стороной по широкой дуге, некоторые прячут лица в воротники. Из толпы шипит приглушённый голос:

— Смотри, шпион какой-то…

— Вон, глянь, вон у него ботинки…

— Американец, что ли?

Слова — как ледяные иглы, вонзаются под кожу. Артём ощущает, как внутри что-то замирает, кровь густеет, будто обмерзает в жилах. Он судорожно достаёт медальон, раскрывает — взгляд цепляется за старую фотографию. Пальцы дрожат, серебро стынет в ладони, словно это не металл, а кусок снега.

«Если это и сон, то почему холод такой настоящий?», — мысль проносится сквозь гул голосов, не отпускает, будто он ещё может проснуться, но вместо этого мороз щиплет уши, ветка деревьев бьёт по лицу, и мир становится всё плотнее, тяжелее.

— Гражданин, — с хрипотцой раздаётся позади, будто кто-то специально выждал паузу, чтобы ударить голосом по затылку.

Артём резко оборачивается. Перед ним двое — оба в одинаковых серых шинелях, лица серые, затёкшие от холода. У одного — красная повязка на рукаве, пропитанная сыростью, буквы еле видны. Оба смотрят на него внимательно, без всякой доброты, будто сквозь призму толстого стекла.

— Документы, гражданин, — произносит милиционер, не повышая голоса. — Где ваши документы?

— У меня... — Артём запинается. — Я их... потерял.

— Потерял? — мужчина делает шаг ближе. — А одет-то вы во что? Это что за форма?

— Медицинская, — быстро говорит Артём. — Я врач.

— Врач? — Милиционер скептически хмыкает. — А почему не в халате, а в каком-то... — он дёргает за край синей ткани. — Что это за материал?

— Хлопок, синтетика... ну... ткань такая.

— Синтетика? Это что ещё за слово? — тот щурится. — Где работаете, товарищ «врач»?

— В... двадцать второй больнице.

— В какой двадцать второй? — Милиционер поднимает бровь. — У нас нет двадцать второй.

Толпа в двух шагах, словно проросла из снега — сапоги врастали в ледяную корку, лица замусолены, дыхание у всех дымит. Между ними глухой гул — голоса вязнут в морозе.

— Гляди, гляди, — басит первый, плечи в ватнике, лицо чёрное от копоти, будто не умывался неделю. — Шпион, небось.

— У него и вид какой-то... не наш, — подхватывает второй, пониже, прячет подбородок в воротник. — Не по-нашему говорит, не по-нашему смотрит.

— Да тихо вы, — не оборачиваясь, бросает милиционер. — Гражданин, руки из карманов.

Артём застывает, словно его воткнули в лёд, плечи слегка дрожат, будто ток проходит от затылка к локтям.

— Я просто… холодно, — выдыхает он, стараясь не смотреть ни на кого, только в щель между валенками и сугробом.

— Я сказал — из карманов, — на этот раз в голосе у милиционера появляется железо.

Артём медленно, чтобы не спугнуть, вытаскивает руки наружу. Правая ладонь разжимается — в ней медальон, поблёскивает серебряная поверхность, чуть тронутый морозом. Левая рука неловко дёргается, из кармана на секунду выглядывает тёмный уголок смартфона — странный прямоугольник в этом мире, будто вырезанный из будущего.

Милиционер замечает сразу — глаза у него мелькают остро, как у хищной птицы, почуявшей что-то необычное.

— А это что? — милиционер кивает подбородком на карман, взгляд уже цепкий, колючий.

— Это... прибор, — Артём сглатывает, ощущая, как по шее стекает ледяной пот.

— Какой ещё прибор? — голос будто стягивает петлю потуже.

— Медицинский, — выдавливает Артём, стараясь не смотреть в глаза, будто слова сами выходят изо рта.

— Покажи.

— Лучше не трогать, он... тонкий, легко сломать можно, — на секунду хочется выкинуть всё из карманов в сугроб и просто исчезнуть.

— Не юли, гражданин, — теперь в голосе сталь, будто лезвие. — Покажи.

Толпа расступается ближе, люди задыхаются в облаках пара, кто-то переступает с ноги на ногу, подрагивает.

— Да покажи ты уже, чего мямлишь! — выкрикивает кто-то из середины, голос нервный, нетерпеливый.

— А может, граната у него! — визгливо вбрасывает другой.

— Или фотоаппарат шпионский!

— Да какой фотоаппарат, — бурчит старик в овчине, — глянь, из больницы, поди, сбежал.

— А больницы нету, — резко обрывает сосед. — Всё выдумал.

Милиционер делает шаг вперёд, носком сапога вдавливая снег.

— Ещё раз говорю, достань.

Артём медлит — каждая секунда будто размазывается по воздуху, как масло по чёрствому хлебу. Потом медленно вытаскивает из кармана смартфон, держит его в руке, прикрывая ладонью экран, чтобы хотя бы на миг задержать в своей власти этот кусок чужого времени, будто подглядывающий за ними сквозь чёрное стекло.

— Это... инструмент. Я с ним работаю, — голос срывается, но он старается говорить ровно, будто это действительно банальная вещь, вроде градусника.

Милиционер не спешит, берёт смартфон в руку, крутит его, щурится. На морозе пальцы быстро краснеют, но любопытство сильнее холода.

— Хм. Никаких кнопок… Что это за чёрная стекляшка? — он приподнимает предмет к свету, смотрит на тёмный экран, будто ищет там ответ.

— Экран, — коротко отвечает Артём, не отрывая взгляда от своей вещи, ловя себя на абсурдном желании вырвать смартфон обратно.

— Какой ещё экран? — милиционер морщится, брови сдвигаются. — Это вообще что такое?

— Ну... отображает информацию, — слова вылетают как-то неуверенно, холод уже забирается под воротник, толпа поджимает со всех сторон.

— Ты меня за дурака держишь? — вдруг резко милиционер хватает его за рукав, рывок — и ткань больно впивается в кожу. — Где взял?

— Я сказал, это моё, — Артём отвечает сквозь зубы, не поддаваясь.

— Моё, моё… — тот хмыкает, брови уезжают вверх. — А откуда ты вообще вылез, «врач»?

Толпа теснится плотнее, лица становятся ближе, дыхание парит густо. Глаза горят — одни с жадным любопытством, другие с осторожностью, некоторые — просто злорадно, будто ждут зрелища, как на чужой беде. Ощущение, что воздух вокруг сгущается, становится вязким, тяжёлым, и уже не разберёшь, что холоднее — улица или взгляды.

— Может, заграничный? — доносится из толпы, голос молодой, настырный, будто человек ждал такого случая всю жизнь. — У них там всякие штуки есть.

— Заграничный шпион, сто пудов, — вторит другой, сипло, прячась за спину соседа. — Видел я в кино, у них именно такие коробочки. Сразу видно, не наш.

— Товарищ милиционер, забирайте его в отделение, пусть там разбираются, — выкрикивает женщина в пуховом платке, в её голосе дрожит злое удовольствие.

— Разберёмся, — спокойно отзывается милиционер, не выпуская Артёма из хватки. В его руке чужой смартфон — нелепый, непонятный предмет, а взгляд вдруг падает на цепочку. — И это, что за побрякушка у тебя?

Он смотрит на медальон, выхватывая его взглядом, будто чувствует, что там спрятано что-то важное.

— Это личное, — глухо бросает Артём, сжимая в кулаке. Ладонь влажная, металл тёплый, словно защищает.

— Личное потом объяснишь. Давай сюда, — голос становится жёстче, движение рукой резкое, нетерпеливое.

— Нет, — упрямо отрезает Артём, едва дышит, будто воздух стал гуще.

— Что — нет? — милиционер резко подаётся вперёд, снег трещит под сапогом.

— Не отдам, — губы дрожат, но взгляд твердеет, даже самому страшно, что он не может отпустить.

— Я сказал, давай сюда! — почти выкрикивает милиционер, рука тянется к медальону.

Артём инстинктивно отшатывается, шаг — и плечо вырывается из хватки. Снег сыпется с шинели, звук мгновенно уходит в сторону, толпа начинает гудеть, раздувается, как облако воробьёв: кто-то кричит, кто-то хохочет, а кто-то пятится назад, словно боится, что сейчас случится что-то непоправимое.

— Он сопротивляется! — чей-то голос в толпе резко, будто плетью по спине.

— Вяжи его!

— Шпион, я же говорил! — ещё кто-то поддакивает, злобно, с облегчением, будто давно ждал такого зрелища.

Милиционер рывком хватает Артёма за воротник, сугробы хрустят под ногами. Артём, сжав зубы, резко толкает его плечом, милиционер оступается, с трудом удерживается на ногах. В этот момент смартфон выскальзывает из руки, летит в снег, коротко блестит на лету и вдруг — вспышка. Ярко-зелёный свет мгновение отражается от сугроба, рассеиваясь по лицам. Люди ахают, как в цирке на огненном номере.

— Видали?! Светится! — визгливо орёт парень в ватнике, глаза вылезают из орбит. — Вот тебе и прибор!

— Что это за чертовщина?! — срывается кто-то, в голосе уже не только страх, но и злость, почти паника.

Милиционер поднимает смартфон, пальцы дрожат, смотрит на Артёма, но в глазах у него уже не столько злость, сколько осторожность, почти суеверный ужас.

— Это что, говори быстро! Что это за штука?!

— Я… я не могу объяснить. Это не... — Артём пытается собраться, но слова рассыпаются, как сахар на ладони.

— Не можешь, значит, признаёшься?! — милиционер наступает ближе, сугробы под его сапогами истираются в лёд.

— Да ни в чём я не признаюсь! Это просто… — он захлёбывается, воздух вырывается урывками. — Просто... вещь. Из лаборатории.

Толпа зашумела, змеёй сжалась вокруг, кто-то бросил снежок, попал Артёму в плечо — снег рассыпался, мокрое пятно тут же вмерзло в халат. Рядом уже не люди — а сгусток страха, злости, неизвестности, и каждый жаждет, чтобы кто-то, наконец, сорвался первым.

— В лаборатории, ага! Немецкой, наверное! — выкрикивает кто-то из глубины толпы, и голос его звучит уже не как вопрос, а как обвинение.

— Вон у него и акцент, слышите?! — вторит другой, сжимая шапку в руках, будто готовясь метнуть в Артёма снежок вместо слова.

Милиционер шагнул ближе, не отрывая взгляда, коротко сунул смартфон себе в карман шинели, будто прячет вражеский трофей.

— Всё, хватит. Пойдёшь со мной, — голос стал ниже, твёрже, не оставляя ни одной лазейки.

— Я никуда с вами не пойду, — выдохнул Артём, чувствуя, как уходит тепло из кончиков пальцев.

— Ещё одно слово — и наручники, — в голосе хлёсткий металл.

— Да нет же, вы не понимаете! Я не... — Артём пытается в последний раз объяснить, но уже заранее знает, что никто не услышит.

— Тихо, сказал! — милиционер резко хватает его за руку, железной хваткой, от которой по коже разбегается волна страха.

С фонаря, дрожащего под ветром, сыпется крупный снег, жёлтый свет будто отступает, стекает по обледенелым стенам. На другом берегу канала, в самой середине чёрного силуэта моста, застывает фигура — длинный плащ, неподвижная, как будто вырезанная из самой ночи. Артём замечает её боковым зрением, и внутри всё сжимается.

«Он опять там. Смотрит».

— Что, бегаешь глазами? — усмехается милиционер, подтягивая его за рукав. — Помощников ищешь?

— Там… человек. На мосту, — хрипло выговаривает Артём, не сводя взгляда с фигуры.

— Где? — раздражённо спрашивает милиционер, чуть ослабляя хватку.

— Вон, посмотрите, — Артём кивает подбородком в сторону моста, вся надежда — в одном взгляде.

Милиционер, поморщившись, оборачивается — на секунду снег прикрывает мост пеленой, и там уже пусто. Тёмная арка, ветер и тени — ни единой живой души.

— Нет никого, — хмуро отзывается милиционер, его голос глухо отскакивает от пустого моста, где снег уже скрывает следы.

— Я видел! — Артём на мгновение забывает про всё, кроме этой тени, которая только что была — и исчезла, будто растворилась в темноте.

— Хватит, — с нажимом бросает милиционер, сильнее сжимая его локоть. — Идём.

Он толкает Артёма вперёд, через плотную стену толпы. Люди нехотя расступаются, но кто-то не удерживается — плюёт ему под ноги, оставляя на снегу серое пятно. Взгляды цепляются к нему, будто он что-то уронил, что уже не вернуть.

— Пускай разберутся, если не шпион, вернут, — бурчит мужчина в потертом полушубке, глаза в пол.

— А если шпион — пусть на Колыму, — резко вторит другой, словно желая поставить точку в этом обсуждении.

Артём идёт, ощущая под ногами рыхлый, скользкий снег, слышит, как он с хрустом уходит под сапогами, будто город выталкивает его из себя. Горло саднит, холод режет, словно осколок льда застрял где-то внутри. Он сжимает медальон так сильно, что ногти впиваются в кожу — ещё чуть, и металл прорежет ладонь.

«Если он откроет — всё. Если они найдут — я пропал», — мысль бьёт в виски, как набат, и от неё становится ещё холоднее.

Позади разносится приглушённый шёпот.

— Гляди, гляди, он и правда не наш. Вид у него... не советский, — слова тянутся за ним, как невидимая верёвка.

Милиционер толкает его дальше, в сторону переулка, где тени становятся гуще, а свет редеет. Газовый фонарь, мигнув, гаснет где-то позади, и над Фонтанкой накатывается настоящая, густая темнота — вязкая, с шорохами, будто город взял передышку, готовясь спрятать их обоих в своих лабиринтах.

Глава 3: Сердечный приступ и реанимация

Снег валил с неестественным упорством, лепясь к лицу и одежде так, будто город накрывали толстым ватным одеялом или медленно присыпали чем-то сыпучим и сухим, как мукой из огромной дырявой небесной мешковины. Всё пространство вокруг — тротуары, будки, ржавый забор стройки, фонари — мутнело в этой снежной мути, превращаясь в что-то рыхлое, рыхлое и бесплотное, словно выцветшая плёнка старого кино.

Артём с досадой возился с милиционером — тот ухватился за его потертый рукав, глядел исподлобья, упрямо не отпускал. В этот момент, словно кто-то незримый щёлкнул переключателем, из толпы — ломаного, скомканного людского пятна под жёлтым светом — донёсся сдавленный, резкий вскрик. У ватника — мужика лет пятидесяти, с лицом будто обрубленным и губами в сизых складках — перехватило дыхание. Он схватился за грудь, плечи ушли вперёд, ноги дрогнули и он, как мешок, завалился прямо на свежий, пушистый наст.

— Эй! — раздалось в стороне, нервно и сипло. — Ему плохо!

Толпа повела себя, как амёба: одни, словно по команде, попятились, другие — наоборот, подались ближе, ощупывая взглядами тело на снегу, шарахаясь от мокрых разводов.

— Что такое? — рявкнул милиционер, обернувшись, и на секунду отпустил рукав.

— Упал, — бросили из-за плеча, чуть глуше. — Сердце, похоже.

Артём на автомате выдернулся из хватки, ощущая, как в воздухе висит едкая тревога, тянет за горло чужим холодом.

— Назад, все! — с надрывом выкрикнул он, и голос вдруг зазвучал чужим, командным — режущим пространство, будто ножом. — Быстро, отойдите!

— Ты куда лезешь? — милиционер, скрипнув зубами, снова вцепился в него сзади. — Не трогай!

— Он умирает! — наотмашь, не глядя, оттолкнул Артём его руку, будто сбрасывал липкий комок с плеча. — Я врач!

На снегу лежал человек — тяжело, неестественно вывернув руку, с посиневшими губами, хрипящий, в груди почти не шевелилось дыхание. Грудная клетка вздрагивала едва заметно, будто у старой куклы, внутри которой что-то сломалось. Артём опустился рядом, снег тут же пробрался под колени, холодно и жёстко облепив мокрую ткань.

— Дыши… давай, дыши, чёрт тебя побери… — Артём бормочет почти вполголоса, расстёгивая ледяной ворот пальто на чужой груди, пальцы цепляются за пуговицы, которые почему-то не поддаются, словно застыли вместе с этим телом. — Как тебя зовут? Эй, слышишь меня?

Лицо мужчины мертвенно-серое, щеки в мелкой, почти незаметной щетине, глаза закатились. Артём вдруг ловит отражение фонаря в мутной радужке — и будто мелькает надежда, что сейчас человек дёрнется, вдохнёт, хрипнет. Но тот только хрипит в ответ, губы дрожат синим пятном.

— Что он делает? — неуверенно, сдавленно доносится из рыхлой стенки толпы, кто-то вытягивает шею, кто-то пятится. — Грудь ему давит!

— Так убьёт же, дурак! — выкрикивает кто-то более громко, голос летит над головами, как ком снега, брошенный наугад.

Артём глух к этим крикам. Голоса мутнеют, тонут за пеленой, не доходят до сознания, как если бы все стояли на другом конце туннеля. Он работает ладонями по груди — находит ритм: раз, два, три, четыре… короткий вдох. Пальцы дрожат, ткань под ними мгновенно становится мокрой и ледяной, под ладонью слабое, почти неощутимое движение — грудь вздрагивает, словно пытается всплыть на поверхность из-под толщи снега.

— Да что он вытворяет?! — милиционер резко шагает вперёд, сапоги с хрустом тонут в насте. — Прекрати, сейчас милицию вызову!

— Я и есть помощь, — коротко бросает Артём, не отрываясь, не поднимая головы. Голос сухой, сбитый дыханием. — Отойдите, не мешайте!

Дальше — снова ритм, механика, отточенная до автоматизма: ладони давят, пальцы скользят по ткани пальто, слышно, как хрустит снег, застрявший в складках. Артём вжимается в это движение всем телом, не замечая, как скользит дыхание — горячий пар тут же уносит холодный воздух, смешивается с дыханием мужчины, с рваными, тяжёлыми звуками улицы.

— Что он делает, вы гляньте! — кто-то из толпы вытянулся, перегибаясь через плечо соседа, зрачки расширены, взгляд врезается в происходящее, будто пытается ухватить неуловимое. — В рот ему дышит!

— Господи, с ума сошёл… — сдавленно шепчет женщина, прячась за чьей-то широкой спиной, глаза тревожные, в руках комок серой вязаной шали. — Так не бывает.

— Тихо! — резко отбрасывает Артём, не оглядываясь, в голосе жёсткий надлом, будто режет ледяной воздух. — Все молчать!

Толпа, будто почувствовав хищника, притихла. Исчезли лишние движения, дыхание затихло — остались только рваное шипение Артёма, ровный ритм его рук, скользящих по грубой ткани пальто, и мягкий, пушистый шорох снега, падающего большими хлопьями в ритме его движений. Отдельно, почти неуместно, на сугробе у самого края сцены — чёрный смартфон, экран отсвечивает зеленоватым пятном, подсвечивает лёд на асфальте.

Один из рабочих, в толстых прорезиненных рукавицах, медленно тянется к устройству, в глазах — любопытство, смешанное с суеверным страхом:

— Глянь, светится…

— Не трогай! — тут же рявкает милиционер, настороженно следя за каждым жестом. — Потом разберёмся!

Артём не слышит — он будто провалился внутрь самого себя, отсчитывает ритм: два быстрых вдоха, потом снова пальцы сцеплены в замок, нажатие… ещё раз, ещё… Слова — выдох, обрывки, почти молитва:

— Давай, давай, давай…

В этот момент тело на снегу дрогнуло — грудная клетка дёрнулась, и вдруг вырвался хриплый, цепляющийся за жизнь вдох.

— Есть! — выдохнул Артём, голос срывается, дрожит на грани облегчения и истощения. — Дышит!

В толпе будто раздался один длинный вдох — глухой общий выдох, удивление, почти суеверный страх.

— Да ну… живой! — пробормотал кто-то в синей кепке, прищурившись так, будто не доверяет собственным глазам.

— Так не бывает… — сзади, почти шёпотом, слова рассыпались в воздухе, словно крошки на снегу. — Я видел, он уже мёртвый был…

Милиционер стоял столбом, рука замерла у кобуры, будто ждал, что ситуация снова вывернется в неизвестное, а глаза неотрывно следили за Артёмом. Взгляд тяжелый, колеблющийся между недоверием и уважением, хотя сам милиционер едва держал спину прямо.

— Ты… — начал он, но язык будто запутался в горле. — Что это было?

Артём хрипло втягивает воздух, не отвечает, чувствует, как всё вокруг сужается до серых теней, клоков пара, до пульса на холодном, почти чужом запястье — слабый, но есть, почти неуловимый. Чувство победы перемешивается с липким страхом: «Не отпускай… держи… только бы выжил».

— Ему нужно тепло. Кто-нибудь, пальто дайте, быстро! — выдавливает он, глядя в лица, ищет хоть один осмысленный взгляд.

— Чего? — откликается мужчина из задних рядов, моргает, будто выныривает из сна.

— Пальто! Любое! — Артём почти срывается на крик, голос срывается, почти злой от усталости.

Один из мужиков, бледный, с дрожащими руками, без слов расстёгивает своё старое, пропахшее табаком пальто, скидывает его, накрывает тело лежащего, торопливо, неуверенно, будто боится прикасаться слишком близко.

— Так, — Артём повернулся к милиционеру, в голосе усталость и отчётливая резкость, как у человека, который за этот вечер уже прожил несколько чужих жизней. — Вы, позовите врача. Или фельдшера. Быстро.

Милиционер дернул плечом, взгляд у него стал почти лукавый, но в лице не осталось прежней злобы — только тень усталой иронии, будто сдался перед чем-то, что не поддается уставу.

— А ты, значит, не врач, да? — усмехнулся он, глядя искоса. — Всё врёшь.

— Я... — Артём запнулся, ощущая, как на затылке оседает чужой холод, словно сквозняк из щели. — Я врач. Только… не отсюда.

— Не отсюда? — милиционер прищурил глаза, в зрачках мелькнула настороженность, будто бы сейчас перед ним заискрится какой-то странный фокус. — Это как — не отсюда?

— Долго объяснять, — коротко отрезал Артём, губы дрожали, голос стал тусклым, срывающимся на шёпот. — Потом.

На снегу мужчина вдруг шевельнулся, веки дрогнули, в темноте сверкнули белки — он поднял взгляд, встретился с Артёмом под жёлтым светом уличного фонаря, в котором казалось, что всё вокруг не настоящее.

— Ты… — сипло выдохнул он, с трудом ворочая языком. — Ты уже… был здесь…

Артём застыл. Всё сузилось до одного движения — взгляд скользнул на шею лежащего, где на грязном шнурке болтался медальон, потёртый, с мутным стеклом, за которым угадывалось почти стёртое чёрно-белое фото. Абсолютно такой же, как у Артёма в кармане: даже царапина сбоку, даже трещина в оправе.

— Что он сказал? — спросил кто-то из толпы, голосом, похожим на скрежет ветра по стёклам.

— Он… тебя знает, что ли? — милиционер уставился пристально, моргая, будто пытаясь сфокусировать взгляд сквозь слёзы или дождь.

— Не знаю, — глухо отозвался Артём, стараясь не выдать дрожи. — Может, бредит.

— А медальон у него какой? — вперед шагнул плотный мужик, лицо в снегу, глаза маслянисто блестят. — У тебя, гляжу, такой же.

Пальцы Артёма сами собой сжались в кулак, прикрыли карман, где под тонкой подкладкой холодно лежит такой же старый медальон.

— Совпадение, — бросил он, стараясь, чтобы голос звучал равнодушно, но сам почувствовал, как сердце сорвалось куда-то в пятки.

— Совпадение, — повторил милиционер, уголки губ ползут в кривой оскал. — Ну да. И прибор твой, наверное, тоже совпадение?

Он коротко кивнул подбородком в сторону смартфона, который всё ещё валялся на снегу, как инородная вещь посреди старого двора, тускло мерцая зеленоватым светом в рыхлой снежной каше. На стекле отражались искажённые силуэты, снег налипал на корпус, словно пытался стереть его присутствие из этой реальности.

— Не трогайте его, — резко, почти по-звериному вырвалось у Артёма, и он сделал полшага вперёд, взгляд мгновенно стал острым.

— Почему? Боишься? — милиционер приподнял бровь, голос чуть насмешливый, но в глазах осторожность.

— Это опасно.

— Опасно, — повторил тот, будто пробует слово на вкус, фыркает, морщит нос. — Слушай, парень, ты… странный. Вроде человека только что с того света вытащил, а слова у тебя всё какие-то… не наши.

Артём сжал губы, ссутулился, будто стал меньше ростом, тень от уличного фонаря дрожала на снегу рядом с ним.

— Я просто… — начал он, но сам себе не поверил, голос дрогнул, будто кусок фольги. — Сложно всё.

На снегу мужчина опять закашлялся, хрипло, с надрывом, грудная клетка вздрагивала под чужим пальто, как будто старая пружина под ржавым железом.

— Помогите… — глухо, на выдохе, будто последние силы ушли на это слово.

Артём опустился рядом, не замечая, как снег снова промочил колени, аккуратно поддержал голову. — Всё, спокойно. Дыши ровно. У тебя инфаркт. Понял?

Мужчина чуть повернул лицо, глаза мутные, непонимающие, в уголках ресниц снег.

— Ин… что? — прохрипел он, язык еле ворочается.

— Сердце, — тихо пояснил Артём, сдерживая дрожь, показал пальцем себе на грудь. — Нагрузка, холод. Двигаться нельзя. Понял?

Милиционер всё это время стоял чуть поодаль, не сводил взгляда. Хмурое лицо, подбородок выставлен упрямо, рука опять скользнула к кобуре, но неуверенно, скорее для храбрости.

— Это всё, конечно, красиво, — наконец выдохнул он, взгляд остался колючим, будто щупал Артёма насквозь. — Только вот… кто ты такой — так и не сказал.

— Потом, — коротко бросил Артём, и в голосе его сквозила усталость, словно эта ночь уже вытянула из него все слова до последнего.

— Не выйдет, — милиционер наклонился ближе, его тень легла поперёк сугроба, отрезая Артёму путь к бегству. — В двадцать четвёртое отделение поедем. Там расскажешь.

— Он не доживёт, — сухо сказал Артём, не глядя в сторону. — Нужна помощь сейчас.

Милиционер колебался, потом нехотя отступил, сапог скрипнул по насту. — Ладно. Но ты — со мной. Ни шагу в сторону, понял?

Толпа, только что плотная, сжимающая кольцом, медленно начала таять. Люди расходились, кутаясь в воротники, перешёптываясь, бросая тревожные взгляды то на Артёма, то на мужчину под пальто, то на мерцающий в снегу смартфон.

— Видали, как оживил?

— Колдун, не иначе, — прошептал кто-то, пряча глаза.

— А прибор этот… не иначе, заграничный.

Ветер становился всё острее, снежные хлопья били по щекам, несли в себе запах чужого города, дешёвого табака и зимней ночи. Артём сидел на корточках у мужчины, снова проверяя пульс — слабый, едва уловимый, но живой. Чужое пальто пропиталось влагой, снег хрустел под коленями. Рядом — милиционер, теперь ещё более настороженный, словно ждал, что всё сейчас снова изменится.

— Ты, — наконец заговорил он, хрипло, будто что-то сдерживая. — Если ты врач — тебе в больницу надо. Только там теперь решат, кто ты и откуда.

Артём медленно поднял голову, встречаясь взглядом с человеком в шинели, и в этом взгляде читалась усталость, тревога и, на миг, даже страх.

— А если скажу, что не поймут?

— Поймут, — тихо, сдавленно ответил милиционер и скользнул взглядом на чёрный экран в снегу, на то зелёное, нереальное мерцание. — Всё поймут.

В его голосе впервые звучало что-то другое, кроме подозрения, что-то тревожное и почти суеверное, как если бы в эту зиму вдруг прокралось нечто, чего здесь никогда не было.

Глава 4: Спасение Антоном

Толпа редела на глазах — люди, шепча проклятья и молитвы вперемешку, торопливо исчезали в темноте переулков, кто-то крестился так часто, что казалось, вот-вот собьёт себе плечо. Один мальчишка оглянулся на Артёма с опаской, будто тот мог вспыхнуть синим пламенем или исчезнуть в клубах пара, оставив после себя лишь иней на снегу. Мороз навалился с новой силой, ледяной, ломкий, словно вырезанный ножом по костяшкам пальцев — даже воздух хрустел, казалось, при вдохе. Артём стоял посреди этого двора в клубах пара, весь в инею, пальцы не гнулись, губы онемели, дыхание вырывалось коротко и мучительно. В груди всё ещё стучал адреналин, а в ушах шумела кровь — как в ночном поезде, когда между станциями совсем глухо.

Милиционер был всё так же рядом — статуя в шинели, взгляд исподлобья, будто не решаясь сделать шаг: то ли арестовывать, то ли отпускать, то ли просто ждать, когда эта снежная галлюцинация исчезнет сама собой.

И тут из рассыпающейся толпы выделился человек — высокий, в строгом тёмном пальто, фетровая шляпа, из-под полей которой не видно было бровей. Сумка под мышкой, настоящая докторская, кожаная, потертая. Лицо худое, острые скулы, губы сжаты, но в походке ни тени сомнения — идёт, как на вызов, между людьми, не замечая чужих взглядов.

— Так, так, — прозвучало громко, почти командно, голос сразу же прорезал морозный воздух. — Что тут у вас? Кто умирает?

— Уже никто, — буркнул кто-то из рабочих, отступая в сторону, смахнул с плеча чужую руку. — Вон этот, — ткнул подбородком на Артёма, — его вроде спас.

— Спас, говоришь? — незнакомец подошёл ближе, вглядываясь в лица, задержался на Артёме дольше, чем на остальных. — Кто врач? Вы?

Артём молчал, только взглянул на милиционера — мол, решай сам, я устал.

— Ну, не молчите, — интонация быстрая, раздражённая, как у того, кто привык получать ответы. — Я доктор Воронцов, больница имени Мечникова. Кто проводил реанимацию?

— Он, — без запинки ответил милиционер, указывая на Артёма, теперь уже с какой-то осторожной признательностью. — Говорит, врач. Только странный какой-то. Документов нет, прибор непонятный.

— Прибор? — Воронцов морщится, на лице появляется интерес, в глазах что-то внимательное, острое. — Что за прибор?

— Вон там, в снегу, — подал голос рабочий, жмурясь от света фонаря. — Смотри, блестит.

Антон — теперь ясно, что именно так его зовут — тут же нагнулся, поднял смартфон из сугроба. Стекло блестит зелёным светом, подсвечивая пальцы и рукав перчатки, снег мгновенно тает, оставляя мокрое пятно. Воронцов вертит устройство в руках, щурится, изучает, будто впервые видит такую вещь — что-то между азартом и недоверием скользит по лицу.

— Любопытно... — тихо, почти не разжимая губ, произнёс Воронцов, вертя смартфон в ладони. На стекле дрожит зелёный отсвет, бегает по его скулам, словно от чужого фонаря.

— Осторожно! — вырывается у Артёма, голос сорвался неожиданно громко, будто он вот-вот кинется вырывать прибор из рук.

Воронцов медленно поднимает глаза, пристально смотрит, взгляд у него острый, но не враждебный — живой, наблюдательный, будто сразу измеряет и Артёма, и ситуацию, и всех вокруг, кто ещё не ушёл.

— Ага, — говорит спокойно. — Значит, ваше?

— Моё, — коротко, с нажимом. И пальцы у Артёма едва заметно дрожат.

— И что это?

— Медицинский прибор, — выдыхает Артём, будто не придумал ничего лучше, хотя в голове пусто от холода и усталости. — Современный.

Милиционер только фыркает, у него на лице тень прежнего подозрения:

— Опять за своё. Современный, значит.

Антон Воронцов улыбается не до конца, чуть заметно, будто для себя, но глаза у него становятся жёстче. Голос понижен, слова сжаты, почти без эмоций, но напряжение чувствуется, как если бы по двору протянули тонкую проволоку.

— Современный, да? Понимаю. Только советую — не говорите это вслух. Здесь у нас… не любят всё новое без разрешения.

Артём морщит лоб, глаза сузились, губы побелели.

— Вы о чём?

— Потом объясню, — так же негромко, но уже чуть теплее. Антон, не меняя выражения лица, будто совершенно случайно, убирает смартфон в свой карман, медленно, плавно, словно так и должно быть. — Пусть у меня полежит. Так спокойнее будет.

— Эй, — Артём делает шаг вперёд, ощущая, как остатки сил сжимаются в кулаке. — Верните.

— Тише, — почти шёпотом, взгляд в сторону, не смотрит прямо в глаза, только бросает короткий взгляд через плечо на милиционера. — Хотите, чтобы его отобрали? Или вы думаете, этот товарищ, — кивает на милиционера, — просто так вас отпустит?

Милиционер нахмурился, уголки губ опущены, в глазах злость и неуверенность мешаются с чем-то новым — непонятным и опасным. Снег хрустит под сапогами, воздух густой, острый, пахнет железом и страхом, который пытаются не замечать.

— Что вы шепчетесь? — голос милиционера прозвучал резко, как треск льда, ещё больше подчеркивая паузу.

— Обсуждаем состояние пациента, — Антон отвечает спокойно, даже не поднимая головы, будто это обычный медосмотр в поликлинике. — Кстати, его нужно срочно перевезти в больницу.

— Да как перевезти, уже вечер, саней нет, — встревает кто-то из толпы, старик с красным лицом, нюхает рукавицу, будто спасает от мороза.

— Ничего, я сам, — Антон коротко кивает двум мужчинам, вытягивает их взглядом из толпы, будто давно знал, кого выбрать. — Помогите поднять, аккуратнее только, не трясите.

Пока они осторожно поднимают мужчину с земли, Артём остаётся чуть в стороне, кутается в остатки тепла, глядит на всё это как со стороны, ощущая, как сугроб холода всё сильнее затягивает ноги. Он смотрит на Антона, и в голове крутится вопрос — кто он вообще такой, этот уверенный незнакомец?

— Вы... правда врач? — спрашивает Артём негромко, почти боясь услышать ответ.

— А вы — правда из этого времени? — Антон отвечает с чуть заметной усмешкой, уголок рта едва дернулся, глаза при этом не улыбаются.

— Что? — Артём будто оступился внутри себя. — О чём вы вообще?

Антон склонил голову, взгляд стал чуть теплее, но в нём уже появилась тень чего-то неуловимого.

— Потом. Не здесь.

Милиционер сделал шаг ближе, сапоги скрипнули по насту, и в этом звуке чувствовалась угроза.

— Подождите, я должен знать, куда вы его везёте.

— В Мечникова, — спокойно говорит Антон, даже не моргнув. — У меня там смена. И этого, — показывает на Артёма, — тоже возьму. Разберёмся с документами, не волнуйтесь.

— А если он шпион? — выкрик из толпы, голос сиплый, срывается, будто змея в траве.

— Тогда я сам первый сообщу куда следует, — коротко обрывает Антон, взгляд его стальной, ни капли сомнения. — Но пока он спас человеку жизнь, не мешайте.

Милиционер мнётся, словно что-то обдумывает, потом бурчит, отводя взгляд:

— Ладно. Только я приду туда позже. Проверю.

Снег скрипит, мужчины осторожно несут пострадавшего прочь. Над двором ещё держится мороз, но в воздухе уже дрожит ощущение перемены — как будто эта ночь станет началом чего-то другого.

— Конечно, приходите, — кивает Антон, голос у него ровный, почти обыденный, но по глазам видно — каждое слово выверено. — Мы всегда рады контролю.

Он мягко, но уверенно берёт Артёма за локоть, уводит прочь от места событий. В этом движении нет суеты, но и нет выбора — словно здесь, на этом снегу, все уже давно решено.

— Пойдёмте. Замёрзнете так, — негромко, почти заботливо.

Артём идёт рядом, ботинки скользят по промёрзшему асфальту, внутри всё ещё дрожит: то ли от холода, то ли от того, как быстро сдвинулось всё вокруг. Мимо проплывают редкие фигуры, ветер проносит по двору обрывки чужих слов, которые сразу растворяются в темноте.

— Почему вы помогли? — вырывается у Артёма, едва слышно, словно он спрашивает не у человека, а у этой ночи.

— Потому что вы явно не отсюда, — Антон отвечает так же тихо, не сбавляя шага. — Я видел, как вы работали. Так не делают наши. Ни один врач у нас не делает искусственное дыхание ртом в рот.

Артём на миг останавливается, смотрит на Воронцова иначе — в глазах удивление, тревога.

— Значит, вы тоже врач, — не то утверждение, не то вопрос.

— Да. И не дурак, — короткая, почти тёплая усмешка, скользнула по губам Антона, но тут же исчезла. — А теперь слушайте внимательно: не доставайте этот ваш прибор при людях. Никогда. И медальон тоже не показывайте.

Артём машинально сжимает карман, будто там что-то живое, требующее защиты.

— Откуда вы знаете про медальон?

— Видел, — спокойно, без угрозы. — У вас и у того мужчины одинаковые. Это странно.

— Я сам не понимаю, — Артём опускает взгляд, будто надеется найти ответ в грязном снегу под ногами.

— Не говорите никому, — Антон становится серьёзнее, сбавляет голос до шёпота. — Здесь у нас много ушей.

Они идут вдоль набережной, где фонари отражаются рваными лентами в чёрной воде. Вдалеке слышен шум трамвая, шаги отдаются глухо, как в пустом театре. Холод крепчает, и ночь становится ещё более чужой, непроглядной, как чёрная река между берегами — настоящего и того, что осталось где-то позади.

— Куда вы меня ведёте? — Артём наконец осмеливается нарушить молчание, голос у него едва слышен, будто растворяется в уличной каше света и льда.

— В больницу, — спокойно отвечает Антон. — Там поговорим. Потише, без публики и ушей, которые любят делать выводы.

Артём оборачивается, кивает назад, туда, где в сизой дымке фонарей застыли остатки чужой жизни: милиционер в шинели, обрывки толпы, следы на снегу.

— А этот… — тихо. — Он ведь придёт.

— Придёт, — без малейшей тревоги отвечает Антон. — Но когда он появится, вы уже не «чужак без документов», а «коллега, спасший человека». Формулировка — половина дела.

— И вы верите, что это прокатит?

— Нет, — Антон усмехается, лицо у него становится чуть старше, тень лёгкой усталости мелькает на скулах. — Но другого выхода у вас нет.

Они идут молча, снег почти перестал, под ногами только хрустит подмороженный наст. Воздух как стекло, колет щёки, небо сверху — рваное, свинцовое. Вот они выходят к мосту: Артём вдруг замирает, чуть отбежав вперёд, смотрит через канал — в отблеске фонарей на другом берегу виднеется тёмная фигура. Силуэт, до боли знакомый, стоит, будто вырезанный из ночи, не шелохнётся.

— Видите? — шепчет Артём, задыхаясь, показывает туда, через воду.

— Кого? — Антон чуть напрягается, глаза щурит, будто пытается разглядеть невидимое.

— Там, на другом берегу… — Артём подаётся вперёд, но тень уже исчезла, растворилась между столбами, оставив только пустой свет.

— Только что был… — бормочет Артём, холод проступает под кожей.

— Значит, вам лучше согреться. Пошли, — коротко, без лишних вопросов, Антон уже уходит вперёд, шаг становится чуть быстрее, будто он торопится уйти отсюда как можно скорее.

Артём следует за ним, ноги ватные, в голове всё спуталось — усталость, страх, вопросы.

«Он помог, но зачем?», — эта мысль не уходит, свербит под рёбрами, мешает дышать.

Холод подбирается выше, до самых бёдер, снег скрипит под подошвами, позади уже почти стихли чужие голоса — остался только свет фонарей, сгустки пара, сгорбленная фигура милиционера, что-то лихорадочно записывающего в свой блокнот. Впереди же вырастает громада больницы Мечникова — чёрный призрачный силуэт на белесом небе, чужой и манящий одновременно.

В кармане у Антона — его телефон. В голове у Артёма — тысяча несказанных вопросов и ни одного ответа.

Часть 2. Больница имени Мечникова. Глава 5: Шок от условий больницы

В приёмном покое пахло не просто болью, а чем-то вываренным, тягучим, как если бы страдания застарелые впитались в каждую доску, в штукатурку, в старую карболку, которой здесь явно поливали всё и всех. Воздух — тяжёлый, влажный, будто его никто не проветривал с самого открытия больницы. Артём замер у самого порога, словно перед входом в пещеру, где за каждым углом — тень, а за каждой тряпкой — эхо чьей-то муки.

Стены облупились, жёлто-грязные разводы тянулись от батарей до потолка, будто их выжгли временем. Крайние окна запотели, за ними ничего, кроме чёрных силуэтов веток, мутной, как в старой акварели, ночи. Деревянные столы с обитыми углами, сверху засохшие пятна, непонятно — кровь, йод, марганцовка или просто старость. Старые каталки, скрипящие на одном кривом колесе, оставляли за собой мокрые следы и ржавые тени на линолеуме.

Медсестра в халате, больше похожем на старую наволочку, шаркала карандашом по жёсткой бумаге, крупные буквы выгрызались в толстом, как телефонная книга, журнале. Плечи у неё были ссутулены, движения отточены до автоматизма, как у шахтёра в угольной пыли — ни эмоций, ни нервов.

— Ну, вот и добрались, — Антон хлопнул себя по плечу, сбивая снег, коротко улыбнулся Артёму, как будто тот пришёл в гости, а не в другое время, — Наш приёмный покой. Не ахти, но живём.

Артём сделал осторожный шаг, стараясь не наступить на мокрые тряпки, которыми здесь ловко замазывали дырявую реальность. Внутри всё сжималось, хотелось протереть глаза — настолько это было не похоже на больницу XXI века.

— Это… больница? — выдавил он глухо. — Господи…

— А что, у вас всё иначе? — Антон даже не оглянулся, в голосе слышался то ли смех, то ли горечь. — У нас — план, карточки, наряды. Главное — чтобы никто не умер до обхода.

Артём огляделся: тут нет кислородных баллонов, нет мониторов, нет даже элементарных резиновых перчаток — только затёртые до дыр простыни и старые банки, мутные, как вода в подвале. — Тут ни кислорода, ни аппаратов, ни даже перчаток, — сказал он почти себе, в голосе беспомощность. — Как вы вообще работаете?

— Руками, — просто бросил Антон. — Если повезёт — ещё и головой.

Сбоку кто-то закашлял — резко, с хрипом, будто в горле был комок мокрой тряпки. На узкой лавке сидел мужчина с перебинтованной рукой, лицо землистое, глаза впалые. Рядом — старушка в тёмном платке, сутулая, с морщинами, похожими на застывший воск, а у её колен — мальчик, лет десяти, белый, как мел, губы обветрены до синевы, дышит прерывисто.

У стола женщина в платке — лицо горячее, красное, глаза красные, — нависла над медсестрой, руки дрожат, губы пересохли:

— Товарищ сестра, ну посмотрите его, ну ради бога. У него жар, он горит весь…

— Сидите, — бросила медсестра не поднимая глаз, раздражение и усталость в каждом движении. — Все ждут. Ваш не хуже других.

— Он дышать уже не может! — почти вскрикнула женщина, прижимая мальчика к себе, а тот жалобно хрипел, маленькая ладонь вцепилась в край её платка, лицо уткнулось в шерсть.

В помещении повисла тяжёлая пауза, наполненная звуками чужого кашля, скрипа ручки, шороха бинтов и приглушённых рыданий.

Артём шагнул ближе, приглушённый свет лампы скользнул по его плечу, оставив на стене длинную, нечёткую тень.

— Дайте я посмотрю, — сказал он, и голос прозвучал твёрже, чем он сам ожидал.

Медсестра, наконец, подняла глаза от журнала, смахнула со лба волос, лицо усталое, с мелкими морщинками у рта.

— Вы кто такой? — спросила она, в голосе чувствовалась не то подозрительность, не то просто измождение.

— Врач, — коротко ответил Артём, и почему-то захотелось добавить: «В прошлой жизни». — Где здесь термометр?

— Там, на столе, — медсестра кивнула в угол, не выпуская ручку из пальцев. — Только аккуратно, а то сломаете, новых не дадут.

Он подошёл, взял старый, побитый временем ртутный градусник, встряхнул его — стекло тонко звякнуло в ладони, ртуть лениво сползла вниз. Потом наклонился к мальчику — тот сидел, втянув голову в плечи, губы синие, под глазами — тёмные круги, кожа как пергамент.

— Сколько держится температура? — спросил Артём у женщины.

— Третий день... — прошептала она, почти не отрываясь от сына. — А вчера уже начал бредить. Я думала, простыл, а теперь… не знаю…

Артём провёл пальцами по шее мальчика, почувствовал под кожей твёрдость, мышцы напряжённые, как стальная проволока. Лёгкое, едва заметное дрожание пробежало по его руке.

— Голова болит? — спросил он мягко.

Мальчик еле заметно кивнул, глаза затуманились.

— Шея болит, когда наклоняешь? — Артём чуть склонил голову в сторону, показывая жестом.

Мальчик снова кивнул, скривился, морщинки страдания прорезали лоб, губы сжались. Взгляд его стал блуждающим, испуганным. В комнате повисла тишина, только из коридора доносился далёкий, вязкий кашель, и шорохи бинтов.

— У него менингит, — тихо бросил Артём, слова резанули воздух, будто кусок стекла по старому столу. — Срочно нужна госпитализация, сейчас же.

— Менин… что? — переспросила медсестра, глаза сузились, голос стал ледяным. — Простудился он просто, у нас таких полгорода.

— Это не простуда! — срывается Артём, не выдерживая — слишком явно смерть стояла рядом, тут, в этом тесном, пропахшем бинтами помещении. — У него воспаление мозговых оболочек! Понимаете? Это смертельно — без антибиотиков погибнет!

— Анти… чего? — женщина в платке удивлённо подняла бровь, лицо её стало испуганным, но больше — растерянным.

— Пенициллина, — вырывается у Артёма автоматически, почти как молитва, и в ту же секунду он понимает, что сказал что-то лишнее. Слова повисают в воздухе, как сигнальная ракета.

Антон резко оборачивается, в глазах вспыхивает тревога:

— Что вы сказали?

— Ничего, — Артём отмахнулся, пытаясь заглушить собственную оплошность. — Я потом объясню.

Медсестра встаёт, щурится, вытирает руки о халат, голос становится твёрже.

— Вы, молодой человек, потише, — в её тоне появляется нечто знакомое, глухая угроза, привычная в этих стенах. — Тут свои порядки. Не хватало ещё, чтобы пациенты вам верили больше, чем нам.

Ребёнок застонал, слабое, тягучее дыхание сдавлено и прерывисто. Артём не выдержал — нащупал в кармане шприц, холодный металл кольнул пальцы, и в эту секунду время будто застыло. В приёмном покое стало ещё тише: где-то за стенкой кашляли, а здесь, в кругу тусклого света, начиналась своя битва — за жизнь, за доверие, за право делать хоть что-то вопреки местным порядкам.

— Что это у вас? — Антон напрягся, взгляд стал цепким, изучающим.

— Препарат, — Артём сжал пальцы вокруг шприца, будто защищая что-то очень хрупкое. — Современный антибиотик. Он может спасти мальчика.

— Покажите, — тихо, но настойчиво сказал Антон, делая шаг ближе.

Артём чуть отступил в полутень, пряча шприц за ладонью. — Не здесь, — коротко бросил он, скользя взглядом по углам.

В этот момент в углу комнаты что-то щёлкнуло — негромко, но резонировало в глухой тишине, как выстрел. Кто-то, почти сливаясь со стеной, закрыл блокнот — человек в сером костюме, незаметный, с бледным лицом и холодными глазами. Он стоял, не двигаясь, тень от его плеча вытягивалась до самой двери, и было неясно, смотрит ли он только на Артёма, или на всех сразу.

— Кто это? — шёпотом спросил Артём, почти не шевеля губами.

— Из горздрава, наверное, — так же тихо ответил Антон, но в интонации проскользнула нотка тревоги. — Или не только из него.

— Он за мной?

— Пока просто смотрит.

В эту минуту женщина с обветренным лицом судорожно схватила Артёма за рукав, пальцы у неё были тонкие, холодные, как у призрака:

— Вы же врач, помогите! Он умирает!

— Тише, — оборвал её Антон, глядя поверх очков на человека в тени. — Слышите? Тише!

— Да как же тише, он же ребёнок! — вскрикнула женщина, слёзы снова выступили у неё на глазах.

Артём бросил взгляд на мальчика: дыхание — хриплое, поверхностное, лоб блестит от жара, губы уже фиолетовые. Потом — на шприц в своей ладони: прозрачная жидкость подрагивала в стёклышке, как жидкое стекло, будто внутри этого маленького цилиндра вся его жизнь сейчас собрана в точку.

Вокруг сгустилась напряжённая, глухая тишина, наполненная чужими взглядами, шёпотом бинтов и тяжёлым воздухом приёмного покоя, где каждое действие могло стать роковым.

«Если я сейчас сделаю инъекцию — он выживет. Но этот тип в углу… он всё видит. Что потом?».

Антон приблизился вплотную, дыхание обжигало ухо:

— Уберите это. Немедленно. Вас за одну такую иглу расстреляют, даже не разбираясь.

— Но он умрёт! — отчаянно, шепотом, чтобы никто не услышал.

— У нас тут каждый день кто-то умирает, — Антон смотрел в сторону, будто видел за этими стенами целый город боли, к которой давно привык. — И мы — живём. Вы хотите остаться живым? Уберите.

Пальцы Артёма сжали шприц до побелевших костяшек. Всё внутри протестовало, но тело, как в полусне, подчинилось — он медленно спрятал шприц в карман, будто укрывал не лекарство, а последнее свидетельство своей вины.

— Ладно, — выдавил он из себя, ощущая горечь на языке. — Но если мальчик не доживёт до утра…

— Тогда вы сможете обвинить весь Советский Союз, — тихо сказал Антон, опуская глаза. — Только вряд ли вас к тому времени выпустят из этого здания.

Он обернулся к медсестре, голос вернулся к привычной рабочей интонации:

— Запиши ребёнка в список срочных. Я сам посмотрю после обхода.

— Уже поздно, — буркнула медсестра, но, ни на кого не глядя, вывела в журнале новые строки, чернила впитались в бумагу, словно кровь в бинт.

Артём, ощущая, как дрожат руки, опустился на край узкой лавки у стены. В голове гудело, перед глазами плясали пятна, как от резкой вспышки. Хотелось выйти на воздух, вдохнуть холод, сбросить с себя эту липкую безысходность. Он поднял взгляд — среди старых, пожелтевших таблиц и корявых советских лозунгов вдруг увидел странную, почти стёртую надпись: «A.S. 2025». Как царапина, она темнела на обшарпанной штукатурке. Почти неразличимая, но всё-таки читаемая, будто чья-то записка из другого времени, из чужого, невозможного будущего.

«Это... не может быть».

— Что вы там нашли? — Антон заметил взгляд Артёма, остановился на полшага ближе, чуть склонившись, чтобы тоже разглядеть стену.

— Надпись. Кто это написал? — Артём провёл пальцем по еле заметным буквам, будто нащупывая связь, ускользающую сквозь толщу лет.

— Да кто ж его знает, — отмахнулся Антон, равнодушно. — Дети, может. Или старые санитары… У них тут фантазия на такие штуки, сам не поверишь.

На стене, чуть выше, между облупленной штукатуркой и пожелтевшими таблицами, висела чёрно-белая фотография: группа врачей, плечом к плечу, лица усталые, серьёзные, как у людей, для которых ночь — не отдых, а ещё один вызов. Артём подошёл ближе, вгляделся: на заднем ряду, чуть сбоку, мужчина с удивительно знакомым лицом — тот же излом профиля, тяжёлый взгляд, будто смотрит сквозь объектив прямо на тебя, даже скулы выточены как у него самого. От неожиданности у Артёма пересохло во рту.

Он не заметил, как Антон оказался рядом — запах хлорки, рукава, покрытые пятнами, мягкая тень от лампы.

— Кто-то знакомый? — Антон смотрит внимательно, не суетясь.

— Да… кажется, — медленно, чуть неуверенно, сказал Артём, не отводя глаз от фото.

— Осторожнее с такими словами, — Антон понизил голос, стал совсем тихим. — Здесь знакомство с прошлым редко идёт на пользу. Иногда лучше не знать.

Человек в сером так и стоял в углу, полускрытый тенью. Его глаза — два острых блика в тусклом свете — неотрывно следили за каждым движением Артёма, и снова послышался шелест бумаги: очередная пометка в блокноте, будто штамп на приговоре.

Антон вдруг взял Артёма за локоть, повёл по коридору:

— Пошли.

— Куда? — Артём машинально обернулся на фотографию и надпись, будто боялся оставить их без ответа.

— В операционную, — тихо сказал Антон. — Если хочешь остаться врачом, а не стать подопытным, держись за дело, за настоящее. Не высовывайся.

— А этот… — Артём кивнул на штатского, что всё так же стоял в тени.

— Он будет следить, — голос Антона стал ещё тише, почти исчез в гуле коридорного сквозняка. — Привыкай. Здесь за всеми следят. Иногда — за одним человеком сразу несколько глаз.

Они двинулись вперёд по коридору, скрип половиц отдавался глухо, как под водой. Везде — липкий запах карболки, сырость, тусклые зелёные лампы отбрасывают дрожащие пятна на стены. Всё вокруг казалось нереальным, как дурной сон или жизнь в декорациях чужого прошлого.

Артём сжал карман, нащупал внутри шприц, смартфон и медальон. Все трое — будто ключи от дверей, которых он раньше не знал, а теперь не мог не искать. Что-то внутри уже понимало: для него в этом мире нет ни случайных надписей, ни лишних взглядов, ни проходящих теней.

Глава 6: Спасение ребёнка и демонстрация асептики

Операционная встретила ледяным, чуть сладковатым воздухом — пахло эфиром, щелочью, болью, как в подвале, где заблудился чужой век. Артём замер у самой двери: потолок будто уходил ввысь, как в церкви, но штукатурка осыпалась клочьями, местами проступали пятна сырости, плесени, застарелой, как сама больница. По стенам текли полосы старой краски, ржавчина жгла металл инструментария, и всё вокруг казалось засохшим, как экспонаты в забытом музее.

На столе под жёстким светом лежал мальчик — бледный, с губами, синими от холода и лихорадки, дыхание едва слышно, тонкой струйкой уходит в пустой зал.

— Так, — Антон бросил пальто на стул, тень от него соскользнула на пол, исчезла у батареи. — Это единственное помещение, где хоть свет есть.

— Свет — это не всё, — хрипло вырвалось у Артёма. Сердце билось тревожно, руки тянулись к умывальнику. — Где стерилизация?

К тележке, грохоча железками, повернулась крупная женщина — в выцветшей косынке, с лицом, порозовевшим от пара и усталости. Суровые щёки, тяжёлые руки, движения уверенные, будто привыкла отбиваться от глупых вопросов.

— Чего? — голос её эхом прокатился по комнате.

— Где стерилизатор, автоклав, спирт, антисептик? — Артём повторил почти машинально, в голове крутились протоколы, привычные жесты.

— Ты с ума сошёл, что ли? — Мария Ивановна фыркнула, качнула плечами. — У нас таз с мылом. И руки мой, если боишься заразиться.

— Мылом?! — Артём шагнул ближе, оглядывая её руки — грубые, с красными пятнами, под ногтями въевшаяся тень. — Вы серьёзно? Вы этими руками больных трогаете?

— А чем же, по-твоему, их трогать? — Мария Ивановна выпрямилась, грозная, как скала. — В перчатках, что ли? Так у нас одна пара на всю хирургическую.

В операционной воздух дрожал — то ли от эха её слов, то ли от сквозняка, ползущего под дверью. Всё здесь было чужим, опасным, как поле, на котором забыли собрать раненых.

Антон осторожно, чуть устало, сказал:

— Мария Ивановна, не ругайтесь. Пусть человек посмотрит.

Она фыркнула, отвернулась, но Артём уже чувствовал: здесь, в этом свете, в этом холоде, вся его прежняя жизнь рассыпалась на детали. Всё, чему его учили, оказалось слишком хрупким для этого времени.

— А ты не вмешивайся, Воронцов, — огрызнулась Мария Ивановна, сверкнув глазами, как будто собиралась огреть кого-нибудь кастрюлей. — Нашёлся тут умник. Сразу видно — не отсюда.

— Не отсюда, — согласился Артём, даже не пытаясь защищаться. — И слава богу. Потому что это — катастрофа, а не операционная.

— Катастрофа у тебя в голове, — коротко бросила она, держа щипцы, как оружие. — Тут не Англия тебе, у нас всё по уставу, по-советски.

Артём подошёл к столу. Мальчик под лампой казался ещё меньше, кожа бледная, глаза чуть приоткрыты, зрачки вяло реагируют на свет, дыхание поверхностное, как у рыбы, выброшенной на лёд.

— Срочно готовьте пункцию, — выдохнул Артём, чувствуя, как сжимается всё внутри.

— Что? — Мария Ивановна обернулась, будто его ударили по спине.

— Люмбальная пункция, — сказал он громче, глядя ей прямо в глаза.

Мария Ивановна вспыхнула, повернулась всем корпусом:

— Ты чего удумал? Мальчик живой ещё, а он иголку в спину собрался совать! — голос её срывался, словно она защищала не пациента, а весь усталый, замёрзший госпиталь.

— Иначе он умрёт, — Артём смотрел холодно, почти чужо. — Я объясню потом. Сейчас — времени нет.

Антон метнулся глазами от одного к другому, воздух в операционной стал плотнее, лампа дрожала над столом, как расшатанный маяк.

— Может, попробовать? Всё равно… — начал он осторожно.

— Всё равно что? — перебила его Мария Ивановна, повышая голос, чтобы перекрыть весь гул улицы за стеной. — Всё равно списать потом, да?

— Дайте мне спирт! — рявкнул Артём, на грани крика.

— У нас нет спирта, — не сдавалась она, поворачиваясь к тележке. — Есть хлорка и эфир.

— Эфир не подойдёт! Он не стерилизует!

— Ну и что теперь, на пол сесть и плакать? — бросила Мария Ивановна, руки в боки, брови домиком, как у учительницы в плохом настроении.

Артём втянул воздух через зубы, подошёл к тележке, схватил ближайшие щипцы. Сталь, покрытая ржавыми пятнами, застряла в его ладони.

— Ржавчина, мать вашу… — проговорил он, и в этом выдохе было больше усталости, чем злости.

Вся комната — инструменты, лампа, стол — стала ощущаться зыбкой, будто держится на честном слове и ледяном сквозняке.

— А ты хотел — хромированные? — Мария Ивановна усмехнулась, будто на минуту забыла про мальчика и весь этот сырой ужас операционной.

— Кипяток есть? — спросил Артём, почти не глядя на неё.

— В чайнике, — буркнула она, кивая в сторону плиты.

— Тогда кипятите! Срочно! — в голосе его прорезался тот старый, ещё не забытый ритм, когда команды означали шанс, а не просто звук.

Мария Ивановна уже набрала в грудь воздух для новой порции сарказма, но Антон остановил её взглядом и короткой, почти нежной фразой:

— Мария Ивановна, сделайте, пожалуйста. Пусть будет по его.

— Да чтоб я ещё послушалась… — бормотала она, но пошла к плите, завязывая на ходу потускневший пояс халата.

Пока она шаркала тапками, Артём быстро достал из кармана шприц — тонкий, пластиковый, непривычно блестящий среди грубого советского железа, лёгкий, будто игрушечный.

Антон замер, чуть пригнулся к столу.

— Это что?

— Раствор, — коротко бросил Артём, оглядываясь, проверяя, не слишком ли откровенно светится шприц в его руке. — Современный физраствор. Безопасно.

— Современный? — Антон понизил голос, скользнул взглядом к двери. — Вы опять это слово…

— Сейчас не время спорить, — жёстко, через зубы. — Или мы делаем всё, что можем, или мальчик погибнет.

Он ловко надел иглу, легко проверил проходимость, капля раствора блеснула на кончике.

Мария Ивановна вернулась, аккуратно поставила на край стола эмалированный таз, из которого валил пар.

— Вот, кипяти, профессор. Только не обожгись, — буркнула она, поправляя косынку.

Артём бросил инструменты в воду, в тишине послышался тихий плеск, за которым сразу потянулся сладковатый запах железа и пара.

— Спасибо. Теперь отойдите, пожалуйста.

В этот момент всё пространство вокруг стало ощущаться хрупким и зыбким, как тонкий лёд на рассвете: каждая секунда — на вес золота, каждое движение могло решить, в каком времени и для кого здесь наступит следующее утро.

— Я старшая здесь! — Мария Ивановна взорвалась, губы дрожали от возмущения. — Я вообще не обязана слушать какого-то…

— Если вы старшая, то ведите себя как медсестра, а не как уборщица! — резко бросил Артём, не отводя глаз от мальчика.

Антон поднял руки, словно разнимая спорящих, и жёстко обрубил:

— Всё, хватит. Давайте работать.

Артём, стараясь не дать рукам дрожать, взял пинцет, только что выловленный из кипятка, аккуратно обработал спину мальчика. Металлический блеск на мгновение пересёкся с его собственным отражением в окне — бледное лицо, тёмные круги под глазами.

— Тише, сейчас будет больно, — сказал он, голос стал мягким, как у другого человека, почти усыпляющим.

Мальчик всхлипнул, слабо застонал, пальцы вцепились в край простыни. За дверью послышался сдавленный шёпот матери, сквозь который прорывалось отчаяние:

— Что они делают? Ему больно?

Антон чуть приоткрыл дверь, выглянул — лицо строгое, но спокойное:

— Тихо, всё под контролем.

— Под каким контролем, Господи… — простонала женщина, и в её голосе всё затихло — и мольба, и злость, и остатки надежды.

— Сейчас, — выдохнул Артём, — всё, готово.

Он точно, без колебаний, ввёл иглу в межпозвоночное пространство, движения выверенные, привычные — так, как учат тех, кому доверяют жизни. Несколько долгих секунд — и потекла жидкость: прозрачная сначала, потом с мутным, желтоватым оттенком, густая, как топлёный воск.

— Подтверждается. Гнойный менингит, — негромко сказал он, чувствуя, как холодно становится внутри.

— Чего-чего? — Мария Ивановна нависла над столом, лицо суровое, тревожное.

— Неважно, — коротко бросил Артём, не поднимая глаз. — Антон, держите шприц. Медленно.

Антон тут же подал руку, пальцы чуть дрожали, но голос был спокоен.

— Что это?

— Антибиотик, — Артём говорил спокойно, но по губам пробегала дрожь усталости. — Просто доверьтесь. Сейчас это — единственный шанс.

Антон колебался, взгляд скользнул по лицу мальчика, по рукам Артёма, по странному, слишком новому для этой больницы шприцу. Но передал — осторожно, будто в руках была не стекляшка, а что-то живое.

— Это не опасно? — прошептал он, чуть понизив голос.

— Опасно — не сделать ничего, — коротко бросил Артём. — Просто держите, и всё.

Он ввёл препарат — спокойно, без суеты. Мальчик вздрогнул, тонкие пальцы сжались в кулак, потом дыхание стало ровнее, мягче, будто прошёл сквозняк. Артём выдохнул, откинулся на спинку стула, ощутил, как ломит спину от напряжения.

— Всё. Давление стабилизируется, — сказал он, наблюдая, как румянец понемногу возвращается на бледные щеки.

Мария Ивановна смотрела с прищуром, скрестив руки на груди, лицо у неё не смягчилось ни на секунду:

— Ты, парень, или гений, или… чёрт знает кто.

— Пусть будет первый вариант, — устало бросил Артём, даже не пытаясь улыбнуться.

Из-за двери раздался крик, сдавленный, полный боли и надежды:

— Он живой?!

Антон выглянул наружу — в коридоре, где пахло мокрым снегом и слезами, стояла мать, тряслась от плача.

— Дышит. Всё хорошо, — тихо сказал он, голос был мягкий, будто для себя.

Она расплакалась — громко, не стесняясь, задыхаясь в слезах, словно отпустило напряжение последних дней.

Мария Ивановна не сводила взгляда с Артёма, подбородок у неё вздрагивал.

— А теперь объясни, что это за стекляшка у тебя? — кивнула на шприц, в голосе то ли подозрение, то ли усталое любопытство.

— Инструмент, — сухо бросил Артём, почти машинально, но голос резал воздух, как тугая струна.

— Инструмент, значит… — Мария Ивановна прищурилась, её массивная фигура заслонила часть света от лампы, а глаза выискивали в Артёме подвох. — Я таких не видела, хотя тут всю жизнь работаю.

Антон, стоявший чуть сбоку, поднял ладонь, как бы сглаживая напряжение:

— Дайте мне. Я посмотрю потом, — негромко, но с подчёркнутой уверенностью.

Артём секунду колебался, взгляд скользнул по лицу Марии Ивановны, потом по мальчику, который теперь дышал чуть ровнее. Медленно, почти неохотно, он протянул шприц Антону, словно отдавал не вещь, а нечто более ценное — кусок своей прежней жизни.

— Осторожно, — сказал тихо. — Не повредите, он… необычный.

Антон кивнул, сжав шприц в ладони, и ловко, с незаметной осторожностью, спрятал его в глубокий карман халата. — Разберёмся. Потом.

В этот момент дверь распахнулась, словно ударили в набат. Вошёл высокий, костистый мужчина в белом, на груди нашивка — крупные буквы «главврач», лицо иссечено морщинами, подбородок резкий, как лезвие ножа. В глазах — жёсткость, цепкость, не терпящая ни лжи, ни неуставных движений.

— Что за шум? Почему ребёнок без согласования на операционном столе? — голос прозвучал, будто молотком по железу, и в операционной сразу стало теснее, даже воздух потяжелел.

Антон не дрогнул, выпрямился:

— Экстренная ситуация. Я взял на себя ответственность. Время было на минуты.

— А этот кто? — главврач кивнул подбородком на Артёма, в его голосе прозвучал оттенок того, кто привык подозревать.

— Новый специалист, командирован… — начал Антон, делая шаг, но Артём перебил, слова сорвались, будто с высоты:

— Я врач. Просто помог.

Главврач медленно подошёл к столу, взгляд его скользил по деталям: лицо мальчика — бледное, но уже не восковое; инструменты — ещё дымятся после кипятка; таз с водой, лужица на полу, запотевшее стекло лампы; и вдруг — острый, цепкий взгляд на карман халата Антона, откуда торчал крошечный кусочек прозрачного пластика.

— Что это? — спросил он сухо, ни к кому не обращаясь, но так, что не ответить было невозможно.

— Медицинский прибор, — быстро сказал Антон, чуть повысив голос. — Опытный образец, из числа нового оборудования, пробовали на складе.

Главврач нахмурился, черты его лица заострились, тень от лампы прошла по щеке:

— Где взяли?

— Нашли, — не моргнув, ответил Антон. — На складе, среди прочего. Ещё при последней поставке.

— Врёте, — тихо, глухо сказал главврач, но не стал дальше давить. Глаза его были тёмные, тяжёлые, будто в них отражалась вся ночь города за окном. — Но ладно. Потом поговорим.

Он уже почти повернулся к двери, когда бросил через плечо, не повышая голоса:

— Вы, — обратился он к штатскому, затерявшемуся у стены, — записали?

Человек в сером, безликий, с вечно пустым лицом, кивнул и медленно закрыл свой блокнот. Шорох бумаги в тишине звучал странно громко.

— Отлично. Продолжайте работать.

Дверь захлопнулась, эхом отдалась в пустом коридоре, и только тогда Мария Ивановна опустила плечи, прошептала, не глядя ни на кого:

— Ну всё… теперь точно проверка будет. Прямо с утра, не позже.

В комнате повисло густое молчание, воздух смешался с запахом эфира, кипячёного металла и старой хлорки. Где-то в коридоре всё ещё рыдала женщина, мальчик лежал неподвижно, но лицо его чуть потеплело, и дыхание уже не срывалось на каждом вдохе.

Артём стоял у окна, тяжело дышал, ощущая, как по спине стекает холодный пот. В голове шумело, ноги налились ватой, но внутренний голос говорил: «Ты сделал всё, что мог». И впервые с начала ночи он поверил себе.

— Мы сделали, что могли, — выдохнул он, не отрывая взгляда от мальчика, ощущая, как дрожит голос.

Антон подошёл ближе, положил ладонь на его плечо:

— И сделали больше, чем все вместе за месяц, — тихо проговорил он, и в этих словах было больше признания, чем во всей больнице.

Потом посмотрел внимательно, почти исподлобья, будто взвешивал, не ошибся ли в своём выборе:

— Вы точно не из этого времени, да?

Внутри повисла глухая, почти вязкая тишина, как будто воздух стал тяжелее, плотнее, наполненный напряжением, которое не рассосалось даже после того, как дверь за главврачом захлопнулась и шаги в коридоре стихли. Сквозь узкие окна, рассечённые морозными узорами, падал неровный свет — уличные фонари мерцали мутными жёлтыми кругами, скрывались в тумане, растворялись в медленно кружащемся снегу. Снаружи казалось тише, чем в самой больнице, как будто весь город затаился, следил.

Артём стоял посреди операционной, окружённый тенями от зелёных ламп и блеклыми пятнами отражённого света, которые тянулись по стенам, будто чужие руки. В этом странном полумраке все предметы вдруг стали обретать особый, почти мистический смысл: старые щипцы с пятнами ржавчины, потрескавшийся таз, капли воды на плитке, скрещённые руки Марии Ивановны, напряжённая фигура Антона, спина мальчика под одеялом. Время здесь будто двигалось медленнее, каждый звук — шаг, кашель, скрип тележки — отдавался в груди холодом.

Он медленно опустил руку к карману, где под тканью, словно спрятавшись от чужих глаз, лежали три вещи: пластмассовый шприц — ещё тёплый после работы, гладкий медальон с почти стёртым изображением и смартфон, тяжёлый, как камень, совсем неуместный в этом мире. Их вес чувствовался особенно остро — будто на эти предметы обрушился груз всего пережитого и всех ещё не случившихся событий.

Где-то у стены штатский в сером, всё ещё неуловимо чужой, словно выпавший из сновидения, не сводил с него холодного взгляда. Его глаза поблёскивали в узкой щёлке света, а движения были настолько незаметными, что казалось — это не человек, а густая тень, вырезанная из угла. Ни один мускул не дрогнул на лице этого наблюдателя, и от этого мороз становился не только снаружи, но и под кожей.

Вокруг операционной — как кольцо, напряжение. Каждый знал: стоит оступиться, и всё может обернуться ещё одной трагедией или разоблачением. За окном больница терялась в снежной дымке, и в этом медленном, вязком движении хлопьев было что-то бесконечно чужое и тревожное.

Артём поймал себя на том, что слушает — не только дыхание мальчика, не только шаги по коридору, но и собственное сердце, бешено бьющееся где-то под ребрами. Всё вокруг, казалось, разомкнулось, и он стоял между мирами — чужой среди своих, свой среди чужих, носитель чужих знаний в стране, где за них могли убить.

Молчание всё длилось, и каждый думал о своём: Мария Ивановна нервно перебирала инструменты, Антон следил за пульсом мальчика, штатский записывал что-то у себя в блокноте. За окном ветер поднимал тучу снега, ночь сгущалась.

И было чувство — что за этими стенами, в другой реальности, тоже кто-то смотрит в окно, пытаясь разглядеть, чем всё закончится. Но здесь и сейчас — всё только начиналось.

Глава 7: Допрос в отделе кадров

Лампочка под потолком хрипела и потрескивала, будто ей снился какой-то свой, электрический сон, и она вот-вот выскочит из патрона, разбрызгав желтый свет на облупленный потолок. Воздух в кабинете был густой, как вчерашний чай, — тянуло тяжелым, въедливым запахом чернил, перемешанных с дымом, будто кто-то пытался списать свою биографию прямо в затяжке.

Елизавета Павловна сидела за столом, выпрямившись до судороги, стиснув тонкие губы, будто они были запертым сейфом. В пальцах у неё неловко крутилась папироса — она щелкала пеплом, словно нервным тикающим маятником.

— Так, значит, документов нет? — прищурилась она, её голос прошёлся по комнате, как ледяная капля по коже. Дым скользнул изо рта тонкой струйкой, потянулся в сторону Артёма — не то чтобы угрожающе, скорее как невидимый вопросительный знак.

— Ни паспорта, ни партбилета, ни трудовой? — голос стал суше, чуть тише, будто сама кабинка за её спиной прислушивалась.

— Потерял, — выдохнул Артём, слова цеплялись друг за друга, он смотрел куда-то себе под ноги, стараясь не ловить чужого взгляда. — Пожар… на вокзале. Всё сгорело.

Пальцы непроизвольно шарили в кармане, он снова нащупал медальон — холодный, с едва заметной царапиной на ободке. Кожа в том месте уже давно привыкла к металлической шероховатости.

— Пожар, — передразнила она с усталой усмешкой, будто сожжённые бумаги были не личной трагедией, а частью описи имущества. — Как удобно. У нас тут каждый второй — из пожара или с фронта. Или, если верить третьим, — мыши съели все документы.

Архивный шкаф за её спиной протяжно скрипнул, когда она потянулась за папкой — звук этот показался Артёму далеким, как шорох чьих-то шагов по ночному коридору. Свет в кабинете вспыхнул чуть ярче, но тут же потух до прежней мутной желтизны.

— Имя, фамилия, отчество? — не отрывая взгляда от бумаг, спросила она, листая страницы медленными, нарочито равнодушными движениями.

— Серов Артём Николаевич.

Пальцы Артёма чуть сильнее сжали медальон, как будто только в этом куске металла осталось что-то настоящее, не выгоревшее в том вокзальном пекле.

— Год рождения?

— Девятьсот пятый.

Она кивнула, не поднимая головы, будто услышала что-то само собой разумеющееся, или, может быть, просто не хотела встречаться взглядом.

Лампочка, будто фоновый нервный тик, продолжала потрескивать, впрыскивая в мутный воздух кабинета еще больше желтоватого беспокойства. Дым от папиросы стелился между столом и потолком, поднимаясь ленивыми кольцами, как воспоминания, которые не спешат растворяться. Запах чернил стал гуще, настырней, будто кто-то где-то открыл невидимую чернильницу и забыл закрыть.

— Из какой вы семьи, Серов Артём Николаевич? — спросила она наотмашь, сухо, даже не глядя в его сторону. Лист бумаги между её пальцами прошуршал, словно кто-то перелистывал чужую жизнь, выискивая место для пометки.

— Из… из Казани, — выдавил он, почувствовав, как горло сжимается, словно невидимая рука душит каждое слово ещё на вдохе. — Отец… врач был.

— Врач, — протянула она, высекая в голосе осторожную усмешку, и впервые за всё время подняла глаза, сверля его взглядом, в котором отражался не только свет лампы, но и что-то неясно-холодное. — У нас тут тоже один был, врач. Из Казани. В двадцать восьмом работал. Фамилию не помните?

Мир в этот момент как будто чуть сжался — стены подались ближе, лампа мигнула тревожно, звук скрипа старого шкафа стал отчетливей. Артём замер, в груди пусто, как после слишком холодного воздуха.

— Нет… давно это было, — слова упали на пол тяжёлым грузом.

— А я вот помню, — её пальцы вынули из папки пожелтевший лист. На нем блёклая надпись — «А.С.». Она поднесла лист к свету, уголком губ качнула в сторону Артёма. — Вот, гляньте. Почерк тот же, что и сейчас у вас в объяснительной. Забавно, правда?

Внутри у него похолодело. На секунду показалось, что всё пространство вокруг стало прозрачным, слишком хрупким, будто реальность — это только слой дыма и шелест бумаги.

— Совпадение, — тихо выдохнул он, глядя в сторону, — мало ли А.С. по стране.

— Мало ли, — её улыбка была тонкой, колкой, в ней не было ни грамма тепла. — А вот у нас в отделе такие совпадения любят проверять.

В этот момент у двери неловко кашлянул Воронцов, будто напоминая о своём существовании.

— Елизавета Павловна, — осторожно вступил он, голос его проскребся по комнате почти шёпотом. — Я же говорил, человек толковый. Он ребёнка спас вчера, в приёмной. У мальчишки дыхание остановилось — он его вытянул. Разве это не важнее каких-то… бумажек?

— Бумажки, Антон Сергеевич, — отрезала она резко, даже не обернувшись, — это основа порядка. Без бумажек — анархия.

Её взгляд снова вернулся к Артёму, внимательный, изучающий, будто она собиралась дочитать в нём то, что не удалось найти в пожелтевших документах.

Лампочка всё так же трещала, будто набирая в себе злость, — и этот скрип вплетался в паузы между словами, делая воздух в кабинете ещё суше. Дым давно осел на абажуре и смешался с запахом чернил, но теперь в комнате будто пахло и чем-то ещё: ожиданием, опаской, тем, что не назовёшь вслух.

— Так, значит, вы из Казани. Документы сгорели. Родных нет. Понимаю. А кто подтвердить может? — голос Елизаветы Павловны был ровный, выверенный, почти равнодушный, но взгляд жёг, будто отравленный лёд.

— Никого не осталось, — Артём слышал собственный голос как через вату. Горло сдавило, будто он глотнул дым вместе со словами.

— Как удобно, — проговорила она, не отводя взгляда, в котором не было ни капли сомнения, только усталое презрение. — И всё же вы устроились у нас, в больницу имени Мечникова, без бумаг, без рекомендаций. Чудеса да и только.

— Меня взяли по нужде, — выдохнул он. — Людей не хватает.

Она медленно придавила папиросу в пепельнице, наблюдая, как остывает пепел, будто в этом движении было что-то личное.

— Может, и взяли, — сказала она, делая ударение на каждом слове, — но мне тут донесли… странные слухи. Про вас.

— Про меня? — он машинально дернул плечом, ловя себя на том, что подался вперёд, будто уже пытается оправдаться.

— Да, про чудо-врача, который «прибором» каким-то пользуется. Что за прибор, Серов?

Артём моргнул, внутри всё сжалось в один плотный узел, и даже мысли стали короткими, обрывочными.

— Какой ещё прибор? — произнёс он, слишком резко, почти вскрикнул.

— Вот вы и скажите, — бросила она холодно, щёлкнув ногтем по папке. — Не я же его видела. Может, и не существует вовсе. А может, существует.

Пальцы Артёма скользнули по ткани брюк, он машинально сжал кулаки. Скулы заходили ходуном, будто всё, что можно было держать под контролем, надо было держать сейчас.

— Это… глупости. Люди болтают, чего не понимают.

— А люди у нас наблюдательные, — тихо произнесла она, опуская глаза, будто уговаривала себя, а не его. — Особенно сейчас. Когда враги повсюду.

У двери раздался осторожный, неловкий кашель — словно напоминание о чужом присутствии. Воронцов шагнул ближе, тень от его плеча легла на край стола.

— Лиза, перестань, — мягко, почти по-домашнему сказал он. — Ты же видишь, человек просто устал. У него смена подряд.

— Я вижу, — её голос был теперь не громче бумаги, которую она перебирала. — И вижу, что почерк похож, инициалы совпадают, и документов нет. Всё вижу.

Она закрыла папку — крышка хлопнула глухо, будто кто-то захлопнул форточку в затхлой комнате.

— Так. Серов, завтра утром принесёте письменное объяснение. Подробное, с деталями. И список тех, кто может за вас поручиться. Если не принесёте — передам дело наверх. Пусть проверят как следует, — голос Елизаветы Павловны был резким, почти отстранённым, как у человека, который уже мысленно уехал домой, но по привычке додавливает каждого.

— Но я же сказал, — Артём попытался найти в голосе хоть тень жалости, — у меня никого нет…

— Тогда пусть проверят сами, — отозвалась она, поднявшись из-за стола. Стул скрипнул, воздух чуть дрогнул. — Проверят, где вы были, с кем, и что за «прибор» у вас в сумке.

Тишина на мгновение повисла в комнате так плотно, что было слышно, как где-то в углу затикали настенные часы, беспристрастно отсчитывая время до чего-то неотвратимого.

— Елизавета Павловна, — тихо, едва заметно пробуя сделать шаг навстречу, заговорил Воронцов. — Он хороший врач. Я отвечаю за него.

Она повернула к нему лицо, в котором поселилась усталость целой смены, — брови чуть дрогнули, губы скривились.

— За него? — повторила она, скептически, даже чуть с вызовом. — Ну что ж, тогда отвечайте. Если выяснится что-то… неположенное — вместе будете объяснять.

Сухо щёлкнула коробка папирос, и она, отвернувшись к мутному стеклу окна, закурила, выпуская дым вверх, как сигнал, которого никто не прочитает.

— Всё, свободны.

Пальцы Артёма едва заметно дрожали, когда он кивнул, стараясь держаться прямо, чтобы не выдать лишнего. Воронцов толкнул дверь, ручка скрипнула старым металлом, и в кабинет рвануло полосой холодного воздуха — за порогом пахло коридором, чужими голосами, почти свободой.

На самом пороге Артём всё же обернулся — как будто за ним осталось что-то важное, невысказанное. В полумраке кабинета, среди дыма, Елизавета Павловна стояла у окна, спина прямая, словно её держит не только кость, но и упрямство. Дым от её папиросы плавно полз вверх, растворяясь в желтоватом свете лампы. Портрет Ленина за её спиной выглядел особенно пристально — как будто оценивающий взгляд устремился прямо на Артёма, сквозь слои стекла, табачного дыма и старых бумаг.

Он шагнул в коридор, не сказав больше ни слова.

Глава 8: Временное принятие на работу

Иван Фёдорович сидел, как будто врос в своё кресло — массивное, чуть продавленное, с облезлой кожей и резким запахом старого лака. В пальцах он теребил очки на толстой дужке, щёлкал ими по столу, будто взвешивал каждое слово, прежде чем выпустить наружу. Лампа на столе едва жила — мутный абажур пускал пятна света по кипам бумаг, по стопкам карт, где проступали следы чёрнил и чужих судеб.

— Значит, вы — тот самый Серов, — начал он, не удостоив взглядом. Слова у него шли тяжело, словно пробирались сквозь сито усталости. — Спасли ребёнка, говорят?

— Да, — почти шепотом ответил Артём. — В приёмном.

— Чем? — коротко спросил главврач, подняв глаза через пенсне, будто разглядывал его не как человека, а как новую строчку в больничной истории. — Говорят, каким-то… прибором?

Артём внутренне сжался. Во рту всё пересохло, язык будто стал чужим, слова застревали между зубами.

— Обычным шприцем, — наконец выдавил он. — Я просто… вовремя сделал укол.

Воронцов, всё это время стоявший в стороне, чуть подался вперёд, голос его был глухой, но твёрдый:

— Он действовал быстро. Мальчик уже посинел, а этот… — кивок в сторону Артёма, — сразу понял, что делать. Без паники.

— Без паники, — усмехнулся Иван Фёдорович, и в этой усмешке сквозил недоверчивый интерес. — Интересно… У нас тут старшие хирурги иногда теряются, а вы — не растерялись.

— Пришлось, — коротко бросил Артём, опуская глаза.

Главврач откинулся назад, кресло издало скрип, похожий на старую сетку — кожа потёртая, с множеством трещин. Из приоткрытого окна тянуло слабым сквозняком, чуть колыхая стопку бумаг.

— Бумаги где? — спросил он после паузы, устало, будто перебирал список ежедневных потерь. — Паспорт, справка, рекомендации?

— Потерялись… — начал было Артём, — в пожаре на вокзале.

— Опять пожар, — проворчал Иван Фёдорович, криво усмехнувшись в угол стола. — С сегодняшнего дня, вижу, у нас эпидемия пожаров.

Воронцов осторожно сказал.

— Документы можно восстановить. Главное — человек на месте, а не бумага, — сказал Воронцов тихо, но твёрдо, как будто отгораживал Артёма от всей этой глухой бюрократии.

Главврач смерил его долгим взглядом поверх очков, поджав губы. Щурился, будто вчитывался в самого Воронцова, а не в его слова.

— Вы, Антон Сергеевич, всегда за всех поручаетесь, — протянул Иван Фёдорович, и по столу застучало перо, оставляя невидимые следы. — Помните, как с тем фельдшером было? Чем закончилось?

Воронцов вздохнул, плечи его чуть опустились, как будто он вдруг вспомнил усталость прошлых лет.

— Это другое, — негромко ответил он. — Этот парень знает, что делает.

— Знает, не знает… — пробормотал главврач, морщась, словно пробовал на вкус плохую новость. — У нас тут не волшебная лавка.

Он взял лист, быстро что-то черкнул, потом резко отложил ручку в сторону, как будто ставил точку не только в разговоре, но и в чьей-то судьбе.

— Ладно, — наконец сказал он, делая выдох сквозь зубы. — Временное принятие. Испытательный срок — неделя. За это время — принести документы. Если не принесёшь — вылетишь к чёртовой матери.

Артём кивнул, чувствуя, как всё вокруг сжимается до размеров стола и лампы.

— Понял.

Главврач махнул рукой, взгляд его вдруг стал совсем усталым.

— Не понял ты ничего, — бросил он, будто напоминая об устройстве вселенной. — Тут не Казань и не курорт. Тут, если кто на тебя донесёт — и глазом моргнуть не успеешь.

Дверь заскрипела, впуская в кабинет полосу тусклого коридорного света. На пороге появилась Мария Ивановна: строгая, в тёмной форме, с узким вытянутым лицом и усталыми, как старое зеркало, глазами.

— Звали, Иван Фёдорович? — голос Марии Ивановны был не громким, но в нём скользнул металл. Она вошла так, будто всю комнату уже заранее поделила на своих и чужих.

— Да, заходите, — Иван Фёдорович кивнул в сторону Артёма, даже не вставая. — Вот, новенький. Временно.

Взгляд Марии Ивановны упал на Артёма — острый, колючий, как холодное лезвие. За этим взглядом чувствовалась привычка видеть людей насквозь, считывать по жестам и голосу то, чего другие не замечают.

— Этот? — уточнила она, с недоверчивым прищуром. — А я думала, слухи…

— Какие слухи? — насторожился главврач, чуть подался вперёд, будто услышал треск чего-то опасного.

— Да всякие, — пожала плечами она, движения быстрые, резкие. — Что он тут с приборами какими-то. Что из тех, что умнее начальства.

— Хватит, — отрезал Иван Фёдорович, щёлкнув пальцами по столу. — Приборы, не приборы — мне всё равно, пока детей живыми оставляет.

— А потом что? — не сдавалась она, голос стал жёстче, будто за плечами уже был личный опыт. — Вы же знаете, как бывает. Сначала «спасатель», потом — проблема.

Воронцов быстро шагнул вперёд, едва заметно прикрыв Артёма собой.

— Мария Ивановна, не начинайте, — сказал он примиряюще. — Человек всего день как тут.

— А вы, Антон Сергеевич, не мешайте мне делать мою работу, — холодно бросила она. — Если вы поручились — вы и отвечайте. А я пригляжу.

— Приглядите, приглядите, — усмехнулся главврач, чуть качнувшись в кресле. — Раз уж у вас глаза острые.

Мария Ивановна кивнула — коротко, как констатация.

— Пригляжу.

Артём почувствовал, как по спине прошёл ледяной мураш, и ладони вспотели. В комнате повисло напряжение, похожее на глухой ток, и лампа вдруг зажглась чуть ярче, будто в знак немого предупреждения.

— Спасибо, — выдавил он, едва найдя в себе голос. Губы будто прилипли к зубам, слова давались через силу.

— Не мне спасибо, — спокойно ответила Мария Ивановна, глядя твёрдо, с каким-то взрослым, будничным укором. — Себе. Чтобы не подвёл.

Главврач уже опять углубился в бумаги, схватил ручку, как будто собирался перегнать всю усталость смены на бумагу.

— Всё, — коротко бросил он, не поднимая головы. — Можете идти. Документы — завтра. Без разговоров.

Артём кивнул, ощущая, как внутри поднимается тяжёлый ком — и чем дальше от стола, тем теснее в груди.

В коридоре шаги глухо отдавались от стен. Воронцов, всё ещё рядом, вдруг незаметно протянул ему шприц, обёрнутый полоской ткани, — жест, почти родственный, но и тревожный.

— Забери, — сказал он шёпотом, головой кивнув в сторону прохода. — И… смотри, избегай чужих слов. И незнакомцев. Здесь слухи долго не живут — они сразу бегут наверх.

Артём сжал шприц в ладони, кивнул — коротко, не споря, словно принял правила чужой игры.

— Понял.

На этом всё кончилось: в полутёмном коридоре их пути разошлись. Артём вернулся туда, где всё началось, в приёмный покой — лампа висела над столом, давая мутный, жёлтый свет, пахло йодом и чуть стёртой тряпкой. Стол был пуст, стерильно пуст: ни бумаг, ни надписей.

Он подошёл ближе, не веря своим глазам. Там, где утром осталась выцарапанная ручкой строка «A.S. 2025», теперь было только чистое, гладкое дерево. Отполированная поверхность, ни царапины, ни буквы — будто тут никогда ничего и не было.

Пальцы скользнули по этому месту.

«Не может быть…».

Он достал медальон, сжал его между пальцами так, что побелели костяшки.

«Мой дед? Или…».

Ветер за окном усилился, снег ударил по стеклу — по-настоящему, с глухим стуком, как в детстве по подоконнику. Артём стоял, не двигаясь, в свете дрожащей лампы, пока за его спиной не растворился коридорный гул и не остались только собственные мысли, отрывочные, тревожные.

«Что, если он уже был здесь?».

Часть 3. Клетушка в коммуналке. Глава 9: Переезд в коммуналку

Коридор тянулся узкой кишкой, стены поблёкшие, с разводами, словно после старого наводнения. Свет падал пятнами — лампочки под потолком дрожали и мерцали, оставляя на полу вытянутые, лоскутные тени. Где-то за трубой неустанно капала вода, каждый кап — как отсчёт, отмеряющий чужое время.

Антон шёл впереди, каблуки отстукивали нервный ритм, будто отзвуки сердцебиения самого здания. Артём шагал следом, чемодан тянул руку вниз, вторая ладонь по-прежнему стискивала шприц, спрятанный под плащом. Воздух в коридоре был вязким — смесь табачного дыма, прогорклого масла и холода, который въедался в плечи.

— Вот, — Антон остановился у двери, на краске которой кто-то когда-то пытался вывести номер, но остались только облупленные, стертые пятна. — Комната свободная. Мария Ивановна разрешила. Но без прописки долго не протянешь.

— Я понял, — глухо ответил Артём, по инерции, будто это была очередная форма вежливости, не больше.

Дверь резко распахнулась — в проёме возникла Мария Ивановна: в старом платке, с папиросой в зубах, узкие глаза смотрели с таким прищуром, будто умели заглянуть под кожу.

— Это и есть ваш знакомый? — хрипло бросила она, коротко, без интереса. — Врач?

— Да, — подтвердил Антон, — из Казани. Работает у нас теперь.

— Из Казани, — повторила она, прищурившись, и голос в этот момент стал опасно мягким, скользким. — Паспорт покажите.

Артём замер, пощёлкал языком, словно пытаясь проглотить ком.

— Утром… принесу. Потерял… был пожар.

— Пожар, — фыркнула она, почти с презрением. — Все вы одно и то же бормочете. — Она затянулась, выпустила дым медленно, целясь ему прямо в лицо, и дым тёк холодной змеёй. — Ладно. Комната есть. Но без прописки — день-два, и всё. На улицу. Я предупреждала.

— Спасибо, — выдавил Артём, не пытаясь встретиться с её глазами.

— Благодарите не меня, — отрезала Мария Ивановна, и в голосе не было даже тени тепла. — Антона благодарите, это он за вас хлопочет.

На мгновение в коридоре стало особенно тихо — даже вода будто перестала капать. Артём услышал собственное дыхание, короткое и неровное, и только чемодан в руке подтверждал реальность происходящего.

Она отошла в сторону, приглушённо кашлянув, и жестом пропустила их внутрь, как в чужой вагон на ночной станции.

Комната была тесная — шаг влево, шаг вправо, и уже упираешься в стену или в прохудившийся комод. Железная кровать стояла у окна, её матрас провалился посередине, пружины уродливо выпирали. На полу пятна от сапог, в углу — печка, вся покрытая ржавыми потёками, будто плакала не один год подряд. Воздух был тяжёлый, с примесью угля и давно не выветриваемого сырого холода. Сквозь щели в раме ощутимо тянуло — ветер стучал, дразня занозами по щеке.

— Вот и вся роскошь, — хмыкнул Антон, глаза его искали в этом нищем интерьере хоть что-то, за что можно зацепиться взглядом. — Жить можно. Если печь растопишь.

— А как её… — начал было Артём, но тут же замялся, неуверенность скользнула в голосе.

— Уголь в ведре, — отрезала Мария Ивановна. — Дрова у Кати возьмёшь, если договоришься. — Она в этот момент смотрела мимо, будто всё в комнате было ей не в новинку, а ты — так, проходящий эпизод.

Из-за тонкой стены донёсся длинный, с надрывом, кашель. Он отдавался в полу и будто бы проникал прямо в кости — тягучий, чужой.

— Кто это? — спросил Артём, настороженно всматриваясь в стену.

— Катя, — ответил Антон. — У неё воспаление.

— Её лечат? — тихо уточнил Артём.

— Не вмешивайся, — быстро, чуть напряжённо бросил Антон, и взгляд его метнулся в сторону Марии Ивановны. — Тут за всё отчитываться надо.

Управдом прищурилась, втянув дым, и на губах её промелькнула тень недовольной усмешки.

— И правда, не суйтесь, куда не просят. У нас без бумаги ни шагу нельзя.

Артём едва заметно кивнул, не поднимая глаз — хотелось исчезнуть в этой комнате, стать таким же невидимым, как всё потертое, стертое временем и людьми. За окном ветер усилился, и на секунду показалось, что холод этот идёт не только с улицы, но и изнутри.

— Понял, — коротко ответил Артём, чувствуя, как в горле всё ещё першит после дыма.

Мария Ивановна задержалась у порога, взгляд у неё был испытующий, будто она оставляла в комнате не просто слова, а свой немой приговор.

— Документы завтра. Не принесёте — свободны. У нас чужих не держим, — сухо сказала она и чуть дольше обычного задержала взгляд на Артёме.

— Принесу, — вырвалось у него слишком поспешно, с какой-то глухой обречённостью.

— Вот и хорошо, — кивнула она и исчезла в коридоре, каблуки простучали по доскам, отдаляясь и растворяясь в доме.

Как только её шаги стихли, Антон шумно выдохнул, словно выпустил наружу накопившееся напряжение.

— Не бойся её, — сказал он, опуская плечи. — Она со всеми так. Тут привыкли жить настороже.

Артём медленно поставил чемодан на пол. Пол скрипнул, холод от окна словно сразу стал сильнее.

— Настороже — это мягко сказано, — пробормотал он.

Антон чуть улыбнулся, пожал плечами, утомлённо, будто оправдывал не только Марию Ивановну, но и весь дом.

— Время такое, — негромко ответил он. — Люди боятся не без причин.

Он вынул из кармана коробок спичек, протянул их Артёму, ладонь немного дрожала от холода.

— Печь попробуй разжечь. Если не выйдет — скажи, помогу.

— Спасибо, — кивнул Артём, принимая коробок.

Антон задержался у двери, оглянулся, затем тихо добавил, почти неразборчиво, будто каждое слово было предназначено только для него и стен:

— И… слушай, — Антон чуть притормозил, голос стал почти шёпотом, — если кто начнёт расспрашивать — не болтай лишнего. Про работу, про прошлое. Тут уши в стенах.

Артём молча кивнул. Тень от его плеча дрогнула на стене, длинная и неровная, как сама эта ночь.

— Понял.

— Ну и хорошо, — Антон натянул пальто, хмуро взглянул на окно и исчез в коридоре, дверь за ним захлопнулась глухо, будто окончательно отделяя Артёма от привычной жизни.

В комнате наступила вязкая, настороженная тишина. Ветер бился за окном, подвывая на стыках рамы, и в этом шуме мерещилось чужое дыхание. Свет от единственной лампы выхватывал из темноты углы, где прятались пыль, забытые вещи и запах чужого быта.

Артём медленно стянул перчатки, сел на край кровати. Матрас под ним угрожающе заскрипел, будто возражал против чужака. Комод у стены стоял под углом, один ящик выдвинут — в щель торчал клочок тряпки. Он потянул ящик на себя, тот заскрипел сухо, неохотно.

Внутри, среди пыли, случайных пуговиц и скомканной ткани, лежала сложенная бумага. Артём осторожно развернул её — буквы на листе дрожали, будто писаны были чужой рукой, спеша: «Не доверяй никому. 2025». Чернила маркера глубоко въелись в волокна.

Он застыл, словно между двух времён, и холод будто стал ощутимее, гуще, плотнее.

«Кто это написал?».

Под бумагой лежала старая, выцветшая фотография. Женщина в светлом платье, с собранными волосами, глядела прямо в объектив — лицо до боли знакомое, будто родное, как на старых бабушкиных снимках.

Артём опустился на кровать, разглядывая фото. Сердце стучало медленно, как капающая в трубе вода.

«Как это вообще возможно…».

Из-за стены раздался кашель, затяжной, надсадный — тот самый, что слышался ещё с порога. Потом по коридору прошли чьи-то шаги — медленные, тяжёлые, каждое движение отзывалось в полу. Он поспешно сунул записку и фотографию обратно в ящик. Хлопнула входная дверь, и в коридоре прозвучал голос Марии Ивановны:

— Серов! — её голос был резким, как удар палкой по косяку. — Завтра в управу не опоздай!

— Хорошо! — крикнул он, вставая.

Снова тишина, только капли за стеной мерили время, и казалось — с каждой секундой он всё дальше от прежней жизни. Артём достал из кармана пузырёк антисептика, сжал его так, что закостенели пальцы. Холод от стекла не отличался от того, что тянулся из окна.

«Чужое время, чужие стены…».

За окном фонарь мигнул и потух, оставив комнату в зыбком полумраке, где тени казались длиннее, чем должны быть.

Глава 10: Знакомство с соседями и конфликт на кухне

На кухне воздух висел плотной стеной — капустный пар мешался с едким запахом угля, от которого щипало в носу. Под потолком клубился серый туман, на лампе легла желтоватая пленка — от копоти и летней жары тут не спасала ни одна форточка. Каждый звук казался громче: из крана в раковине вода падала каплями — настойчиво, как капающий кран в дурном сне, раздражая и без того натянутые нервы.

Артём вошёл, сбросил с головы шапку, чувствуя, как пар окутывает щеки, оставляя липкую пленку на коже. На секунду застыл у порога — из-за стен доносились голоса, кто-то ругался шёпотом, кто-то хохотнул, кастрюли постукивали друг о друга.

Плиту оккупировала большая алюминиевая кастрюля, вокруг тёк жирный свет. Артём поставил свою кружку, вытащил кран — вода зашуршала, и он налил немного в кружку. Металл был холодным, будто вынут из сугроба, и, кажется, на миг у него задрожали пальцы — от усталости, от неизвестности, от того, что теперь всё новое даже в таких привычных деталях.

Он стоял, прислушиваясь к чужому быту, чувствуя себя фигурой в чужих декорациях: чужие запахи, чужие голоса, чужой пар, в котором растворялись знакомые жесты.

— Эй! — раздался грубый голос сбоку. — Ты куда это полез?

Артём обернулся, почувствовав, как за спиной сгустился чужой взгляд. У плиты стоял коренастый мужчина, лет сорока, с короткой жёсткой стрижкой. На лацкане его ватника — яркий комсомольский значок, такой, что бросается в глаза даже в мутном кухонном полумраке.

— Я только воду вскипятить, — тихо сказал Артём, чувствуя себя неловко на этом крошечном пятачке между плитой и окном.

— Вскипятить он, — с явной насмешкой передразнил мужчина. — Тут расписание висит, видишь? Сегодня моя очередь.

Артём огляделся — действительно, на стене рядом с плитой болтался замызганный листок с фамилиями и датами, исписанный разными чернилами.

— Я не знал, — выдавил он, чувствуя, как щёки заливает жар стыда. — Простите.

— Не знал! — громко, нарочно повторил мужчина. — А что ты вообще знаешь, новенький? Кто такой? Из Москвы, да? Или из Казани, как все теперь говорят?

У стола закашляла маленькая девочка — тонкий, злой кашель, будто гвоздём по стеклу.

— Степан Игнатьевич, ну чего вы, — вмешался старик у окна, седой, сутулый, голос усталый, но негромкий. — Пусть человек чай сделает. Не сломает он твою кастрюлю.

— Иван Петрович, вы не учите, — буркнул Степан, с раздражением бросив взгляд на соседа. — Порядок должен быть. Один раз уступишь — потом каждый будет лезть.

Артём невольно отступил на шаг, взгляд его скользнул по алюминиевой кастрюле — та булькала, пар взлетал вверх вязкими клубами, медленно растекался по потолку.

— Я подожду, — тихо сказал он, опуская кружку, будто сдаваясь.

Иван Петрович махнул рукой, что-то тихо бормоча — то ли для себя, то ли для кухни в целом. Вода из крана всё так же капала, будто отсчитывала чужие секунды.

— Да садись, садись, — добродушно махнул рукой Иван Петрович. В его голосе чувствовалось старое тепло, словно он принимал у себя не постояльца, а давно заблудившегося родственника. — Степан у нас тут начальник сам себе.

— Я не начальник, я ответственный, — отозвался Степан, хмуро, будто слово «ответственный» защищало его от всех обвинений. Он окинул кухню взглядом, потом резко ткнул пальцем в Артёма: — А ты, представься.

— Серов. Артём Николаевич. Врач.

— Врач, — протянул Степан, усмехнувшись так, будто слово «врач» для него значило что-то особенное, но не слишком хорошее. — У нас тут уже один врач был. Тоже всё умничал. Кончилось плохо.

— Хватит тебе, — перебил Иван Петрович, чуть привстав, — не пугай человека.

— А я не пугаю, — фыркнул Степан. — Предупреждаю.

Он выудил из кармана блокнот, раскрыл, что-то коротко записал шариковой ручкой, которая скрипела на бумаге так, будто считала минуты.

— Что вы там пишете? — осторожно спросил Артём, не отводя взгляда.

— Да так, для порядка, — небрежно бросил Степан, чуть прикрыв страницу ладонью. — Кто живёт, кто приходит. Управдом просил следить.

— Следить? — переспросил Артём, в голосе прорезалась неуверенность.

— А что, не нравится? — усмехнулся Степан, глаза у него при этом сверкнули. — Значит, есть что скрывать.

Из угла вдруг послышался тоненький голос девочки, тихий, почти шёпот, будто она боялась лишний раз дышать:

— Дядя, а почему у вас одежда такая странная?

Артём повернулся. На табуретке, обмотавшись старым шарфом, сидела девочка — бледная, с запавшими щеками, красные глаза выдавали недавний приступ кашля. Волосы прилипли ко лбу, в руках она сжимала чашку — пар поднимался тонкой ниткой, растворяясь в кухонном воздухе.

— Какая — странная? — переспросил он, чуть улыбаясь, чтобы разрядить атмосферу.

— Ну… блестит, — девочка осторожно ткнула пальцем в его манжеты, там, где ткань медицинской формы ещё не успела потерять свой «больничный» лоск. — У нас таких нет.

— Это рабочая, — объяснил Артём, улыбка получилась чуть усталой. — В больнице носят. Такой у нас порядок.

Она снова закашлялась — звук рваный, будто выдранный изнутри. Маленькое тельце согнулось пополам, пальцы крепко сжимали чашку. Артём подошёл ближе, присел, чтобы быть с ней на одном уровне.

— Давно кашляешь? — спросил он, стараясь говорить тише.

— Неделю, — выдохнула она сипло, губы в белёсых трещинках.

— Её лечат, — вклинился Иван Петрович, тяжело вздохнув. — Да толку мало. Сухой кашель, и горло всё дерёт. Участковая приходила, микстуру дала — только хуже стало.

Артём на секунду задумался, пальцы машинально пошарили по карману. Потом он достал маленький прозрачный пузырёк — антисептик, который всё это время носил с собой как талисман из другой жизни.

В кухне повисла пауза — на миг даже капли в раковине затихли. На него смотрели — кто с любопытством, кто с опаской, а кто и с откровенным недоверием.

— Вот, — сказал Артём, протянув девочке пузырёк с антисептиком, — попробуй по чуть-чуть. Это помогает.

Катя взяла его осторожно, прижимая к себе, словно драгоценность.

— А что это? — спросила она, чуть наклонив голову.

— Лекарство, — ответил он тихо, чтобы не напугать. — Антисептик. Только не пей много, ладно? Каплю — на ложку воды. Не больше.

Иван Петрович подался ближе, стараясь разглядеть прозрачный пластик, тронутый временем.

— А где ж вы такое берёте? — с сомнением спросил он, проводя пальцем по незнакомой этикетке. — Не из аптеки точно, и не в нашем городе.

— Остаток из прежней работы, — быстро нашёлся Артём. — Экспериментальное.

Слово повисло в воздухе, будто случайно брошенный камень. Степан, стоявший у стены, развернулся, и в глазах его мелькнул тот самый взгляд, что в коммуналках называли «учётным».

— Экспериментальное? — с подозрением переспросил он, щурясь. — Что это вы тут детям экспериментальное даёте?

— Это просто… — начал Артём, но Степан уже раскрыл блокнот и сделал пометку, ловко, будто специально ждал такого случая.

— Значит, лекарство, без рецепта, без разрешения, — бормотал Степан, царапая карандашом по бумаге, — интересно, интересно…

— Да перестань ты, — раздражённо бросил Иван Петрович. — Он доброе дело сделал.

— Доброе дело, — с нажимом повторил Степан. — А потом ребёнку хуже станет — кто виноват?

Катя, крепко сжав пузырёк в маленькой ладошке, молчала. Глаза у неё были настороженные, но где-то глубоко в них мелькнула тихая надежда. Пар с плиты поднимался всё гуще, запах капусты становился навязчивее, а воздух между взрослыми и ребёнком будто натянулся, как струна — каждый ждал, что будет дальше.

— Мне уже лучше, — прошептала Катя, сжимая пузырёк, будто сама убеждала — и себя, и взрослых.

— Слышал? — спокойно повторил Артём, не убирая взгляда с девочки. — Лучше.

— Посмотрим, — буркнул Степан, глядя на всех исподлобья. — Тут не Москва, тут у нас всё по правилам. Без прописки и без справок никто тут жить не будет.

Он повернулся к плите, с шумом поднял крышку с кастрюли — пар вырвался густым облаком, сбивая капустный дух, и размешал содержимое так, будто выпускал пар не только из кастрюли, но и из себя.

— Капуста пригорит, — пробурчал он. — Потом опять я виноват буду.

Иван Петрович тихо крякнул, хмыкнул в бороду, от чего табуретка под ним скрипнула.

— Всё у тебя виноваты, кроме тебя, — сказал он, криво усмехнувшись. — Дай парню чай согреть, не зверствуй.

Степан махнул рукой, словно отмахивался от мухи.

— Пусть кипятит, — уступил нехотя. — Только чтоб потом не жаловался.

Артём подвинул кружку к краю плиты, включил огонь — слабое пламя колыхнулось под закопчённой решёткой. Катя всё смотрела на него, и в глазах у неё впервые за весь вечер мелькнула благодарность.

— Спасибо, — шепнула она, стараясь улыбнуться.

— Не за что, — ответил Артём, так же тихо, будто боялся, что голос прозвучит слишком громко для этой чужой, осторожной кухни.

В коридоре послышались шаги — тяжёлые, размеренные, с короткими остановками, как у человека, привыкшего считать свои маршруты наперёд. Степан мигом убрал блокнот в карман, будто отрезал разговор.

— Ну что, Серов, — сказал он теперь другим, нейтральным тоном, — живи пока. Но имей в виду — всё тут на виду.

Артём кивнул, не споря, глядя, как горячий пар поднимается над кружкой, исчезает в клубах чужих запахов. Каждый вдох был чуть настороженней, каждый взгляд — чуть скошенный, как у зверя на новом месте.

«Каждое слово тут — как на учёте», — подумал он, слушая, как вода капает в ржавую раковину, отмеряя, будто секунды, его осторожное, непривычное настоящее.

Глава 11: Неумение растопить печь

Артём стоял у раскалённой печи, вдыхая терпкий, почти ядовитый дым, который щипал глаза и жёг горло. Спички кончались одна за другой — он чиркал, с силой вёл по коробку, огонёк вспыхивал, цеплялся за воздух и гас, не успевая даже зацепить крошку угля. Газетный лист, уже пропитанный гарью, трепыхался в его руке, и каждый новый взмах только раздувал сизое облако внутри печки.

— Чёрт… — выдохнул Артём, отмахиваясь газетой, — почему не загорается-то?..

Он присел ближе, попробовал подуть на тлеющую головёшку — оттуда с силой вырвалось облако густого, жирного дыма и ударило в лицо. Артём дёрнулся, закашлялся, инстинктивно заслонился рукой. Внутри стало совсем душно, на висках выступил пот, а в носу щипало так, будто туда насыпали пепла.

Из коридора донёсся быстрый топот, кто-то возмущённо зашумел, дверь резко распахнулась.

— Кто там сжечь дом решил? Эй! — голос гремел, будто ведро воды по железу. В проёме возник Степан Игнатьевич: руки в боки, глаза сверкают, на губах жёсткая усмешка. — Что за чад, а? Ты что, доктор, печей не видывал?

— Я просто… не так поджёг, — пробормотал Артём, убирая газету и пряча взгляд. — Сейчас поправлю.

— Поправит он! — хмыкнул Степан, подступая ближе, оценивая бедлам в комнате с явным удовольствием. — Такие неумехи подозрительны, доктор. Уголь вон целый день лежал, а теперь дымит на весь этаж.

— Я не хотел…

— Конечно не хотел, — язвительно бросил Степан, не сводя с него взгляда. — Тут все не хотят. Пока потолок не загорится.

Запах гари стал плотнее, в комнате стало душно и тесно, словно сама печь наблюдала за их разговором, копя в себе злой, глухой жар. Артём вытер лоб рукавом, спички в пальцах дрожали, будто руки не слушались совсем. Тусклый свет лампы дрожал в дыму, и казалось, что за окном темнее, чем прежде.

Он постоял ещё с минуту, скрестив руки на груди, потом, буркнув что-то вроде «без прописки, без толку», развернулся и ушёл, шурша тапками по коридору. Дверь хлопнула за ним, и стало вдруг так тихо, что слышно было, как уголь трескается в печи.

«Вот гад, — мелькнуло у Артёма в голове, — уж точно донесёт».

Он ещё раз наклонился к печи, попробовал засунуть под уголь сложенную газету, но дым повалил в комнату ещё гуще, осел на потолке сизыми облаками. За стеной тут же раздался знакомый кашель — детский, сиплый, прерывистый. Катя.

— Проклятье… — Артём откинул дверцу печи, толкнул раму окна. Сразу хлынул морозный воздух, рот наполнился паром, а сквозняк потащил дым на улицу.

В коридоре вновь послышались шаги — теперь медленные, шаркающие, будто старый человек шёл, отмеряя время. В дверях показался Иван Петрович — в выцветшем халате, с керосиновой лампой, от которой дрожал свет по стенам.

— Эх, молодёжь, — сказал он, подёргивая носом, — всему вас учить надо, да всё сызнова.

— Я думал, уголь просто поджечь, — виновато пожал плечами Артём. — А он…

— А он не дерево, — оборвал Иван Петрович. — Сначала дрова нужны, сухие щепки, а уж потом уголь. Где дрова?

— Нету, — вздохнул Артём, глядя на закопчённые стенки печи.

— Вот и чудно, — пробурчал старик, подходя ближе, — откуда ж он загорится, с потолка что ли?

Он наклонился, легко, будто привычным движением, вытащил из печи остатки обугленной газеты, щёлкнул языком и начал рыться в ящике у стены, где обычно хранились все ненужные обломки, которые годились на растопку. Лампа отбрасывала длинные тени, скользя по полу и по лицу Ивана Петровича, в котором читалась привычная усталость и терпеливая забота о чужих ошибках.

— Дай-ка, я покажу. Спички есть? — Иван Петрович протянул ладонь, привычно ожидая коробок.

— Да, — Артём сунул ему спички, а сам поднёс лампу ближе.

— Держи свет, — сказал Иван, опускаясь к печи, как к старой знакомой. — Вот, видишь, воздух нужен, не душить всё этим углём. Не затыкай, а дай дыхнуть.

Он аккуратно подул в топку, развёл остатки золы и щепок. Маленькое пламя вспыхнуло, трепеща на сквозняке, но тут же сникло — уголь зашипел, будто жаловался, но так и не разгорелся.

— Сырой, зараза, — покачал головой Иван. — Его бы просушить надо, а так толку мало.

— Я попробую завтра, — сказал Артём, поднимаясь. В голове шумело от дыма и усталости, за окном всё сильнее шумел ветер.

— Попробуй, — махнул рукой Иван Петрович. — А то замёрзнешь тут к утру, зуб на зуб не попадёт.

Старик уже собирался уходить, но вдруг заметил, как с края комода на пол соскользнула бумага — длинная тень легла через коврик.

— Что это у тебя? — спросил он, наклоняясь.

Артём резко шагнул вперёд, схватил фотографию, но Иван уже успел рассмотреть — на снимке светлое женское лицо, выцветшее платье, упрямый взгляд.

— Женщина, — тихо сказал он, не сводя взгляда с фотографии. — Лицо знакомое…

Иван Петрович всё ещё смотрел внимательно, глаза его сузились, словно он пытался вспомнить, где видел это лицо, или проверить, не врёт ли новый жилец.

— Просто фото. Нашёл на улице, — поспешил добавить Артём, пряча снимок за спину. Голос его прозвучал неуверенно, слишком поспешно, чтобы не выдать волнения.

— На улице? — переспросил Иван, подняв брови. — В такую погоду?

— Ну… да, — выдохнул Артём, стараясь говорить как можно буднично.

— Ага, — протянул старик, не отрывая взгляда, будто оставляя за собой право не верить. — Ладно. Не моё дело.

Он задержал взгляд ещё на секунду, как будто что-то хотел добавить, но только вздохнул, отвернулся и зашаркал к двери.

За стеной вновь раздался кашель — теперь сильнее, чем прежде, с надрывом, как будто сама ночь надсадно выдыхала где-то за досками. Тени на стене дрогнули, и воздух в комнате стал ещё холоднее, а Артём крепче сжал фотографию в руке.

— Это Катя, да? — спросил Артём, вслушиваясь в слабый голос из-за стены.

— Она, — кивнул Иван Петрович, и тень на его лице стала глубже. — Слабая. С осени мается. Мать её на фабрике, ночами почти не бывает.

— У неё, похоже, лёгкие, — негромко заметил Артём, глядя на дверь.

— Ты-то откуда знаешь? — Иван прищурился, будто не сразу решил, стоит ли верить.

— По кашлю слышно, — спокойно ответил Артём. — Сухой, с сипом.

Иван хмыкнул — не то скептически, не то с уважением, в этом звуке смешались усталость и привычка к плохим новостям.

— Много тут кашляющих, — глухо сказал он. — И не все доживают до весны.

Тишину прорезал слабый детский голос, приглушённый дверью:

— Дядя Артём…

Артём шагнул ближе к двери, в голосе его была мягкость, которой здесь никто не ожидал.

— Да?

— Это лекарство поможет? — спросила Катя, хрипло, почти неслышно, как будто слова могли раствориться в темноте.

Он на секунду оглянулся на Ивана, потом уверенно сказал:

— Должно помочь, Кать. Но только понемногу, хорошо? Не торопись.

— Хорошо, — ответила она, и тут же её голос перешёл в новый приступ кашля, сухого и прерывистого.

Иван тяжело вздохнул, глядя куда-то мимо, будто за эту ночь стало понятно — времени у каждого здесь куда меньше, чем хочется верить. За окном снег скребся по стеклу, а в коридоре было так тихо, что казалось, слышно, как в доме остывает воздух.

— Эх… не лезь пока, — тихо сказал Иван, почти шёпотом, будто боялся, что стены услышат лишнее. — Разберись сначала, кому можно помогать, а кого лучше не трогать.

— Что вы имеете в виду? — Артём поднял взгляд, в груди нарастало чувство тревоги, смешанное с растущим непониманием.

— Просто совет, — буркнул Иван, опускаясь снова к печи. — Здесь за всё спрашивают. Даже за добро.

Он подул на уголь, и пламя едва заметно ожило, тонкой язычком лизнуло края, подрагивая на сквозняке.

— Вот, видишь, понемногу пошло. Дым уйдёт, — сказал Иван и, кажется, впервые за этот вечер в его голосе промелькнуло что-то похожее на одобрение.

Артём кивнул, глядя, как тепло медленно пробирается сквозь стылый воздух. Казалось, что даже стены начали оттаивать, дыхание стало легче.

— Спасибо вам.

— Не мне, — отозвался Иван, почти не оборачиваясь. — Себе благодари, что жив пока.

Он уже собирался выйти, но, остановившись у двери, глухо добавил:

— И спрячь свои бумажки. Не всякому в глаза суй. Люди у нас любопытные.

Дверь за ним закрылась, воздух чуть сжался, будто вся комната прислушалась к шагам уходящего старика.

Артём остался один. В печи потрескивало маленькое, хрупкое пламя, отбрасывая по стенам тени. Он поднял фотографию с комода, поднёс к свету — лицо молодое, взгляд упрямый, но что-то смутно родное.

«Бабушка? Нет… она моложе…».

Он прижал фото к ладони, чувствуя ледяной, бумажный холод, будто сам кусочек времени выскользнул из чьей-то чужой памяти.

За стеной снова кашлянула Катя — звук глухой, из самого нутра, не дающий покоя. Из коридора послышался тихий, тягучий шёпот Степана — ни слов, ни смысла, но ощущение чужого взгляда не покидало.

«Он следит», — подумал Артём, сжимая фотографию крепче.

Пламя в печи тихо вздохнуло и затихло, оставив после себя только едва заметный тёплый след, растворившийся в ночной тишине.

Глава 12: Уроки быта от Ивана Петровича

Снег во дворе скрипел под ногами — каждый шаг отзывался глухим, вязким хрустом, будто воздух сам сопротивлялся движению. Мороз обжигал кожу, скулы сводило от холода, а дыхание тут же застывало на шарфе серебристым инеем. Артём держал в руках старое ведро, пытался пристроиться у сарая, но пальцы уже подмерзли, цеплялись за ручку неловко, дрожали.

— Эй, не так бери, — отозвался сзади Иван Петрович, и голос его прозвучал почти мягко. — Ведро перевесит, всё растеряешь. Двумя руками держи, к боку прижми — так надёжнее.

— Да я просто… неудобно как-то, — признался Артём, пробуя поднять тяжёлое, выщербленное полено. Костяшки пальцев побелели от усилия.

— Ничего, привыкнешь, — хмыкнул Иван, подступая ближе, — тут все через это проходят. Вон, даже Катя таскала дрова, пока совсем не слегла.

Артём взял полено, потянулся, едва не выронил ведро — тяжесть на коротком холодном ветру показалась совсем непривычной.

— Тяжёлые, — пробурчал он, запыхавшись.

— Конечно тяжёлые, — отозвался Иван, смеясь одними глазами. — Это тебе не стеклянные баночки в больнице крутить. Здесь всё руками, без церемоний.

Он прошёлся вдоль сарая, зашёл в темноту, оглядел полки с дровами.

— Ага, вот тут сухие, под стенкой, — показал он, оттянув рукав. — Эти бери, остальные — сырые, от них только дыму больше.

Артём нагнулся, наугад нащупал несколько сухих поленьев, уложил их в ведро. Оглянулся — Иван уже отвернулся, пошёл к калитке, глядя в сторону дома. В этот момент Артём вынул из кармана маленький пузырёк антисептика, быстро сунул его под кучу дров, и прижал сверху снегом, чтобы не торчал.

«Пусть полежит. Меньше вопросов будет», — мелькнуло у него. Мороз заколол пальцы, ведро звякнуло, и над двором снова заскрипел снег, будто дом сам напоминал: чужое здесь не задерживается надолго.

— Ну что, живой там? — окликнул Иван, обернувшись через плечо. Снег слепил глаза, падал густо и липко, как вьюга на чужих дорогах.

— Да, почти, — ответил Артём, вытирая рукавом лицо, сгибаясь под ведром.

Пока они шли к дому, снег усиливался, скрипел под ногами, ложился на плечи толстым слоем. У ворот, прямо под фонарём, слышались приглушённые голоса — мужской, с резким акцентом, и женский, упрямый, настойчивый. Артём сощурился, глянул внимательней: возле калитки стояли двое — Степан, угрюмый, в длинном пальто, и управдом в платке, с блестящими глазами.

— Смотри-ка, — тихо заметил Иван, замедлив шаг, — эти опять у ворот шушукаются. Ночами им покоя нет. Всё сторожат.

— Про что говорят, знаете? — спросил Артём, прислушиваясь к отрывистым фразам.

— А я у них спрашивал, что ли? — фыркнул Иван, сдвинув брови. — Но если Степан рядом, значит, кого-то обсуждают. Он без дела языком не машет, уж поверь.

Степан достал блокнот, что-то коротко записал, а управдом кивнула, взглянула через плечо — быстро, исподтишка. Артём поймал на себе её взгляд и сразу почувствовал, как холод пробирает до костей, будто весь снег вдруг стал ещё ледянее.

— Пойдём, — сказал Иван, — не стой на ветру, застудишься. Им только этого и надо.

Они вернулись в дом, забрались по скрипучим, сбитым наспех ступеням. В комнате у Артёма было чуть теплее — печь всё ещё дымила, но уже отдавала слабое, цепкое тепло, которое чувствовалось даже в пальцах. Иван поставил ведро у стены, повозился в кармане, достал маленький свёрток, завернутый в бумагу и нитку. Снег с его плеч стекал лужицами, и в полумраке от лампы всё вокруг выглядело ещё более хрупким и чужим.

Иван поставил перед Артёмом кружку с настоящим, терпким чаем — от него шёл пар, и даже воздух в комнате стал уютней, будто кто-то зажёг лампу погорячее.

— Вот, держи. Чай. Настоящий. Не тот суррогат, что в буфете, — сказал Иван, смахнув крошки со стола.

— Спасибо, — улыбнулся Артём, ладони медленно отогрелись о кружку.

— Можешь и хлеба взять, — добавил Иван, доставая корку из свёртка. — У меня с утра залежалась. Не камень ещё — пожевать можно.

Они сели друг напротив друга, склонившись к столу. Свет лампы мигал, отражался в мутном стекле окна и кидал по стенам длинные, тревожные тени — то тонкие, то короткие, будто в этой комнате время тянулось по-разному для каждого.

— Ну что, как тебе коммуналка? — спросил Иван, наливая чай и откидываясь чуть назад.

— Шумно. И тесно, — признался Артём, глядя на пар, извивающийся над кружкой.

— А ты думал, дворцы тут? — хмыкнул Иван, с каким-то тёплым скепсисом. — Тут каждый сам за себя. Воду — сам, тепло — сам, еду — сам. Только ругаться коллективом.

— Ругаться?

— Ага, — усмехнулся Иван. — У нас тут… как сказать… демократия на кухне. Все равны, но громче всех Степан.

— Похоже, он вас не любит, — заметил Артём, вспоминая, как Степан всматривался в него с кухни, как будто через лупу.

— Меня? — Иван отмахнулся. — Да я ему безразличен. А вот ты — другое дело, — он взглянул поверх кружки. — Он новых не переносит. Особенно тех, кто не вписывается.

— Не вписывается — это как?

— Да по-разному, — вздохнул Иван. — Слишком умный — плохо, слишком тихий — тоже плохо. А если с чем-то непонятным… — он задержал взгляд на Артёме, — тогда совсем плохо.

Артём опустил глаза на кружку, чувствуя, как тёплый чай обжигает губы, а взгляд Ивана будто прощупывает что-то под поверхностью. За стеной что-то глухо грохнуло — будто напоминая: в этом доме каждая деталь чужая, каждый звук под прицелом.

— Вы про пузырёк? — спросил Артём тихо, не поднимая глаз.

— Я ничего не говорил, — спокойно ответил Иван, будто между делом, — но совет дам: не показывай свои вещи. Тут любая мелочь — повод для пересудов, для ненужных вопросов.

— Я понял.

— Да не понял ты, — покачал головой Иван, в голосе была усталая ирония. — Тут доносят не от злости, а от страха. Думают — если на другого покажут, сами выживут. Система такая: лучше первым настучать, чем последним оказаться.

— А вы почему не боитесь? — Артём поймал его взгляд, в котором было что-то крепкое, упрямое.

Иван пожал плечами, уголки рта дрогнули.

— А чего бояться-то? Пенсия всё равно не светит, — сказал он беззлобно. — Живу, пока живётся. А ты молодой, тебе осторожнее надо, лишнего не высовывай.

В этот момент за стеной снова прозвучал кашель — тот самый, сухой, знакомый. Катя. Артём вздрогнул, отреагировал прежде, чем успел подумать.

— Она опять, — пробормотал он. — Ей хуже становится.

— Может быть, — Иван не поднял головы, взгляд его заскользил по столу. — Мать её всё в ночную, девчонка одна почти всё время.

— Надо бы ей помочь, — тихо, почти на ухо произнёс Артём. — Я бы мог…

— Не лезь, — тут же перебил Иван, сурово, почти резко. — Пока не разберёшься, кто тут с кем. Хочешь добра — сначала узнай, кому.

— Но если у неё… — Артём не закончил, но мысль была ясна: вдруг не дотянет, вдруг завтра станет хуже.

— Я знаю, — сказал Иван. — Все знают. Только вслух не говорят. Тут ведь не помогут — лишние вопросы никому не нужны.

Он допил чай до дна, поставил кружку на стол, будто ставил точку в разговоре. Лампа мигнула, и в тусклом, дрожащем свете стало особенно ясно, как хрупко здесь всё: тишина, тепло, даже ощущение безопасности.

— Ладно, ты отдыхай. Завтра рано вставать, — сказал Иван, задержавшись у двери. — И помни: документы к утру будь добр показать. Мария Ивановна не шутит.

— А если не успею? — спросил Артём, голос чуть дрогнул.

— Тогда собирай чемодан, — безжалостно бросил Иван. — Она никого не держит. Свободен будешь в одну минуту.

Он поднялся, аккуратно пригладил воротник, будто выпрямлял не только одежду, но и мысли, и ушёл, притворив за собой дверь.

— Спасибо за чай, — тихо сказал Артём, уже в пустую комнату.

— Не благодари, — отозвался Иван из коридора. — Делись, когда сможешь. Тут всё по кругу.

Когда за Иваном окончательно захлопнулась дверь, в комнате осталось только мерцающее тепло от печи, мутная тень на стене и вязкая, странная тишина. Артём долго сидел, глядя на мутное окно: за инеем виднелся двор, фонарь под покосившейся крышей, снег, редкие темные фигуры у ворот — будто тени, которым некуда уйти.

Он встал, подошёл к комоду, достал сложенную записку: «Не доверяй никому. 2025». Перевернул в руке фотографию.

«Кто ты?», — мелькнула у него тревожная мысль.

Осторожно, чтобы не оставлять следов, он приподнял половицу у стены, сунул обе находки в щель и накрыл доской — скрыто, как маленькое преступление против чужого прошлого.

В коридоре снова послышались шаги — громкие, решительные, и почти сразу по двери раздался стук.

— Серов! — голос управдома звенел безапелляционно. — Документы завтра, слышите? Завтра!

— Слышу, — ответил он, не двигаясь.

— Без них — вылетите, ясно?

— Ясно.

Шаги стихли, растворились в скрипе половиц. Артём сел на кровать, пальцы сжали медальон, привычная царапина уткнулась в ладонь — маленькая точка боли, такая же реальная, как и всё остальное вокруг.

«Я не могу просто ждать», — подумал он, чувствуя, как в груди вместо тревоги просыпается упрямство.

Пламя в печи вздрогнуло, метнуло длинную тень на стену — тень человека, который стоит за спиной и не уходит, сколько бы ты ни пытался спрятаться от прошлого или от себя.

Часть 4: Урок анатомии по-советски. Глава 13: Успешная операция и инциденты

В операционной холод стоял такой, что казалось — стены вот-вот начнут хрустеть, как лёд под ботинком. Воздух был густой от запаха карболки, металлический — будто только что открыли старый, проржавевший ящик с инструментами. Над столом висел тусклый, будто уставший светильник; его лучи дробились в паре, который лениво поднимался из таза, зажатого в руках у Лидии. Она держала его неуверенно, пальцы краснели от горячей воды, но бросать не решалась — движения её были замедленными, почти сонными, будто это всё происходило где-то в другом мире, за мутным стеклом.

Артём, высокий, неуклюжий в этом халате, наклонился над телом, почти не касаясь простыней, — напряжённый, собранный, как снайпер перед выстрелом. Его пальцы ловко, по-пижонски, скользнули к шее пациента, и он замер, ловя пульс: считал удары, чувствуя каждый как отсчёт времени до чёртовой точки невозврата.

— Температура какая была? — спросил он, не отрывая взгляда.

Голос у него прозвучал глухо, как будто издалека — впрочем, Лидия привыкла. Она моргнула, смахивая пар с ресниц.

— Тридцать девять с половиной, — сказала, стараясь говорить чётко, но голос всё равно чуть дрогнул. — Всю ночь стонал, — добавила она, будто оправдываясь.

— Давление? — Артём приподнял брови, не глядя на неё, взгляд всё ещё прикован к серой коже на руке больного.

— Не знаю… — Лидия дернулась плечами, её халат сбился наискосок. — Аппарата нет, — губы у неё побелели. — Только пульс считали.

Пауза в воздухе растянулась, как резина — и тут же лопнула, когда Артём достал из кармана ампулу, обёрнутую в старую, местами прожжённую тряпку. Его жест был быстрым, нервным, но в нём чувствовалась привычка — так делают те, кто больше не ждёт ничего хорошего от стерильности.

— Это что? — спросила Лидия, на миг задержав взгляд на ампуле. Голос стал осторожным, даже чуть сдавленным.

— Местное, — коротко бросил Артём. Он и не думал объяснять, зачем, просто проверил ногтем этикетку, щёлкнул ампулу, готовясь воткнуть иглу в напряжённую, липкую тишину. — Обезболит быстро.

Лидия нахмурилась, нижняя губа у неё чуть задрожала. В свете лампы на лице у неё проступили тени — будто не одни они сейчас в этой операционной, а кто-то третий, невидимый, следит из угла.

— У нас же эфир, зачем...

Лидия попыталась уцепиться за старую инструкцию, будто за спасательный круг, — голос прозвучал хрупко, почти на выдохе, словно в пустой, забытой комнате.

— Эфиром задушите, — отрезал Артём, и в его голосе было что-то бесповоротно будничное. — Молчи, просто подай шприц.

Тень от его руки скользнула по стене, как разрезанная лента. Лидия повиновалась почти автоматически — вытащила из ящика тяжёлый, давно не мытый шприц. Металл поблёскивал ржавыми пятнами, поршень шёл туго. Рука дрожала, пальцы цеплялись за стекло, словно пытались согреться.

— Серов, — выдохнула она, глядя на него снизу вверх, — вы не отсюда, да?

В этот момент даже пар, клубящийся от таза, будто замер, прислушиваясь.

— Потом, — коротко бросил Артём, уже не глядя на неё. — Сейчас режем.

Он ввёл раствор медленно, привычным движением, не моргая — взгляд его зацепился за лицо пациента. Тот дёрнулся всем телом, плечи выгнулись, как струны, но крик застрял где-то в глубине горла. На секунду воздух стал плотнее, даже тусклая лампа, казалось, стала светить слабее.

— Держите крепче, — бросил Артём, даже не спрашивая — требуя. — Так. Скальпель.

Лидия подала инструмент, чуть не выронив, и отступила на шаг назад. Артём действовал резко, почти красиво, как человек, который не сомневается ни в себе, ни в собственных руках. Лезвие уверенно разрезало тугую, налитую воспалением кожу, и гной выступил сразу — густой, мутный, с запахом, от которого всё внутри сжалось.

— Чистим, — приказал он. — Салфетку.

Лидия протянула сложенную тряпку, стараясь не смотреть — прикусила губу, чтобы не зажмуриться. В операционной стало ещё холоднее, будто вся эта сцена происходила где-то на дне ржавого аквариума, где слышно только дыхание, да шелест шагов по потрескавшемуся линолеуму.

— Господи…

Голос Лидии был едва слышен, будто она случайно выдохнула его, не рассчитывая, что кто-то подхватит этот дрожащий звук.

— Не господи, а быстро, — резко бросил Артём, даже не оборачиваясь. В его голосе хрустнуло что-то ледяное, не терпящее возражений. — Стерильного нет?

— Воду только кипятили… — Лидия виновато покосилась на парящий таз, оглянулась на полки — пустые, будто нарочно.

— Ладно, — коротко бросил он, и пальцы его быстро-быстро, не давая себе права на ошибку, закончили перевязку. Перевязочный бинт темнел, вода стекала на пол, растворяясь в пятнах хлорки. — Давление падает. Воду, быстро!

Лидия рванулась к раковине, каблуки застучали по кафелю, всплеск воды и пар над старым, ржавым краном. Она хватала воду руками, будто могла поймать в ней хоть немного спокойствия.

В этот момент в коридоре что-то скрипнуло, дверь медленно приоткрылась — и в проёме показался Николай Павлович. Его лицо было каменным, брови чуть вскинуты, в глазах холодный прищур. Всё в его фигуре было подчеркнуто спокойным, выверенным, почти театральным.

— Что тут у вас? — голос у него был ледяной, даже вежливый, но это вежливость хирурга, который не прощает ошибок. — Без меня начали?

— Пациент на грани, — коротко бросил Артём, не поднимая головы, движения резкие, как у механизма, заведённого до упора. — Ждать нельзя было.

— Ждать нельзя… — протянул Николай Павлович, подчеркивая интонацией, будто примеряет фразу на вкус. — Значит, вы теперь решаете, когда можно, а когда нельзя?

— Я спасаю человека, — голос Артёма стал жёстче, руки двигались автоматически, будто это был не спор, а часть операции. — Всё остальное потом.

— Спасатель нашёлся, — язвительно отозвался Николай Павлович. Слова у него были, как иглы — колют не в кожу, а куда-то под рёбра. — Давно не видел, чтоб так резво с чужим инструментом работали.

Артём не ответил. Повернулся к Лидии, взглядом велел не отставать:

— Повязку плотнее. Держи.

Лидия подчинилась, сильнее прижала бинт к ране. Николай Павлович шагнул ближе, посмотрел на пациента, морщась от запаха гноя, который не мог перебить даже карболка. Воздух в операционной стал густым, словно застоялся, а на полу отражался мутный, размытый свет лампы.

— Не похоже, чтобы он умер, — сказал Николай Павлович сухо, склонившись чуть ближе, будто рассматривал не человека, а результат неудачного эксперимента. В его голосе не было ни злорадства, ни облегчения — только холодная констатация, будто отмечал галочкой очередной пункт в списке процедур. — Повезло вам. Пока повезло.

— Повезло пациенту, — отозвался Артём, даже не пытаясь смягчить тон. Он смотрел мимо старшего хирурга, взглядом цепляясь за трещины на потолке, где клубился тусклый пар.

— Ещё посмотрим, — буркнул Николай, словно решая, стоит ли спорить. — Я сообщу главврачу.

Пальцы его слегка задели дверь, и та скрипнула, словно с досадой. Он исчез в коридоре — по-прежнему выпрямленный, с той особенной походкой человека, который считает себя единственным хозяином в этих стенах.

— Сообщайте, — бросил Артём, не оборачиваясь, и эта короткая фраза отдалась эхом в пустой, пахнущей железом и лекарствами комнате.

Когда дверь за ним захлопнулась, Лидия выдохнула — звук получился неровным, как будто сбежала из-под воды. Она смотрела на Артёма с тревогой, в которой мешались привычный страх и что-то похожее на упрёк.

— Зачем вы с ним так? Он же потом…

— Всё равно скажет, что неправ, — тихо отозвался Артём, отмахнувшись почти устало. — Я видел таких.

Он подошёл к столу, вытер лоб рукавом — пот смешался с запахом карболки. Открыл нижний ящик — тот заедал, приходилось дёргать, и от этого в помещении стало ещё тише. Внутри — комок старых бинтов, засохших, словно переживших войну, и журнал с пожелтевшими, потрёпанными страницами. На обложке бледными буквами проступало что-то иностранное.

— Что это? — пробормотал Артём, вытаскивая журнал и листая первые страницы. Бумага была шершавая, по краям потрескалась. — Немецкий…

Лидия резко насторожилась, шагнула ближе, будто хотела выхватить журнал прямо из рук.

— Не трогайте, — сказала она быстро, вполголоса, словно боялась, что стены подслушают. — Это старое, тут за такое…

— Что, нельзя читать? — Артём мельком взглянул на неё поверх очков, уголком рта едва заметно улыбнулся.

— Иностранное, — прошептала она. — Под подозрением. Спрячьте, пока кто не увидел.

Он медленно перевернул несколько страниц: аккуратные схемы органов, чернила ещё блестят в просветах, между строками — надписи Berlin, 1924, тонкие, как следы от скальпеля. Всё это пахло давней пылью, тревогой, которой пронизан воздух больницы.

— Ценное, — сказал он вполголоса. — Можно многое понять.

— Вам жить надо, а не понимать, — почти злобно прошипела Лидия, и глаза у неё блеснули страхом. — Спрячьте.

Артём тихо закрыл журнал, словно опасался, что листы зашуршат слишком громко, и засунул его обратно, глубже, под бинты.

За дверью раздался приглушённый, тягучий шёпот, в котором угадывались чужие голоса — сбивчивые, как уличный ветер. Потом тихий, почти невесомый звук — будто кто-то осторожно, с опаской, дотронулся до дверной ручки одним пальцем. Лидия мгновенно побледнела; кожа на щеках стала почти прозрачной, как у больничных привидений, которые ночуют между старыми стенами.

— Санитар опять. Он всегда слушает.

В голосе у неё было больше усталости, чем страха, но дрожь всё равно пробежала по спине. Артём, не тратя лишних слов, подошёл к двери, дёрнул её резко. В слабо освещённом коридоре что-то мелькнуло — полоска тени, призрак белого халата, растворяющийся в полутьме.

— Эй! — коротко крикнул он, с такой злостью, будто хотел пробить стену этим словом.

Ответа не было, только звук торопливых шагов — кто-то убегал, задевая плечом стену, словно боялся оглянуться.

Артём вернулся, глядя на Лидию в упор, не моргая:

— Вы его знаете?

— Его все знают. Молчит, но видит всё. А потом… — она запнулась, опустила взгляд, — куда-то уходит.

— Куда? — в голосе Артёма прозвучал вызов, будто он хотел выгрызть у этого места хоть кусок правды.

— Кто ж знает, — Лидия нервно одёрнула халат, словно тот стал тесен. — Говорят, к Степану ходит.

Артём сжал кулаки, в костяшках хрустнула злость, сдержанная и очень уставшая.

— Прекрасно.

Лидия бросила взгляд на пациента, потом снова на него. Лицо её стало тревожным, напряжённым, будто она решала, говорить ли дальше.

— Вы… аккуратнее, ладно? С вашими словами, жестами, лекарствами. Тут всё видят, всё запоминают.

— Понял, — выдохнул он тихо, не споря.

Лидия подала ему полотенце, мягко, чуть задержав на мгновение пальцы на его руке.

— Руку оботрите.

Он вытер ладонь, пальцы — по одному, тщательно, как будто стирал с себя не только кровь, но и чью-то память. Глянул на Лидию, и в этом взгляде было что-то насторожённое, будто ждал, что она скажет ещё.

— Спасибо. Без вас не справился бы.

Артём проговорил это глухо, как будто воздух в операционной сжался и не хотел выпускать ни одного настоящего слова. Он смотрел на Лидию так, будто видел её впервые — тонкие пальцы, покрасневшие от горячей воды, дрожащие плечи, взгляд, постоянно ускользающий в пол.

— Не говорите глупостей, — буркнула она, стараясь спрятать глаза, будто их можно было спрятать вообще. — Я только держала таз.

Он чуть усмехнулся, уголки губ едва заметно дрогнули, но в этой усмешке было что-то усталое и упрямое.

— Иногда это главное.

В операционной стало тише — за окном снег усилился, слепя стекло редкими, большими хлопьями. Во дворе сквозь мутную плёнку стекла виднелся асфальт, мокрый, серый, и фонари, свет которых казался потухшим. Артём вдруг обернулся: взгляд зацепился за плакат на стене, тусклый лозунг, знакомый до боли. Угол бумаги отклеился, и под ним темнело что-то старое, словно след, оставленный чужой рукой.

Машинально, не думая, он потянул за край плаката — тот легко отошёл, оголив жёлтую, дореволюционную бумагу. Под ним, прямо в середине стены, проявился рисунок крыла, нет, целого ангела — лицо стерлось, но крылья, детали, тени остались.

Лидия мгновенно схватила его за руку — пальцы холодные, напряжённые.

— Не трогайте!

— Почему? — он смотрел ей в лицо, не отпуская угол.

— Такие вещи под запретом, — зашептала Лидия так, будто в комнате было полно ушей. — Это же икона была, их закрашивали. Если кто увидит…

Артём медленно отпустил край плаката, позволив ему беззвучно упасть, закрывая картинку.

— Пусть висит.

— Лучше ничего не трогать, — сказала она, быстро пригладив плакат ладонью, возвращая всё на место. Голос стал ниже, тревожнее. — Даже воздух тут слушает.

Он кивнул, почти машинально, взглядом скользнул по окну, за которым сгустился снег, и застывший двор выглядел так, будто его залили молоком. Тени от лампы сползали по полу, по инструментам, по их рукам, делая их длиннее, чем они были на самом деле.

Через минуту дверь открылась снова. На этот раз в проёме появился санитар, бледный, с опущенным взглядом, будто его сюда загнали — он не поднимал глаз, говорил скороговоркой:

— Старший просил вас к нему.

— Передайте — приду позже, — коротко ответил Артём, не давая ни единого шанса на разговор.

Санитар пожал плечами, исчез за дверью, оставив после себя только тихий скрип и ощущение чужого дыхания в комнате.

Лидия тихо сказала, почти шепотом, будто просто решила закончить мысль:

— Он всё слышал. Всё.

Артём посмотрел на окно, где в мутном стекле отражались два силуэта — его и Лидии. Лица слились с тенями, отдалились, как будто их нарисовали чёрной тушью.

«Уже поздно», — подумал он, медленно сжимая пальцы в кулак.

Пациент дышал ровно, грудь поднималась в ритме, задаваемом кем-то извне. Всё вокруг стало ещё тише, как будто ждали чего-то нового — другого, невидимого, что неизбежно ворвётся сюда, как только они позволят себе поверить в облегчение.

Глава 14: Партсобрание и ошибка Артёма

Стук ручки по столу был резкий, властный — будто короткий выстрел, мгновенно оборвавший любые разговоры. В зале сразу стало тесно, воздух будто сгустился, и даже свет из узких окон стал казаться тусклее. Парторг медленно поднялся из-за стола, на ходу приглаживая лацканы серого пиджака; его движения были выверенными, почти театральными, как у человека, привыкшего держать на себе взгляд десятка глаз.

— Товарищи, — начал он, громко, с нажимом, чтобы даже самый рассеянный на заднем ряду перестал считать трещины на потолке, — собрались мы сегодня обсудить важное. Вопрос дисциплины и политической благонадёжности.

По залу прошёл лёгкий, тревожный вздох — будто окна дрогнули от порыва ветра. Артём сидел примерно посередине, не слишком близко к начальству, но и не в тени — как раз там, где легче всего почувствовать на себе чей-то взгляд. Позади кто-то тихо шептался, пересмеивался или, наоборот, осуждающе сопел в ухо; Артём ощущал этот перешёптывающийся поток кожей на затылке. Рука на колене едва заметно подрагивала, пальцы непроизвольно стискивали ткань брюк.

— Начнём, — сказал парторг, кивнув кому-то у стены. — Товарищ главный врач, вам слово.

Иван Фёдорович встал тяжело, как будто собирался не выступать, а выносить приговор. Привычным жестом поправил пенсне, посмотрел поверх него куда-то вдаль, за спины присутствующих. Свет отражался в стекле, делая глаза похожими на маленькие зеркала.

— Коллектив работает… в целом удовлетворительно. — Он говорил медленно, выверяя каждое слово, чтобы не ошибиться ни в интонации, ни в смысле. — Но есть проблемы. Дисциплина страдает. Новые сотрудники не всегда проявляют должное понимание партийных задач.

Он не смотрел на Артёма, будто не хотел даже взглядом выдать, о ком идёт речь. Но Артём чувствовал — каждое слово сейчас адресовано ему, пронзает, как игла, насквозь. Лёгкий шорох прошёл по рядам, кто-то уронил карандаш, кто-то хмыкнул.

— Вот, например, товарищ Серов, — вдруг произнёс главный врач, и по залу пронеслась едва заметная волна напряжения.

— Врач толковый, спору нет. Но — методы странные. И документы не представил до сих пор.

Шёпот за спиной сразу усилился, перекинулся по рядам — ощущение было такое, будто в зале зашевелились невидимые мыши. Парторг наклонился вперёд, сцепив пальцы в замок, и его взгляд стал тяжёлым, внимательным.

— Да, да. Этот вопрос нужно обсудить.

Артём встал, чувствуя, как резко пересохло во рту. Сердце билось в горле, ноги казались чужими — тонкими и ломкими, как ножки старого стула. Взгляд уткнулся куда-то в стол, а за спиной всё ещё ощущался этот липкий, жадный шёпот, словно кто-то выдувал из воздуха все оправдания до последнего слова.

— Документы… задержались, — произнёс Артём, и в этом голосе была почти слышна щербатая пауза, как после крика в пустом зале. — Из-за пожара, я… часть утратилась.

Парторг сощурился, взгляд у него стал острым, как ножка циркуля.

— Пожара? — переспросил он, вытягивая каждое слово, будто проверяя их на прочность. — Где именно?

— На вокзале. Когда переезжал.

В зале на секунду стало ещё тише, даже те, кто шептался, замерли — и сразу после этого чей-то тонкий голосок сзади тихонько хихикнул, будто только этого и ждал.

— Хм. Удобно, — заметил парторг с кривой полуулыбкой, и в его голосе скрипнуло недоверие. — Всё сгорело.

Артём слышал, как по рядам поползла волна невидимого одобрения — так всегда бывает, когда кто-то падает, а все смотрят, не помочь ли ногой.

Николай Павлович поднялся без спешки, заложив руки за спину, и посмотрел на Артёма в упор:

— Я бы хотел добавить, — произнёс он. — На прошлой неделе товарищ Серов допустил… скажем так, вольность. Сорвал плакат в операционной. Под лозунгом — царская мазня.

По залу прокатилась лёгкая дрожь, кто-то шумно задышал. Артём не поднимал головы:

— Не мазня, — пробормотал он, чувствуя, как ком в горле становится всё плотнее. — Просто… под бумагой был рисунок.

Парторг не дал договорить, резко перехватил инициативу:

— А зачем вы трогали? Кто вам разрешил?

— Он мешал, был отклеен, я… — Артём споткнулся на полуслове.

— Мешал? — парторг шагнул ближе, нависая. — Ленин и Сталин вам мешают, товарищ Серов?

— Я этого не говорил!

Голоса в зале смешались, как вода с пылью, но Николай Павлович не позволил затихнуть разговору:

— А что вы говорите? Может, поясните, откуда у вас привычка обсуждать приказы и инструкции? Или это у вас заграничная школа?

— Что вы имеете в виду? — в голосе Артёма прозвучал слабый вызов, но руки у него сжались в кулаки.

— А то, что санитар докладывал: видели, как вы листали иностранный журнал. Немецкий.

Лидия, сидевшая в самом конце, будто втянулась в спинку скамейки, голова её склонилась, волосы заслонили лицо. Воздух в зале стал густым, плотным — как перед грозой, когда молнии уже нацелились в самое сердце.

— Это был медицинский журнал, — произнёс Артём, отчётливо, стараясь не споткнуться на глухом чужом акценте страха. — Старый, из архива. Я просто изучал схемы.

— Схемы, — повторил парторг, смакуя слово так, будто пробовал на вкус что-то подозрительное, слегка подкисшее. — Иностранные. Значит, заграница вам ближе, чем советская наука?

— Да при чём тут… — начал было Артём, но голос тут же сломался, застрял в горле.

— При том, что мы боремся с космополитизмом! — резко повысил голос парторг, чтобы каждый в зале услышал именно это слово. — А вы приносите в больницу чужие порядки.

— Я спас пациента, — твёрдо сказал Артём, чувствуя, как в груди сжимается что-то твёрдое, хрупкое. — Он бы умер.

— Жизни больных спасает не один человек, а коллектив! — отчеканил парторг, жёстко, словно бил ладонью по холодной доске. — И не теми средствами, что не утверждены Наркомздравом.

— Простите, но… если метод работает…

— Метод работает? — перебил парторг, иронично глянув в зал, словно приглашая всех стать свидетелями фарса. — Слышали, товарищи? «Метод работает». То есть, по его логике, если завтра буржуазный врач скажет, что молитва лечит, — мы тоже примем?

Кто-то в зале громко кашлянул, гулкий стук каблуков прозвучал эхом по бетонному полу, будто кто-то пытался прервать зависшую тишину.

— Я лишь сказал… что ошибки бывают. Что врач, сделавший ошибку, не вредитель, — голос у Артёма задрожал, но он уже не мог остановиться, слова срывались с языка.

— Как это «не вредитель»? — парторг резко вскинул голову, глаза сверкнули. — А кто же он тогда, если не вредитель? Вред идёт от ошибки — значит, вредитель!

— Ошибка — не преступление! — сорвалось у Артёма, неожиданно громко, резко. — Это просто… неумение!

В зале воцарилась звенящая тишина. Даже лампа под потолком будто перестала гудеть — на мгновение исчезли и свет, и воздух, и весь зал будто сжался в одну точку, где остался только этот спор. Главврач уронил ручку, потом наклонился, поднял, так и не решившись поднять глаза на зал.

— Товарищ Серов, — парторг проговорил медленно, растягивая паузу, как будто специально нащупывал у Артёма слабое место. — Вы сейчас произнесли очень опасную фразу.

Артём почувствовал, как по спине пробежал холодок. Казалось, воздух в зале стал плотнее, тяжелее — дышать стало трудно.

— Я… — хотел что-то добавить, но слова повисли в горле.

— Ошибки, говорите, не преступление? А где вы такое слышали? В какой стране?

Голос парторга был жёстким, почти ледяным — в нём не было ни грамма сомнения, только выученная подозрительность и нажим, с которым обычно давят на гвозди.

— Я имел в виду… — попытался объяснить Артём, но его тут же перебили.

— Вы думайте, что говорите! — голос перешёл на новую ноту, громче и злее. — Вредительство — это преступление против государства! А если вы оправдываете врагов народа…

— Я никого не оправдываю! — выкрикнул Артём, стараясь удержать хотя бы остаток спокойствия, но в голосе уже сквозила усталость.

— Тогда почему защищаете? — ледяным голосом добавил Николай Павлович, не мигая смотря ему в глаза. — Слишком горячо вы спорите, как будто речь о вас.

В зале нависла угрожающая тишина. Главврач вдруг вмешался, устало оглядывая присутствующих:

— Хватит, — твёрдо сказал он. — Хватит, товарищи. Не превращайте собрание в допрос.

— Это не допрос, — усмехнулся парторг. — Это партийное обсуждение.

Он снова повернулся к Артёму, в голосе было что-то мягкое, но в этом было больше опасности, чем в любой угрозе:

— Ну что ж. Расскажите нам, товарищ Серов, о своём происхождении. Из какой вы семьи?

Артём почувствовал, как зал стал теснее, все взгляды теперь были на нём. Секунды тянулись, как густой кисель. В голове стучала мысль: «Сейчас главное — не оступиться».

— Я… из подмосковной. Обычная семья.

Парторг прищурился, в зале зашевелились — ловили детали.

— Какая — рабочая, крестьянская?

— Рабочая, — быстро сказал он, стараясь не показать дрожь в голосе.

— Где именно работали?

— На… на железной дороге.

— Где?

— Под Серпуховом.

Парторг посмотрел пристально, губы его сложились в тонкую линию. Воздух вокруг Артёма словно остыл ещё больше — с каждой секундой он чувствовал себя всё дальше от зала и ближе к краю, где любой ответ может оказаться шагом в пустоту.

— Интересно. А почему в анкетах это не указано?

Голос парторга был тягучим, с ледяной примесью насмешки. В зале кто-то зашевелился, а Артём почувствовал, как щеки начали гореть.

— Я… не успел заполнить, — пробормотал он, голос предательски ослабел.

— Не успел, — эхом повторил парторг, будто смакуя эту нерасторопность, выдавливая из неё обвинение. — Всё вы не успеваете, товарищ Серов. Ни документы, ни анкету, ни объяснение по плакату. Но успеваете листать немецкие журналы и менять методы.

Слева кто-то шепнул:

— Нехорошо это…

Шёпот покатился по рядам, будто тёмная вода.

Главврач, наконец, поднялся, стуча ручкой по столу — раз, два, три, словно призывал к порядку:

— Достаточно. Мы всё услышали.

Парторг кивнул, окидывая зал быстрым взглядом:

— Тогда так. Товарищ Серов получает предупреждение. До выяснения происхождения и проверки документов. А пока — под наблюдением старшего хирурга.

Слова повисли, как тяжёлое одеяло.

Николай Павлович склонил голову, губы растянулись в тонкой усмешке:

— Будет сделано.

Артём открыл было рот — хотел возразить, оправдаться, хоть как-то объясниться, но слова так и остались внутри, тяжёлым комом. Он только кивнул, не поднимая головы.

— Можете садиться, — отрезал парторг. — И совет вам, товарищ Серов: прежде чем говорить, подумайте, где живёте.

Собрание завершилось, но напряжение в воздухе не рассосалось — оно, наоборот, стало плотнее, будто на стенах поселился новый, невидимый слой пыли. Люди расходились молча, опуская глаза, спешили, словно боялись задержаться здесь ещё хоть минуту. Лидия задержалась у двери, посмотрела на Артёма — взгляд был полон тревоги, но она так и не подошла.

У самого выхода санитар что-то быстро шепнул парторгу, тот кивнул — коротко, по-деловому, даже не глядя на Артёма.

По спине прошёл ледяной ток, будто кто-то только что опустил ладонь между лопатками.

«Началось», — мелькнуло в голове у Артёма, и это слово эхом застряло где-то в глубине — там, где дыхание становится тише, а тени сгущаются вокруг быстрее, чем можно привыкнуть.

Глава 15: Уроки выживания от Лидии и Антона

Лидия догнала его у бетонной лестницы — той самой, где от сырости вечно прилипают подошвы, а под перилами скапливается тёмная мутная пыль. Её пальцы цапнули его за рукав — не сильно, но настойчиво, будто пыталась выдернуть его из этого липкого коридорного воздуха.

— Подождите… не идите туда. Видели, да? Санитар опять трётся с этим из канцелярии. Там, за углом, возле окна.

Голос её почти срывался на шёпот, как будто само слово «канцелярия» могло вызвать из стены ещё одну тень. Артём замер, обернулся: у конце коридора мелькнула чья‑то спина в тусклом свете, потом тяжёлая дверь захлопнулась, дрогнула на петлях.

— Пусть шепчутся, — сказал он, с трудом подбирая слова. В голосе усталость, вперемешку с такой же застарелой, как эта пыль, злостью. — Чего им ещё надо от меня?

Лидия подалась ближе, лицо её почти слилось с жёлтым пятном лампы.

— Им надо, чтобы вы ошиблись, — шепнула она, губы еле шевелились. — Ещё хоть раз, и всё. Вы же видели, как парторг сегодня смотрел?

Артём вздохнул, будто в нём давно кончился воздух.

— Я сказал правду, — выдохнул он сквозь зубы. — Ошибка — не преступление.

— Тсс, — перебила она быстро, обернулась на дверцу кладовки, откуда тянуло йодом и чем-то металлическим. — Не говорите так здесь. Даже шёпотом нельзя — вы же знаете.

Он сглотнул, взгляд упрямый, растерянный.

— А как… — он запнулся, слова комкались, как скомканная простыня, — как вообще можно работать, если за каждое слово...

— Никак, — отрезала она, опуская глаза к полу. — Просто надо помнить, какие слова можно, а какие нет. Тут по-другому не получится.

Скрипнула дверь палаты, из-под которой тонкой струйкой выползала полутень. В проёме появился мужчина в мятом сером халате — Антон. Он вышел медленно, словно сквозь вязкую воду, задержал взгляд на них, чуть прищурился.

— Вы что, прямо под лампой совещаетесь? — голос Антона был тихий, но от этого почему-то в коридоре стало только теснее. Он шагнул ближе, будто накрывал их тенью от собственного халата. — Хотите, чтобы все услышали, что тут происходит?

Лидия дёрнулась, голос её стал тонким, почти прозрачным.

— Мы просто…

— Не "просто", — перебил Антон, глухо, почти не глядя на неё. — Здесь стены как мембрана, всё слышно, даже если шептать на ухо. — Он повернулся к Артёму, в глазах — тревожная усмешка: — Вы хоть понимаете, что сегодня устроили?

Артём прищурился, губы побелели.

— Я всего лишь высказал мнение. Разве нельзя?

— Мнение? — Антон хмыкнул, склонил голову набок, в голосе зазвучал холодок. — Тут мнения не высказывают, тут соглашаются.

— Но это же абсурд, — вырвалось у Артёма, в его тоне сквозила нервная усталость.

— Конечно абсурд, — кивнул Антон, понизив голос до едва слышного. — Только это не им объясняй, а сам себе запомни. Так тут всё устроено.

Лидия кивнула, плечи опали.

— Серов, послушайте. Термины вроде «вредитель» или «космополит» — это не просто слова. Это клеймо. Повесили ярлык — и всё, тебя как будто не было.

— Вредитель — это же… тот, кто что-то портит специально, — пробормотал Артём, словно проверяя, насколько слова могут ещё что-то значить.

— Тут не важно, специально или нет, — Лидия посмотрела в сторону, голос её дрожал. — Главное — чтобы кто-то сказал. Этого достаточно.

Антон подошёл вплотную, из-под халата пахнуло аптекой и чем-то горьким.

— Был у нас тут один, хирург. Ошибся с наркозом. Всё, вредитель. Неделя — и забрали, ни слова не дали сказать.

Артём сжал кулаки так, что костяшки побелели, а ногти впились в ладони. Воздух вдруг стал липким, как бинты после перевязки, и отступать было уже некуда.

— Это безумие, — выдохнул Артём, срываясь почти на хрип, будто коридор вдруг сжал его горло невидимой петлёй.

— Тихо, — Антон поднял ладонь, взглядом дал понять: здесь громко даже думать опасно. Пространство вокруг стало плоским, чужим, будто звук любого слова тут же втягивался в стены и летел дальше — туда, где уже не твой голос.

В коридоре воцарилась вязкая пауза. Из палаты донёсся глухой, надрывный кашель, и кто-то попросил: «принеси марлю». В воздухе запахло мокрой ватой и лекарствами. Лидия выдохнула — нечто тяжёлое скользнуло по её лицу.

— Вы должны понять, — её голос стал едва различимым, почти растворился в шуме вентиляции. — Тут слова — как лезвия. «Вредитель» — значит саботажник, которого вычеркнут за одно движение. «Перерожденец» — тот, кто предал, изменил партию. «Классово чуждый» — враг, у которого даже дыхание подозрительно. Любое из этих слов — не просто клеймо, а приговор.

— И вы… вы с этим миритесь? — Артём проглотил комок, в глазах мелькнула непонятная досада.

— А что нам остаётся? — Лидия понизила голос, едва шевеля губами. — У нас семьи, дети. Мы просто живём — вот и всё.

Антон, не мигая, смотрел на него, будто пытался разглядеть что‑то за его спиной, в тени, где всегда пахнет сыростью.

— А вы, Серов… откуда вы взялись? — голос был уже не обвиняющим, а странно исследующим.

— Из Подмосковья, — машинально выдал Артём, словно повторял заученный пароль.

— Да бросьте, — губы Антона скривились в усмешке, где скепсис и усталость смешались в одну линию. — Говорите вы не как местный. Ни слов, ни интонации. Словно чужой язык под языком.

— Я… я просто жил в разных местах, — пробормотал Артём, не поднимая глаз.

— Ага, — тихо кивнул Антон, — и немецкие журналы у вас тоже, выходит, из Подмосковья?

Лидия резко дёрнула Антона за рукав, словно хотела перехватить его слова, вырвать их обратно, пока не поздно.

— Не начинай, — голос Лидии прозвучал остро, словно хотела поставить заслон между ними.

— Да я и не начинаю, — пожал плечами Антон, глядя вбок, куда-то за Артёма. — Я просто предупреждаю. Пусть выкинет из головы всё это: и журналы, и свои уколы с запада.

Артём опустил глаза, пальцы сжались в кулак.

— Уже. Сжёг.

— Вот и правильно, — кивнул Антон, голос стал чуть мягче, но в нём всё равно царапала тревога. — Если кто спросит — скажешь, что нашёл и отнёс в архив. Всё. Не придумывай ничего сложного.

— А если всё равно будут копать? — в голосе Артёма дрожала нерешённая боль.

— Придумай себе биографию, — сказал Антон тихо, не оборачиваясь, будто говорил не человеку, а тени на стене. — Обычная рабочая семья. Отец — слесарь, мать — на фабрике. Ни сёл, ни учёбы, ни заграницы. Всё чисто, как у всех.

— Но это же ложь, — с горечью сказал Артём, в груди глухо защемило.

— Ложь тут безопаснее правды, — отозвался Антон, на этот раз серьёзно, даже чуть жёстко. — Я знал врача. Его уволили за открытку из Парижа. Просто открытка — и всё, нет человека.

Лидия тоже кивнула, взгляд её стал стеклянным, будто ушёл куда-то внутрь себя.

— Здесь правда никого не спасает. Только молчание, — прошептала она.

Они застыли в этом коридорном полумраке, в воздухе висел запах влажных стен, йода и далёкого страха. В самом конце коридора, там, где сливались свет и тень, снова мелькнула фигура — санитар остановился, медленно повернул голову, будто ловил обрывки их слов, прислушивался к дыханию.

— Видите? — Лидия едва шевелила губами, будто боялась сдвинуть воздух. — Он всё время там, караулит у двери.

— Пусть слушает, — буркнул Артём, но голос у него неожиданно дрогнул, стал ломким.

— Нет, вы не понимаете, — Лидия тронула его за локоть, взгляд у неё стал тяжёлым. — Он потом шепчет парторгу. Не важно, что там было на самом деле. Главное — что он расскажет. Только его слова и останутся.

Антон, сдвинув брови, шагнул ближе. Его лицо стало резким, как тень от столба, губы почти не двигались.

— Учись молчать, Серов. Тут если спрашивают — отвечай коротко, без эмоций. Ни шагу в сторону, ни шуток, ни улыбок не позволяй.

Лидия кивнула, добавила чуть слышно, будто выдыхала одно слово на двоих:

— И свои методы… эти твои странные инъекции — никому не показывай. Даже если они кого-то спасают. Не рискуй.

В голове у Артёма зашумело — глухо, будто издалека, как если бы кто-то открыл подвал и пошёл по ступеням вниз. Слова теряли смысл.

— Как слова могут быть преступлением, — пробормотал он, почти не замечая, как в горле стало вязко.

Лидия посмотрела на него в упор, не моргая.

— У нас может всё. Даже молчание — преступление.

За окном снег стал гуще, крупные хлопья прилипали к мутному стеклу, расплывались в жёлтом свете уличного фонаря. Лампа над их головами мигнула — холодный свет качнулся и вернулся, словно ничего не случилось. Где-то вдали хлопнула дверь, отозвалась пустотой — санитар исчез, ушёл во двор или растворился в темноте.

Антон вздохнул так, что стало ясно: разговор окончен.

— Ладно. Разойдёмся. А то сейчас решат, что мы тут кружок по интересам завели.

Лидия задержалась на секунду, её взгляд коснулся Артёма — внимательный, тревожный, как у человека, который передаёт что-то важное, но не может сказать вслух.

— Учите язык, — шепнула она на прощанье. — Без него пропадёте.

Артём кивнул, опустив глаза.

Они ушли — Лидия первой, Антон за ней, будто уносили с собой остатки тепла. Артём остался один посреди коридора. За дверью слышались глухие голоса, раздражённые шаги, скрипела катушка носилок. Снег за окном падал густо, тяжело, без звука, словно кто-то стирал мир снаружи.

Он долго стоял у мутного стекла, глядя, как белые хлопья медленно закрывают больничный двор. В груди разливался холод, какой бывает только в начале зимы, когда не знаешь, будет ли дальше весна.

«Надо учиться жить по их правилам», — мелькнуло в голове, и почему-то впервые стало страшно не за жизнь, а за себя самого.

Часть 5. Цена одного дыхания. Глава 16: Срочный вызов и прибытие функционера

Двери приёмного покоя распахнулись с хрустом, будто кто-то выбил их плечом. В зал тут же ворвался ледяной поток воздуха — свежий, хлесткий, он мгновенно прогнал запах больничного йода, смешался с эхом чьих-то выкриков:

— Осторожней! Бережно, я сказал!

В проёме показалась катилка, глухо стукнувшись колесом о порог. На ней — мужчина в роскошном тёмном пальто, лицо бледное, белее простыни, рот перекошен от боли, глаза остекленевшие, впившиеся в потолок. За каталкой двое в штатском: шаг выверенный, жёсткий, лица одинаково застывшие, будто из воска, взгляды — острые, холодные.

— Врача! Срочно сюда! — рявкнул один из них, не терпя возражений.

Артём, сидевший за столом, сдвинул бумаги в сторону, встал так резко, что стул скрипнул.

— Что случилось?

Высокий, седоватый, в строгом костюме, шагнул вперёд, хрипло выдавил:

— Боль в животе. С вечера. Теперь — хуже, видно же.

— Имя пациента?

— Михаил Григорьевич, — голос прозвучал с нажимом, будто чеканил каждую букву. — Зампред райсовета.

В зале повисла тишина, напряжённая, как перед грозой. Кто-то из персонала шепнул за спиной: «Партийный…», слова поплыли по комнате, заставили несколько человек втянуть головы в плечи.

Артём быстро подошёл к каталке, скользя взглядом по лицу больного, по рукам — пальцы дрожат, ногти вдавились в обивку. Вокруг уже сгрудились сотрудники, готовые к любому приказу.

— Пульс? — Артём бросил короткий взгляд через плечо.

— Частый, — откликнулась Лидия, уже склонившись над каталкой, пальцы её нащупывали вену, другая рука подхватывала манжетку тонометра. — Давление низкое.

Михаил Григорьевич стонал, скрючился, вцепился рукой в бок, пальцы судорожно сжимали подкладку дорогого пальто. По лицу катились капли пота, рот подрагивал, будто ловил воздух.

— Тише, тише… Сейчас посмотрим, — тихо сказал Артём, кивком позвал Лидию. — Подготовь инструменты.

— Уже бегу, — отозвалась она и исчезла в узком коридоре, дверь в процедурную хлопнула, как крышка коробки.

Из тени, подтягивая на животе застиранный халат, вышел Николай Павлович — старший хирург, высокий, сутулый, с лицом, будто вырезанным из старого дерева.

— Ага, вот и чудо-врач, — пробурчал он с недоброй улыбкой. — Всех теперь спасать взялся.

— Не время, — отрезал Артём, даже не повернув головы.

— Как раз время, — ядовито бросил Николай Павлович, уперев кулаки в бока. — Это тебе не какой-нибудь рабочий — человек партийный. Тут любой шаг в сторону — и головы нет, запомни.

— Так поможете или будете стоять? — раздражённо бросил Артём, чувствуя, как в груди поднимается злость.

— Я посмотрю, как ты сам выкрутишься, — процедил хирург, оставаясь на месте, скрестив руки.

За каталкой возник мужчина в сером костюме, высокий, сухой, с ледяным взглядом. Он окинул всех взглядом, словно размечал пространство.

— Кто ответственный? — спросил он, голос будто ломал воздух пополам.

— Я, — сказал Артём, чувствуя, как на него наваливается этот взгляд.

— Хорошо, — мужчина достал блокнот, щёлкнул крышкой авторучки. — Фамилия, имя, отчество?

— Серов Артём… — начал он, но голос предательски осел.

— Громче.

— Серов Артём Николаевич.

— Звание?

— Врач.

— Стаж?

Артём замялся, чувствуя, как внутри всё холодеет, как будто ледяная вода медленно подступает к самому горлу.

— Семь лет, — выдавил Артём, слова будто тонули в гуле коридора.

Мужчина в сером кивнул, отмечая что-то у себя в блокноте коротким, жёстким росчерком.

— Продолжайте, — бросил он, даже не подняв глаз.

Лидия уже вернулась, держа перед собой лоток, на котором всё было аккуратно разложено: ножницы, зажимы, шприцы, перевязочный материал. Артём склонился к каталке, всматриваясь в лицо пациента — губы у Михаила Григорьевича посинели, взгляд метался.

— Резкая боль справа? — спросил он, стараясь, чтобы голос звучал спокойно.

— Да… да чёрт вас… аккуратней! — сквозь зубы простонал больной, сжав край каталки до белых костяшек.

— Острый живот, — быстро сказал Артём Лидии, — аппендицит, возможно перфорация. Срочно в операционную.

— Везите, — резко бросил представитель НКВД. — Быстро, времени нет.

Каталку тут же повезли к дверям, колёса громко скрипели по плитке, оставляя за собой дрожащий, металлический след. Воздух в приёмном сразу потяжелел, как перед грозой.

На ходу Артём скомандовал, не оборачиваясь:

— Лидия, запиши: температура, пульс, давление. Всё до мелочей.

Он выхватил из стопки лист истории болезни, стал быстро писать, но рука дрожала, буквы расползались по полю, будто прилипали к бумаге.

— Анти… — начал было он, машинально выводя в строке «антисептик».

— Стой! — Лидия резко схватила его за запястье, сдавила так, что ручка чуть не выскользнула. — Не пиши это слово.

— Что?

— Вычеркни! — шепнула, но голос у неё был твёрдым, как лезвие. — Пиши — «спирт».

— Почему? — он не сразу понял, что случилось.

— Потому что, если увидят «антисептик» — спросят, что за препарат. А у нас его нет. И объяснять некому будет.

Артём посмотрел на неё, в глазах застыли сразу тревога и растерянность. Потом резко зачеркнул написанное и переписал, как велела Лидия. В коридоре скрипели носилки, хлопала дверь операционной, а на душе оседала вязкая осторожность, будто новая кожа.

— Всё, — пробормотал Артём, скомкав лист и бросив короткий взгляд на Лидию. В висках шумело, ладони вспотели, будто каждое слово могло стать доказательством против него.

Рядом Николай Павлович криво усмехнулся, скрестив руки на груди.

— Новички, — с ленцой бросил он, прищурившись. — Даже писать толком не научились.

— Лучше писать, чем болтать, — резко отрезал Артём, склонившись снова над бумагами.

Старший хирург вскинул брови, поджал губы:

— Ну-ну. Только не забывай, кто за всё головой отвечает, если что-то пойдёт не так.

Михаил Григорьевич на каталке снова застонал, захрипел, сжал простыню в кулаке:

— Делайте что хотите… только быстрее! Не тяни!

— Всё будет, — коротко пообещал Артём, выпрямился и повернулся к представителю НКВД. — Нам нужна стерилизация инструментов, эфир, кипяток, всё по списку. Срочно.

— Получите всё, — спокойно и даже почти с ленцой ответил тот, отступая на пару шагов. — Только чтобы он к утру был жив. Не ошибитесь.

Он задержал взгляд на Артёме, не мигая — глаза у него были какие-то странно пустые, прозрачные, в них не отражался ни свет ламп, ни суета вокруг.

— Поняли?

— Понял, — ответил Артём, стараясь держать голос ровно.

— Хорошо. Мы подождём здесь, — сказал мужчина и, словно всё решил, достал из внутреннего кармана сигарету, щёлкнул зажигалкой.

В углу, у двери, стоял санитар — тот самый, что всегда крутился на виду. Он сжимал в руках блокнот, ловил каждое слово, взгляд у него был липкий, жадный, словно он собирал трофеи.

В коридоре запахло табаком, эфиром и отчаянием.

— Эй, ты, — Артём резко повернулся к санитару, тот стоял у двери, будто врос в стену. — Воду и простыни неси, живо.

Санитар кивнул медленно, взгляд у него остался приклеенным к Артёму — в глазах что-то тянущее, внимательное, настороженное.

— Слушаюсь.

Когда он вышел в коридор, за ним тянулся холодок, словно тень оставалась в проёме. Лидия наклонилась ближе, голос её почти исчез в общем шуме:

— Он опять смотрит.

— Пусть, — отрезал Артём, взгляд был жёсткий, сейчас ему казалось, что нет времени даже на страх. — Сейчас не до него.

— Всё до него, — прошептала она, глаза мелькнули в сторону двери. — Особенно теперь. Смотри, не ошибись…

Николай Павлович наблюдал за ними с усмешкой, в лице — нескрываемое удовольствие от напряжения в воздухе.

— Так, значит, лучший врач? — протянул он, скрестив руки. — Сам НКВД выбрал. Вот теперь и посмотрим, чего ты стоишь на самом деле.

— Я не ради них, — коротко бросил Артём, не сводя глаз с пациента. — Ради него.

— Все так говорят, пока не сядут писать объяснительную, — хмыкнул старший хирург, в его голосе скользнула усмешка, будто он знал, чем всё кончится.

Из коридора донёсся глухой стук — санитар вернулся с железным ведром, шум воды заглушил разговоры.

— Вот, как просили.

— Ставь сюда. И инструменты неси на стерилизацию, — бросил Артём, уже не оборачиваясь.

Санитар поставил ведро, повозился у стола и, всё так же медленно, вышел из комнаты, дверь за ним прикрылась с характерным скрипом. В помещении стало тише, будто вся суета вдруг свернулась в один узкий пучок света под лампой.

Лидия протянула свежий халат, взгляд её был тревожным, почти испуганным.

— Серов, аккуратней, — сказала она очень тихо. — С таким пациентом… любое слово, любой шов — всё может против тебя повернуться потом.

Он молча надел халат, торопливо застёгивая тугие пуговицы.

— Понял, — сухо отозвался, сам себе удивляясь, как спокойно это прозвучало.

За окном завыл ветер, по двору промчалась чья-то тень, хлопнула дальняя дверь, где-то наверху с глухим стуком осыпался снег с подоконника.

Представитель НКВД затушил сигарету о стену, бросил окурок в ведро, шагнул ближе:

— Начинайте, — сказал он, и в этом слове не было ни угрозы, ни поддержки — только констатация.

Артём глубоко вдохнул, пальцы похолодели, взгляд на мгновение задержался на лице Михаила Григорьевича. В ушах стучало, будто вместе с пульсом гналась вся эта больничная ночь.

«Если ошибусь — конец», — мелькнула у него мысль, резкая, как вспышка.

Он подошёл к столу, чувствуя, как собственные шаги отдаются эхом в чужом, неподвижном воздухе.

Глава 17: Рискованная операция под наблюдением

Лидия застёгивает на себе халат — тугой, тусклый, с налипшей у воротника ворсинкой, которую она машинально щипает двумя пальцами. Косынка ложится поверх волос — короткое движение, и завязки затянуты так крепко, что у виска проступает бледная полоска. Она не смотрит ни на кого, будто бы растворяется в собственном дыхании, которое отдается в ушах ровным, тяжёлым шумом.

— Эфир готов, инструменты кипят, — голос у неё глухой, сдержанный. Поворачивает к Артёму только затылок. — Всё стерильно, насколько возможно.

В воздухе тягучий запах влажной марли и пара, от двери сквозняк приносит еле слышный металлический привкус спирта и карболки, уже въевшихся в стены. Артём стоит почти в тени — холодная полоса света скользит по его лицу, как лезвие.

— Насколько можно — не подходит, — коротко отсекает он. — Протри спиртом. И дважды.

Антон, уже присев у изножья стола, чуть дергает бровью, будто изумляется, хотя в движении больше усталости, чем удивления.

— Спиртом? Мы обычно… карболкой…

— Карболка раздражает ткани, — не повышая голоса, отвечает Артём. — Спирт.

Из дальнего угла раздаётся ворчание, сиплое, сквозь зубы — Николай Павлович, опершись локтем на край подоконника, небрежно шевелит стопкой марлевых салфеток, будто ищет оправдание своей раздражённости.

— А у нас на спирт счёт идёт, — бурчит он, не глядя ни на кого, только в окно. — Потом объясняй, куда ушёл.

— Объясню, — сухо отзывается Артём, не меняя позы. В тоне — ледяная отстранённость, будто ничего не зависит от его слов, и только движения выдают напряжение. — Главное, чтобы он выжил.

Николай смеётся почти беззвучно, один уголок рта приподнимается, взгляд застывает.

— Это ты у НКВД объяснишь, — выдыхает он. — Они ждут результата, не оправданий.

— Достаточно, — Артём отрезает чужую реплику коротким движением плеча. — Лидия, давление?

Лидия уже склонилась над манометром, рукав её халата скользит по краю металлической тумбы. Тонкая стрелка уходит вниз, едва заметная дрожь в пальцах.

— Сто двадцать на семьдесят… падает.

В комнате становится ощутимо тише, словно даже лампа на потолке погружается в ожидание.

— Увеличь подачу эфира, но медленно, — произносит Артём, подбирая тембр так, будто ведёт за собой целую операционную.

— Поняла, — отвечает Лидия, чуть заметно кивая, волосы выбиваются из-под косынки, падают на лоб.

Артём склоняется над столом. Лезвие скальпеля ловит свет — едва слышный шелест ткани, когда он опускает руки, режет кожу, оставляя на ней тонкую ровную линию, из которой тут же выступает алая капля. Всё вокруг будто бы замирает в напряжённом ожидании, пока Антон, не отрывая взгляда от рук Артёма, произносит тише обычного.

— Так быстро… у вас рука не дрожит.

Антон почти шепчет, даже не для Артёма — скорее для себя, чтобы хоть как-то занять место в этом чужом, стылом воздухе. Над столом режется свет — скользит по затылкам, по холоду кафеля, по блику на зажиме. Артём не отрывается от работы, не моргает, будто вся комната стянулась вокруг его локтей.

— Не время дрожать. Салфетку.

Голос у него плоский, глухой, похож на скрежет лезвия по стеклу. Антон почти моментально вкладывает в ладонь Артёму свернутую салфетку, пальцы в перчатках чуть дрожат — но это не видно, если не смотреть слишком внимательно.

— Вот.

Лидия стоит ближе всех к крови, но будто за стеклом — зрачки расширены, губы сжаты, в них нет ни цвета, ни дыхания. Она отрывает взгляд от лужицы крови, тянет шепот:

— Чисто… чисто идёт.

Где-то за спинами, у двери, ломается тишина — сухой, скрипящий голос, будто наждаком по металлу:

— Сколько займёт операция?

Чужой голос НКВД режет атмосферу, заставляя всех внутри на секунду втянуть плечи. Артём даже не поворачивает головы — будто вопрос его касается только в другом измерении.

— Час, может, меньше.

В ответ — холодная пауза, тяжёлая, как крышка стола.

— Сделайте быстрее.

— Я делаю, насколько возможно быстро, не мешайте.

В голосе нет ни злости, ни покорности — только усталость того, кто много раз уже повторял одно и то же и устал слушать ответы. Голос из-за двери замолкает, взгляд остаётся — ощущение, будто в затылок впиваются тонкие холодные иглы.

Из угла еле слышно, с потухшей усмешкой, Николай Павлович отзывается, слова стекают в пустоту, не цепляясь ни за что живое:

— С таким тоном долго не проживёшь.

— С таким пациентом — тоже, — отрезает Артём, даже не выдохнув. — Держи зажим.

Антон протягивает инструмент, движения автоматические, но взгляд всё равно ныряет в разрез, в тонкую красную линию на коже, где с каждым мгновением становится всё больше и больше самого настоящего, густого, человеческого страха.

— Вот это приём… Вы где такому учились?

В голосе Антона сквозит не только любопытство, но и что-то нервное, чуть завистливое — как если бы он впервые увидел, как из-под ножа выходит не мясо, а работающая сложная машина.

— На практике, — Артём бросает коротко, не поднимая головы, взгляд впаян в тонкую линию разреза, будто боится пропустить миг, когда ткань начнёт сопротивляться.

— В Москве?

— Да.

Тень от лампы медленно ползёт по стене, становится длиннее, ломает черты лиц. Николай подходит ближе, тяжело ступая, будто каждое движение нужно оправдать — и самому себе, и остальным.

— В Москве так шов накладывают? — он говорит негромко, но тоном человека, привыкшего спорить за принципы, а не за результат. — Тонко… не по-нашему.

— По-человечески, — Артём отвечает чуть мягче, и голос его будто оседает на марлевых салфетках, глушит раздражение. — Меньше рубец, меньше воспалений.

— Хм. А не буржуазный ли метод? — у Николая губы кривятся, глаза щурятся, как будто он ждет подвоха, ищет, к чему бы придраться.

— Метод рабочий. Результат увидите сами.

Кто-то тяжело дышит — кажется, сама операционная сжимается вокруг их голосов. Николай уходит в себя, чуть шепчет, почти неразборчиво:

— Смелый… очень смелый.

— Скальпель, — ровно просит Артём, взгляд у него стеклянный, блеклый от усталости.

Лидия подаёт инструмент — пальцы у неё тонкие, светлые, дрожат, но не роняют, всё делает будто на автомате. В этот момент тишина становится особенно плотной — даже дыхание пациента звучит глухо, надсадно, лампа на потолке жалобно поскрипывает в такт резкому движению руки.

— Ещё зажим, — негромко требует Артём, не отрывая взгляда от края разреза. — Нет, не этот, тонкий.

Антон находит нужный инструмент, передаёт аккуратно, следя за каждым своим движением — словно в любую секунду может ошибиться и всё пойдёт прахом.

— Так… держи здесь. Осторожно.

Он почти касается пальцами чужой ладони, чувствует, как у него под перчаткой вспотела кожа. Пот скатывается по вискам, просачивается под резинку маски, и становится трудно дышать, как в тесной банке. Артём не замечает ничего, кроме операционного поля, его глаза не мигают — будто он смотрит сквозь всех, туда, где кончается время и начинается что-то совсем другое.

— Пульс?

Лидия, не поднимая головы, едва шевелит губами — движения отработаны до автоматизма, но в голосе слышен слабый, почти детский страх, который она не может вытравить ни опытом, ни стерильным светом лампы.

— В норме, — отвечает она, и пальцы на запястье у пациента дрожат только одну короткую секунду.

Артём выдыхает сквозь зубы, сам для себя:

— Хорошо. Шов…

Антон чуть подаётся вперёд, неосознанно затаив дыхание, следит за иглой, за тем, как ловко она проходит через кожу, не оставляя лишних следов — словно рисует линию не на теле, а на пустоте.

— Так аккуратно я не видел, — выдыхает Антон, в голосе уважение вперемешку с досадой. — У нас обычно грубо, как по мешку.

— Потому что вас учили выживать, а не лечить, — Артём бросает тихо, голос скользит по холодной поверхности стола, не задевая никого — только воздух между ними становится чуть гуще.

— Что?

— Ничего.

Он быстро, но не торопясь, затягивает последний узел, нить туго ложится на кожу, кончик аккуратно обрезан. Секунда — и он будто ставит невидимую точку.

— Готово.

— Уже? — Николай нависает сзади, будто хочет разглядеть обман, найти что-то не так, но не может. — Ну, ты артист.

— Проверьте пульс, — Артём не отрывается от пациента, будто всё ещё в напряжении, будто операционная не отпускает его ни на миг.

Лидия вновь прикладывает пальцы, глаза её бегают между стрелкой манометра и шеей пациента.

— Стабилизируется… дыхание ровнее.

— Всё. Перевести в палату.

В воздухе появляется новый запах — слабый, как перед грозой, или после затяжной ссоры. Антон шумно выдыхает, почти падает на пятки.

— Жив.

— Да.

Николай кивает, глаза его колючие, холодные, в них ни благодарности, ни злости — только вечная насторожённость человека, привыкшего ждать подвоха.

— Повезло тебе, Серов.

— Пациенту, — тихо парирует Артём, убирая инструменты, не глядя на собеседника.

— Хм. Это мы ещё посмотрим.

От двери вновь скрежещет чужой голос — как будто лезвием по стеклу, ломая остатки тишины.

— Состояние?

Голос у дверей ровный, почти безжизненный, с той металлической интонацией, которой обычно читают приговоры — быстро и не глядя в глаза.

— Стабильно, — отвечает Артём, будто издалека, медленно выговаривая слова, чтобы не ошибиться в деталях. — Рана чистая, кровопотеря минимальная.

Тот, что у двери, впечатывает взгляд в Артёма, не отрываясь ни на миг — словно ищет трещину, по которой можно пустить холодный поток подозрений.

— Сколько дней восстановления?

— Три-четыре, если без осложнений.

— Хорошо, — сухо, с паузой на полувздохе. Держит блокнот как оружие, делает пометку широким размашистым почерком. — Врач Серов, значит?

— Да.

В этот момент в тишине слышно, как за окном хлопает форточка, скользит ветер по пыльному подоконнику.

— Ваше имя будет указано в отчёте.

Николай мотает головой, морщит лоб, будто ему вдруг стало жарко.

— В каком отчёте? — спрашивает, делая шаг навстречу.

— Операция по спасению партийного работника, — холодно бросает тот, не меняя выражения лица. — Всё фиксируется.

Он останавливается, смотрит прямо в Артёма, в глазах ни одной живой искры — только серый, выжженный контроль.

— Надеюсь, вы всегда работаете так же.

— Всегда, — отвечает Артём, спокойно, с той усталостью, которая остаётся после долгой, холодной бессонницы.

Кивок — короткий, как удар ножа. Фигура уходит за дверь, вслед за ним санитар, не разжимая пальцев на блокноте, будто в нём не просто слова, а чьи-то судьбы.

Когда дверь наконец захлопывается, воздух внутри комнаты вдруг становится мягче, теплее, будто кто-то отпустил сжатое горло. Лампочка чуть качается, бросая пляшущие тени на халаты.

Антон сдвигает плечи, тихо, с какой-то острой недоверчивостью:

— Ты это видел? Он всё время писал. Даже когда ты шов делал.

— Пусть пишет, — спокойно отвечает Артём, стягивая перчатки, пальцы белые, дрожат от усталости.

— Не говори так, — Лидия едва слышно шепчет, голос хрипит, в глазах тревога, как у зверя, которого загнали в угол. — Это не шутка. Теперь ты на виду.

Артём вытирает лоб, задерживает взгляд на столе, будто ищет на металле свои собственные следы, остатки прежних дней.

— Главное — он жив.

В углу, у самого окна, Николай слабо усмехается, глаза прищурены, в уголках — мелкие морщинки, похожие на паутину.

— Иногда это и есть проблема, — почти зло говорит он. — Живой начальник — больше глаз.

Он медленно поворачивается к двери, халат чуть задевает край стола — тихий шелест по металлу. За стеклом коридора полосой тянется мутный свет, пахнет сыростью и лекарствами, из-под пола поднимается тонкая струйка холодного воздуха, обволакивающая щиколотки, будто тянет за собой дальше, прочь от всего сказанного здесь.

В проёме мелькает отражение — серая фигура санитара с блокнотом, плечо в полутени, острый угол лица. За дверью кто-то кашляет, долго и натужно, в голосе усталость, будто она просочилась сквозь стены, осталась на кафеле.

В комнате остаётся только их четверо, и каждый в этот момент смотрит в своё: Лидия — на руки, едва не касаясь дрожащих пальцев холодного подноса; Антон — в потолок, где свет пляшет кругами, теряя края; Артём — в пустую раковину, будто там может смыться всё, что не должно остаться в памяти; Николай — на старое окно, за которым растворяется сырой, длинный ноябрь.

Тишина густеет, становится вязкой — в ней слышно, как гаснет лампа, как шуршат листы в блокноте за дверью, как сердце каждого из них отбивает лишние удары, не попадая в такт.

— Ну что ж, товарищи, до утра. Посмотрим, кого завтра вызовут первым.

Лидия посмотрела на Артёма, глаза тревожные.

— Ты спас его, но теперь… будь осторожен.

Он не ответил. Просто смотрел в окно, где падал густой снег, и думал: «Похоже, я сделал всё правильно. Только вот — не там».

Глава 18: Награда и подозрения в кабинете главврача

Иван Фёдорович стоял у окна, как будто весь сливался с мутным светом, который ложился на его плечи и рисовал на стене длинную тень. Папироса тлела в пальцах — жёлтое пятно, и дым от неё неспешно поднимался, плавно сворачиваясь к потолку, будто хотел раствориться в сухом, прокуренном воздухе кабинета. На массивном, изрезанном чернильными пятнами столе стоял мешочек с крупой, рядом — жестяная банка консервов, чуть приплюснутая, без этикетки, как военный трофей. Всё это выглядело странно уютно и жутко одновременно, как часть декораций, которые кто-то забыл убрать после вчерашней драмы.

— Ну что, товарищ Серов, герой, — не оборачиваясь, произнёс он, голос у него был чуть глухой, будто шёл сквозь стекло. — Спасли партийного человека, говорят. Неплохо.

Артём стоял посреди комнаты, не зная, куда деть руки, и только заставлял себя держаться прямо, хотя спина уже ныла от усталости и хотелось просто опуститься в кресло, спрятаться в его грубой обивке. «Делал, что должен», — говорит, стараясь не показать, что каждый мускул дрожит.

— Все «делают, что должны». Но не всех потом вызывает НКВД, — усмехнулся Иван Фёдорович. Он наконец отрывает взгляд от стекла, делает жест к столу, где в тени сидит ещё один человек — серая, незаметная фигура, вроде бы случайная, но сразу ясно: здесь ничего не бывает случайно. — Вот товарищ Соколов интересуется деталями.

Соколов поднимает глаза — серые, острые, уставившиеся в самую сердцевину, будто ищут что-то не то в человеке, а в его прошлом. На коленях папка, из-под которой выглядывают аккуратно подрезанные листы, и всё в нём — от движений до морщинки между бровями — скроено под одну, очень простую задачу.

— Интересует, где вы, товарищ Серов, научились… таким методам.

— Каким именно?

Соколов листает папку, шуршит страницами, потом резко останавливается, выцепляет пальцем строчку, словно выдёргивает нитку из чужой жизни.

— Вот, например, — и в голосе появляется неприятная мягкость. — «Антисептик». Потом зачёркнуто. Исправлено на «спирт». Кто исправлял?

Всё кажется обычным, но дыхание становится реже, комната будто чуть сужается.

— Я… то есть, нет, сестра, — Артём торопится, даже не замечает, как голос сбивается. — Я ошибся, машинально написал.

— Машинально? — повторяет Соколов, чуть прищурившись, тянет паузу, как будто смакует само слово. — Странно. Такое слово не из нашей практики. Откуда взялось?

— Из учебников. Старых. Ещё до революции, — отвечает Артём, смотрит на кончики своих пальцев, будто там должен быть ответ.

— До революции? — Соколов чуть поднимает бровь. В движении есть доля издёвки, но он тут же снова становится нейтральным. — Значит, царская школа, да?

— Нет, нет. Я… потом учился уже здесь, в Москве.

Главврач неспешно выпускает дым, длинная струя стелется вдоль стола, как густой шёлк, и в этом движении есть что-то безнадёжное — привычка ждать и не удивляться, когда привычный порядок опять переворачивается.

Иван Фёдорович с усмешкой перевёл взгляд с Соколова на Артёма, стряхнул пепел с папиросы в старую жестяную банку, откуда пахло тухлым маслом и каким-то странным металлом.

— Москва у нас теперь широкая, — говорит он, в голосе слышится усталое равнодушие того, кто повидал не один десяток учебных программ и комиссий. — Там и старых профессоров хватает. Сложно отследить, кто чему учит.

Соколов сдвигает папку, закрывает её медленным, выверенным движением, словно окончательно фиксирует чью-то судьбу между страниц.

— Удивительно, конечно, что товарищ Серов оказался в нужное время на нужном месте, — голос его ровный, слова будто бы взвешивает на невидимых весах. — Прямо как будто заранее готовился.

В комнате становится ощутимо душно, пахнет страхом, выдохи вязнут в воздухе.

— Случайность, — Артём старается не выдать, как пересохло во рту. Язык будто к небу прилип, каждое слово — через силу.

— Случайности бывают только у дураков, — хмыкнул Николай Павлович, всё это время стоявший у двери, как сторожевой пес. — А тут, видимо, везение и… какие-то особые знания.

— Какие знания? — в голосе Артёма звучит укол раздражения, остро, как скальпель по стеклу.

— Да кто ж знает, — Николай отмахивается, у него лёгкая ухмылка. — Говорят, швы у тебя какие-то «буржуазные». Пациент без температуры, воспаления нет. Сказка просто.

— Хорошие руки — не буржуазия, — тихо бросает Артём, в голосе нарастает напряжённая усталость.

— Всё зависит от того, чьи руки, — сухо вставляет Иван Фёдорович, глаза его при этом ни на миг не смягчаются.

— И где они учились, — добавляет Соколов, медленно, глядя Артёму прямо в лицо, будто бы ищет дрожь в зрачке. — Может, за границей?

— Нет, — коротко бросает Артём. — Я нигде не был.

— Даже писем не получали? — Соколов тянет спокойно, будто заранее знает, где искать трещину.

— Каких писем?

— Из-за границы. От коллег, знакомых, бывших преподавателей.

— Нет. У меня никого нет.

— Ну, значит, и проверим быстро, — холодно резюмирует Соколов, вновь раскрывая папку, будто раскрывает консервную банку — небрежно, но с уверенностью, что внутри найдёт то, что ищет.

— Вы его пугаете, — негромко вмешивается Иван Фёдорович, папироса догорает до фильтра, пальцы желтеют от никотина. — Молодой специалист, а вы с вопросами, будто он шпион.

— Я просто задаю вопросы, — Соколов не меняет интонации, не опускает взгляда, будто уже вписал в досье всё, что надо.

— А моя — чтобы больница работала, — резче обычного отзывается главврач, будто ставит заслон между собой и этим столом, заваленным бумагами, крупой и подозрениями. — А не дрожала от каждого визита.

Он разворачивается к Артёму, тень от плеча падает на стол, смешивается с бледными пятнами утреннего света и скользящими бликами на консервной банке.

— Так, Серов. Пациент жив, благодарность будет оформлена. Вот — паёк, — главврач подвинул мешочек по столу, тот тяжело сдвинулся, глухо звякнув о край банки. — Сахар, крупа, консервы. Дефицит, между прочим.

Сквозь мутное стекло окна тянет сыростью, воздух в кабинете дрожит на сломе дня, лампа уже почти не греет, и даже еда — будто из другой жизни, какой-то картинной, ненастоящей.

Артём переводит взгляд с мешка на жестянку, на царапины в лаке стола, и будто не решается дотронуться — как если бы это был не паёк, а билет в один конец.

— Спасибо.

— Не благодари. Заслужил, — отрезает Иван Фёдорович. Он смотрит поверх пенсне, подрагивающая тень от оправы ложится на лоб тонкой полоской. — Но… не выделяйся.

— В каком смысле?

— В прямом, — усталый выдох, будто разговор этот уже был сто раз, только лица всё время другие. — Не надо, чтобы по больнице говорили, будто у нас тут гений завёлся. Не к добру.

— Я просто делал свою работу.

— Вот и делай, — отрезает главврач, взгляд у него острый, как наконечник буравчика. — Без новшеств. Без этих… как там ты сказал? Анти…

— Антисептик.

— Вот, без этого.

В комнате повисает странное эхо: слово вроде бы простое, а как будто всё в кабинете, от скрипучего пола до банки на столе, вдруг прислушивается, что из этого получится.

Соколов тихо усмехается, почти по-детски:

— Слово простое, а вызывает столько интереса.

У двери Николай Павлович только хмыкнул, как будто остался в стороне, но всё равно не пропустил ни одной детали.

— А вы знаете, товарищ Соколов, я ещё в ординаторской слышал — Серов спирт расходует втрое больше нормы. Может, зря? Может, у него свой рецепт?

У Николая голос скользит по комнате, цепляется за углы, будто бросает наживку — кто клюнет первым, кто первым отвернётся. В воздухе сразу становится гуще, тише, будто тень прошла по стене.

— Вы серьёзно? — Артём поднимает голову, взгляд резко яснеет, в голосе проступает почти детская обида. — Вы же видели результаты.

— Результаты, результаты… — Николай тянет с ленцой, каждое слово раскатывает, словно пробует на зуб. — Главное — дисциплина.

Соколов спокойно переводит взгляд на Артёма, глаза блестят холодно, почти бесцветно, будто всё уже записано заранее, и всё равно хочется проверить ещё раз.

— Что ж, товарищ Серов, вы герой, вас хвалят. Но проверим всё. Порядок есть порядок.

Он закрывает папку, встаёт с едва слышимым скрипом стула. Движения точные, собранные, всё внимание — на деталях.

— Кстати, товарищ Михаил Григорьевич просил передать благодарность. Сказал, что вы «спасли жизнь советскому человеку». Приятно, наверное?

— Наверное, — Артём говорит ровно, не глядя ни на кого, будто слова эти не имеют к нему отношения.

— Вот и хорошо, — кивок Соколова, строгий, механический, как запятая в отчёте. — Только не расслабляйтесь. Такие дела редко проходят незамеченными.

Он идёт к двери, шаги мягкие, а за ним остаётся шлейф настороженности, как после резкого запаха хлорки.

Иван Фёдорович, всё это время не глядя на собеседников, затушил папиросу в холодной банке, которая теперь пахла не едой, а гарью.

— Всё, свободны, Серов. Работай. И помни — бумага терпит всё, но уши — нет.

Артём аккуратно берёт мешочек, коротко кивает, чувствуя, как плечи незаметно опускаются. Слова липнут к коже, но не оставляют следов — их тут слишком много, чтобы цепляться за каждое.

— Понял.

Он выходит из кабинета, дверь хлопает за спиной глухо, будто закрывается не на защёлку, а навсегда. Лестница кажется круче обычного, стены теснее, а в спине жжёт ощущение чужих, цепких взглядов.

«Наградили, чтоб потом удобнее было наблюдать», — мелькает мысль, резкая и липкая, пока он спускается по ступеням, стискивая в руке мешочек, который вдруг стал тяжелее, чем казался на столе.

Глава 19: Урок осторожности от Антона

Артём вышел из кабинета, придерживая мешочек подмышкой — странно тяжёлый, неловкий, будто чужой. Коридор встретил его волной холодного воздуха, в стенах прятался декабрь, сырость, затхлый запах старой краски. Лампа над головой мигала, то освещая потолок жёлтым пятном, то снова погружая всё в сероватую тень, как будто сама была частью этого бесконечного ожидания.

— Эй, Серов, — кто-то окликнул его шёпотом, и звук застрял между стенами.

Артём оглянулся — у стены стоял Антон, в мятом халате, рукав на плече потемнел от засохшей крови, взгляд тревожный, быстрый.

— Сюда иди, не стой, — он кивнул в сторону окна, где плотная серая штора делила коридор на свет и тень, пряча их от глаз. Тусклый свет скользил по лицу Антона, делая его старше и усталей.

Артём шагнул за ним, всё ещё держал паёк, будто забыл, что можно положить его на подоконник, спрятать в карман, просто выпустить из рук.

— Что случилось?

— Случилось то, что все уже знают, — Антон говорит тихо, глядя сквозь штору куда-то в тёмный двор. — Операция, Соколов, твой «антисептик»… Всё.

— Уже?

— Тут новости быстрее микробов разносятся, — в голосе горечь и усталость, будто он не новость рассказывает, а диагноз ставит.

— Ну и пусть. Я ведь не сделал ничего плохого.

Антон вздохнул, чуть склонил голову, как будто хотел пригнуться ещё ниже, уйти внутрь себя.

— Вот именно, ты думаешь категориями «плохо-хорошо». А здесь это не работает.

— Я просто спас человека.

— Не просто, — перебил Антон, чуть сдавленным тоном. — Партийного. Это уже не человек, это должность.

Слова повисли в воздухе, как сигаретный дым — невыносимо приторно и долго. Артём смотрит в окно — за мутным стеклом двор казался огромным, пустым, проваленным в сизый вечер. Возле стены стоял санитар — тот самый, с блокнотом. Он говорил с кем-то, спиной к окну, плечи подняты, в руках сжимает что-то тонкое, похожее на пачку листов. Лица не видно — только профиль, только движущиеся губы, изломанные движением лампы на стекле.

Шорох шагов в коридоре казался слишком громким, дыхание чужим. В этом холодном углу, среди теней, Артём вдруг остро почувствовал: его жизнь — теперь не его, а строчка в чьём-то ежедневном рапорте, записка на полях, за которой всегда наблюдают.

— Видишь его? — Антон скосил глаза в сторону двора, зрачки сузились, как у человека, который привык смотреть на опасность исподтишка.

— Вижу.

— Он слухи собирает. Потом вечером уходит — и всё, утром у кого-то «вопросы».

Лицо Антона в полумраке стало каким-то плоским, будто нарисованным карандашом на мокром окне. Голос его еле различим, скользит между шёпотом и дыханием.

— Про меня?

— Про всех. Но теперь и про тебя.

— Прекрасно, — тихо сказал Артём, уткнувшись взглядом в подоконник, где паёк казался уже не наградой, а меткой. — Только этого не хватало.

Антон понизил голос ещё сильнее, почти слился с холодной тенью под окном:

— Ты должен понимать, Серов. Здесь выживают те, кто не выделяется. Сделал операцию — молодец, но забудь. Никаких разговоров, никаких объяснений, никаких «новых методов».

Артём стиснул кулак, ногти впились в ладонь. Ноги будто приросли к полу, каждый вдох давался с трудом.

— А если спросят?

— Отвечай как все. Что читал в советской литературе, в трудах Пирогова, хоть в газетах. Имя любого русского скажи — и всё.

— А если всё же будут копать?

— Тогда улыбайся и соглашайся. Даже если ерунду говорят. Понял?

— Это… отвратительно.

— Знаю. Но иначе ты долго не протянешь.

Артём сжал кулак, кровь стукнула в висках. За окном санитар уже стоял один, курил, а дым от его сигареты тянулся длинной нитью, исчезая где-то в темноте двора, как исчезают здесь все разговоры, если сказаны не тем и не там.

Артём опустил взгляд на мешочек с пайком — неловкая, будто чужая тяжесть в руке, как метка, как напоминание. Тени от проходящего санитара всё ещё дрожали на стене, будто сами вслушивались в разговор.

— Они уже интересовались, откуда я знаю это слово, «антисептик».

— Вот, — Антон кивнул, упрямо, с короткой, выученной сдержанностью. — Началось.

— Соколов прямо спросил — за границей ли я учился.

— Так. А ты что ответил?

— Что в Москве.

— Хорошо. Дальше придерживайся этого.

Артём чуть переместился ближе к окну, чтобы не было видно лица.

— А Николай Павлович… — на мгновение запнулся, будто слова могли просочиться сквозь штукатурку прямо к дверям ординаторской. — Он всё время подначивает.

— Зависть, — тихо бросил Антон, не отрываясь от окна. — И страх. Ему удобно, если тебя уберут. Тогда он снова главный хирург.

— Чудесно.

— Тихо, — Антон поднял ладонь, движение резкое, будто отмахивается от комара. — Не повышай голос.

По коридору прошёл санитар, притормозил у двери, медленно повернул голову. Взгляд был мутный, усталый, но в нём скользнуло что-то цепкое. Подошвы противно скрипнули, и он исчез за поворотом.

— Видел? — шепнул Антон. — Всё слышит. Даже когда кажется, что далеко.

— А почему вы мне помогаете? — вдруг спросил Артём, не совсем понимая, что хочет услышать.

Антон пожал плечами, зябко втянул голову в плечи.

— Потому что я видел, как ты работаешь. И потому что один врач у нас уже говорил «я просто делаю своё дело». Через неделю исчез.

— Что с ним было?

— Ничего. Просто не стало.

Артём почувствовал, как сжались плечи, словно туда вдруг кто-то положил лёд.

— Слушай, — Антон ещё тише склонился, будто боялся, что тень подслушает. — Твой успех — это не заслуга, это приманка. Они смотрят, кто вокруг начнёт реагировать. Кто завидует, кто поддерживает. Это тест.

— И что мне делать?

— Работать тихо. Не спорить. И если к тебе подойдут с вопросами — не говори, что сам придумал. Говори, что учился у кого-то, кто уже умер. Лучше у «старого профессора». Таких не проверяют.

— Это же ложь.

— Здесь это не ложь, а страховка.

Артём посмотрел на мешочек с пайком — сухие крупинки, сахар в жестяной коробочке, будто награда за молчание. Всё было понятно, но легче не становилось: «Вот так, — мелькнуло, — здесь за каждое слово платят заранее. А за лишнее — двойной счёт».

— Они ещё и наградили.

— Это чтобы потом сказать, что тебе «оказали доверие». Удобно, когда есть что отнять.

Слова скользят по коридору, словно уткнулись в сквозняк. Артём стоит, вжимая мешочек подмышкой, как броню, — награда за молчание, за умение держать спину прямо и не смотреть по сторонам. Он пытается выдохнуть, но воздух режет горло, будто внутри осталась только горечь.

— Знаете… я не умею вот так жить.

— Придётся, — отрезал Антон, не глядя на него. Взгляд уходит к окну, за которым мир будто специально укутался в ватный саван зимы. — Пока не научишься — не высовывайся.

Из двора донёсся короткий смех — словно кто-то дёрнул невидимую нить, и по ней пошёл сигнал: «здесь всё видно, здесь всё слышно». Санитар, всё тот же, перекидывается словами с тенью в проёме ворот.

— Он? — спросил Артём.

— Он, — кивает Антон, не меняя интонации. — Уже рассказывает, как ты «буржуазный спирт» расходуешь.

Артём вцепился в мешочек, побелевшими пальцами, будто от этого зависит что-то важное, как будто, если отпустить — исчезнешь.

— Чёрт.

— Вот именно. И запомни: здесь всё слышат стены. Даже если молчишь, тебя уже записывают.

Всё кажется странно явным и липким — воздух, тени, шаги, голоса, от которых не спастись даже за двойным стеклом. Артём замер, задержав дыхание.

— Спасибо, — выдохнул он после паузы. Голос будто чужой. — Хоть кто-то предупредил.

— Не благодари. Просто живи тише.

Они оба смотрят в окно, не двигаясь, словно стараются не выдать лишнего жеста, не вспугнуть тишину. За стеклом снег сыплет без остановки, засыпая двор, лестницу, следы, память обо всём, что было в этой больнице до них и после.

В голове вдруг всплывает, будто выскочило из чужого письма: «Не доверяй никому. 2025».

Артём медленно втянул холодный, горьковатый воздух, пахнущий хлоркой, и почувствовал, как внутри что-то становится туже, крепче, твёрже, как лёд, что держится под снегом всю долгую зиму.

«Если кто-то знал — значит, я не один. Но и это может быть опаснее всего».

Где-то далеко хлопнула дверь, и коридор вновь стал только их двоих, снегом и затянутой ватой тишиной.

Часть 6. Дети подворотни. Глава 20: Облава НКВД

Снег под ногами предательски скрипел, каждый шаг отдавался в темноте будто тревожный сигнал. Артём втянул голову глубже в воротник, пальцы в карманах сжались, чтобы не дрожать, дыхание сразу стало короче — будто он шагал по разбуженному льду, который вот-вот треснет под ногами.

Где-то в боковом переулке глухо рванулся голос:

— Стоять! Документы!

Артём замер, сердце стукнуло резко, будто прыгнуло в горло. За домами мелькнул неяркий жёлтый свет, вторым фонарём скользнуло по кирпичной стене. Звон железа, обрывки фраз — патруль, догадался Артём, и инстинктивно ускорил шаг, стараясь идти быстро, но не слишком заметно, не выделяться из редкой толпы теней на снегу.

— Ворёнок, стой! — раздалось сбоку, хрипло, с угрозой. — Я тебе покажу!

Он обернулся. Под одним из фонарей, в кругу блеклого света — мужчина, рука сжата на вороте мальчишки, другая держит хлебный свёрток, словно и сам боится его выпустить. Мальчишка в вылинявшей куртке дёргается, пытается вырваться, грязные пальцы судорожно хватают воздух.

— Пусти! — сипит мальчишка, и в этом голосе больше голода, чем злости. — Я только кусок, клянусь!

— Заткнись, — зло бросает мужчина, глаза у него тёмные, пустые. — В патруль пойдёшь, разберутся!

Вдалеке по асфальту отбиваются шаги, металлический звон — кто-то идёт в их сторону, и воздух вокруг становится гуще, тягучей, будто вязнет в холоде.

Артём подошёл ближе, держась настороженно, не выказывая ни интереса, ни страха. Голос свой опустил почти до шёпота.

— Что тут?

— Мелкий ворюга! — мужчина дернулся, свёрток хлеба в руке будто прирос. — Хлеб вырвал, зараза. Я жду, пока патруль идёт. Пусть его заберут.

Мальчишка вывернулся, чуть не упал, тонкие плечи ходили ходуном под старой курткой. Снег скрипел под ними так громко, что казалось — весь квартал слышит эту сцену.

— Я не вор! — мальчишка прохрипел, цепляясь за обрывок рукава, в голосе слёзы и злость перепутались в тугой, неразвязанный узел. — Я… я маме хотел!

Артём обернулся — фонарь подполз ближе, жёлтый свет разливался по сугробам, шаги патруля стали громче, металлом отдавая на всю улицу.

— Послушайте, — сказал он быстро, почти торопливо, будто сам не верил, что может изменить хоть что-то. — Отпустите его. Я заплачу.

— А ты кто? — Мужчина с хлебом оскалился, хриплый голос сорвался на смешок. — Защитник, что ли?

— Это мой сын, — выпалил Артём. Слова вырвались сами, слишком быстро, слишком отчаянно.

— Сын? — Мужчина прищурился, скосил глаза, будто искал подвох или знакомые черты. — Ну-ну. Твой сын хлеб тырит у честных людей?

— Отпустите, я сказал, — Артём уже лез рукой в карман, почувствовал холод монет, высыпал их на ладонь, быстро протянул. — Вот, держите. За хлеб.

— Что, так просто? — Мужчина взял монеты, пересчитал, повертел в пальцах, хмыкнул, будто увидел в них что-то большее, чем просто мелочь. — Богатеете вы, товарищ доктор.

— Забудьте об этом, — бросил Артём, голос срывался, как трос на морозе. — Идите.

Мальчишка вырвался из руки, пружинно метнулся к подворотне, ноги скользили по утоптанному снегу. Артём — следом, не оглядываясь. За спиной в переулке хлопнуло — то ли смех, то ли шаги, то ли в воздухе осталась только усталость и мороз.

В переулке мальчишка прислонился к стене, тяжело дышал, в глазах — испуг, в руках — спасённый кусок хлеба. Артём остановился рядом, пытаясь перевести дыхание, и вдруг почувствовал: его сердце бьётся так громко, будто может перебудить весь этот город.

— Эй! — донёсся вдогонку грубый крик, но Артём даже не оглянулся. Снег под сапогами стал зыбким, будто улица уходит из-под ног, ветер срезал дыхание, лицо жгло морозом. Мальчишка — совсем рядом, его сбивчивое, сиплое дыхание почти гудело в ушах.

Они нырнули в подворотню, где за глухой стеной мусорного бака пахло сыростью, гнилой бумагой, и тёплым, едва уловимым хлебом. Артём жестом велел — тише, в тень, не мелькать, не привлекать взгляда ни одному окну.

Женя юркнул за проржавевший ящик, где в тряпье валялись мокрые, безнадёжно грязные подушки. Артём, пригнувшись, пытался разобрать, сколько там их, сколько рук и лиц в темноте.

— Кто там с тобой? — шёпотом спросил он, глядя поверх мешка.

— Брат… — Женя выдохнул, голос дрогнул. — Он… руку сломал, кажется.

Из кучи тряпья доносился глухой кашель — настойчивый, словно кто-то борется за каждый вдох. Артём присел на корточки, аккуратно отодвинул тряпку — на мгновение в полосе света мелькнуло лицо мальчика, совсем маленького, не старше восьми. Щёки алые от холода, глаза — тёмные, блестящие, в них тревога и беспомощная усталость.

— Тише, не кашляй, — Артём мягко прикрыл ему рот ладонью, сам ловя себя на том, что в его голосе появляется что-то совсем чужое, почти забытое — забота. — Сейчас посмотрим.

— Не трогайте! — Женя рванулся, голос высокий, испуганный. — Мы не… мы не просим ничего!

— Да я не забираю, — тихо, быстро сказал Артём, стягивая перчатку одной рукой. — Успокойся. Только покажи руку.

Он осторожно ощупал запястье — под кожей косточка вздулась, тёплая, чуть влажная от испарины, на касание мальчишка едва не взвыл, губы дрогнули, по щекам потекли слёзы.

— Сильно болит?

Боря только кивнул — глотая рыдания, пытаясь сдержаться, будто от этого зависит всё, что осталось от его маленького, ледяного мира. Артём смотрел на эти пальцы, грязные, с обломанными ногтями, и понимал: сейчас на улице зима, на дворе ночь, а здесь, в сырой подворотне, решается для этих двоих всё.

Сквозь холод и густую тьму подворотни едва слышно заскрипели ступени — то ли кто-то подошёл к мусорным бакам, то ли просто ветер таскал железо по асфальту. Артём старается работать быстро, но без суеты: бинт ложится поверх куртки, палка упирается в худое запястье, узлы тугие, крепкие — лишь бы держалось. Боря тихо взвизгнул, но сдержался, вцепился свободной рукой в Женино плечо.

— Где упал?

— С лестницы… когда бежали… — Женя сбивчиво объясняет, словно ждёт, что сейчас за это тоже прилетит. — Там, в детдоме, они… нас били.

— Что за детдом?

— На набережной. Мы сбежали.

— Из-за чего?

— Из-за всего. — Женя мотает головой, прикусывает губу, глаза метаются по полу. — Там бьют, если ночью кашляешь. Говорят — «вредитель, мешаешь спать». А Борю хотели в спецприют, потому что слабый.

Слова звучат обыденно, как дождь за стеной — будничная жестокость, в которую уже не верится, но которую никто не собирается менять. Артём открывает сумку, выуживает изнутри бинт, обломок старой линейки — импровизированная шина. В темноте всё кажется бесцветным, только белая тряпка дает отсвет, когда ложится на детскую руку.

— Терпи, малыш, сейчас зафиксируем.

Боря стиснул зубы, щеки запылали, но только хриплый стон вырвался наружу. Женя сгреб его к себе, шепчет в волосы, будто этими словами можно отогнать боль:

— Потерпи, слышишь, потерпи, Борь.

— Готово, — тихо, почти не дыша, говорит Артём, аккуратно затягивая последний узел. — Не двигай.

Он вынимает из кармана пузырёк — самодельная настойка, спирт с чем-то горьким, аптечным. Капля на ладонь, он растирает Борины щёки, запах сразу идёт резью, будто в этом запахе вся боль и выживание.

— Что это? — Женя таращится, не веря, что можно помогать просто так.

— Чтобы не замёрз. Не бойся, это лекарство.

— Воняет.

— Значит, помогает.

Снаружи гулко перекликнулись шаги, скрипнула дверь — кто-то вошёл в подвал или обогнул угол. В темноте голоса звучали особенно зловеще: глухие, с хрипотцой, чужие. Артём напрягся, улавливая интонации, готовый в любую секунду заслонить собой обоих. В тени между ржавым ящиком и стеной казалось, что они не люди, а лишь сгустки тепла, которые легко можно не заметить — или выдать за что-то постороннее, если слишком долго смотреть.

За стеной мерцал жёлтый прямоугольник фонаря, в воздухе дрожал снег, и каждый звук казался здесь важнее, чем любое слово.

Шаги становятся всё ближе, скрипят по наледи и выбоинам, фонарь водит по двору, заливая жёлтым пятном ржавый угол и выбитые кирпичи. Артём на мгновение задержал дыхание — почувствовал, как у мальчишек под пальто дрожат плечи, как у них за спиной будто вросли в снег.

— Тихо, — коротко шепчет, прижимая их плотнее к железу, будто этим можно сделать их невидимыми.

Свет фонаря скользит по мокрой стене, по застывшей луже у мусорного бака, почти задевает их ноги — ещё чуть, и тень выдаст всех. В воздухе пахнет гарью, холодным хлебом и влажным деревом.

— Здесь пусто, — отрывисто бросает один из патрульных, сапогом отбрасывая пакет с мусором.

— Всё равно загляни в подворотню, — другой голос звучит устало, но цепко, как будто ему всегда нужно докопаться до чего-то ещё.

Женя вжимается в стену, глаза становятся огромными, дыхание уходит куда-то в грудь, и кажется, что если сейчас его услышат — всё, дальше только ночь и сирота.

Артём молча скидывает с себя пальто, набрасывает его на обоих мальчишек, полностью закрывая, прижимая их к тряпью и старым ящикам. Ладонь ложится на их головы, короткое движение — не шевелиться, не вякнуть, не выдать ни одного звука.

— Если что — молчите, — шепчет на вдохе, замирая. — Поняли? Ни слова.

— А вы? — Женя смотрит на него снизу вверх, в глазах не просто страх — в них надежда, которая всегда обманывает.

— Я — их отвлеку.

Он выпрямляется, вылезает наполовину в полосу света, начинает шарить носком сапога по снегу, как будто ищет что-то важное, теребит в руках старую тряпку, изображая усталого прохожего.

Фонарь медленно поворачивается в его сторону, шаги по льду уже совсем близко, в тишине звенит только короткий кашель одного из патрульных, и снег — он будто теперь скрипит ещё громче, выдаёт каждого, кто посмеет выдохнуть.

— Кто там? — голос патрульного режет воздух, фонарь застыл на лице Артёма, как прожектор в операционной.

— Доктор. Из Мечниковской. Возвращаюсь со смены, — голос ровный, усталый, но без дрожи, только чуть напряжённые губы.

— Документы!

Артём без суеты протягивает удостоверение, ловит на себе цепкий взгляд, свет бьёт в глаза, всё вокруг становится резким, будто каждое пятно на пальто сейчас увидят под микроскопом.

Один из патрульных щурится, приглядывается, будто выискивает подвох в фото и бумагах, другой держит фонарь чуть в стороне, отражение пляшет по стене и стальным рёбрам мусорного бака.

— Что ищете в подворотне?

— Да я… снег за шиворот засыпался, вот остановился, — отвечает Артём чуть сконфуженно, изображая раздражение на самого себя, отряхивает плечо, будто правда только что встряхнул ком снега.

— Тут говорят, шпану видели. Двое. Мелкие, — патрульный не убирает руки от кобуры, слова обрываются жёстко.

— Не видел, — спокойно говорит Артём, стараясь дышать ровно. — Только коты шастают. Всю ночь они тут, под ящиками. Пару раз чуть не споткнулся.

Фонарь скользит по стене, чуть задерживается на ящике, где под пальто затаились двое. Артём едва заметно смещается, встаёт между светом и железом, заслоняя обзор, будто защищает пустое место, как будто ничего за спиной, кроме сугроба и тени. Снег под ногами скрипит — всё, что сейчас отделяет их от холода и чужих глаз.

Пауза растягивается, становится липкой, в ней глухо слышно только чужое дыхание и как-то совсем не хочется шевелиться, чтобы не спугнуть эту зыбкую границу между проверкой и бедой.

Артём достал из кармана потрёпанный платок, аккуратно подоткнул его под щеку Бори, поправил шину — чтобы не давила, чтобы рука лежала ровно, как учат на лекциях и как забывают в сутолоке дежурств. Движения были быстрые, но осторожные, в них сквозила привычка заботиться о тех, кого не жалко никому.

Женя вылез из укрытия первым, в темноте казался меньше, дрожал всем телом — не только от холода, но и от того, что только что миновала беда, а новая всегда где-то рядом.

— Они ведь могли… — Женя не договорил, но Артём услышал всё в этом полувопросе, всю усталую злость мира, где за каждый вдох надо платить чужой жестокостью.

— Да, могли, — коротко подтвердил Артём. На секунду задержал взгляд на мокрых пятнах снега, где только что светил фонарь патруля.

— Зачем вы остались? Могли уйти, — голос Жени прозвучал почти обвиняющее, но в нём была ещё и надежда, будто он хотел услышать, что бывает по-другому.

— Я врач, — просто, чужим голосом ответил Артём. — Я не умею бросать больных.

За спиной снова раздался сдавленный, сиплый шёпот:

— Я замёрз.

Артём, не раздумывая, стянул с шеи платок, подоткнул его к вороту Бориной куртки, аккуратно подтянул бинт на шине, проверил — не давит ли. Его руки были уже такими же холодными, как снег, но он действовал спокойно, будто где-то в тёплой палате.

Тени в подворотне медленно рассеивались, и только дыхание, прерывистое и густое, вязло между их тремя фигурами, грея хоть как-то в этом враждебном, глухом мире.

За стеной снова раздался хруст снега — мир не ждал, мир не менялся. Но в этом углу теперь было трое.

Они вышли из подворотни, осторожно ступая по разбитому снегу — каждый шаг отдавался в пятках, будто по льду, который вот-вот треснет. Боря прижимался к Артёму, сжимая здоровую руку, Женя чуть отставал, крепко сжимая в ладони смятое письмо. Тёмная улица казалась бесконечной — только отсвет далёкого фонаря, да тихий вой ветра между домами.

— Потерпи. Сейчас уйдём отсюда, — прошептал Артём, обернувшись. Сердце билось глухо, спину словно прожигал взгляд, которого не было, но мог появиться в любой момент.

Женя сунул ему в руку смятое письмо, осторожно, как будто это был единственный их документ на жизнь.

— Это… от мамы. До ареста.

Чернила расползлись по бумаге, но Артём разобрал: «Женечка, береги брата…» Он вернул письмо, не спросил ни о чём лишнем.

— Пойдёте со мной, — тихо сказал Артём, оглядываясь на окна и силуэты во дворе. — Там теплее.

— А если найдут? — Женя глянул снизу вверх, глаза у него были слишком взрослые для такого лица.

— Тогда скажу, что вы пациенты.

— А если не поверят?

— Будем думать потом.

Женя долго смотрел в сторону, потом медленно кивнул, будто соглашаясь не только с этим, а и со всей чужой жизнью, что теперь была впереди.

— Борь, вставай. Он… он не враг.

Боря поднялся, крепко вцепился в рукав Артёма, как в канат над бездной.

— Тихо идём. Без разговоров, — прошептал Артём, и мальчики едва слышно кивнули.

Они вышли в ночь — снег под ногами был скользкий, тяжёлый. Фонарь остался позади, тени вытянулись по двору. Вдалеке, будто из другого мира, снова раздался хриплый окрик патруля, от которого внутри стало совсем пусто. Но дальше — только шаг за шагом, вдоль стен, мимо заброшенных лавок, ближе к тёплому свету. В груди медленно стихала тревога, сменяясь глухой, тяжёлой решимостью: теперь за этих двоих отвечаешь ты, и назад уже не повернуть.

Снег всё падал, укрывая следы — будто помогая им раствориться в этом городе, где каждая ночь может стать ловушкой, но иногда — шансом для троих на новое начало.

Женя шёл всё медленнее, каждый шаг будто становился тяжелее, Боря кашлял всё громче, задыхаясь, уткнувшись лицом в рукав. Артём чувствовал, как холод пробирается под пальто, и всё время оглядывался через плечо — свет фонарей плясал где-то позади, а патрульные голоса глушились снежной пеленой, становясь глухим эхом в переулках.

— Проверить переулок!

Женя тут же вжался в его бок, тихо прошептал, не поднимая головы:

— Они опять ищут.

— Пусть ищут, — ответил Артём, стараясь держать голос ровным. — Только нас там уже нет. Быстрее, не останавливайтесь.

Женя вцепился в рукав его пальто обеими руками, словно это могло их спасти, тянул за собой Борю. Тот спотыкался, то и дело кашлял, приглушая звук худым плечом, но шёл, стиснув зубы.

— Ещё чуть-чуть, — бормотал Артём, бросая взгляд на темнеющие арки впереди. — До конца улицы дойдём — там дворы потемнее.

Женя вдруг поднял голову, в голосе зазвучало упрямство, настороженность:

— А вы кто вообще?

— Врач, — устало сказал Артём.

— Врач? — Женя фыркнул, с недоверием. — Все так говорят.

— Хочешь — покажу справку, — ответил Артём, и даже не стал лезть в карман: в этой тьме всё равно никто ничего не разглядел бы.

— А зачем вам мы? — Женя сжал письмо в кулаке, в глазах дрожала тень того, что уже было слишком много предательств. — Сдадите потом, да? За награду.

— Какая, к чёрту, награда… — Артём задержал шаг, посмотрел на него, в голосе зазвучала резкость. — Ты видел, чтобы врачам что-то платили за таких, как вы?

— Тогда зачем?

— Потому что если вас найдут — вас не будет.

Женя опустил глаза, слова зависли между ними, тяжёлые, будто этот снег — не просто зима, а прошлое, которое нельзя ни сбросить, ни забыть.

Боря шёл, спотыкаясь, молча. Весь их путь напоминал бегство, в котором нельзя было ни остановиться, ни обернуться. Сзади всё ещё эхом гуляли чужие голоса, но здесь, в этой тройке, вдруг появилось нечто похожее на защиту, на шанс, что ночь — пусть и длинная, но не бесконечная.

— Холодно, — выдохнул он, почти не раскрывая губ, будто этот воздух чужой, ворованный у ночи.

Артём резко остановился — так, что валенки заскрипели по насту, — сбросил с плеч тёмное, пропахшее аптекой пальто и, не глядя, укутал обоих мальчишек. Ткань скользнула по их плечам, тяжёлая, сырая, пахнущая йодом и уличной гарью.

— Так нельзя, — хрипло возразил Женя. В глазах у него тени, как от того же фонаря — настороженные, упрямые. — Замёрзнете же, вы...

— Уже поздно, — перебил Артём, как-то устало и будто сбоку. Он смотрел не на них, а на дальнюю стену, где краска отвалилась пятнами. — Мне всё равно уже не согреться.

Непроизвольный жест — сжал ворот рубахи под горлом, пальцы белые, как снег в этом дворе, и все трое снова двинулись сквозь вязкую, ватную тишину. Где-то впереди фонарь заморгал — сначала раз, потом два, будто кто-то подмигнул из-за угла, и сразу в воздухе наросло: шаги, щёлканье подошв по льду, чьи-то чужие голоса.

— Сюда, — коротко бросил Артём. Подхватил мальчишек под локти, втолкнул их за облупленный угол, к стене, где облезлый плакат о бдительности прилип к кирпичу, словно мёртвая кожа. Трое вжались в тень, скрючившись, стараясь не дышать, даже не шелохнуться.

Двое патрульных прошли почти впритык — лица расплылись в мутном луче, фуражки, как нарисованные, тени длинные и косые, шаги вымеряли ритм, будто в строю.

— Следы мелкие, смотри, — сказал первый, и его голос казался совсем посторонним, будто сквозь воду. — Вон они, как бы детские.

— Вон тот переулок проверь, — отозвался второй, и фонарь полоснул по снегу, высветил отпечатки валенок, мелькнул на стене и исчез.

Шаги унеслись, растворились где-то в глубине подворотен. Женя выдохнул громко, будто разлепил внутренний комок.

— Они за нами, сто процентов, — прошипел он сквозь зубы, пытаясь унять дрожь.

— Нет, — ответил Артём так тихо, что едва услышно. — Просто ищут кого-то похожего.

— Похожего на кого? — вдруг резко бросил Женя, сжал кулаки, словно от этого становилось теплее. — На нас, что ли? На тех, у кого никого больше нет?

Артём не ответил сразу. Только посмотрел — мимолётно, вскользь, словно ищет в этом взгляде какую-то опору.

— Не знаю, — произнёс он, перебирая слова, будто они мешались в горле. — Но я точно не хочу, чтобы они нашли вас.

Вдруг Боря захрипел, согнулся, кашель вырвался рвано, будто что-то вырывают с мясом. Артём присел, колени хрустнули, быстро сунул руку в подкладку пальто, достал крохотный пузырёк...

— Что это? — Женя навис над рукой Артёма, глаза тревожные, тёмные, будто у старика, который всю ночь не спал.

Артём даже не повернул головы — пальцы ловко вытащили пузырёк, крышка заскрипела, запах ударил в нос резко, аптечно.

— Лекарство. Успокойся, — бросил он через плечо, привычно, будто на автомате.

— Опять вонючее? — сжалился Женя, морща нос, но отступать не стал. Лицо его растянулось в жесткую, почти взрослую гримасу.

— Зато помогает, — Артём мазнул жёсткими пальцами по груди Бори, размазывая горький холодок по синеватой коже. — Потерпи, парень.

— Щиплет… — выдохнул Боря, тонко, совсем по-детски.

— Значит, живой, — коротко усмехнулся Артём, вглядываясь в его лицо. «Вот бы ещё продержался до утра, — мелькнуло. — Хоть бы к утру без температуры…»

Женя скользнул на корточки рядом, мокрый от снега рукав прижался к письму, которое он так и не выпускал из рук. Бумага мялась, становилась частью его тела — чужая, ненужная, но единственная ниточка, связывающая с прошлым.

Вдруг Женя заговорил быстро, как будто слова рвались наружу из темноты.

— Они забрали родителей… просто пришли ночью, и всё. Сказали — «вредители». Маму — в одну сторону, отца — в другую. А мы… мы тогда прятались под кроватью, и всё слышали. Всё до последнего слова.

Артём кивнул — жестом взрослого, который уже ничему не удивляется. Его рука скользнула по волосам Бори, тот всё ещё хрипел, тяжело втягивая воздух.

— Сколько это было? — спросил Артём, не отрывая взгляда от пузырька.

— Год назад, — Женя мял письмо до дыр. — Потом нас в детдом. А там…

Он вдруг споткнулся о слово, будто внутри что-то заклинило.

— Там били? — негромко спросил Артём.

Женя кивнул, прикусив губу. Глаза его бегали в стороны, но слёзы не выходили — будто больше не на что было плакать.

— И голодно. Кто хлеб утащит — того в карцер. Боря хлеб взял потому, что я ему сказал. Я не мог больше смотреть, как он худеет.

Артём долго смотрел на Бору — тот почти сползал по стене, тень от фонаря дробилась по его лицу.

«Ещё немного, и рухнет…».

— Всё, хватит разговоров, — глухо бросил Артём, вдруг будто помедлив на границе между решимостью и усталостью. — Идём. У меня рядом комната.

— Комната? — Женя отшатнулся чуть вбок, опасливо сузив глаза. — Где?

— Коммуналка, через два двора. Там тихо, — Артём говорил быстро, почти не артикулируя, как будто слова могли застыть на морозе и тут же упасть осколками.

— Вы нас спрячете? — спросил Женя, так, что между звуками слышался не вопрос, а тонкая, свербящая надежда.

— Попробую, — сказал Артём, не давая ни тени уверенности.

Женя замер, прижал письмо ещё крепче, взгляд стал острым, колючим.

— Все врут, дядя. Все, — выплюнул он с какой-то хриплой злостью, в которой было больше страха, чем обвинения.

— Я тоже, может, вру, — пожал плечами Артём, уронив взгляд в снег, — но сейчас выбора нет.

Женя ещё раз посмотрел на Борю, словно взвешивал не вес, а ответственность, и кивнул коротко.

— Ладно. Только если что — я уйду первым.

— Как скажешь, — спокойно согласился Артём. «Ну вот, уже лидер», — проскочило в голове, но вслух не вырвалось.

Они осторожно выскользнули из укрытия. Снег пошёл крупнее, сыпался в ворот, ветер хлестал по рукавам, пальто налипало на плечи, будто кто-то тащил сзади.

— Не отставайте, — сказал Артём, убыстряя шаг.

Боря цеплялся за ладонь брата, пальцы вцепились судорожно, почти до боли.

— Дядя... — прошептал он, почти не слышно за свистом ветра. — А у вас дом есть?

— Комната. Небольшая, — ответил Артём, выдыхая пар облачком.

— А мама там живёт? — выскользнуло у Бори, голос слабо вибрировал.

Артём невольно остановился, словно ударили невидимой рукой, и только потом отрывисто выдохнул:

— Нет. У меня никого.

Боря кивнул, будто эта новость успокоила, а не напугала.

— Тогда мы можем там жить, да?

Артём почувствовал, как уходит вниз воздух, сжимается в груди — так тесно, будто не снег сыплет, а стены сдвигаются.

— Посмотрим, — тихо сказал он, и шаги стали короче.

Они петляли по дворам, снег теперь забивал глаза, превращая фонари в мутные жёлтые пятна. Ещё минут десять — шаг, другой, ветер подвывает в щели, запах горелого угля из открытого окна.

На перекрёстке вдруг снова вспыхнул резкий свет — кто-то кричал, где-то сзади метнулись тени.

— Вон они! — прорезал воздух голос, сразу всё вокруг стало острее, настороженней.

— Быстрее! — Артём резко дёрнул за рукав. — За сарай!

Они бросились в переулок, снег будто стеной ударил в лицо, ледяные хлопья липли к щекам, забивались за воротник. Артём, не оглядываясь, втянул обоих за перекосившийся деревянный сарай. Сердце билось где-то в висках, дыхание рвалось на клочки. Позади — только тишина и сдавленный хруст снега.

— Всё, тихо, — выдохнул он, прикрыв собой мальчиков. — Осталось чуть-чуть.

Женя притянул Борю ближе, укрыл своим рукавом, прижал к себе так, что казалось, он сейчас растворит его в собственных костях.

— Дядя... спасибо, — пробормотал Боря, пряча лицо в плечо брата. Голос дрожал — не то от холода, не то от того, что вдруг позволено стало хоть на миг быть не одному.

— Не сейчас, — резко, почти отрывисто бросил Артём, не оборачиваясь. — Потом скажешь, когда будет за что.

Они свернули за последний угол, где двор плыл в полутьме, и старая арка чернела так, будто сейчас из неё выйдет сам город, обросший сединой, с мокрым асфальтом на плечах. Фонарь над дверью горел тускло, жёлтым пятном на растрескавшейся штукатурке — этот свет был знакомым, как собственный почерк на конверте.

— Вот сюда, — тихо скомандовал Артём, почти не открывая рта. — Быстрее, пока никто не увидел.

Женя ловко подхватил Борю, втянул его в проём, а Артём шагнул последним, прикрыв обоих спиной — на всякий случай, как щитом, чтобы никто не догадался, сколько здесь на самом деле людей и страхов.

В подворотне снова зазвучали отдалённые голоса, где-то вдалеке щёлкнула собачья цепь, эхом прокатился хриплый лай. Но теперь это было уже где-то там, за аркой, словно за другим стеклом, за другой жизнью.

Они шагнули в густую тень двора, и тут всё стихло. Фонарь лениво моргал, где-то наверху кто-то хлопнул ставнями, и снежная крупа мягко сыпалась на головы.

Артём остановился, бросил короткий взгляд через плечо, будто проверяя: все ли на месте, не остался ли кто в чужом дворе.

— Всё. Мы дома, — сказал он почти шёпотом, но этот шёпот был тяжелее любого крика.

Глава 21: Заявление в ЖАКТе

Кабинет был душный, пропитанный не только старым воздухом, но и вечной усталостью — так пахнет пыльный картофельник под лестницей, куда давно не заглядывали даже дети. Потолок в разводах, желтые обои обуглены лампой, окна заклеены бумагой, как будто до сих пор ждут налёта. Артём стоял у стола, сжимая Борю за плечо: пальцы оставляли на светлой ткани тени, будто пытался удержать его в этом кабинете, в этой минуте. Женя жался сбоку, взгляд острый, исподлобья, не сводил глаз с управдома, будто выискивал каждое движение, каждую тень в уголках её рта.

Мария Ивановна подняла голову, шаркая пальцами по бумагам. Лицо у неё было с серым налётом канцелярии — будто и кожа, и слова состарились вместе с этими стенами.

— Так… — протянула она, ловя Артёма взглядом поверх толстых очков. Очки были мутные, треснувшие, и казалось, что она смотрит не на людей, а на силуэты в старой газете. — Серов… Артём Николаевич. Врач, значит?

— Да, — Артём чуть сжал плечо Бори, кивнул. — Из больницы имени Мечникова.

— Это я помню, — сухо кивнула она, снова погрузившись в бумаги. — А это кто такие?

Артём замялся, слова застряли между губами, будто на них ещё не подсохла вчерашняя кровь.

— Мои… — он глотнул воздух, — дети.

— Дети? — переспросила Мария Ивановна, подняв брови так, что морщины на лбу вытянулись в две ровные полосы. — Странно. Раньше вы один жили.

Артём вдруг ощутил, что тишина в кабинете стала плотной, как вата: будто сам воздух впитывал их разговор.

— Они недавно приехали.

— Откуда приехали?

— Из-под Москвы, — быстро выдохнул Артём, чувствуя, как за спиной начинает тянуть затылок, словно сквозняк прокрался сквозь дверь.

— Из-под Москвы… — повторила она, будто пробовала слова на вкус, записывая шариковой ручкой на листке, где уже не хватало места для новых историй. — Документы где? Свидетельства, прописка, хоть что-нибудь?

— Потеряли, — ещё быстрее сказал Артём, едва сглотнув. — Пожар был. На станции.

— Пожар? — Мария Ивановна откинулась на спинку стула, пыхнула папиросой — дым лениво стелился к потолку, пропитывая чужие разговоры и вопросы, на которые никто не ждал ответа. — И как же это вы только с одним пальто из пожара выбрались, да ещё в таком чистом виде?

Артём почувствовал, как Женя напрягся: плечи будто стали острыми, взгляд вонзился в угол стола, руки чуть дрожали, но не выдавали себя. В кабинете становилось всё душнее, воздух густел, как сироп.

— Это не то пальто, — выдавил Артём, пытаясь придать голосу уверенности, хотя во рту пересохло. — Я потом купил… с рук.

Мария Ивановна чуть заметно усмехнулась, скривив губы, и прищурилась, ловя его взгляд, как мышь в банку.

— Купили? На вашу врачебную зарплату? — хмыкнула она, пряча усмешку за папиросой. — Хорошо живёте, гражданин доктор.

Артём не спорил, только глубже втянул плечи, будто хотел уйти в себя, стать меньше, прозрачней, незаметней для этого кабинета, для её колючих вопросов.

— Это не важно, — сказал он тихо, почти извиняясь. — Мальчикам нужно тепло.

Управдом задержала взгляд, прищурилась так, что глаза превратились в две острые щёлки. Была в её лице какая-то тяжёлая, прокуренная подозрительность.

— А у младшего что с рукой?

— Упал, — отозвался Артём быстро, не моргнув. — Я перевязал.

— Перевязали вы ловко. Прямо почерк медсанчасти. — Она ткнула кончиком папиросы в сторону неуклюжей шины на руке Бори, отчего мальчик невольно спрятал руку за спину. — А не ваш ли это пациент, доктор, а?

— Нет, — коротко отрезал Артём, чувствуя, как внутри всё обрывается. — Мой сын.

— Сын… — повторила Мария Ивановна, растягивая слово, как жвачку, — Странное у вас отцовство — за одну ночь появилось.

Боря закашлял, втянувшись за Женю, как под щит. Воздух в кабинете стал густым, сладковатым от дыма, в нём трудно было дышать, а слова казались липкими.

— Он болеет, — выговорил Артём, чувствуя, как с каждым ответом становится всё тяжелее стоять на месте. — Простыл.

— Простыл, — повторила Мария Ивановна, не выражая ни сочувствия, ни удивления. Она открыла потрёпанный журнал, медленно листала страницы, будто выбирала статью в газете, наконец нашла нужную строку, провела по ней ногтем. — А у нас, между прочим, распоряжение есть: детей без документов не принимать. Особенно — беглых.

Женя, до этого стоявший молча, резко поднял голову. В его взгляде вдруг мелькнуло что-то острое, почти взрослое, как у человека, которого загнали в угол.

— Мы не беглые, — выдохнул Женя, сжав кулаки, словно от этого зависело всё на свете.

— А ты откуда знаешь, что я про вас? — Мария Ивановна вдруг обернулась, будто бросила в него пригоршню ледяных гвоздей. В глазах мелькнуло что-то цепкое, следственное.

Женя сразу опустил глаза, будто вбил себя в пол.

— Я просто… — начал он, но язык запутался в ворохе чужих слов.

— Просто что? — не отпускала управдом, шагнула ближе, настойчиво сверля взглядом.

— Просто сказал, — выдавил Женя, глухо.

— Вот именно, — голос стал тише, ядовитее. — Все «просто говорят». А потом приходят из НКВД и спрашивают: «Почему не сообщили?» И никого не волнует, кто что “просто сказал”.

Артём почувствовал, как под кожей дрожит нерв, словно кто-то сжал в кулаке его внутренности.

— Мария Ивановна, — сказал он, силясь говорить ровно, не выдавать себя, — это дети моей двоюродной сестры. Она… умерла. Не так давно.

— А до этого вы говорили, что это ваши, — глаза сузились, брови поднялись вопросительно, как острые стрелы.

— Да… я… оговорился, — Артём с трудом выдавливал из себя слова, как горькое лекарство.

— Оговорились, — повторила она, перенося звук на бумагу, будто ставя кляксу напротив его имени. Что-то черкнула в журнале — густо, размашисто, как приговор.

Вдруг взгляд её впился в Женю.

— А письмо у старшего что за письмо? — ледяной вопрос, будто она заранее знала ответ и проверяла, как поведёт себя добыча.

Женя прижал бумагу к груди так, будто это был не клочок письма, а спасательный круг посреди ледяной воды.

— Никакое, — быстро вмешался Артём, став между ней и мальчиком. — Семейное.

— Семейное, — прищурилась Мария Ивановна, скользя глазами по Артёму. — Можно взглянуть?

— Не стоит, — тихо, но твёрдо отрезал он. — Там личное.

— Личное, — передразнила она, ухмыльнувшись в уголке рта. — А у нас теперь личное от общественного отделяется, да? Знаем мы, как бывает...

Она неторопливо встала, отодвинула скрипучий стул и обошла стол, будто захлопывая за ними двери. Боря сразу прижался к боку Артёма, зарывшись лицом в его полы, дыхание стало редким и прерывистым. Свет лампы выхватывал на стенах затёртые пятна и длинные, дрожащие тени.

— Справку из милиции принесёте, — Мария Ивановна сказала это ровно, с особой паузой, будто вбивала гвоздь в деревянную стену. — Что дети ваши, а не беспризорные. Без неё я их не зарегистрирую.

— У меня нет сейчас возможности... — голос у Артёма невольно дрогнул, он почувствовал, как слова вылетают с хрустом, будто ломаются пополам на морозе.

— Тогда идите, — сухо бросила она. — Пока без прописки. А то знаете, как бывает: пришёл, а потом патруль — и ищи ветра в поле. Здесь, Артём Николаевич, не больница — всё по бумагам.

В этот момент Женя незаметно дёрнул его за рукав, взгляд его стал тусклым, как вода в ночном пруду.

— Мы уйдём, — выдохнул он быстро, будто боялся опоздать сказать главное.

— Уходите, — кивнула Мария Ивановна, глядя поверх очков так, что даже стены словно скукожились. — Только имейте в виду, Серов, я доложу. На всякий случай. Сейчас время такое — лучше предупредить.

— Конечно, — сказал Артём, стараясь держать лицо, но в животе клокотало что-то ледяное и тяжёлое. — Так будет правильно.

Она медленно потушила папиросу о гранёный стакан, залапанный тысячей рук, махнула рукой, и голос её стал будничным, как стук по батарее:

— Следующий!

Они вышли в коридор — он был узкий, тёмный, со старой плиткой, пахло гашёной известкой и дешёвым мылом. Женя шёл рядом, молча, сжимая письмо до боли, так что пальцы побелели и дрожали, будто он всё ещё держал на весу не кусочек бумаги, а свою единственную жизнь.

— Она знает, — прошептал Женя, едва двигая губами, как будто боялся, что коридор услышит.

— Не знает, — тихо ответил Артём, не сбавляя шаг, но глядя вперёд, в мутный свет над лестницей. — Только догадывается.

— Всё равно скажет, — выдохнул Женя, не глядя ни на кого, сжимая письмо так, что белели костяшки.

— Пусть говорит, — устало бросил Артём, голос прозвучал сухо, как будто он давно знал, что сказать тут больше нечего.

Боря кашлянул, приглушённо, и тут же прижался к спине Артёма, прячась от сквозняка и от чужих разговоров за дверью.

— Мы теперь куда? — хрипло спросил он, тонким голосом, в котором проскальзывала и усталость, и нерастраченная надежда.

Артём задержался у двери, прислушиваясь: за перегородкой ещё гремел голос Марии Ивановны, скрипел чей-то стул, шелестели бумаги — будто весь этот дом был набит чужими делами и чужими судьбами.

— Домой, — сказал он наконец. — Пока ещё есть куда идти.

«Пока ещё», — эхом раздалось внутри.

Холод снова начал подниматься по груди, но это был не зимний сквозняк, а знакомый, старый страх: как будто за каждым углом уже ждёт не ночь, а чья-то рука, и никакое пальто, никакой коридор не спасёт, если воздух вдруг переменится.

Часть 7: Эффект бабочки. Глава 22:Обустройство быта с мальчиками

Комната дышала варёной картошкой, сырой, терпкой — этот запах сразу прилипал к волосам, одежде, к подоконнику, покрытому вековой пылью. Угольная пыль въедалась в пол, щели и даже в свет лампы. Где-то за стеной — хлопки, глухой голос, кто-то ругался из-за угля, лязгнуло ведро, залаяла на дворе собака.

Артём сидел на шатком табурете, приглушённо скреб ножом по картошке, ловко счищая кожуру тонкой лентой, почти не глядя на пальцы. Напротив, Женя коряво повторял за ним движения — нож дрожал, картошка ускользала из рук, брызги летели на пол.

— Не так держи нож, — сказал Артём спокойно, не упрекая, просто поправляя. — Под пальцы не суй, порежешься.

— Да я знаю, — буркнул Женя, но тут же лезвие соскочило слишком глубоко — кожура слетела, а за ней ушла и добрая половина картошки. — Вот чёрт…

— Тише, — Артём усмехнулся уголком рта. — Эту оставь, я дочищу потом.

Женя раздражённо бросил кусок в миску, глянул исподлобья — упрямство кипело, но сдаваться не хотелось.

— Всё равно глупо, — пробурчал он, ковыряя другую картофелину. — Зачем её вообще чистить, если потом всё сварится?

— Потому что грязь не варится, — лениво пояснил Артём, стряхивая кожуру в газету. — И потому что не в казарме живём.

— А где? — голос Бори раздался из-под вороха старого одеяла, он сидел на корточках у печки, тянул к ней босые ноги, искал хоть какую-то щель тепла.

— Дома, — отозвался Артём после короткой паузы, глядя в огонь. — Пока дома.

Боря кивнул, будто эти два слова были чем-то настоящим, ощутимым. И сразу закашлялся — кашель вышел глухой, горлом, длинный. Артём вскочил с табурета, быстро подошёл, аккуратно опустил ладонь ему на лоб, проверяя жар. Огонь в печке потрескивал, выплёвывал искры, а за стеной всё так же кто-то ругался, будто этот мир разделён на тысячи маленьких бед и забот, и в каждой комнате они свои.

— Не жарко. Уже лучше, — сказал Артём, сдержанно улыбаясь, проводя ладонью по лбу Бори. Кожа тёплая, но уже не горит, и это само по себе — будто тихая победа, как затухающий костёр после долгой зимней ночи.

— А можно книжку? — Боря вытянулся, упрямо кутаясь в одеяло. — Там, где про лису…

— Сейчас сварим картошку — почитаем, — пообещал Артём, возвращаясь к столу, где нож тускло поблёскивал на куче картофельной кожуры.

Женя замолчал, возился с последней картофелиной, потом спросил неуверенно:

— А эта книжка… откуда у вас?

— С фронта осталась, — тихо сказал Артём, чуть медленнее, чем обычно, будто вспоминая пальцами буквы на обложке. — Тогда такие книги не выбрасывали.

— С какого фронта? — не отпускал Женя, не поднимая головы.

— Гражданского, — ответил Артём. — Я тогда ещё фельдшером был.

Женя задумчиво уставился на нож, кончиком высекая едва заметные царапины на столе.

— И людей резали? — спросил он, будто между делом, но голос дрожал.

— Лечил, — Артём коротко вздохнул, не вдаваясь в подробности.

— А всё равно… — Женя говорил тихо, — кто лечит, тот и видит.

Артём хотел что-то возразить, но в коридоре послышались шаги — тяжёлые, уверенные, будто владелец дома возвращается в своё царство. Половицы под сапогами жалобно вздохнули, дверь задрожала в петлях.

Женя вскинул голову, глаза сузились.

— Это он, — прошептал.

— Кто — он? — Артём встал, бросил взгляд на окно, за которым уже сгущалась тьма.

— Степан Игнатьевич, — Женя говорил едва слышно. — Всегда ходит, когда темно.

Дверная ручка скрипнула, дверь медленно приоткрылась, и в щели показалось широкое лицо с усмешкой — так улыбаются только те, кто ничего не боится в этом доме.

— Добрый вечер, товарищ Серов, — протянул Степан, широко улыбаясь, будто заходил не к соседу, а к старому приятелю в гости после долгой дороги. Глаза у него блестели, щеки налились от мороза, на сапогах блестела свежая крошка снега.

— Да так, — отозвался Артём, утирая руки о штаны. — Тесно, но тепло.

— Это хорошо, — кивнул Степан, стоя в дверях, будто прикидывал, как распределить здесь всё пространство по уставу. Взгляд его шарил по комнате, ловил лица, детали, каждый новый предмет. — А это кто у нас тут?

— Мои племянники, — спокойно сказал Артём, чуть сдвигаясь в сторону, чтобы закрыть Борю от сквозняка. — Приехали недавно.

— Племянники, значит… — Степан с ленцой вытащил из кармана блокнот, разогнул, нащупал карандаш. — Записать бы надо, чтоб порядок был.

Женя нахмурился, взгляд стал колючим.

— А зачем записывать? Мы же никому не мешаем, — выдохнул он, сжав ладони до хруста.

— Вопросы задаёшь, — отозвался Степан, не отрываясь от своих записей. — У нас всё фиксируется.

— Ребёнок, — осторожно вмешался Артём, — он просто спрашивает.

— Да я не против, — легко сказал Степан, будто не замечая напряжения в комнате. — Любопытный — значит живой.

Он шагнул ближе, провёл взглядом по печке, принюхался к картофельному пару.

— Печь, вижу, топите исправно. А уголь откуда?

— Купил у кочегара, — быстро ответил Артём, не встречаясь взглядом.

— Купил… — повторил Степан, выговаривая слово медленно, как будто смаковал его. — Время сейчас такое, что все покупают. Даже воздух.

Он провёл глазами по мальчикам — оценивающе, задерживаясь чуть дольше, чем хотелось бы. Боря уронил взгляд в пол, спрятался за одеяло. Женя упрямо сжал кулаки, подняв подбородок, будто хотел этим глупым упрямством защитить всю комнату от чужих глаз.

— Младший болеет? — голос у Степана стал чуть мягче, но в глазах всё ещё плясала настороженность, как огонёк у самого края фитиля.

— Простуда, — ответил Артём, выпрямляясь. — Уже идёт на поправку.

— Лечите, значит. Правильно. Государству нужны здоровые кадры, — с усмешкой заметил Степан, будто повторяя фразу, которой и сам не очень верил.

— Конечно, — коротко бросил Артём, сжимая кулаки под столом.

Степан кивнул, остановился у двери, как будто раздумывал, стоит ли говорить дальше, потом добавил, будто между прочим:

— Я вот что хотел… Управдом сегодня говорила, что у вас… новые жильцы. Она просила уточнить.

— Да, уже говорил. Родня, — спокойно ответил Артём, не двигаясь, только глаза стали насторожённее.

— Ну да, родня, — Степан хмыкнул. — Только знаете, как бывает: сегодня родня, а завтра — беглецы.

Пальцы Артёма вцепились в край столешницы, ногти белели, но он не позволил себе ни слова лишнего.

— Вы что хотите этим сказать? — тихо спросил он, голос чуть хрипел.

— Ничего, — спокойно сказал Степан, делая ленивую пометку в блокноте, как будто записывал нечто совсем постороннее. — Просто так, к слову.

Он обернулся к мальчикам — взгляд усталый, но в нём всё равно что-то неуловимо цепкое.

— Спите, дети, слушайтесь товарища доктора. И не шумите по ночам. У нас дом трудовой.

— Мы не шумим, — тихо сказал Боря, пряча глаза.

— Вот и славно, — кивнул Степан, будто ставя точку.

Он ещё немного постоял в проёме, потом молча вышел, аккуратно прикрыв за собой дверь. Щёлкнул замок, тень на полу исчезла, и сразу стало слышнее, как печь роняет уголь, а в уголке где-то потрескивает подложенная щепка.

В комнате повисла вязкая, густая тишина. Женя выдохнул — шумно, с надрывом, как будто сбросил с плеч камень.

— Он стучит. На всех, — прошептал Женя, понижая голос, будто за стеной уже кто-то приложил ухо.

— Не говори так, — тихо сказал Артём. Слова звучали глухо, осторожно, словно их тоже надо чистить, как картошку, чтобы не застряли в горле. — Мало ли кто услышит.

— Но ведь правда, — Женя прикусил губу. — Вчера соседку забрали после того, как он заходил. Просто так, ни за что.

Артём промолчал. Лицо его стало каменным, как у тех, кто уже слишком часто слышал такие разговоры — и знал, что лишнее слово может остаться в стенах надолго.

Боря притих, съежился на матраце, лицо его почти исчезло под одеялом.

— Мне страшно, — прошептал он, едва слышно, словно опасался, что даже дыхание выдаст его.

Артём опустился рядом, поправил одеяло, легонько сжал Борину ладонь в своей — тепло уходило куда-то внутрь, в самую глубину, где скапливались тревоги.

— Ничего, спи, — сказал он, чуть улыбнувшись. — Завтра будет день.

Женя долго смотрел на стену, на облезлый, перекошенный плакат: «Бдительность — наше оружие». Красные буквы дрожали в тени от печки, будто написаны были для кого-то другого, не для них.

— Это, наверное, про таких, как он, да? — глухо спросил он, не ожидая ответа.

— Не знаю, — тихо ответил Артём. — Может, про нас.

Он поднялся, прошёл к комоду, машинально открыл верхний ящик, нащупал среди старых перчаток и пуговиц холодный медальон, задержался на нём пальцами. «Слишком громко дышим», — пронеслось в голове, и воздух сразу стал плотней, вязким, будто комната уменьшилась.

Печь хрустнула, в топке вспыхнула и тут же погасла искра. За стеной снова кто-то кашлянул, и в этой тишине казалось, что каждый звук — как шаг по льду, где под ногами нет ничего, кроме темноты и пустоты.

Глава 23: Совет Ивану Петровичу

Кухня была сплошь в паре, пахла капустным супом и угольной пылью, будто здесь всё вперемешку: голод, усталость, старые привычки и вечное недоверие. Керосиновая лампа висела над столом, тихо потрескивала, и свет её болтался по стенам, делая чужие лица призрачными. В этом зыбком полумраке сидел Иван Петрович — сухой, седеющий, с лицом, в котором, кажется, поселился страх целого поколения. Морщины — как трещины на кирпичной кладке, глаза тусклые, но цепкие. Руки у него дрожали, когда он разворачивал аккуратно сложенную бумажку: то ли от старости, то ли от внутренней тревоги, которую не унять даже горячим супом.

— Послушайте, Артём Николаевич, — почти не слышно начал он, слова ловко просачивались сквозь губы, будто боялись выпасть громче, чем надо. — Вот… мне сегодня утром подложили. В карман шинели. Я-то думал — записка из типографии, а это…

Он вытянул дрожащую руку, листок бумаги затрепетал между пальцами, как маленькая белая птица. Чернила — неровные, буквы то жирные, то сбитые, будто писали на бегу, не разбирая слов: "...а слово — пуля, что рвёт тишину, и нет на свете власти, сильнее правды…".

У Артёма мгновенно напряглись плечи — глаза стали острыми, взгляд скользнул по листку, потом на Ивана.

— Где вы это взяли? — голос стал резче, чем хотелось, но сдержать не вышло.

— Я ж говорю — подложили, — Иван Петрович осмотрелся, каждый мускул в лице напрягся, будто даже стены слушали этот разговор. Он сбавил голос, почти перешёл на шёпот. — Вчера к нам приходил новый корректор, молчаливый такой… Глаза у него — как стекло. Сказал, что вроде бы в столичной газете работал. А сегодня — вот это.

— И кому вы показали? — Артём не спускал глаз, внутренне готовясь к худшему, к тому, что эта записка — не просто бумажка, а гвоздь в крышку чужой судьбы.

— Никому, только вам, — Иван смотрел теперь почти умоляюще, шептал, как на исповеди. — Я ведь не враг, Артём Николаевич. Я книжки люблю… я с Плеханова читал, а теперь… теперь и буквы боятся.

Женя сидел чуть поодаль, тихо возился с картошкой, будто не слышал. Но глаза его следили за каждым жестом — не мигая, цепко, с той настороженностью, что приходит рано к тем, кто уже научился читать не только книги, но и лица вокруг.

— Что мне делать? — Иван Петрович сжал бумажку так, что на ней проступили пятна пота, будто слова уже впитали в себя его страх. — Сжечь? Сдать? Или… притвориться, будто не видел?

Артём медленно вдохнул, будто втягивал не воздух, а вязкий, опасный пар, что стоял в кухне, глядя на этот тонкий лист, где чужая рука оставила свои метки.

— Сожгите, — сказал он тихо, почти не размыкая губ. — И забудьте. Даже если просто оставите у себя — обвинят.

— Но ведь это просто стих, — Иван раздавил бумажку в ладони, голос стал глухим, каким говорят только за плотно закрытыми дверями. — Просто слова…

— Тут нет «просто», — ответил Артём, и голос его едва не исчезал в шуме лампы. — Сейчас слова убивают быстрее, чем болезни.

Женя аккуратно положил нож на стол — жест почти неуловимый, но в нём была тишина, настороженность, как у зверя в клетке.

— Дядя Артём, — вдруг тихо спросил он, — а правда, что вас тогда тоже… проверяли?

— Было, — коротко бросил Артём. — Но я жив. Потому что молчал.

Иван Петрович кивнул, уставившись на стол, плечи его поникли, будто всё внутри сжалось, стало легче и тяжелее одновременно.

— А ведь я знал его, кто писал, — выдохнул он, больше себе, чем другим. — Молодой был, горячий… Говорил — “мы должны говорить правду”. А теперь вот думаю: может, он и донёс…

— Не думайте, — перебил Артём резко, но тихо, будто знал, что эти слова уже много раз спасали, а иногда и губили. — Просто уничтожьте это и всё.

— А если узнают, что я сжёг?

— Лучше пусть узнают, что вы боитесь, чем что вы читаете, — сказал Артём, голос стал твёрже. — Страх иногда спасает.

Иван тяжело выдохнул, скомкал бумажку в ладони, будто сжимал не лист, а свой собственный голос, надежду, и что-то ещё — неуловимое, оставшееся только в этом кухонном полумраке, где даже свет от лампы казался чужим.

— Вы, Артём Николаевич, добрый человек, — выдохнул Иван Петрович, сжавшись над столом. — Но с таким сердцем вас долго не оставят.

Артём уже открыл рот, чтобы что-то возразить, но дверь в кухню резко скрипнула — звук разрезал влажный, тёплый воздух, как лезвие. В проёме вырос Степан Игнатьевич. В свете керосиновой лампы его лицо казалось застывшей маской, тени под скулой углублялись, глаза блестели так холодно, что казалось — он видит сразу всё, даже то, чего не показывают.

— Что за разговоры, товарищи? — спросил он лениво, но под этой ленцой таилась опасность, металлическая, как сталь под ватником. — Опять про типографию, Иван Петрович?

Иван замер, будто и сам на секунду превратился в комок бумаги, что жёстко зажат в его кулаке. Пальцы побелели.

— Да так, бытовое, — быстро ответил Артём, поднявшись. На всякий случай поставил себя между Иваном и Степаном, будто прикрывая. — Сосед спрашивал про лекарства, давление у него.

— Давление? — Степан фыркнул, не улыбаясь. — У него не давление, а нервы. Всё о свободе печати тоскует, а ведь у нас с этим строго.

Женя сидел с краю, осторожно, сжатый в комок, и молчал, глядя исподлобья на взрослого — так смотрят щенки на чужого пса.

— Вы бы суп попробовали, товарищ Степан, — сказал Артём, вкладывая в голос как можно больше обыденности. — Остынет ведь.

— Спасибо, не голоден, — ответил Степан. Он встал, достал из кармана блокнот, медленно перелистал. — А вы, доктор, осторожнее с советами. Люди ведь по-разному их понимают.

Он что-то быстро отметил в блокноте, черканул на полях, а потом, не глядя ни на кого, бросил через плечо:

— Время сейчас нервное. Один сказал — другой передал. Потом всем неловко.

— Я запомню, — сказал Артём, почти не слышно, но твёрдо.

Степан кивнул, скользнул взглядом по Жене — пристально, задерживаясь на миг, будто сверял лицо с какой-то своей, только ему известной записью. Потом молча ушёл, дверь скрипнула, и в кухне стало сразу глуше, темнее.

Несколько секунд никто не двигался. Лишь когда за дверью стихли шаги, Иван тяжело выдохнул, опуская голову — будто только сейчас позволил себе вдохнуть по-настоящему, всей грудью. В лампе взметнулся язычок огня, а в тени стало ещё теснее.

— Он всё слышал?

В комнате стояла вязкая тишина, в которой даже тени казались слегка потрёпанными, как будто надышались чужой тревогой. На кухне было тесно: железная лампа нависла над столом, мутная, давящая, отражалась в линялой клеёнке. Стены, пропитанные паром и чем-то будто бы съедобным, слушали вместе с ними. Артём стоял, прижавшись к батарее — сквозняк задувал где-то внизу, полы дрожали, когда кто-то проходил в коридоре.

— Может, не всё, — сказал Артём, стараясь не смотреть в глаза ни одному из них. — Но достаточно.

Женя поднял голову так резко, что прядь волос прилипла ко лбу, блестящему от нервного пота.

— Он записал, я видел.

— Да, — подтвердил Артём, и голос его прозвучал чуть глуше обычного, будто он только что отхлебнул глоток воды из старой консервной банки. — Записал.

Иван стоял в стороне, у стены, словно пытался слиться с облупившейся штукатуркой.

— Что теперь будет? — спросил он, глядя на затылок Жени, а потом — на кастрюлю, где вода кипела как бешеная, раздувая на поверхности серебристые пузыри. Они рвались, и от этого казалось, будто что-то внутри вот-вот не выдержит.

Артём медленно провёл пальцами по краю стола, будто собирая невидимые крошки.

— Теперь идите домой. Сожгите бумагу. Если спросит — скажите, что выбросили. И никому больше ничего не рассказывайте.

Он говорил тихо, будто боялся, что слова могут застрять между плитой и раковиной, остаться тут навсегда.

— А вы?

— Я? — Артём чуть усмехнулся, на мгновение показав неровные зубы. В этой улыбке не было ни тепла, ни жалости, только усталость. — Я врач. Мне привыкать.

Иван Петрович, не оглядываясь, засунул в карман скомканный лист бумаги. Пальцы его дрожали, словно от холода, хотя в кухне было душно. Шаркая подошвами, он вышел, и за ним тут же захлопнулась дверь, глухо, как в больничной палате.

Женя остался у стола, снова схватил нож, будто тот мог чем‑то защитить. Лезвие дрожало в его руке, и казалось, что дрожит сам воздух вокруг.

— Он нас запомнил, — едва слышно прошептал он, глядя мимо Артёма, как будто разговаривал с тёмным окном, за которым ничего не было, кроме вязкой ночи. — Он всегда запоминает.

— Я знаю, — сказал Артём. Его голос стал чуть мягче, почти врачебным, с этим странным привкусом спокойствия, которое обычно обещают только детям. — Только ты не бойся.

Женя посмотрел на него с такой чистой, выверенной прямотой, что Артём на миг отвёл взгляд.

— А вы боитесь.

Голос Жени затерялся где-то под потолком, где мерцал тонкий свет от уличного фонаря, ловко пробираясь сквозь заиндевевшее стекло. Воздух был тяжёлый, будто наполнен невидимыми нитями, которыми кто-то осторожно, но неумолимо стягивал комнату к центру.

— Да, — выдохнул Артём почти неслышно, как будто боялся потревожить эту вязкую невидимость. — Но всё равно делаю, что должен.

Он медленно прошёл к окну — шаги, будто по воде, растворялись в шёпоте дождя и снега, что бился о подоконник. На дворе фонари светили мутно, размывая границы двора и времени. Снег падал лениво, накрывая двор ватным слоем, будто город пытался спрятать всё лишнее, оставить только то, что нельзя забыть. В отражении стекла — его лицо: серое, неузнаваемое, словно кто-то нарисовал его наспех чёрной тушью, забыв про детали.

Артём задержал взгляд на собственном отражении и вдруг, на границе света и тени, заметил позади себя чужое — высокую фигуру в длинном плаще. Без лица, без малейшего намёка на эмоцию, только тёмный силуэт, странно тяжёлый, будто налепленный прямо на воздух.

«Опять ты», — привычно мелькнуло в голове, как старый сигнал, который больше не удивляет.

Тень не шевелилась, не дышала. Только изнутри, прямо за лбом, встал голос — тихий, без интонаций, чужой и родной одновременно:

«Ты не можешь спасти всех. Цикл не прерван. Совет, который ты дал, изменит ход, но не избавит от расплаты».

Артём закрыл глаза, моргнул тяжело, как от яркой вспышки. Хотелось ударить кулаком по стеклу или, наоборот, исчезнуть вместе с этим отражением.

— Отстань, — выдохнул он, почти не разжимая губ, больше для себя, чем для кого бы то ни было. — Не сейчас.

Фигура растворилась, оставив после себя едва заметный холодок и нервную пустоту. Остались только шорох снега за окном, глухой стук капающей воды из раковины — эти звуки будто подчёркивали, что всё настоящее здесь, и никуда не денется.

Женя смотрел на Артёма, чуть наклонив голову, с насторожённой детской настойчивостью.

— С кем вы говорите, дядя Артём?

— С собой, — почти буднично ответил тот, возвращаясь к столу, где картофель лежал в мутной воде. Руки сами собой взяли нож, как будто в них вернулось что-то простое, земное. — Давай, дочищай картошку. Завтра будет длинный день.

Но где-то в глубине головы всё ещё отстукивалось — глухо, будто из-под земли, этот голос без возраста, без окраски, из другого времени:

«Каждый совет, данный из страха, — это новая нить судьбы».

Глава 24: Новость об арестах

Снег под ногами был как спрессованный сахар — трещал, будто бы ломался не только лёд, но и что-то внутри этого зимнего двора. Холод пронзал так, что даже воздух казался тяжёлым, хрустящим, будто стеклянная вата. Артём шёл осторожно, втянув голову в воротник, к покосившемуся сараю, где за ночь обледенели доски и нависали потрескавшиеся сосульки. Из-под ворот лениво тянулся пар — кто-то недавно топил печку, запах дыма цеплялся за одежду, смешивался с морозом.

У мусорных баков стояла Мария Никитична — спина круглая, лицо спрятано в сером, закопчённом платке. Руки — красные, как будто обожжённые, греет, поднося к лицу и тяжело дышит. В глазах тревога, в движениях — суета, будто вокруг кто-то постоянно прислушивается.

— Мария Никитична, — окликнул Артём негромко, чтобы не разносилось дальше мусорного сарая. — Что случилось? С утра люди шепчутся, будто кого-то увели.

Соседка вздрогнула так, что на миг показалась совсем маленькой, чужой среди этого двора. Повернулась медленно, оглянулась по сторонам, как ворона, что только что заметила опасность.

— Господи, вы ж не слышали? Печатников ночью забрали. Всех. Троих сразу, — голос у неё сбился, сорвался на шёпот.

— Каких печатников?

— Да этих… с Садовой, там где типография была. Ивана тоже, Петровича вашего. Соседи видели — двое пришли, один в длинном пальто, другой в шинели. Всё молча, без крика, только потом дверь настежь оставили. Мороз всю квартиру выдул.

Артём почувствовал, как что-то внутри замерло. Губы пересохли, пальцы сами сжались в перчатке, ногти впились в ладонь.

— Ивана Петровича? — еле выдавил он.

— Его, — подтвердила Мария Никитична. — Вчера вечером ещё сидел на кухне, всё что-то руками мял, бумажку крутил. Бледный был, как мел, я подумала — плохо стало. А теперь вот, — она пожала плечами, глядя куда-то мимо Артёма, — говорят, увезли в “дом на углу”.

— Кто говорит?

— Все говорят, милок. Но вы же понимаете, что значит — все говорят. Тут если один скажет, через два часа весь квартал знать будет.

— Знаю, — тихо сказал Артём. Губы стали солёными, голос прятался где-то в горле. — А за что?

Мария Никитична снова посмотрела по сторонам, даже наклонилась чуть ближе, чтобы слова не улетели в белое пространство двора.

— За стихи. Про правду и власть. Нашли у кого-то бумажку. Говорят, кто-то из них сдал, чтоб себя спасти. А кто — никто не знает.

В кармане пальто Артём почувствовал, как сжался лист бумаги — перчатка впилась в ладонь, ногти оставили след. Мороз казался слабее, чем эта мысль.

«Он, наверное, испугался. Не сжёг… Или пошёл сам. Из-за меня».

— А Степан что? — спросил он, стараясь не выдать, как подламывается голос на последних слогах.

— А что Степан? Ходит, улыбается. Вон, гляньте, — Мария Никитична кивнула в сторону мутного кухонного окна, где под потолком дрожало желтоватое пятно света. — Стоит, как всегда, как тень.

Артём поднял голову. За стеклом действительно застыла фигура Степана Игнатьевича: плечи выпрямлены, руки прижаты к бокам, взгляд цепкий, будто он с самого утра ждал этой встречи, наблюдал, как сыпется снег, как люди топчутся у баков, как тревога собирается в сугробы у подъезда. Когда их глаза встретились, Степан чуть склонил голову, а потом, не отводя взгляда, прошептал что-то в сторону, словно у него на подоконнике стоял собеседник, невидимый постороннему взгляду. Уголки губ дрогнули в полусмешке.

— Я пойду, — пробормотала соседка, торопливо поправляя платок. — А то ещё скажут, что болтаю много. Вы тоже осторожнее, Артём Николаевич. У вас же мальчики... теперь, знаете, время такое, лишнее слово — и всё.

— Да, понимаю, — выдавил он.

Мария Никитична быстро двинулась по двору — её шаги оставляли неглубокие вмятины, тут же засыпанные ветром. Только шарфик мелькнул и исчез за углом.

Артём остался стоять у сарая, чувствуя, как дыхание липнет к шарфу, намораживается, превращается в колючий иней.

Из кухни, прямо сквозь стекло, донёсся голос Степана:

— Ну что, доктор? Новости дошли, да? Быстро нынче всё расходится.

Артём повернулся, медленно, будто время стало густым и вязким.

— Какая вам разница, Степан Игнатьевич?

Степан чуть склонил голову, глаза блестели ледяным светом. — Мне? — хмыкнул. — Да никакой. Просто... вы же, вроде, с Иваном дружили. Советы ему давали. Полезные, как я понимаю.

— Вы о чём?

— А ни о чём, — спокойно ответил Степан, отодвигая форточку. Холодный пар вырвался наружу, потянулся к Артёму. — Только вот странно: после ваших советов его забрали. Совпадение, конечно. Но вы же понимаете — люди-то разное скажут.

— Хватит, — отрезал Артём, не пытаясь скрыть остроту. — Не вам судить.

— Мне — нет, — согласился Степан. — Но другим — можно.

Он прикрыл форточку. В окне осталось только его темное, будто вырезанное из ночи, очертание — неподвижное, глухое, как след на запотевшем стекле.

Артём стоял на снегу, чувствуя, как хлопья тают прямо на щеках, просачиваются за воротник. Всё тело будто налилось свинцом, а внутри только один невыносимый, липкий холод.

«Это я. Я сказал ему сжечь. Я хотел защитить, а получилось…».

Он подошёл к сараю, открыл покосившуюся дверь. Тёмный, пропахший углём угол, полка с грязными тряпками. Там, за поленьями, лежал маленький пузырёк антисептика — стекло холодное, тугое, как воспоминание. Артём взял его, подержал в ладони, будто надеясь — вес чужого предмета вернёт ему контроль над этим утром. Потом сунул пузырёк глубже, под доски, чтобы исчез навсегда.

Из кухни снова донёсся смех — тот самый, скользкий, довольный, каким обычно смеются люди, для которых любой исход — только новая форма привычного порядка.

Артём двинулся обратно по скрипящему снегу. Веки слипались от холода, хотелось не видеть ни лампы, ни окон, ни темнеющих силуэтов на втором этаже. На лестнице, пахнущей сырым углём и мокрой метлой, его догнала дворничиха — резкая, с облезлой шапкой и красными от мороза пальцами.

— Слыхали, доктор, — сказала она, вытирая о фартук загрубевшие, вечно сырые руки. В голосе — будничная усталость, сдобренная осторожной тревогой. — Говорят, ночью ещё кого-то забрали. Из вашей больницы вроде бы.

Артём вцепился в ледяное перило, словно пытался выдавить из него хоть немного тепла.

— Кто?

— Не знаю. Молодой вроде. Фамилию не запомнила. А по коридору шепчут — мол, “космополитов” нашли. Смотрите, доктор, сейчас время такое… Вы уж берегитесь.

Он кивнул молча — в горле застрял ком, остался где‑то между первым и вторым этажом. На каждом шаге тяжесть внутри становилась плотнее, как будто кто‑то медленно наполнял его свинцом: не страх — вязкое осознание, что запах беды въелся уже под кожу, что даже собственное молчание может завтра стать уликой, поводом для “разговора”.

У своей двери Артём остановился, прислонился лбом к шершавой, потрёпанной краске. Из комнаты доносился детский голос — смешок, переливчатый, как бы нарочно звонкий, чтобы хоть немного разбавить эту зиму. Боря что-то рассказывал Жене вполголоса, а тот хихикал, уткнувшись в подушку.

Артём провёл рукой по лицу — ладонь пахла железом и холодом — потом толкнул дверь плечом, входя в полумрак комнаты.

— Что случилось, дядя Артём? — спросил Женя, приподнимаясь с дивана, внимательно заглядывая ему в лицо.

— Ничего, — ответил он, стараясь выровнять голос, чтобы не дрожал, чтобы дети не услышали подступившее к горлу что‑то опасное. — Просто снег сильный.

Он медленно снял пальто, бросил его на спинку стула. Сел, опустив руки на колени, и долго смотрел на печь: огонь уже почти потух, только редкие язычки угля дышали тусклым светом — казалось, будто весь дом замер, вцепившись в эту хрупкую искру.

«Ничего, — подумал он, чувствуя, как внутри нарастает чужая, тяжёлая тишина. — Только теперь всё началось».

Глава 25: Новость об арестах

Снег под ногами — будто гравий из сахарной крошки: при каждом шаге Артёма пронзительно трещал, выдавливая из холода короткие острые вспышки. Воздух был до того плотный, что казалось — вдохни чуть глубже, и лёгкие лопнут, превратятся в стеклянную крошку. Артём шагал, кутаясь в воротник, к скособоченному сараю за дровами: доски промёрзли, на гвоздях блестел иней. Из-под ворот лениво катился пар — тут недавно топили печку, на запах дыма тянулись невидимые жилы, прилипали к одежде, к волосам, въедались в пальцы.

У мусорных баков стояла Мария Никитична: сутулая, в платке, больше похожая на бесформенное пятно среди утреннего инея. Руки грела на выдохе, медленно, будто боялась спугнуть редкое тепло. В глазах — затаённая тревога, движения быстрые, нервные, всё время косится по сторонам.

— Мария Никитична, — негромко позвал Артём, словно боялся потревожить хрупкое равновесие двора. — Что случилось? Люди с утра шепчутся, будто кого-то увели.

Она вздрогнула, резко обернулась, потом приглушила голос, и даже воздух между ними как будто сгустился:

— Господи, вы ж не слышали? Печатников ночью забрали. Всех. Троих сразу.

— Каких печатников?

— Да этих… с Садовой, там где типография. Ивана тоже, Петровича вашего. Соседи видели — двое пришли: один в пальто, другой в шинели. Всё тихо, без шума, дверь только потом настежь оставили, как знак.

Артём почувствовал, как лицо стало холодным изнутри. Пальцы замёрзли окончательно, будто на месте крови теперь что-то медленное и тяжёлое.

— Ивана Петровича?..

— Его. Вчера вечером ещё сидел на кухне, всё теребил руками бумажку, бледный был, как стена. Я думала, плохо стало. А теперь, вот… — она пожала плечами, выдыхая в шарф, — говорят, в “дом на углу” увезли.

— Кто говорит?

— Все говорят. А вы же знаете, что значит — все. Тут только шепни кому, через час уже весь квартал узнает.

— Знаю, — тихо сказал Артём. Голос его был будто выжженным, чужим. — А за что?

Соседка огляделась, подошла ближе, почти вплотную, дыша хлебным, тёплым, страшным:

— За стихи. Про правду и власть, говорят. Бумажку нашли. А кто сдал — никто не знает, только шепчут, что кто‑то из своих, чтобы себя спасти…

В кармане перчатка сжалась в кулак, ногти впились в кожу, будто так можно было удержать хоть что-то.

«Он, наверное, испугался. Сжечь не успел… Или пошёл сдаваться. Из-за меня».

— А Степан что? — спросил он, на секунду задержав дыхание, чтобы голос звучал ровно, почти лениво, хотя внутри всё скреблось, как мышь за стеной.

— А что Степан? Ходит, улыбается. Вон, гляньте, — Мария Никитична мотнула головой в сторону окна кухни. За мутным стеклом брезжил желтоватый свет, и на фоне этого мерцания расплывалась тень — знакомая, будто вытянутая из самой ткани этого двора. — Стоит, как всегда, как тень.

Артём поднял взгляд. Сквозь запотевшее стекло, испещрённое прожилками инея, действительно вырисовывалась фигура Степана Игнатьевича. Стоял так, будто был здесь с самого рассвета, словно чего-то ждал или кого-то высматривал. Плечи прямые, руки скрещены, глаза — две чёрные щели. Их взгляды встретились: Степан чуть наклонил голову, но не моргнул, и губы его изогнулись в едва заметной усмешке. Что-то сказал в пустоту рядом, как будто рядом с ним стоял невидимый собеседник — или просто призрак недосказанных слов.

— Я пойду, — пробормотала соседка, быстро оглянувшись, словно надеялась слиться со снегом и тенью. — А то ещё скажут, что болтаю много. Вы тоже поосторожнее, Артём Николаевич. У вас же мальчики, а теперь, знаете… Время такое. Лишнее слово — и всё.

— Да, понимаю, — кивнул он, чувствуя, как слова становятся тяжёлыми, будто на языке крошится лёд.

Мария Никитична пошла прочь — её тёмный силуэт растворялся среди сугробов, а следы тут же затягивал свежий снег. Осталась только тишина, прерываемая дрожащим дыханием, застывающим на шарфе тонкой ледяной коркой.

Артём остался стоять у сарая, слушая, как в груди медленно закипает тревога.

Вдруг из окна кухни донёсся голос Степана — вкрадчивый, с ленивой иголкой, будто он говорил не только ему, но и всему двору:

— Ну что, доктор? Новости дошли, да? Быстро нынче всё расходится.

Артём медленно повернулся, чувствуя, как плечи под тяжёлым пальто словно наливаются водой — каждое движение даётся с усилием, как во сне, где не удаётся убежать.

— Какая вам разница, Степан Игнатьевич? — голос у Артёма срезал воздух, как ржавый нож, но руки оставались в карманах, будто ему просто холодно.

— Мне? — Степан усмехнулся, не отводя взгляда, у него вся усмешка была — в глазу, не в голосе. — Да никакой. Просто… вы ж, вроде, с Иваном дружили. Советы ему давали. Полезные, как я понимаю.

— Вы о чём? — спросил Артём, чуть наклонившись вперёд, не то чтобы угрожающе — скорее, так пристально, будто пытается услышать не слова, а то, что между ними.

— А ни о чём, — спокойно бросил Степан, открывая форточку. Поток холодного воздуха выдул вон всё лишнее, только голос остался, как заноза: — Только вот странно: после ваших советов его забрали. Совпадение, конечно. Но вы же понимаете — люди-то разное скажут.

— Хватит, — резко, почти громко сказал Артём, и это было не предупреждение, а усталость, набившаяся в голос. — Не вам судить.

— Мне — нет, — Степан пожал плечами, прикрыв форточку, — но другим — можно.

Стекло снова стало мутным, только тень Степана осталась на фоне лампового света: чёрное пятно, чужое, как клякса на белом. Из кухни донёсся его смех — короткий, довольный, как у человека, который давно ничего не боится и ничему не удивляется.

Артём остался стоять, снег медленно ложился на плечи, залезал за воротник, будто бы даже погода решила добавить весу этому утру.

«Это я. Я сказал ему сжечь. Я хотел защитить, а получилось…».

В груди всё клокотало от мерзкого, вязкого чувства вины. Артём отошёл к сараю, приоткрыл дверь, пошарил между дровами — нащупал маленький пузырёк антисептика, зажал в ладони, будто этим можно было вернуть контроль над этим странным, чужим утром. Поспешно сунул пузырёк глубже, за доски, чтобы никто не нашёл.

Повернул обратно, снег скрипел под сапогами, лицо резало ветром. Хотелось спрятаться с головой, не видеть ни сарая, ни окон, ни людей, которые в любой момент могли стать частью чьей-то истории — не своей.

На лестнице его догнала дворничиха, запах её мокрого фартука и выветренных, вечно промёрзших рук был почти как часть этой старой коммуналки.

— Слыхали, доктор, — сказала она, не глядя, вытирая ладони о фартук. — Говорят, ночью ещё кого-то забрали. Из вашей больницы вроде бы.

Артём вцепился в холодное перило, словно пытался не скатиться по ступеням обратно во двор.

— Кто?

— Не знаю, — вздохнула дворничиха, повела плечом, будто сбрасывая снег с фартука. — Говорят, молодой. Фамилию не запомнила… А по коридору уже шепчут, будто там “космополитов” нашли. Вы уж берегитесь, доктор.

Артём кивнул — коротко, машинально, будто каждый такой кивок делал его ниже ростом. Не стал спорить, не стал благодарить, просто зажал пальцами перила так, что те начали поскрипывать под рукой. Поднимался по ступеням, чувствуя, как в груди нарастает тошнотворная тяжесть: не страх — а вязкое, тяжёлое давление, как если бы внутри расплескалась ртуть, оставляя металлический привкус на языке.

«От меня пахнет бедой. Даже молчание может стать уликой. Даже шаг по лестнице — стуком чужой вины.»

У своей двери остановился. Из-под двери тянуло тёплым воздухом, доносился тихий, прерывистый смех — Боря, видно, снова что-то рассказывал Жене, и тот всхлипывал от смеха, пряча лицо в рукаве.

Артём провёл рукой по лицу, пытаясь стереть холод, — ладонь пахла железом, как всегда после улицы. Затем толкнул дверь плечом.

— Что случилось, дядя Артём? — спросил Женя, оторвавшись от своей возни.

— Ничего, — отозвался он, не поднимая глаз, стараясь не давать голосу дрогнуть. — Просто снег сильный.

Он снял пальто, повесил его на спинку стула, медленно опустился рядом. Долго смотрел, как в печке, в чёрном провале, едва-едва тлеет последний уголёк — огонь сдался, но тепло не уходило.

«Ничего, — повторил он мысленно, обхватив колени руками. — Только теперь всё началось».

Глава 26: Осознание последствий

Комната была затянута сонной, вязкой тишиной, будто даже воздух здесь уставал к утру. Печь потрескивала, кидая рыжие отсветы по стенам, где облупившаяся краска превращалась в зыбкие, неуловимые пятна. Иногда кашлял Боря — коротко, сдавленно, будто боялся разбудить кого‑то своим кашлем. Всё остальное — только тьма, шорохи, дыхание, редкие вздохи.

Артём сидел у стены, прямо на табурете, в одной рубахе. Пальто — тяжёлое, влажное, с комками снега по подолу — висело на гвозде у двери, не просохшее, чужое среди домашнего тепла. На полу, подкинутые друг к другу, спали мальчишки: Женя свернулся, поджав колени под подбородок, Боря — клубочком, носом к стене, как маленький котёнок в зимней коробке.

Артём потянулся к комоду, тихо, стараясь не скрипнуть ящиком. Взял медальон, тонкий, холодный — металл отозвался в пальцах тугим, почти электрическим покалыванием. Потом — сложенную бумажку. На ней, в неверных, детских буквах: «Не доверяй никому. 2025». Почерк не свой, как будто писал человек, который боялся забыть самое главное.

Он держал бумажку, долго разглядывал, как пляшет на ней тень от огня — буквы плывут, растворяются, будто послание могло исчезнуть, стоит отвернуться.

— Не доверяй никому, — повторил он шёпотом, сам себе, пробуя это на вкус, словно чужое заклинание. — Да я и не доверял. Только… помогал. Как умел.

Боря застонал, метнулся во сне ближе к стене, спрятал ладошки под одеяло. Женя что-то прошептал, губы шевельнулись, лицо дрогнуло — тревога, даже во сне, цепляется за них обоих.

— Не бойтесь, спите, — выдохнул Артём, чуть наклонившись. — Не трону вас никто, пока я рядом.

Он закрыл ящик. Но отойти не смог — как будто ноги стали не своими, привязанными к этому месту. Снова опустился на табурет, глянул на стену — там висел старый, облупившийся плакат: красные буквы, когда-то зловещие, теперь стерлись до кирпичного, тусклого: «Бдительность — наше оружие».

— Вот уж правда, — пробормотал он, почти не шевеля губами. — Оружие… только по своим стреляет.

Рука прошлась по лицу — сухо, жёстко, словно по корке хлеба: кожа огрубела от холода и тревоги.

— Иван… — выдохнул он куда-то в ночь, не надеясь, что его услышат. — Господи, Иван, ну зачем ты полез к ним? Я ж говорил — просто сожги… просто сожги…

Шорох одеяла. Женя зашевелился, открыл глаза, на миг задержался между сном и явью — лицо бледное, тонкое, глаза ищут Артёма в темноте, будто чего-то ждут, как всегда ночью, когда мир кажется особенно хрупким.

— Вы с кем? — спросил он, с трудом разлепляя веки, голос — глухой, застрявший между сном и тревогой.

— С собой, — тихо ответил Артём, почти не дыша, будто боялся вспугнуть остатки сна. — Засыпай.

— Опять не спите? — Женя поёрзал под одеялом, бросил короткий, внимательный взгляд. — Потом посплю.

— Всё из-за него, да? — Женя сел, сонно потянулся, зевнул, уткнувшись подбородком в колени. — Которого забрали. Я слышал, соседка говорила во дворе.

— Ты не должен это слушать, — резко, чуть тише обычного. Артём опустил глаза, разглядывая собственные руки.

— А что, неправда, что его увели? — Женя смотрел не на него, а в сторону двери, будто там кто‑то мог появиться, если произнести это вслух.

Тишина вытянулась между ними, густая, как промозглый дым от печки.

— Правда, — наконец сказал Артём. Губы шевельнулись медленно, с усилием, как если бы приходилось откусывать слова от самого себя. — Только не надо про это. Не думай.

— А вы боитесь, что и нас?.. — голос Жени был неожиданно взрослым, осторожным.

— Нет, — твёрдо, чуть грубее, чем хотел бы. — Не тронут.

— А я видел, — вдруг сказал Женя, совсем тихо, — как тот, Степан, в окно смотрел. Долго. На вас.

— Я знаю, — не стал спорить Артём.

Женя замолчал, обнял колени, глядя в пол — плечи напряжённые, подбородок уткнулся в колени. За окном ещё долго потрескивал снег, а в комнате царила та зыбкая тишина, которую не хотелось нарушать ни одним движением.

— Он злой. Когда мимо проходит — будто холодно становится.

— Просто человек такой, — сказал Артём, опуская взгляд, будто разглядывал пыльные трещины на полу.

— Нет, — упрямо мотнул головой Женя. — Он не человек.

Артём криво усмехнулся, по-зимнему, с усталой тенью на губах.

— Ещё какой человек. Только слишком правильный. Таких теперь любят. Им всё можно, им всё объяснят. Они — как витрина. Безупречные.

— Вы злитесь на него?

— Я злюсь… на себя, — прошептал Артём, сжав руки в замок, будто пытался что-то удержать внутри, не выпустить наружу.

Женя приподнялся, посмотрел на него с недоумением, в котором смешались и тревога, и детская попытка понять что‑то очень взрослое.

— А вы-то при чём?

— Потому что я его предупредил, — тихо, будто жалуясь кому‑то далёкому, сказал Артём. — Ивана. Я сказал: не ходи к своим, не носи, не говори. Он испугался. Мог сжечь, мог выбросить, а, может, пошёл и сдал, чтоб выжить… А я… я думал, что спасаю.

— Но вы же не знали, — осторожно заметил Женя. — Вы же не хотели…

— Хотел, — коротко перебил Артём. Голос его сел, стал совсем другим, тяжёлым. — Хотел, чтобы всё было тихо. Чтобы без бед. Чтобы… без крови. А вышло наоборот.

Он закрыл лицо ладонями, словно этим мог скрыться от собственной памяти, спрятать горечь и усталость, которые за эту ночь стали будто частью его самого.

— Знаешь, в этом городе доброта — как клеймо, — выдохнул Артём, не поднимая головы. — Если хочешь выжить, не высовывайся. Не помогай. Не жалей. Только так доживают до весны.

Женя долго молчал. Тень от его лица легла на пол рядом, чуть дрожала. Потом он поднял глаза, в которых не было ни детства, ни привычной наивности — только какая-то тихая, сухая усталость.

— А вы всё равно помогли, — сказал он. Просто и твёрдо.

— И что из этого вышло?

— Ну… нас же вы не бросили, — ответил Женя, потупившись, будто сам удивился собственной храбрости.

Артём чуть приподнял голову, встретился с ним взглядом.

— Это другое.

— Нет, не другое, — упрямо, но тихо возразил Женя. — Он, может, и испугался, но вы всё равно правду сказали. Он сам выбрал, дядя Артём.

— Ребёнок ты, — устало вздохнул Артём, сжав переносицу пальцами. — Тебе не понять.

— Понять можно всё, если хотят убить, — хрипло ответил Женя, будто отдавая долг всем неразобранным ночам, в которых всегда оставалось место страху.

Боря заворочался, сонно буркнул что-то невнятное, затих, вновь уткнувшись в подушку.

— Не ссорьтесь… — прошептал он сквозь сон.

Артём подошёл, бережно поправил на Боре одеяло, провёл ладонью по его жёстким волосам, задержавшись на миг, будто черпал от этого движения силы.

— Спи, маленький. Всё хорошо, — шепнул он, сам не веря в эти слова.

Женя следил за каждым его движением, моргая медленно, будто боялся упустить хоть миг этого непрочного покоя.

— Вы же не уйдёте? — спросил он вдруг, глухо.

— Куда? — Артём устало улыбнулся краешком рта.

— Ну… вдруг опять придут эти… с фонарями, — сжалился Женя, подбирая слова, будто те могли защитить лучше любых замков.

Артём посмотрел на окно — в тусклом отражении дрожал огонёк печи, плясал по стеклу, смешиваясь с собственной тенью. За этим огоньком была ночь, двор, и чья‑то осторожная, всё ещё не отпущенная зима.

— Если придут, — сказал он тихо, не оборачиваясь, — будем делать вид, что спим.

— А если не поверят? — голос Жени был еле слышен, будто он боялся, что даже стены запомнят этот вопрос.

— Тогда будем молчать, — просто, как будто это — инструкция к жизни, добавил Артём.

Он снова сел у печи, сложил руки на коленях. В комнате было темно, только рыжий отблеск на кирпиче и на полу, где лежали мальчишки, вытянутые друг к другу, будто искали спасения в тепле.

Женя лёг, закрыл глаза, но было видно — не спит. Минуту они оба слушали, как уголь медленно сыплется в золе, как где-то в подполе щёлкает мышь.

— Всё равно… хорошо, что вы есть, — прошептал Женя, почти не надеясь, что его услышат.

Артём не ответил. Он сидел неподвижно, пальцы стискивали медальон, словно тот мог собрать мысли в одну точку. В голове стоял низкий, ровный гул — тот самый, что бывает ранним утром в больничной палате, когда никто ещё не проснулся, но уже ясно: что‑то должно случиться.

«Я не могу их подвести, — думал он. — Но если помогать — снова кто-то пострадает. Может, я просто не умею по-другому».

Он встал, подошёл к окну, смахнул иней с угла ладонью. Внизу, на снегу между фонарями, тянулась чёрная тень — чужая, вытянутая. Кто-то, похожий на Степана, остановился, глянул вверх и исчез, растворился в глубине двора, как вода уходит в ледяной сток.

Артём отступил от окна, подошёл к лампе, щёлкнул выключателем — свет исчез, осталась только рыжая, медленная тьма.

— Спите, — шепнул он в темноту, обращаясь сразу ко всем, кто был в этом доме, и к себе тоже. — Завтра будем думать.

В ответ — только потрескивание угля да короткий, влажный кашель Бори, будто маленький знак жизни среди этой плотной ночи.

Тишина легла, густая, вязкая, как снег за стеклом, — и вдруг показалось, что она может защитить лучше любых замков.

Часть 8: Тень Патриарха. Глава 27: Попытка купить еду на чёрном рынке

Снег под ногами крошился с таким звуком, будто кто-то неторопливо жевал стекло, перекатывая осколки между зубов, не торопясь их проглотить. Артём вжал голову в поднятый воротник и прижал локтем пакет, выданный ему у картошечных лотков тем самым типом в замятом полушубке. Тот так и остался стоять возле облезлой будки, не отводя глаз от земли — делал вид, что всё происходящее его не касается, посасывал тонкую цигарку, пуская дым в жёлтый полумрак. Рядом в снегу тонула гнилая морковь, какой-то сиротливый носок и корявый кочан. Фонарь капал жёлтым светом, будто сквозь мутное стекло просачивалось не электричество, а тугая сырая тоска — и она боялась осветить слишком много.

Артём на всякий случай оглянулся. Двое в длинных шинелях двигались дальше по переулку, не торопясь, будто патрулировали только из спортивного интереса. Один кашлянул, поднял воротник, но даже не взглянул в сторону рынка.

Артём свернул за угол склада, пряча лицо от ветра и чужих глаз, раскрыл свёрток — там были только опилки. Серые, как пыль на чердаке, с едким мышиным запахом, будто кто-то недавно выметал ими старую конуру.

«Сволочь. Вот же...».

Он торопливо сжал бумагу, свернул обратно, будто прятал улики, и вернулся, стараясь не подходить к торговцу вплотную. Голос зазвенел, дрогнул где-то в груди, стал твёрдым на выходе:

– Это что за хрень, а? Ты мне это… ты что подсунул, слышишь?

Тип не сразу отреагировал. Задумчиво плюнул в рыхлый сугроб, ухмыльнулся уголком рта:

– Тебе чего надо? Я ж сказал — товар не трогают. Не в лавке, понял?

– Там опилки! Ты что, совсем?

– Сам согласился. Я спросил — берёшь? Ты кивнул. Всё, дружок.

– Я тебе дал пять рублей, понял? Пять! За это?

– Ты сам дал. Никто тебя не тянул. Всё по совести.

– По совести? Да это же воровство!

– Воровство? – он даже не поднял голос, только прищурился, морщины легли на переносице. – Сейчас патруль позову, глянем, кто тут вор. Может, у тебя ещё и валютка есть? Или спирт с работы тягаешь?

– Верни деньги, – голос Артёма дрожал, срывался, но не из-за страха, а потому что руки хотелось куда-то деть, а деть было некуда. – Это на детей. Ты понял?

– О-о, деточки голодают, да? А я, выходит, тут из воздуха живу? Сам думай, кто первым подохнет.

Тень вынырнула сбоку — быстро, почти молнией. Торговец не успел даже повернуть голову: его кто-то схватил за ворот, дёрнул, ударил кулаком по руке, и уже в следующую секунду тот валялся в сугробе, прижимая разбитое запястье и сыпля руганью сквозь зубы.

– Своих не трожь, понял? – голос будто с наждачной крошкой, сиплый, вытертый о бессонные ночи, но за ним ощущалась такая угроза, что мороз по коже шел, даже если ты уже закален ленинградскими зимами.

Фонарь неохотно брызнул жёлтым светом по лицу незнакомца. Скулы острые, кожа серая от усталости, подбородок зарос, а над бровью — шрам, будто кто-то ткнул ножом, да не добил. Рука перевязана грязной марлей, пальцы в крови. Гена.

Артём моргнул, пытаясь узнать этого полубродягу. Только когда тот чуть склонил голову, прищурился одним глазом, пришла вспышка — почти как укол новокаина. Палата, всё белое, будто мир вылили в отбеливатель, запах карболки и тлена. Гена тогда валялся на койке, рука пухла и синела, лихорадка жгла скулы. «Вытащишь — буду должен», — сказал он тогда, будто диктовал приговор себе самому.

– Док… – Гена ухмыльнулся, погладил шрам на щеке, будто показывал: смотри, живой, не дождались. – А я гляжу, судьба решила вернуть мне должок по-быстрому.

Торговец к тому моменту уже кое-как поднялся, морщась и прижимая руку к боку, будто от этого становилось легче. Глаза бегали по сторонам, цеплялись за каждую тень.

– Гена, брат, я ж не знал, что он твой… Ну ты пойми, мне ж не хотелось… – заговорил, заикаясь, и сделал осторожный шаг назад, будто собирался слиться со снегом.

Но Гена не дал ему этой роскоши. Рванул за грудки, встряхнул так, что зубы у торговца зацокали, как ложки в алюминиевой кружке.

– А думать не пробовал? – шипение Гены было почти беззвучным, но пробирало до позвоночника. – Это тебе не базар на Песках, это рынок. Здесь Патриарх не любит, когда дурят тех, кто под его защитой.

– Так я… ну, не знал же, Гена! Клянусь!

– Теперь знаешь.

Удар пришёлся коротко, почти не заметно — не для того, чтобы сломать, а чтобы напомнить, каково это — падать в грязь лицом. Торговец плюхнулся в снег, выдохнул облачко пара, рука всё ещё прижата к груди. Гена молча залез к нему за пазуху, выудил несколько помятых купюр и ком грязного бинта, бросил всё это в Артёма.

– Держи. Твоё.

Артём поймал, даже не успев сообразить, что именно держит. Руки дрожали — от холода или потому что хотелось рвануть куда-то прочь, скрыться, не смотреть никому в глаза.

– Я… спасибо… но ты зря, наверное…

– Не зря, – перебил Гена резко, будто отрезал лишнее. – Одна жизнь за одну. Так у нас заведено. Помнишь, док?

– Я не… я же просто… так, помог…

– Просто, не просто — тебе какое до этого дело. Я жив, значит, должен остался ты.

Он шагнул ближе, и от него запахло чем-то острым, голодным, будто от него тянет сыростью подвала. Всунул в руки Артёму ещё один свёрток — этот был тяжёлый, надёжно завёрнутый в холст. Под пальцами угадывались сало, крупа, два яйца, бережно обёрнутых в тряпку, чтобы не разбились по пути.

– Держи. Это от Патриарха. Можешь считать — аванс за совесть.

Артём смотрел на свёрток, будто тот мог вот-вот рассыпаться у него в руках, и только после паузы выдохнул, не поднимая глаз:

– За что?.. Я не просил…

– Просить тут не принято. Надо уметь брать, пока дают. Не возьмёшь — останешься ни с чем, – голос Гены был мягкий, но под ним проступал металл. – Тут по-другому не выживают.

– Я не хочу быть частью вашего…

– У тебя уже нет выбора, – спокойно перебил Гена, бросая взгляд поверх фонаря, туда, где исчез торговец. – Ты спас жизнь, док. Теперь жизнь держит тебя.

Молчание сгустилось, как туман, только снег скрипел, где-то вдалеке слышался шорох шагов и мерное, тяжёлое дыхание. Торговец будто растворился в ночи, его не осталось даже в запахе.

Гена щёлкнул спичкой, пряча огонёк в ладонях. Сигаретный дым взмыл синим вихрем, спутался с паром дыхания, тут же съеден холодом.

– Учись, – сказал он негромко, бросив острый взгляд на Артёма. – Проверяй всё сам. Всегда. Смотри, нюхай, щупай, не верь чужим улыбкам. Тут улыбки не ласкают, тут они кусаются.

Артём сжал в пальцах свёрток, глядя, как Гена уходит в тень. Хотел сказать что-то, спросить:

– Ты… ты ведь сам…

– Я другой, – отрезал Гена коротко, без особой злобы. – Я живу, чтобы остальные не думали, будто можно безнаказанно. Чтобы Патриарх был доволен.

– Кто он? – выдохнул Артём, не удержавшись.

Гена ухмыльнулся, уголок рта дрогнул, но он не повернул головы:

– Не спрашивай пока. Не время. Узнаешь — спать перестанешь.

Он выкинул окурок в снег, и в полумраке тот затрещал, погас, как комар в лампе. Гена хлопнул Артёма по плечу.

– Иди. Забери мальчишек. Завтра в этот же час под мостом. Там узнаешь, как можешь долг вернуть.

– Гена…

– Без «спасибо». Здесь не про добро. Здесь счёт.

Гена повернулся спиной и ушёл, не оборачиваясь. Снег под его ботинками хрустел почти музыкально — шаг за шагом, ровно, будто он возвращался туда, где был сто раз и ни разу не ошибся в дороге. Слабый свет фонаря растёкся по его плечам, втягиваясь в ночь.

Артём стоял под фонарём, смотрел, как в свете плывёт облачко пара — его собственное дыхание казалось отдельной жизнью, вырывающейся наружу сквозь мороз.

«Долг… аванс за совесть… Патриарх…», — всё это крутилось в голове, как дрожащий маятник.

Холод будто сдался — стал тоньше, прозрачнее, только щёки щипало, как от слабого удара. Воздух под фонарём дрожал, и на миг Артёму почудилось, что за спиной Гены мелькнула чужая тень — слишком высокая, широкая, ненастоящая, будто из копоти и сизого пара. Не человек — какая-то чужая сила, ускользающая на стыке света и темноты.

Он моргнул, и всё исчезло. Фонарь подрагивал, как старик, которому не хватает сил дожить до утра.

Артём прижал свёрток к груди и пошёл прочь. За каждым его шагом тянулась нить — липкая, невидимая, как паутина под потолком старого дома. Казалось, если остановиться и оглянуться, она натянется и хрустнет, а если идти дальше — обовьёт ноги, не давая забыть, что теперь ты связан.

Глава 28: Знакомство с экономикой выживания

Снег падал густо, лениво — не сверху, а будто из самой темноты, просачивался в каждый угол, ложился хлопьями, такими тяжёлыми, что казались не снегом, а серым пеплом. Артём стоял в жёлтом пятне под фонарём, вжимая свёрток к груди, чувствуя, как пальцы в промокших варежках цепенеют, но отпускать не хотелось. Холод впивался в кожу, проникая внутрь, и от этого всё вокруг казалось ещё более чужим и ненадёжным.

Гена чиркнул спичкой, ловко укрыл огонёк ладонью, как будто боялся, что кто-то этот свет заметит и потребует объяснений. Дым от первой затяжки медленно расползался, и в этом простом движении — закурить, щурясь на морозе — было что-то хозяйское, уверенное: будто этот переулок, фонарь, сырой воздух, даже тусклый лёд под ногами — всё было его, и только он решал, кто тут чужой.

– Ты, док, не кипятись, – лениво сказал он, косо посмотрев на Артёма. В уголках рта — тень ухмылки. – Тут всё по-другому. Не как в твоей больничке, где всё по часам и по спискам. Тут каждая картофелина — как билет в жизнь. За одну корку хлеба — человек готов за себя забыть.

– Я не собирался в это лезть… Мне просто нужно было купить что-то. Для детей, – голос Артёма сорвался, стал тише, почти пропал.

Гена усмехнулся, отпустил дым в сторону, где маячили смутные силуэты, полускрытые падающим снегом.

– Для всех «просто» начинается одинаково, – бросил он. – Сначала хлеб, потом масло. Потом — жизнь по карточкам, совесть по блату. Только вот кончается это для всех по-разному.

Артём промолчал. Ноги под ним будто приросли к льду, а снег с каждым шагом хрустел, как будто кто-то ломал хрупкие кости. Он вдруг заметил, что не может понять — боится он этого человека или благодарен ему. Или, может, и то, и другое сразу.

Гена вдруг развернулся, посмотрел в упор, в упор — в глаза, будто хотел не просто услышать, а просканировать насквозь:

– Слушай. Здесь всё держится только на людях. Не на рублях, не на законах, не на этих бумажках с гербовой печатью. На людях. Доверяешь — живёшь. Доверился не тем — сам знаешь, что бывает.

– И что, все знают, кому можно доверять?

– Нет, – Гена ухмыльнулся шире, зубы сверкнули в полумраке. – Но все знают, кому нельзя. Тут это проще.

Он выпустил вонючий дым в сторону рынка, туда, где в снежной круговерти мелькали тени торговцев, перекрикивались глухо, будто рылись в отбросах собственной жизни. Слышались сдавленные голоса, ругань, звякали пустые жестяные банки — город жил своим, чужим, неуловимым ритмом.

– Вот, к примеру, яйца, – продолжал Гена, и голос его звучал как у человека, давно разгадавшего все здешние уравнения. – Для простого прохожего — три рубля штука. Для своих — полтора. А если через правильного человека — вообще бесплатно. Только потом должен. Всё предельно просто, док, никто тут просто так не живёт.

Сигаретный дым цеплялся за снежинки, рассыпался по воздуху. Вдалеке, у рынка, кто-то шумел, спорил, звон пустых банок разлетался эхом — глухой и холодный.

– А патрули? – осторожно спросил Артём, чувствуя, как свёрток под мышкой будто тяжелел от каждого слова.

– Патрули свои. Ну, почти. Но бывают и чужие. Если чужой – уходи молча, не геройствуй, – Гена хмыкнул, бросил взгляд в переулок. – Тут героев быстро закапывают — и не по ордену, а в ближайший сугроб.

Артём смотрел на свёрток, не находя нужных слов. Внутри что-то тёплое и липкое, больше похожее не на благодарность, а на тошнотворное ощущение — теперь он тоже часть этой тихой, цепкой цепочки.

– И всё это… под чьей рукой? – голос прозвучал тише, почти исчезая. – Ты говорил: Патриарх.

– Ага. Старик. Никто его толком не видел, – Гена небрежно пожал плечами, словно рассказывал о городской легенде. – Говорят, раньше был инженером на порту. Потом что-то случилось, и теперь всё, что движется в Ленинграде — под ним. Даже крысы.

– Почему ты ему служишь? – спросил Артём, и сам удивился, что решился.

– Потому что жив, док, – ответил Гена, и в голосе его стало тяжело, будто груз свалился на плечи. – Когда тебе дают второй шанс — глупо не воспользоваться.

Он снова повернулся к Артёму, долго и внимательно рассматривал его пальто, усталое лицо, губы, стиснутые до боли.

– Ты теперь тоже часть, понял? Своих тут не бросают. Но и не забывают.

– Ты мне уже говорил… Я помню.

– Тогда слушай дальше. Завтра, если кто спросит — где был, молчи. Про рынок забудь. Про меня тоже не вспоминай. А если кто шепнёт про долг — не отмахивайся. Понял?

– Я не хочу… я не…

– Хочешь, не хочешь — уже поздно. Был с торговцем — теперь с нами. Разница только одна — мы свои.

Он снял перчатку, и на бледной коже проступила темная перевязка — неровная, тугая, будто жизнь держится на ней одной.

– Помнишь? Вот этой рукой я уже гнил, – Гена повернул запястье, показывая перевязку, — ты тогда вытащил меня из чёрной ямы. Теперь я тебя тяну, так что счёт открыт. Но без процентов. Пока.

Артём кивнул — медленно, как будто боялся, что резкое движение всё испортит.

«Он говорит, как священник, только вместо Бога тут страх. А вместо веры — нужда. Всё честно, без украшений».

– Спасибо, – выдавил он сквозь сухое горло.

– Не надо этого, – Гена махнул рукой, будто отгонял муху. – Это не про доброту. Это выживание, док. Тут экономика простая: один спасает, другой платит. Кровью, спиртом, хлебом, чем получится, хоть последней копейкой.

– И всё это ради Патриарха?

– Не всё, – хмыкнул Гена, уголком рта, с усталой улыбкой. – Иногда ради себя. Иногда — просто чтобы кто-то чужой не сдох посреди рынка.

Он затушил окурок прямо в рыхлом снегу, подошёл ближе, ткнул пальцем в Артёмов свёрток — будто показывал не просто еду, а входной билет в новую жизнь.

– Вот это — твой старт. Тут сало, крупа, яйца. Настоящие, не липовые. Можешь считать, что система подарила тебе шанс. Съешь — поймёшь: вкуснее ничего нет. А потом не сможешь без этого жить.

– Без чего? – спросил Артём, едва слышно.

– Без экономики выживания, – Гена улыбнулся странно, будто устал надеяться. – Она как морфий, док. Помогает не сдохнуть, пока боль не кончится.

Ответа не требовалось. Снег тонким слоем оседал на плечах, фонарь вырезал из темноты тёплый столб света, где пар от дыхания медленно таял, становился прозрачным.

– И ещё, – Гена задержался на миг, уже почти скрываясь в темноте. – Запомни: теперь ты не только врач. Теперь ты тот, кто знает цену бинта и цену жизни. А между ними всегда стоит кто-то вроде нас.

Он пошёл прочь, шаги всё дальше, всё глуше — в снегу, в сырости, в этой вечной зиме, где даже воздух казался вязким и старым.

Артём остался стоять под фонарём, прижимая свёрток к груди, чувствуя, как тени из-под низких навесов наблюдают за ним. Не с угрозой, а просто — отмечая нового игрока на доске.

«Экономика выживания… Код страдания… Всё одно и то же. Только меняются имена и лица. Тогда был Дмитрием, теперь — Артёмом. А урок — всё тот же, ничего не изменилось».

Снег сыпался хлопьями, каждый хлопок казался живым — в них будто прятались крохотные кусочки памяти, чьи-то судьбы, оборванные жизни. Может быть, этот переулок он уже проходил когда-то, в другой жизни, в другой очереди за хлебом — когда тоже выбирал между совестью и голодом.

И знал теперь наверняка: выбор всегда один и тот же. Просто плата становится всё выше.

Глава 29: Возвращение в коммуналку

На кухне стояла жара, будто кто-то разжёг буржуйку прямо под столом. Керосиновая лампа мигала — неярко, нервно, отбрасывая на стены ломаные тени, хотя окно, заклеенное крест-накрест газетами, не пускало даже намёка на сквозняк. Влажный пар от кастрюли тяжело оседал на побелённом потолке, катился по стенам, впитывался в затхлую штукатурку. Запах варёной картошки с салом тёк по комнате густым, чуть приторным облаком — таким, что даже воздух становился плотным, почти съедобным.

Женя устроился на шаткой табуретке у стола, нарезал хлеб тупым ножом, выгрызая ломтики, как старатель, высекающий золото из скалы. Старался — видно было по прищуренным глазам, по тому, как ловил линию, чтобы кусок получился ровным, чтобы никто не упрекнул за лишнюю крошку. Боря, зябко кутаясь в поношенное одеяло, наблюдал за каждым движением так внимательно, словно боялся, что, если хоть раз моргнёт — еда исчезнет, и всё это окажется сном.

– Ещё чуть-чуть подожди, – сказал Артём, шумно выдыхая в пар, помешивая деревянной ложкой бурлящую картошку. – Вот сейчас закипит как надо.

– А сало можно уже? – Женя поднял глаза, крепко сжимая в пальцах ломоть хлеба.

– Потерпи. Я сейчас чуть пожарю, не всё сразу, – Артём опустил взгляд, проверяя сковородку. — На всех хватит.

– А откуда оно, дядя? – Боря спросил почти шёпотом, но губы улыбались, тёпло и доверчиво, как у тех, кто ещё не разучился верить взрослым.

Артём обернулся, задержался на лице мальчика чуть дольше, чем обычно. В этом взгляде было что-то хрупкое, щемящее, будто в один миг стало понятно, ради чего вообще всё это терпеть.

– Сегодня в больницу принесли, – тихо сказал он, глядя мимо. – Я взял немного. Нам выделили, для своих.

– Серьёзно? – Женя засиял, будто выиграл лотерею. – Значит, теперь каждый день будет?

– Нет, не каждый, – голос у Артёма стал глухим, немного застрял в горле. – Иногда бывает. Иногда нет.

Сало с шипением легло на сковородку, мгновенно наполнив кухню плотным, жарким запахом — от него живот сводило даже у самых терпеливых. Боря сглотнул слюну и подтянул одеяло повыше, а Женя, забыв про аккуратность, заёрзал на табуретке, как котёнок, который вот-вот увидит миску с молоком.

– Ох, вкусно-то как! – Женя выдохнул, облизывая губы и не сводя глаз с подрумяненного сала. – Я и не помню, чтоб такое было.

– Было, – тихо сказал Артём, не отрывая взгляда от кастрюли. – Когда отец жив был.

Повисла короткая, странно густая пауза, будто кто-то выключил звук в комнате. Женя быстро отвёл глаза, нож глухо стукнул о глиняную тарелку. Боря кашлянул — тонко, но уже без прежней слабости, словно с этим запахом в него вливалась жизнь.

– Ешь, – велел Артём, не поднимая головы. – Давай, пока горячее, не тяни.

Женя подвинул брату миску, улыбнулся краешком рта, как будто стал вдруг старше:

– Видишь, я говорил, дядя всё достанет.

– Я не герой, – буркнул Артём, не выдержав этого доверия. – Просто сегодня повезло.

В коридоре скрипнула дверь — резким, ломким звуком, как будто ножом по стеклу. У Артёма внутри что-то сжалось, но он не обернулся. Через пару секунд в дверях появился Степан Игнатьевич — в мятой рубашке, ворот нараспашку, под мышкой тетрадь с грязным корешком. Глаза — две чёрные пуговки, острые, колючие, ловят каждый жест.

– А что это у нас тут за пир горой? – протянул он, медленно втягивая носом воздух, будто определял состав ужина по формуле. – Пахнет, как в буфете райсовета, когда там по случаю.

Артём не повёл и бровью:

– Ужин. Картошка.

– Картошка, – повторил Степан, подходя ближе, и вдруг уставился на стол. – А это что у нас такое? – ткнул толстым пальцем в сковородку, где шкворчало сало. – Тоже картошка, да?

Женя будто сжался, закрыл ладонью тарелку, не моргая смотрел в сторону двери, готовый при малейшей опасности спрятать еду хоть под стол, хоть за пазуху.

– Это… – начал Артём, чувствуя, как голос подламывается. – Это нам на работе дали.

– На работе, значит? – Степан сузил глаза, задержал взгляд. – В больнице, выходит?

– Да. Остатки с пайка, – выдавил Артём, не отрывая взгляда от стола.

– Ага, – лениво протянул Степан, вытаскивая из-под локтя потрёпанный блокнот. Листнул, щёлкнул ручкой, что-то отметил. – Вот только интересно: у вас же, доктор, пайки по приказу, для своих. Вы-то у нас не по штату, верно?

Артём замер, словно кто-то поставил его на паузу. Женя медленно опустил голову, нож выпал из пальцев, зацепил тарелку. Боря затих, жевать перестал, только глаза бегали между взрослыми.

– По приказу, – сказал Артём глухо, сглотнув. – Замещаю коллегу.

– Коллегу? А фамилию как напишем? – Степан склонил голову набок, ухмыльнулся.

– Зачем фамилию? – Артём вдруг посмотрел прямо, голос стал жестче. – Вы ведь не проверяющий.

– Может, я и не проверяющий, – протянул Степан, ухмыляясь, – а может, просто заботливый сосед. Сейчас ведь время какое: кто ворует, кто помогает. Надо разбираться, кто есть кто.

– Я не ворую, – отчеканил Артём, чувствуя, как от напряжения немеют пальцы.

– Ну, это не тебе решать, – небрежно бросил Степан, склонился к столу, втянул носом запах горячей еды, будто вынюхивал, где тут фальшь.

– Масло вижу… Крупа. Да ты, доктор, прямо богатеешь. Поделишься секретом, где раздобыл? А то у наших хозяйк по талонам — неделя ни крошки.

– Всё с больницы, – Артём повторил упрямо. – Остатки.

– Остатки… – фыркнул Степан, бросил взгляд на Женю и сковородку. – Интересно, что ж у вас там за остатки такие, что даже сало в ход идёт? По талонам нынче даже шкурки не дают.

Женя не выдержал — его щеки вспыхнули, глаза блеснули:

– Мы не воруем! Это дядя принёс, он врач, ему дали!

– Женя! – Артём резко оборвал, слова прозвучали, как щелчок по рукам.

Степан приподнял бровь, усмехнулся одними уголками рта. Атмосфера на кухне словно сгустилась, пар от картошки завис в воздухе, никуда не уходя.

– Ах вот оно как, – протянул Степан, перекидывая блокнот из руки в руку. – За детей прячемся. Правильно. Народ у нас сердобольный, поверит — кому сейчас не хочется добра.

– Степан Игнатьевич, – Артём говорил медленно, будто слова приходилось выдавливать сквозь холод. – Я не обязан вам отчитываться. Это мой ужин, моя семья.

– Твой ужин, да, – кивнул Степан, не убирая пальца с потолка. – Только живём-то мы вместе, как-никак коммуналка. А если в одной квартире кто-то вдруг жирует, а кто-то по талонам — органам всегда интересно: отчего так?

Артём почувствовал, как под ладонями прилипает стол, руки вспотели, хочется вытереть о фартук, но нельзя показать, что внутри всё сжалось.

– Вы намекаете, что я…

– Я ничего не намекаю, – оборвал Степан, взгляд стал стеклянным. – Я просто фиксирую.

Он достал карандаш, с усилием выдрал из блокнота листок, что-то чиркнул, потом медленно, с нажимом, записал что-то ещё.

– Может, завтра зайду в райком, уточню, кому сейчас положены «остатки». Время такое — проверять надо.

– Делайте как знаете, – Артём старался не выдать голосом, что внутри словно провал открывается. – Я не держу.

– Сделаю, не сомневайся, – бросил Степан, щёлкнув ногтем по краю блокнота.

Женя вдруг вскочил, всё лицо залилось пятнами, но глаза — прямо в упор:

– Уходите, пожалуйста, – тихо, но так, что воздух на кухне стал гуще. – Вы мешаете есть.

Степан усмехнулся — скользко, без настоящей улыбки, только уголки губ подрагивают.

– Смелый мальчишка. В тебя, доктор, пошёл, да? Только зря. Смелых у нас нынче не любят.

Он обернулся и медленно пошёл к двери, оставляя за собой запах дешёвых чернил и насторожённого, липкого страха.

– Приятного аппетита, семья трудящихся, – бросил Степан, задержавшись в проёме. Голос у него был усталый, почти ленивый, но в каждом слове чувствовался намёк, как заноза. Уже в коридоре он обернулся и добавил, не понижая голоса:

– Только, если что, паёк покажешь, ладно? А то ведь не поверят.

Дверь с ухом скрипнула, захлопнулась, и по кухне будто пронёсся холодный ветер. Женя плюхнулся обратно на табуретку, сжав ложку так, что побелели костяшки. Боря тихо, едва слышно сказал:

– Он злой.

– Он опасный, – Артём не сразу ответил, будто сам себе признавался в этом.

Они ели молча. Только звяканье ложек о миски и редкий стук капли, падающей где-то в коридоре, разбавляли тишину. Пар от кастрюли тёк по потолку, сало остывало на тарелках, а напряжение не спадало ни на секунду.

«Он знает. Чует всё это своим нутром. А я… сам втянул их, не уберёг», – мысли Артёма резали, как ржавым ножом, не давая вздохнуть свободно.

Женя, склонившись над столом, налил Боре ещё — аккуратно, будто оберегал каждый кусок.

– Всё хорошо будет, дядя, правда? – спросил тихо, почти шёпотом.

– Да, – сказал Артём, глядя на мутную воду в кастрюле. – Всё будет… Только теперь – потише. Лишнего не болтай.

Лампа снова дрогнула, пламя моргнуло, и на стене, прямо рядом с облезлым лозунком, на миг шевельнулась тень — длинная, как чей-то чужой след, растворяющаяся в паре.

Часть 9. Охота за артефактом. Глава 30:Слухи и записка в больнице

Коридор вытягивался, как чужой кишечник — узкий, мутный, пахнущий дешевым хлоркой, разбавленной сыростью, и ещё чем-то больнично-металлическим. Каждый шаг отдавался глухо, будто здесь всё было под ватой. Артём шёл медленно, воротник халата натёр шею, за спиной всё время чувствовалось, что кто-то смотрит. Смартфон жёг грудь — не просто вещь, а немой доносчик под рубашкой. Казалось, ещё чуть — и зашипит, заговорит сам.

– Товарищ Серов, – позвал кто-то едва слышно, почти у самого уха.

Артём обернулся — напрягся так, что пальцы побелели на папке. Антон Воронцов стоял у двери процедурной, в руках зажат толстый регистр. Лицо вытянутое, взгляд ёжится, губы стянуты в белую линию.

– Что? – Артём остановился, стараясь держаться ровно.

– Надо поговорить, – Антон шагнул ближе, сбивчиво шепча: – Слухи пошли, плохие.

– Какие ещё слухи? – у Артёма в животе что-то опустилось, хрустнуло.

– Санитар… этот, Витька, говорит, видел у тебя что-то странное. Коробка какая-то… светилась, как фонарь, в руках у тебя.

– Чушь, – бросил Артём, пытаясь улыбнуться, но вышло криво.

– Он это на партсобрании вынес, – Антон склонился ближе, будто боялся даже стены. – Прямо так и сказал: «врач Серов пользуется неизвестным прибором, похожим на заграничный».

– Господи… – Артём сжал зубы. – Да это фонарик обычный.

– Я тебе верю, – тихо сказал Антон, и глаза у него были тёмные, тёплые. – Но им — нет.

– Кто «они»?

– Комиссия. Сегодня приходил какой-то Казанков, – Антон чуть скривился. – Говорят, из управления. Ходит по отделениям, про благонадёжность интересуется.

Артём почувствовал, как будто вены под кожей наполнились льдом. Всё тело стало чужим — даже ноги перестали слушаться, сердце застучало где-то в горле, а в голове застыл один вопрос: «Кто следующий?»

– Ты шутишь.

– Хотел бы, – Антон посмотрел в конец коридора, где лампа моргала, будто ждала чьего-то сигнала. – Лидка с Витькой всё время крутятся вместе. Я слышал, как она сказала ему: «Пускай покажет свой сияющий коробок». Слово в слово, как дети — только тут не до игр.

– Сияющий… – Артём застыл, будто услышал диагноз. – Они это так и назвали?

– Да, – кивнул Антон. – Словно сказку рассказывают, только для взрослых — чтобы страшнее.

– Где она сейчас?

– В перевязочной. Только не суйся туда, понял? Не надо. Только хуже сделаешь.

– Я и не собирался.

Антон уже начал отворачиваться, но задержался на полуслове, будто что-то хотел сказать, потом просто выдохнул:

– Если он к тебе подойдёт — будь спокоен. Не отрицай, но и не показывай. Просто… делай вид, что не понял, о чём речь.

– Антон, ты же знаешь, что я не…

– Я всё знаю, – перебил он тихо. – Только от этого легче не станет.

Из глубины коридора раздались шаги — быстрые, слипшиеся. Мимо прошёл санитар Витька, не глядя, но губы его дёрнулись, как будто прятал улыбку или шептал что-то под нос. Артём сжал кулаки в карманах, пока не заныло в суставах.

Когда Антон ушёл, Артём на автомате сунул руку в карман халата. Почувствовал под пальцами что-то мягкое, сложенное — бумажка, как клочок старого бинта.

Развернул: неровные, жирные буквы, карандаш почти протёр бумагу насквозь.

«Покажи сияющий коробок, или пожалеешь».

«Пожалеешь…», — слово звякнуло, будто кто-то пальцем провёл по бокалу в пустой комнате.

Он смял записку, засунул обратно, глубже — так, чтобы не нащупать случайно. «Кто-то из своих. Или этот Степан, или Витька-санитар. Или оба заодно». Мерзкое чувство, что воздух вокруг стал липким.

Лампа над головой дрогнула, моргнула. И в тот же миг — короткая вспышка в кармане: смартфон, будто услыхав своё имя, на секунду зажёг экран, высветив серое пятно под тканью.

– Видел? – раздалось сбоку, голос будто задел за плечо, оторвал от собственных мыслей.

Лидия стояла у облупленной стены, держа поднос с ампулами, пальцы тонкие, ногти обкусанные. Свет лампы прыгал на стекле пузырьков, выхватывая блики, будто в коридоре вдруг зажгли маленькое химическое солнце. Рядом, почти сливаясь с желтизной стены, переминался санитар Витька — круглое лицо, совсем без выражения, будто из глины вылеплено и забыто доделать рот. Только глаза — узкие, тёмные, ни о чём не говорят.

– Что видел? – голос Артёма прозвучал тихо, но в нём была сталь.

– У вас что-то засветилось, – не моргая, ответила Лидия, взгляд у неё острый, прожигающий. – В кармане у вас.

Артём чуть наклонился, почти инстинктивно прикрыв бок. – Фонарик. Медицинский.

Витька хмыкнул, опуская поднос на соседний стол. – Не похож на фонарик, – проворчал он, упрямо щурясь. – У нас таких не выдают.

– А ты знаешь, что выдают врачам? – резко бросил Артём, и голос соскользнул в раздражение, не к месту резкое.

Витька склонил голову, губы чуть дрогнули. – А чего нервничаете, товарищ Серов? – с нажимом произнёс санитар, ухмыляясь из-под маски лица. – Мы ж просто спросили.

– Работай, Витька, – отрезал он, не раздумывая, прошёл мимо, почти плечом задевая стену, чтобы отгородиться.

Дверь в кабинет врачей была приоткрыта, на краю чуть темнел мутный отпечаток ладони. За столом — Казанков: худой, собранный, словно весь сжат в резинку, чтобы не расплескаться. Серый костюм сидел на нём, как чехол на теле, отутюжен до паранойи. На лацкане алела булавка с красной звездой — тусклая, но всё ещё требующая внимания.

– Товарищ Серов, – произнёс Казанков почти с удовольствием, будто отмечая в списке галочку. – Как удачно. Я вас как раз искал.

Голос у него был ровный, спокойный, без единого излома, но от этого становилось только неуютнее. Артём замер в дверях, плечи расправил на автомате.

– Что-то случилось? – тихо спросил он, вглядываясь в тонкие губы Казанкова.

– Ничего особенного, – с лёгким скрипом поднялся тот, костюм будто вытянулся вместе с ним. – Просто беседа.

– Какая ещё беседа? – холодок пробежал по позвоночнику.

– По линии благонадёжности. Не волнуйтесь. Обычная проверка.

Казанков вновь сел за стол, ловко открыл блокнот, достал карандаш, склонил голову, будто собирался делать зарисовку с натуры.

– Тут, понимаете, сигнал поступил. Что вы пользуетесь каким-то устройством, не зарегистрированным в инвентаре. Светящимся, – взгляд скользнул по Артёму, будто задел за подкладку.

– Это недоразумение, – сказал Артём, не встречаясь глазами. – Я уже объяснял. Это фонарик. Для осмотров.

– Интересно, – тихо проговорил Казанков, чуть наклонив голову на бок, и уши у него будто вытянулись, ловя каждый нюанс. – Фонарик, говорите. А почему тогда санитар утверждает, что прибор квадратный и без лампочки?

– Он ошибся.

– У всех бывают ошибки, – мягко согласился Казанков, улыбка у него была из тех, что оставляют после себя холод. – Но всё-таки покажите. Чтобы не было сплетен.

– У меня нет с собой, – твёрдо отрезал Артём, нащупывая внутри спасительную стену.

– В кармане, кажется, что-то есть.

– Инструменты.

– Можно взглянуть?

– Нечего смотреть.

– А я настаиваю.

Голос Казанкова всё ещё звучал ласково, даже с уважением, но под этой тонкой оболочкой ощущался металл — не гнуться, не ломаться, только давить. У Артёма под рубашкой скатился вниз ледяной ручей пота.

– Я не обязан показывать личные вещи без приказа, – голос Артёма звучал сдержанно, будто он читал инструкцию, но внутри всё уже начинало дрожать, как неуверенная рука.

Казанков, напротив, даже не моргнул — только в уголках глаз будто нервно дёрнулась маленькая мышца. Он сделал полшага вперёд, из-под лацкана выпала складка костюма, булавка с красной звездой блеснула коротко.

– А я, – Казанков говорил теперь почти шёпотом, но в этой тишине голос резал, – приказом и являюсь.

Он выпрямился, не повышая тона. Взгляд по-прежнему оставался ровным, даже вежливым, но под ним что-то напряжённо жило.

– Товарищ Серов, – почти ласково произнёс он, – вы человек умный. Не надо усложнять. Просто достаньте предмет, я посмотрю, и вопрос закроется.

Артём сжал губы, не отводя взгляда:

– Это фонарик, – упрямо повторил он. – Старый. Подарили.

– Кто подарил? – Казанков шагнул ближе, карандаш застрял меж пальцев, будто вот-вот сломается.

– Родственник.

– Имя?

– Не помню, – губы Артёма чуть дрогнули, но он удержался, не дал себе оглядеться.

– Не помните родственника? – Казанков почти улыбнулся, на лице мелькнула брезгливая насмешка.

– Не по крови, – сказал Артём, чувствуя, как жар поднимается к вискам.

Казанков склонил голову, губы растянулись в короткой ухмылке — будто всё это было старой, не слишком смешной шуткой, которую разыгрывают уже не первый раз.

– Понимаю. Тогда покажите этот ваш старый фонарик.

В этот момент в дверь влетела медсестра, рывком открыла, будто не замечая ни напряжённого воздуха, ни чужих взглядов:

– Товарищ Казанков, вас вызывают в третью палату. Срочно.

– Что там? – Казанков не сводил глаз с Артёма, будто пытался прожечь в его кармане дыру.

– Больной с отравлением, — отчеканила медсестра. — Сказали — немедленно.

Казанков задержался на секунду, взгляд его стал ещё тяжелее, словно хотел оставить след на лице Артёма. Помедлил, выпрямился, щёлкнул пальцами по краю стола.

– Ладно. Мы с вами ещё поговорим.

– Конечно, – тихо согласился Артём, не поднимая глаз.

Когда дверь захлопнулась за Казанковым, он выдохнул, как будто вынырнул из-под воды. «Пока жив». Сердце колотилось в груди, пальцы всё ещё тряслись, даже за столом не удавалось обрести опору — стул казался зыбким, комната перекошенной. Смартфон холодил грудь, давил ледяным комком, от которого хотелось избавиться любой ценой — выкинуть, раздавить, бросить в окно. Но вместо этого Артём только крепче сжал карман, вцепился в ткань, будто мог так удержать свою невидимую границу.

Из коридора донёсся новый, липкий шёпот.

– Видел? Он его спрятал. Говорил же — не фонарик.

Артём медленно закрыл глаза. Веки стали тяжёлыми, дыхание — резким и коротким.

«Теперь всё. Теперь они точно не отстанут».

Глава 31: Конфликт в коммуналке

Печь потрескивала неуверенно, будто запнулась на чём-то важном и теперь вот-вот захлебнётся в собственном пепле, затихнет — и в комнате станет по-настоящему зябко, как на чердаке поздней осенью. Огонь лениво лизал кирпичи, то собираясь в жёлтый язык, то исчезая в дымке, и от его тепла толку было мало: только крошечный островок в ледяном пространстве, где всё, кроме табурета и ног Артёма, оставалось в промозглой темноте.

Артём сидел низко, почти на корточках, плечи сведены к ушам, ладони тянутся к огню, как к какому-то далёкому спасению. Позади спали мальчишки: Женя свернулся в уголке, у самой стены, спрятал лицо в ладони — пальцы дрожат даже во сне, будто он всё ещё держит в руках какой-то невидимый страх. Боря дышал с хрипом, носом, иногда подкашливал, сипло и тяжело, будто каждое дыхание ему обходилось дороже прежнего.

Керосиновая лампа на комоде жила своей жизнью — то тускнела, уходя почти в ноль, то вдруг бросалась ярким всполохом, и по стенам плясали длинные, беспокойные тени: ломкие, дёрганые, совсем не похожие на людей. Иногда казалось, что одна из этих теней вот-вот сорвётся с места, соскользнёт вниз и заговорит чужим, скользким шёпотом, который никто не захочет услышать.

Артём поднялся, не включая дополнительного света — только шагнул к комоду, где под сложенными бинтами и давно нестиранной тряпкой, наощупь, сразу нашёл знакомое: доска пола, чуть шаткая, по краям обтерта временем. Нащупал ногтем выщербленную щель, поддел, приподнял — как всегда, осторожно, будто снизу могло дохнуть пустотой. Из-под доски вытащил свёрток, тугой, неприметный. Внутри — смартфон. Холодный, как весенний лёд на затянутой промоинами Неве, с отблеском лампы на экране.

Экран был чёрным, пустым, только блеклый отсвет керосина танцевал на стекле, вырезая на лице Артёма странную маску. В этот миг казалось, будто на него смотрит не он сам, а кто-то другой — вырезанный из сумрака, чужой, тревожный.

– …Где же ты… – пробормотал он, почти не открывая рта. – Чёрт бы тебя побрал.

Он нажал кнопку — в комнате стало тише, даже печь на секунду затаилась. Только слышно было, как что-то постукивает по окну: сначала подумал — дождь, но нет, это снег, набитый ледяной крошкой, барабанит по стеклу в темноте.

– Дядя, – вдруг мягко, почти испуганно позвал кто-то за спиной.

Артём вздрогнул, обернулся. Женя приподнялся с постели, глаза блестели сонно, слипаются, но цепляются за лицо Артёма.

– Что? Спи, уже поздно.

– А ты чего не спишь?

– Думаю.

– Опять про больницу?

– Ага, про больницу.

– А у нас завтра картошка останется?

– Есть немного. Спи, Жень.

– А ты не ложишься?

– Потом.

Женя зевнул, зарывался в одеяло, ещё пару секунд ловил глазами огонь в печке, потом повернулся к стене и затих.

Артём вернулся на табурет, сел ближе к теплу. Телефон в руке казался совсем чужим — тяжёлым, неживым, как трофей, которого не должен был касаться. Палец сам нащупал кнопку. Экран вспыхнул тускло — слабое, почти больное свечение, на секунду осветило пальцы, знакомые иконки. Сердце ёкнуло, перескочило, так что он чуть не уронил этот ледяной кирпич.

«Работает».

Он быстро убавил яркость — экран стал тусклым, будто потускневшее стекло в старом окне. Свет не должен был пробиться даже сквозь щёлку в двери: здесь любая искра — как сигнал бедствия. Открыл галерею. Первое фото — её лицо, улыбка, знакомая до боли родинка у губы. Артём провёл пальцем по экрану, будто мог нащупать мягкость этой кожи, теплоту, которой уже не было.

– Я помню, – сказал он почти беззвучно. – Я всё помню. Ты жива — пока я помню.

Из-за стены, где темнота густела, как кисель, пополз шёпот — сначала неразборчивый, потом обретший слова.

– …говорю тебе, странный он… не похож на наших… ночью не спит…

Голос Степана, сухой, как щепка, цепкий. Второй голос, приглушённый, очевидно сосед:

– Тише ты, – торопливо, с тревогой. – А то услышит.

– Пусть слышит, – бросил Степан. – Проверить бы его. Что-то он прячет.

Артём застыл, как вмёрз в пол. Грудь жгло тревогой, мысли бросало из угла в угол. Он одним движением погасил экран, завернул телефон в тряпку, спрятал глубже под половицы. Сердце билось так, что казалось — услышат через стены.

– Чёрт, – выдохнул он, почти не открывая рта. – Опять этот сукин сын…

Боря кашлянул во сне — сухо, жалко, будто боялся разбудить кого-то лишнего. Артём встал, склонился к постели, аккуратно поправил одеяло на мальчике, задержал ладонь на его лбу — проверяя, просто чтобы ощутить живое тепло.

– Тише, тихо, всё хорошо, – шептал, не ожидая ответа.

– Дядя… – промычал Боря сквозь сон, не открывая глаз. – Ты с нами, да?

– С вами.

– Не уйдёшь?

– Не уйду.

Он сел рядом, ждал, пока дыхание мальчика не станет ровным и спокойным, будто в доме ни разу не было страха. Потом снова вернулся к печи, сел у огня, слушая, как за стеной шуршат чужие шаги, и каждый стук казался вопросом — на который нельзя было ответить.

– Ладно, – выдохнул Артём, больше не надеясь услышать ответ от пустой комнаты. – Давай решим…

Он медленно достал телефон снова, подержал на ладони, всматриваясь в чёрный блестящий экран. Как будто тот мог ответить — или хотя бы понять, что от него ждут.

– Сломать тебя, да? Выкинуть? – спросил почти шёпотом, для себя, для кого-то в глубине, кому всё равно уже не объяснить. – А потом что? Что останется?

В комнате повисла тишина, вязкая, разрываемая только каплями из старого крана и тихим треском угля в печи. В этой тишине мысли звенели как ложки по дну пустой кастрюли.

– Если они найдут… – выдохнул он, глядя в стену. – Всё, конец. Но если я выкину… всё кончено тоже.

Он положил смартфон на стол и уставился на него так, будто хотел раздавить взглядом.

«Без него я просто Артём. С ним — преступник. И всё равно держу. Всё равно держу, будто сердце моё — тоже часть этой чёрной схемы».

За стеной снова затихли голоса — но сквозь ватную перегородку всё равно доносилось:

– …слышал, Казанков приходил…

– Да, допросил.

– А потом ушёл, но вернётся. Сказал, проверит.

– Ну, вот и пусть проверит, – отрезал Степан. – Если нечего скрывать — пусть покажет.

Артём сжал кулак и резко ударил по столу. Звук разнёсся по комнате, лампа дрогнула, а Женя во сне встрепенулся, но не проснулся — только глубже зарывался в подушку.

– Господи… – выдохнул он в темноту. – Всё к чёрту пойдёт. Всё.

Он схватил телефон, замахнулся, чтобы бросить его прямо в топку. Замер, рука напряглась — и повисла в воздухе.

«Не могу».

Медленно, словно через воду, он опустил руку. Не сейчас. Не сегодня.

– Не сейчас, – сказал он вслух, и даже голос прозвучал тише, будто боялся, что услышат через стены. – Пока нет.

Он аккуратно завернул устройство в тряпку, убрал глубже под половицу, прижал ногою доску — чтобы не дрожала, чтобы не выдавала. Сколько ещё можно так — неизвестно.

– Ещё чуть-чуть. Ещё ночь.

Он подошёл к кровати, долго смотрел на спящих мальчишек — на Борины щёки, на Женины стиснутые кулаки. Хотелось запомнить их такими — настоящими, пока ещё есть на это право.

– Ради них, – сказал он шёпотом, чтобы не разбудить никого, даже самого себя. – Только ради них.

За стеной скрипнуло перо — Степан что-то строчил в свой бесконечный блокнот. Шорох бумаги звучал угрожающе, как отрывки чужого доноса, где каждое слово — как новая петля.

Артём сел у печи, смотрел, как шевелится огонь, как пляшут тени по обшарпанным стенам. В каждой тени чудилось что-то живое, настороженное, будто весь этот дом стал одним большим глазом, смотрящим за ним.

– Пусть, – прошептал он, упрямо. – Пусть наблюдают. Я живой. Пока живой.

Пламя качнулось, будто вдохнуло пыль, и на стене, под выцветшим лозунгом «Бдительность — наше оружие», растянулась тень Артёма. Слишком длинная, чужая, будто это не человек, а фигура из старого фильма, где всё уже случилось, только герои ещё не догадались. В вытянутой руке — не телефон, а нечто другое: пистолет, кусок железа или обломок чьей-то судьбы. Он держал его неловко, почти угрожающе, навстречу темноте — может, на кого-то невидимого, а может, на самого себя, или на город, который так и не научился смотреть в глаза, только в спину.

Тень дрожала, ползла по стене, залезала под лозунг, словно пыталась выцарапать из него что-то важное, пока огонь не качнётся снова и не спутает всё окончательно.

Глава 32: Поиск нового тайника

Двор спал — белый, безмолвный, только снег медленно рушился вниз, как тонкие пластинки пепла, прилипая к воротам и застревая в ветках. В глубине, за облезшей кирпичной стеной, шевелился приглушённый трамвайный живот — низко, с вибрацией, будто эхо прорастало сквозь почву и кости. Артём замер у двери, одной рукой держась за железный крюк, пальцы едва заметно дрожали, хотя сам себе он в этом не признавался. Стоял, слушал. Квартира в ответ — тишина, спрессованная, как снег во дворе; мальчишки, кажется, спят, даже не шелохнутся, только лампа на керосиновой ножке отбрасывает на обои жирную, колеблющуюся тень, почти как живая.

Он выдохнул коротко, почти со свистом — и тихо, чтобы не встревожить ни стены, ни свои собственные нервы, сказал:

– Ну всё, пойдём, старик. Хватит прятаться под кроватью.

Резким движением сунул в грудной карман сложенный платок, завернув в него телефон — холодный пластик хрустнул в руке. Потом по привычке потянулся за пальто, натянул его не до конца, торопливо напялил шапку, защёлкнул пуговицу, будто этим защищался.

Дверь откликнулась острым скрипом — знакомым, как зубная боль. Артём сжал челюсть, почувствовал, как где-то глубоко внутри что-то тоже скрипит и ломается.

Первый шаг во двор — и сразу же удар в лицо: мороз рубанул по щекам, нос зазудел, как будто по нему прошлись наждаком. Воздух был такой острый, что им можно было резать кожу, — кусал за горло, давил в грудь. Снег лежал нетронутый, чистый, местами до колена, блестел слюдой под окнами; следы редкие, хрупкие, будто их кто-то только что выдохнул. Две цепочки — одна мелкая, собачья, уводила к воротам, другая — человеческая, свежая, почти ещё дышащая, тянулась к сараю.

– Чёрт... – выдохнул он одними губами, чувствуя, как внутри холод растёт. – Кто здесь был?

Огляделся — дома прижались друг к другу, будто мёрзли, окна в чёрном стекле, пустые, ни малейшей жизни. Только кухня жила своим светом — одинокое пятно жёлтого, пульсирующего тепла. Там, на занавеске, прыгнула тень — неясная, беспокойная.

– Господи... – проскользнуло между зубов.

Голос донёсся будто изнутри, глухой, тягучий, словно кто-то говорил ему в ухо, не отрывая взгляда от спины.

– Кто ночью шляется?

Степан.

Рефлекс — пригнуться, сбиться с линии света, нырнуть за дровяной сарай, чувствуя, как сердце разгоняет в груди мокрый гул. Свет из окна тянулся полосой, по снегу ползала шевелящаяся, нервная тень.

Снег хрустнул под подошвой, будто сердце сжалось. Артём пригнулся, взгляд скользнул к тёмному окну, где пульсировало мутное пятно света, и губы почти не слышно шевельнулись:

– Это он, – прошептал Артём, ощутив на затылке пристальный взгляд. – Он всё время следит.

Из кухни, сквозь грязное стекло, пробрался вонзающийся в уши голос, чуть с хрипотцой:

– Кто там?

Артём замолчал, не дёрнулся, только плечи чуть сильнее вжались в воротник. «Не отвечай. Не дыши. Растворись. Сейчас уйдёт…»

Вдруг снег с крыши сарая, тяжёлый, ледяной, сорвался россыпью и залез прямо за шиворот, щедро насытив спину ледяными крупинками. Артём тихо выругался, зубы лязгнули о зубы. Застыл, прислушался к скрипу в снегу — но вокруг было так тихо, будто двор провалился в ватное забытьё.

– Тише, тише... – зашептал он себе под нос, будто пытался уговаривать собственную тень. – Быстрей, пока не вышел.

Пальцы соскальзывали с промёрзших дров, ногти царапали шершавую кору. Артём нагнулся ниже, ощутил боль в коленях, пошарил рукой между досками — нашёл тонкую щель, едва заметную среди замёрзшей трухи. Рука с трудом пролезла, запястье защемило, но щель оказалась подходящей.

– Вот сюда.

Осторожно развязал платок, всё ещё прикрываясь от тусклого окна. Телефон — чёрный, мёртвый, ни единого огонька, будто уже выбыл из мира живых. Внутри всё сжалось, дыхание стало прерывистым.

– Давай, лежи здесь. Только не подведи.

Он вложил телефон в щель, заслонил его куском доски, навалился плечом, чтобы наверняка. Потом, не теряя ни секунды, ногой сбросил сверху пригоршню рыхлого снега, размазал его, чтобы не осталось ни следа — только белая, гладкая поверхность, ничем не отличающаяся от остального двора.

– Так… стоп… – едва слышно вырвалось у него, воздух выскочил изо рта горячим облачком. – Это не мои.

Артём опустился на корточки, провёл ладонью по снежному отпечатку. Рука вздрогнула: след был острым, плотным, едва припорошённым свежим снегом. Такой не пролежал бы здесь час — кто-то приходил совсем недавно, когда уже темнело.

– Кто-то ещё, – шепнул он, и губы задела стылость воздуха.

Сзади что-то хрустнуло, будто во дворе лопнул сухой сучок или под тяжестью снега треснула доска. Артём резко обернулся, пальцы впились в край куртки. Никого. Только на столбе фонарь, еле живой, качнулся от ветра, и свет его ползущей змей прошёл по стене, зацепил снежную кучу возле сарая — и погас, будто всё это привиделось.

Он ещё стоял, застыв в этом дворовом полумраке, пока дыхание не сделалось плотным, тугим паром — гулко вырывалось из груди, сливаясь с морозом. Потом коротко втянул воздух, откинул плечи и пошёл к дому, уже не оглядываясь, хотя спина ныла от ожидания взгляда.

В коридоре всё выглядело иначе — тусклый свет лампы дрожал в старом абажуре, по полу расползся запах капусты и хлеба, тянуло сыростью. Он закрыл за собой дверь, плечом толкнул засов, снял с себя тяжёлое, мокрое пальто, уронил на табурет, сел, чувствуя, как под ногами скрипит пол.

– Всё, – сказал он вслух, будто самому себе или тому, кто мог бы подслушать за стеной. – Готово.

Прислушался. Квартира молчала — глухо, настороженно, как зверёк в норе.

И вдруг — знакомый, мерзко-тягучий скрип, как будто ногтем по стеклу. За ним — шелест бумаги, будто кто-то перебирает письма. Голос Степана, смазанный, ленивый, но цепкий:

– …видел, точно выходил. Вон на снегу следы. Проверю утром.

Артём уткнулся ладонями в лицо, горячо прошептал сквозь пальцы:

– Проверяй. Только не тронь мальчиков, гад.

Встал, не чувствуя под собой ног, прошёл в комнату. Там, в полумраке, Женя спал клубочком, а Боря, зажмурившись, уткнулся носом в край одеяла, тихо посапывал — будто этот снег, весь страх и весь двор были где-то очень далеко, за пределами его детских снов.

– Всё хорошо, – выдохнул Артём, глядя на них так пристально, будто мог одной лишь силой взгляда заслонить от всего мира. – Всё под контролем.

Внутри всё проваливалось. На языке осталась сухая, металлическая ложь — и сам себе он бы не поверил, даже если бы сказал это громче.

Он опустился у печи, ближе к теплу, но руки не слушались — дрожали, будто в них всё ещё жил мороз. Сквозь веки мелькали чёрные вспышки — «Он видел. Следы заметил. Сейчас пойдёт смотреть, а если докопается? Если дёрнет ту доску, если…», – мысль ломала себя об стену, не давая передышки.

Он зажмурился, под кожей проступил ледяной страх. Горло сдавило.

– Ради них, – почти беззвучно прошептал Артём, хватаясь за последние слова, как за трос. – Ради них я держусь.

Где-то снаружи, далеко за стеклом, рвано тявкнула собака, потом улица обожгла короткий одинокий шаг — и всё стихло. Двор, будто втянулся в себя, и эта тишина теперь казалась тяжёлой, густой, как заброшенный снегом подвал.

Артём сидел, не двигаясь. Только слушал, ловил каждый треск, каждый вздох дома, будто в каждом было предупреждение — вот сейчас, вот он идёт. И снова тот скрип в кухне, невнятное, тихое: «Проверю утром...»

Он понял — не сомневаясь, без надежды, — что не уснёт этой ночью.

Часть 10. Бумажный щит. Глава 33: Осознание уязвимости

Печь жила своей отдельной, нервной жизнью: трескалась, потрескивала, будто споря сама с собой. Тёплый свет, едва ощутимый, лепился на стенах, но всё равно в углах темнело, как в подполье. Артём присел у самой топки, на корточки, как в детстве — ладони подставлены к языкам жара, пальцы уже чуть подпухли от холода и усталости.

На соседней кровати вытянуты мальчишки: Женя, свернувшись клубком, дышал ровно, глухо, — в его дыхании слышалась надежда, что ночь пройдёт спокойно. Боря хрипел, иногда вздрагивал, сипло покашливал, будто спорил с чем-то во сне. Возле кровати — его шинель, измятая, с чужими нитками на локте, как у всех в этом доме. Откуда-то из-под пола тянуло скользким, въедливым холодом — под половицей оставалась щель, вечная, как сама память о прошлой зиме.

Артём медленно, осторожно поддел доску — ногтем, потом лезвием. Вытащил старый, скрипящий свёрток, весь пахнущий пылью и йодом. Внутри, завёрнутый в бинт с пожелтевшими пятнами, лежал телефон. Экран казался пустым зеркалом, на нём дрожал мутный отблеск лампы, будто подглядывал кто-то посторонний.

— Ну и зачем я тебя держу? — выдохнул он, почти беззвучно, только губы шевельнулись. — Только беду приносишь, гадина.

В коридоре сгустился звук — не явный, а такой, что просачивается сквозь все двери, сквозь сон. Шорох, будто кто-то втаскивает себя через слежавшуюся одежду. Артём замер, бросил взгляд через плечо, сжал телефон, сунул обратно в щель, накрыл доской, всё так же тихо, будто и не было ничего. Потом прислушался: шаги тяжёлые, неуверенные, как по снегу, когда не хочешь разбудить собак. За ними — пауза, и вдруг короткий, невыспавшийся стук в дверь: три быстрых, один долгий.

Артём подошёл, стараясь не шуметь половицами. В голове стучало сразу всё: и недосказанности дня, и вчерашние страхи.

— Кто там?

— Свои.

Голос сиплый, вытертый, в нём угадывались прожитые недели. Гена. Артём чуть приоткрыл дверь, буквально на ладонь, чтобы в коридор не вылилось тепло. Гена стоял на пороге, присыпанный снегом, мокрый — шинель тёмная, почти чёрная от воды, лицо блеклое, как у человека, который давно не спал.

— Ты с ума сошёл, — прошептал Артём, не отпуская дверную ручку. Голос его сливался с гулом печи, будто опасался потревожить ночь. — Ночь на дворе. Степан не спит.

Гена втолкнул себя в комнату, снежная пыль осыпалась с его плеч. Закрыл дверь мягко, как умеют только те, кто привык скрываться даже от тени. Вдохнул, тяжело, как человек, для которого зима давно стала родной матерью.

— А я что сделаю, если время такое? — тихо буркнул он, смахнув мокрые рукавицы о свою шинель. — Болтать долго нельзя. У тебя дела назрели.

— Какие ещё дела? — Артём чувствовал, как напряжение вползает под кожу, будто мороз.

— Бумаги нужны, док. — Гена присел у стены, взгляд тёмный, тяжёлый. — Без них вы все покойники. Спросят тебя: кто такие эти двое, где прописка, где направление, где документы.

Артём скользнул глазами по спящим мальчикам. В груди что-то заныло.

— Знаю. Но где я их возьму?

Гена ухмыльнулся, будто всё это было не раз.

— Для этого и пришёл. Есть человек. Делает грамотно. Только не за спасибо.

— У меня нет денег, — прошептал Артём, почти машинально. Лицо Генки расплылось в полумраке, в нём не было жалости.

— Денег не надо. — Он медленно снял перчатку, почесал жёсткий подбородок, на котором застыли снежинки. — Нужно что-то полезное. Из больницы.

— Опять? — Артём сжал пальцы, сухие и почти деревянные.

— А ты как думал? Тут за воздух платят.

— У меня почти ничего не осталось, — выдохнул он.

Гена склонил голову, в глазах мелькнула насмешка, жесткая, как ледяная крошка.

— Неправда. У тебя всегда что-то есть. Тот пузырёк, помнишь, что ты мне дал? Спирт отличный, где раздобыл?

— В больнице.

— Вот и хорошо. Достанешь ещё. Пузырёк-другой, бинты, антисептик — с тебя не убудет.

— А если проверят запасы? — Артём говорил хрипло, будто внутри что-то трещало вместе с печкой.

— Проверят? — Гена фыркнул, сдвинув брови. — Да кому ты нужен, док? Всех сейчас проверяют — а потом забывают. Главное — чтоб бумаги были. Без них любой шёпот — и тебя нет.

Артём замолчал. Смотрел на мальчишек: как они спят, по очереди шевеля пальцами, будто ловят во сне что-то важное. Воздух был тяжёлым, пахнул пеплом, снегом, йодом и тайным страхом, который нельзя выдать ни взглядом, ни словом.

— Хорошо, — выдавил он наконец, ощущая, как внутри подрагивают нервы, как будто где-то далеко прошёл поезд. — Но мне надо знать, кому отдавать.

Гена склонил голову к плечу, зевнул сдержанно, будто устал за ночь не меньше Артёма.

— Кондитерскую у моста знаешь? За углом, где вывеска старая, с облупленным золотом?

— Да, — коротко кивнул Артём, картина сразу всплыла перед глазами: закопчённое стекло, облупленные буквы, вечный запах приторного сахара и мороза.

— Вот туда. Утром. Скажешь: «Я от Гены». Он поймёт.

— Имя у него есть? — Артём понизил голос, будто само слово «имя» могло открыть щели в полу, выпустить всё тайное наружу.

— Не нужно. Имя — уже риск, — сказал Гена, не глядя. — Слишком много лишних слов — и у всех начнут чесаться уши.

— И он сделает документы?

— Если принесёшь то, что обещал, — Гена усмехнулся, прищурился. — Всё просто. Обмен — и никто никому не должен.

— Понял.

Гена задержался у печки, оглядел заспанные лица мальчишек. В его глазах что-то мелькнуло, будто у собаки, когда она видит чужого на пороге, но боится гавкнуть.

— Спят крепко, — проговорил он тихо, чуть хрипло, взгляд скользнул между Женей и Борей. — Похожи на братьев, да?

— Они и есть как братья, — безразлично бросил Артём, но в голосе зазвенело что-то новое.

— Хм… А ты им кто?

— Никто.

— Ну, теперь будешь кто-то, — глухо отозвался Гена. — Только держись тише, а то сейчас даже мышь громко живёт.

Из-за стены раздался голос Степана — глухой, скрипучий, натянутый, будто кто-то из глубокой ямы позвал:

— Кто там шуршит опять? — донеслось из-за стены, голос был сиплый, злой, пропитанный недоверием, как сквозняк в чужом доме.

Артём и Гена в тот же миг замерли, будто вросли в пол. Тени дрожали на стенах, печь застыла, воздух стал вязкий, пахнул угольной гарью и страхом.

— Падла не спит, — выдохнул Гена, прижимаясь к косяку, чтобы не выдать себя ни дыханием, ни силуэтом.

— Уйди через кухню, — быстро бросил Артём, глаза метались от двери к полу. — Быстрей.

— Не дури, — отмахнулся Гена, одними губами. — Ещё шаг — пол заскрипит, проснётся весь дом. Подожди.

В комнате сгущалась звенящая, нервная тишина. За стеной медленно, лениво волочились шаги, как будто Степан раздумывал, стоит ли выходить. Потом, без предупреждения, хлопнула дверь — глухо, со злостью.

— Ушёл, — шепнул Гена, разжимая кулаки.

— Он слышал, — произнёс Артём, глядя в сторону занавески.

— Пусть слышит. Только не поймёт, — равнодушно ответил Гена, в голосе его скользнул ледяной осколок.

— А если поймёт?

— Тогда поздно будет, док, — спокойно бросил он, будто обсуждал прогноз погоды.

Артём провёл ладонью по лицу, сдвигая усталость к подбородку. В комнате стало тесно, даже огонь в печи показался чужим.

— Я не хочу в это лезть, — сказал наконец, голос опустился почти до шёпота.

— Уже влез, — твёрдо ответил Гена, отступая на полшага. — Я тебе тогда сказал: одна жизнь за одну. Теперь твоя очередь платить.

Артём посмотрел на мальчишек — спят крепко, даже не шелохнутся, будто их нет вовсе.

— Я не могу рисковать детьми.

— Ради них и рискуешь, — Гена задержал взгляд на Борином лице, выдохнул. — Хочешь, чтоб их забрали в приют? Или хуже?

Артём опустил глаза, уткнулся взглядом в половицы, где щель была чуть темнее всего остального пола.

— Завтра, — выдавил он. — Принесу спирт и бинты.

— Вот и славно, — сказал Гена, привычным движением натягивая шинель, застёгивая пуговицы, как будто собирался на улицу уже много лет подряд.

— И запомни, — добавил Гена, уже накидывая воротник. — Улица сейчас гудит, как улей. Казанков копает под тебя, док. НКВД нюхом чует, когда кто-то чужой шастает. Так что не тяни, действуй быстро.

Артём почувствовал, как что-то тяжёлое опускается в живот.

— Откуда ты знаешь про Казанкова? — спросил он, тихо, на полуслове.

— У меня свои уши, — Гена дернул щекой, едва заметная ухмылка — как у человека, который больше не верит ни в какие совпадения.

— И что они говорят?

— Что он интересовался твоими мальчишками.

В комнате сразу стало холодно, как будто печь и не топилась вовсе.

— Что? — Артём шагнул вперёд, хватаясь за воздух.

— Вот именно, — бросил Гена. — Потому бумаги нужны. Завтра, док. Без них вам крышка.

Он уже тянулся к двери, когда Артём задержал его едва слышимым, глухим:

— Постой... Гена… а если всё-таки не получится?

Тот обернулся, глаза в тени, дыхание — как выстрел в темноте.

— Тогда молись, — коротко сказал он. — Только быстро, без свидетелей.

Гена исчез в коридоре — будто его и не было, ни следа на полу, только запах сырой шинели остался в прихожей.

Артём ещё долго стоял у двери, прислушиваясь к ночи. Потом сел на скрипучий стул, наклонился к печке — огонь плясал, отблески бегали по стене. В углу кашлянул Боря, коротко, жалобно, будто звал во сне кого-то из прошлой жизни.

«Казанков… мальчики… документы… всё висит на нитке», — пронеслось в голове. Мысли спутались, стали вязкими, как вечерняя гарь.

Из-за стены снова потянуло шорохом, обрывками чужого дыхания, и голос Степана прозвучал, как треснувшая доска:

— Опять кто-то ходил. Говорил же, странный он.

Артём закрыл глаза, наклонился вперёд, чувствуя, как воздух давит на виски.

— Странный, — прошептал он, губы едва шевельнулись. — Да, странный. Только живой. Пока.

Глава 34: Встреча с Геной и путь к мастерской

Снег падал густо, жадно, будто хотел в одно утро накрыть собой всё, что шевелится и дышит в этом дворе. В переулке воздух был мутным, как на старых фотографиях: стены облупились, штукатурка висела клочьями, копоть делала всё вокруг одинаково серым — даже снег здесь казался не белым, а грязным, впитавшим в себя выдохи города.

Артём шагал след в след за Геной, стараясь не проваливаться в сугробы, как ребёнок, который учится ходить по незнакомой земле. Каждый шаг отзывался скрипом, глухим и вязким, словно снег уже давно устал слушать разговоры тех, кто здесь проходил.

— Ты уверен, что сюда? — спросил Артём, сбивчиво, почти шёпотом, чтобы не спугнуть то немногое тепло, что ещё оставалось в груди.

— Уверен, — бросил Гена через плечо, не останавливаясь, голос у него сел, будто после долгого крика. — Тут коротко. Через двор выйдем к мастерской.

Переулок сузился, стены сдвинулись ближе, запах сырости стал ощутимей. Артём бросил взгляд назад — сугробы уже замели их следы, город съедал всё, что к нему не относилось.

— А если патруль? — тихо спросил он, шаг ускорился сам собой.

— Если патруль — молчи и иди, — коротко отрезал Гена.

— А если спросит?

— Скажу, что пьяного врача домой веду, — в голосе Гены прозвучал знакомый смешок, безрадостный.

— Очень смешно.

— А я и не шучу, — отозвался Гена, уголки губ дёрнулись. — Тут всем плевать, кто ты. Главное — чтоб не шумел.

Они свернули за угол, где фонарь мигнул и захрипел, бросив короткий блик на снег — тонкая дорожка следов тянулась к дальней стене, будто указывая, где ещё живёт кто-то свой.

— Стой, — выдохнул Артём, взмахнув рукой. — Смотри.

В снегу, который только-только лег, виднелись крупные отпечатки сапог — глубокие, как будто человек шёл быстро и не оглядывался. Следы шли ровно в том же направлении, куда двигались они с Геной, — уверенно, без зигзагов.

Гена присел, почти не дыша, провёл пальцами по ребристой выемке.

— Не наши, — шепнул он, не поднимая головы. — Свежие. Минут пять, не больше.

Артём поёжился, вслушиваясь в темноту, в воздухе вдруг проступил запах сырости и чего-то тревожного.

— Кто?

— Не знаю, — тихо бросил Гена, — но идут точно туда же.

— Может, кто-то с рынка? — попытался оправдать Артём, чувствуя, как во рту становится сухо.

— В такую-то ночь? Не смеши, — отрезал Гена. Тень на его лице дрогнула.

Слева, в просвете между домами, что-то скользнуло — вытянутое, неуверенное, словно человек, который ещё не решил: идти дальше или раствориться в снегу. Свет фонаря рассёк этот силуэт пополам, вытянул по земле, как прорезь. Секунда — и тень исчезла, будто её и не было вовсе, только снег вздрогнул под порывом ветра.

— Видел? — Артём выдохнул, слова слиплись с паром, что вырвался изо рта и тут же осел на воротнике.

— Видел, — коротко бросил Гена, даже не сбавляя хода.

— Это он?

— Кто — он? — Гена дернулся, будто не хотел произносить ни одно имя в этом переулке.

— Казанков, — выдохнул Артём, горло сдавило холодом.

— Не знаю. Может, похож, — сказал Гена, не оборачиваясь. — Но если он, то не стой столбом, понял?

Они пошли быстрее, почти бегом, стараясь не смотреть назад. Снег стал ещё плотнее, будто засыпал им лицо нарочно, слепил глаза, щипал кожу, прилипал к губам и ресницам. Воздух был мокрый, пропитанный гарью и страхом — тот самый воздух, в котором все слова вылетают шёпотом, а мысли кажутся чужими.

Где-то в глубине переулка, там, где застыли сугробы, вдруг заскрежетала машина. Звук сначала подкрался слабо, потом набрал силу, рванулся вперёд, и снова стих — как будто и не было ни мотора, ни людей, только снег и город, который привык скрывать тех, кто идёт по чужим следам.

— Тише, — бросил Гена, сжал Артёма за плечо, потянул ближе к ободранной стене.

Они слились с кирпичом, притихли, как мыши в подвале. По переулку прокатились голоса — короткие, сиплые, усталые, будто эти люди уже целую жизнь ищут кого-то в снегу.

— Проверяли уже… никого нет.

— Ладно, дальше. На мосту один задержанный.

Шаги удалились, растворились где-то за углом, только эхо прыгнуло по стенам, взбудоражило воздух, как рябь по воде.

Гена выдохнул, плечи опали.

— Всё. Пошли.

Артём прижал руку к груди — сердце колотилось, будто запертая птица.

— Господи… — выдохнул он. — У меня сердце выскочит.

— Привыкнешь, — ответил Гена спокойно, не оборачиваясь.

— К чему?

— К страху. Без него тут никак, — сказал Гена и улыбнулся, будто в этой фразе было что-то привычное, домашнее.

— А ты не боишься? — Артём ловил взглядом его профиль, пытался вычитать хоть что-то человеческое в этих чертах.

— Бояться поздно, — бросил Гена, вдруг остановившись, посмотрел на него впритык. — Когда ты спас человека, тебе уже нечего терять.

— А я спас не для этого, — почти шепотом сказал Артём, и в голосе дрогнула усталость.

— А теперь спасай себя. И их.

Они свернули в боковой, ещё более узкий проход, где снег лежал толще, а воздух стоял глухо, будто сам задыхался от тесноты. Там жался к земле старый деревянный забор, а за ним виднелся сарай — искривлённая, перекошенная тень, вся в сугробах, словно его собирались хранить здесь навечно.

— Здесь живёт мастер, — сказал Гена, остановился, кивнул на сарай, словно указывал на вход в другой мир. — Стучать не надо. Просто скажешь, что от меня.

— А ты не пойдёшь? — Артём поднял глаза, голос его вдруг стал тоньше, чем хотелось бы.

— Нет. Меньше лиц — меньше проблем, — бросил Гена, не глядя в сторону двери.

— Подожди, — Артём вцепился в его рукав, пальцы скользнули по грубой, промокшей ткани. — А если это ловушка?

— Тогда узнаешь, — спокойно ответил тот, даже не моргнув.

— Гена…

— Док, — перебил он, голос стал жёстче, без тени привычной иронии. — Если хочешь, чтоб пацаны дожили до весны, — иди. Если нет — возвращайся.

Артём замолчал. Под ногами снег трещал, ломался на кусочки, будто ему тоже не нравилась эта ночь.

— Ладно, — выдохнул он, не отводя взгляда от двери. — Пойду.

— Вот и правильно, — Гена вынул из кармана помятую сигарету, прикрыл ладонью огонёк, чтобы тот не выдал их присутствие даже ветру. — Только учти: если увидишь кого в шинели — не оборачивайся. Просто шагай.

— Почему? — спросил Артём, чувствуя, как мороз забирается под воротник.

— Потому что смотреть — значит, признать, — тихо сказал Гена, взгляд его был усталым, почти стеклянным.

Он кивнул на сарай, где за щёлкой двери виднелся тёплый, золотистый свет, будто в нём пряталось нечто совсем не из этого промёрзшего города.

— Там. За дверью с крестом, — тихо сказал Гена, указав подбородком на тёмный угол сарая. Сквозь занесённую метелью дверь угадывалась тусклая полоска света, на старых досках мелом был выведен кривой крест.

— Что ему сказать? — Артём выдавил вопрос, чувствуя, как пальцы становятся чужими.

— «От Гены. Бумаги». Этого хватит. — Гена следил за переулком, взгляд бегал по снегу, как у собаки, которая ждёт выстрела.

— А если спросит плату?

— Отдай пузырёк и бинты. Остальное — язык. Молчи, лишнего не болтай, — бросил Гена, сбивая пепел с сигареты прямо в снег.

— А ты?

— Я подожду. Если не выйдешь через пятнадцать минут — ухожу.

Артём всмотрелся в его лицо — то ли поблагодарить, то ли спросить о чём-то ещё, но слов не нашёл.

— Спасибо.

— Не надо, — Гена отвернулся, затянулся глубоко, дым лег на воротник инеем. — Я не добрый. Просто система должна работать.

Они замолчали. Снег падал теперь сплошной стеной, в мутном свете фонаря всё сливалось в одну размытую картину.

Вдалеке, между сугробами и стенами, снова мелькнула тень. Человек в шинели двигался размеренно, шагал будто не спеша. На лацкане блеснул значок — холодно, властно.

— Это он, — прошептал Артём, чувствуя, как по спине бежит ледяная струя. — Казанков.

— Не ори, — Гена резко сжал его за плечо, прижал к стене, словно и сам стал выше на целую голову. — Тихо.

Тень остановилась, вслушивалась в ночь, словно пыталась вынюхать даже дыхание. Потом медленно, не спеша, пошла дальше — только снежная пыль осталась висеть в воздухе.

— Всё, — Гена опустил руку, моргнул, стряхивая напряжение. — Шевелись. Пока можешь.

Артём молча кивнул. Пальцы стиснули в кармане пузырёк и бинты — как оберег, как плату за ещё один круг спасения.

Он шагнул к сараю, чувствуя, как скрипит снег, будто на зубах. За спиной Гена, уже почти растворяясь в метели, тихо бросил ему в спину:

— Добро пожаловать в подземный Ленинград, доктор.

Глава 35: Работа с фальсификатором

Полуподвал встретил их густым, липким запахом плесени и нечто едко-химическим, вроде старой краски или растворителя. Потолок низкий, под самым ним лампа — чадила, шипела, пускала неровный дымок, из-за которого свет казался жёлтым и несъедобным. По углам ползли тени: где-то над лбом скреблась ржавчина, стены были покрыты пятнами, будто от чьих-то некрасивых мыслей.

Артём зашёл не сразу — помедлил на пороге, воротник поднял почти до подбородка, спиной чувствуя дверную щель, где всё ещё маячил Гена: рука на косяке, глаза выискивают светлое пятно в переулке, будто он не доверяет ни этому месту, ни воздуху в нём.

За столом — заваленным бумагами, старыми папками, чьими-то списками на жёлтых листах — сидел старик. Лицо у него было, как у портного из позапрошлого века: щеки впали, подбородок выбрит, глаза упрямые, и всё вокруг — его, даже воздух.

— Заходи уж, не мёрзни, — бросил он, не отрывая взгляда от какой-то графы, где было написано чужое имя. — Кто такой?

— Артём, — тихо сказал тот, едва переступив порог. — От Гены.

Старик, будто не спеша, поднял голову, прищурился: взгляд был тяжёлый, недоверчивый, но не злой — скорее такой, что привык замечать всё лишнее.

— А-а, этот, — протянул он. — Доктор, значит?

— Вроде того.

— Вроде или точно? — глаза старика впились, будто от ответа зависело, выживет ли ещё один человек в этом городе.

— Врач, — выдавил Артём. — Работал в больнице.

— Хм, — старик ковырнул ногтем деревянную столешницу, отскреб пару заусениц, будто считывал чью-то историю. — Ну ладно. Бумаги тебе, говорят, нужны.

— Да.

— Настоящие или живописные? — он спросил это почти без выражения, только чуть приподнял бровь.

— Какие…?

— Настоящие — те, что никто не отличит. Живописные — чтоб глаза замылить, для проверки на проходной.

— Мне настоящие, — выдохнул Артём, чувствуя, как в груди поднимается тяжёлый ком. — Если можно.

— Всё можно. Только вопрос — чем платить будешь.

Артём полез за пазуху, достал аккуратно свёрток: пузырёк со спиртом, бинты, туго перемотанные ниткой. Поставил всё это на край стола, неуверенно, как будто отдавал не вещи, а куски чего-то личного, что уже не вернёшь.

— Вот, — тихо сказал Артём, чувствуя, как в животе всё сводит.

Старик взял пузырёк, поднёс к лампе, долго смотрел на мутное стекло, потом открыл, понюхал осторожно — как будто вдыхал не спирт, а воздух другой эпохи.

— Спирт. Чистый, да? — спросил, не сводя глаз.

— Семьдесят градусов. Медицинский, — выговорил Артём, голос прозвучал слишком просто, почти по-детски.

— Хм. Годится, — буркнул старик, быстро убрал пузырёк в ящик стола, будто боялся, что его кто-то сейчас вырвет из рук.

Затем вытащил блокнот, потёр пальцами замятую обложку.

— Значит так, — начал он, в голосе появилась деловитость, будто это не подвал и не ночь, а приёмная какого-нибудь загса. — Мне надо знать, кто ты. Где родился, где учился, где служил.

Артём вдохнул глубже, потянулся за бинтами, чтобы занять руки, но пальцы только сильнее сжали ткань.

— Я... — выдохнул он, сбился. — Я из-под Пскова.

— Из-под Пскова? — старик не отрывал взгляда от блокнота. — Деревня?

— Да.

— Какая?

— Маленькая. Забытая, — на секунду замялся, глядя куда-то мимо стола. — Село Вороново.

— Вороново, значит, — старик записал, быстро, без пауз. — А отец кто?

— Фельдшер.

— А мать?

— Умерла. Рано.

— Ага. Сирота. Это любят, — сказал старик, будто пометил нужную галочку, и записал ещё что-то. — А служил где?

— В Красной армии. Медчасть.

— Когда?

— В двадцать восьмом.

— В двадцать восьмом, — повторил старик, пробуя на слух, как ложится цифра. — Молодой, значит, был.

— Да.

— Потом учился?

— Да. В Воронеже.

— Где именно?

— Мединститут.

— Ага. А как туда попал?

— По направлению.

— Из деревни — в институт? Сразу?

Артём сжал зубы, опустил глаза, промолчал. Старик отложил ручку, всматриваясь, как будто пытался заглянуть куда-то глубже, туда, где заканчиваются слова и начинаются вопросы, которые никто не любит слышать.

— Слышь, врач, — старик глядел прямо, не мигая, в его взгляде сквозила привычка ловить фальшь там, где другие бы прошли мимо. — Я старый дурак, но не слепой. Речь у тебя не деревенская. Слова — как у газетчика. Не врёшь ли?

Артём почувствовал, как жар проходит по спине, словно его разоблачили уже на пороге.

— Я… давно в городе. Привык, — сказал он, стараясь не смотреть в глаза, чтобы не выдать дрожь в голосе.

— Привык, — пробормотал тот, сдвинув брови. — Все «привыкли». А потом их по этапу — и привыкли обратно.

Старик смотрел долго, будто выискивал в лице что-то забытое, что-то из прошлого, что нельзя подделать ни одной биографией.

У двери кашлянул Гена, словно вспомнил о себе, чтобы не дать разговору скатиться туда, где уже не будет возврата.

— Петро, не начинай. Он свой, — твёрдо сказал он, и в голосе скользнула нотка, которая могла остановить даже злую собаку.

— Свой, говоришь? — буркнул старик. — Свой — это кто? Тот, кто платит или тот, кто молчит?

— Оба, — коротко отрезал Гена, и взгляд его стал ледяным.

— Ну ладно, — старик выдохнул, будто устал спорить с жизнью. Снова потянулся за ручкой. — Пиши тогда сам. Биографию. От руки.

Он сдвинул стопку бумаг, подвинул лист и чернильную ручку — толстую, тяжёлую, как оружие.

— Вот тут. Имя, фамилия, год, место. Только аккуратно.

Артём взял ручку, чувствуя, как пальцы дрожат, будто замёрзли не от холода, а от тяжести момента. Чернила в ней были густые, почти чёрные, синие разводы ползли по бумаге, как прожилки на ледяной воде. Тени в углах подвала сгустились, лампа мигнула, и стало слышно только, как скребёт перо по бумаге, а где-то в переулке всё ещё ждал Гена, утирая снег с лица и пряча взгляд от ненужных вопросов.

— Быстрей, — поторопил Гена, в голосе прозвучало раздражение, будто он чувствовал, как время уходит сквозь пальцы.

— Сейчас… — Артём едва слышно пробормотал, поднимая перо. Рука дрожала, буквы слипались, но он заставил себя выдавить каждую строку аккуратно, не думая, кто будет читать это через год или через десять.

Фамилия: Серов.

Имя: Артём.

Год рождения: 1899.

Место: Псковская губерния.

Отец — фельдшер, мать умерла.

Старик навис через плечо, скосил глаза на лист. От него пахло табаком, старым сукном, терпкой обидой прожитых лет.

— Пиши правдоподобно. Не мудри, — буркнул он, морща лоб.

— Я стараюсь, — тихо ответил Артём, проводя линию, будто чертил границу между прошлым и настоящим.

— Не старайся. Делай просто, — отрезал старик. — Чем проще, тем дольше живёшь.

Снаружи что-то изменилось: снег перестал быть просто снегом, шаги раздались прямо под окном.

Гена встрепенулся, пальцы сжались в кулак.

— Тихо! — прошипел он, лицо стало жёстким, взгляд — настороженным.

Все замерли. В подвале повисла тяжёлая, вязкая тишина. За окном раздался приглушённый разговор, мужские голоса сливались с хрипом метели, скрипел снег, будто кто-то нарочно задерживался у двери, собирая на подошве всю зимнюю грязь этого города.

— Патруль, — прошептал Гена, скользнув взглядом к двери.

Старик, не теряя ни секунды, быстро собрал бумаги — захлопнул их под стопку старых, затёртых газет, будто прятал самое дорогое, что у него осталось.

— Свет гаси! — бросил он вполголоса.

Лампа тут же потухла — только слабый, тусклый свет просачивался с улицы через грязное окно. В полуподвале стало глухо, даже воздух казался чужим, не своим.

Шаги приближались, по полу прокатился глухой скрип, потом кто-то постучал по ставне, коротко и резко.

— Кто тут живёт? — голос был чужой, затянутый в официальную мундирную хрипотцу.

— Тихо, — прошипел Гена, не шевелясь.

Старик опустился на стул, голова на руке — вид делал сонный, будто всегда так и сидел. Артём стоял, вжавшись в угол, не дыша, чтобы не выдать себя даже собственному сердцу.

— Проверка, — повторился голос снаружи. — Есть кто?

В ответ — только тишина. Даже мышь бы не скрипнула. Шаги метнулись мимо, затихли за углом. Город вновь захлопнулся, словно ничего и не было.

Прошло несколько мучительных секунд. Гена выдохнул — как будто только сейчас позволил себе снова жить.

— Всё. Пронесло.

Старик с дрожью в руке вновь зажёг лампу, огонь отразился в его морщинистом лице, будто с лица стекла вся кровь.

— Вот, — сказал он, вытаскивая из-под газет исписанные листы. — Заберёшь через неделю. Тут и подписи, и печати. Только не вздумай на людях светить.

— Понял, — выдохнул Артём.

— Если органы придут — я тебя не знаю, — тихо добавил старик.

— Я тоже, — кивнул Артём.

Старик наклонился ближе, в голосе стало что-то неуверенное, почти тревожное:

— И ещё. Слушай, доктор. Ты не из тех, кто бежит от чего-то?

— Почему спрашиваете?

— Потому что такие, как ты, всегда потом возвращаются. И приносят беду.

Артём ничего не ответил. Только сжал папку, будто боялся отпустить хоть на миг.

— Всё, разговор окончен, — резко сказал Гена, возвращая прежний тон. — Пошли, док.

В коридоре, где стены дышали влажной сыростью, Артём остановился, повернулся к Гене:

— А если он расскажет? — спросил шёпотом.

— Не расскажет, — Гена бросил короткий взгляд назад. — Он боится сильнее нас.

— А если всё-таки?

Гена не улыбнулся. В голосе его прозвучало что-то ледяное:

— Тогда я займусь им.

Артём не стал возражать. Только крепче прижал к себе папку с черновиком — так, будто держал не бумагу, а хрупкое, новое сердце. Внутри всё свело от холода и от того, что теперь его жизнь — сплошная выдумка, и за каждым словом уже тянется чья-то тень.

Глава 36: Осознание лжи

Печь почти остыла, в комнате стоял вязкий запах выгоревшего угля, сырость цеплялась к стенам, ползла в щели и на подоконник, где с утра скапливался иней. Воздух казался тяжёлым, неподвижным, будто в нём растворились все разговоры этой ночи и вся усталость последних недель.

Артём сидел на скрипучем табурете, не отрывая взгляда от кровати, где мальчишки спали каждый по-своему: Женя тихо шевелил губами, словно спорил с кем-то во сне, а Боря посапывал, укрывшись так, что виден был только вздрагивающий нос и пряди светлых волос на подушке.

Он медленно провёл ладонью по лицу, будто хотел стереть все эти дни, очиститься хотя бы на минуту. В кармане зашуршала тонкая бумажка — записка, оставленная Геной, смятая, согнутая пополам. Артём развернул её, взглянул на торопливые, перекошенные буквы:

«Адрес тот же. Неделя. Без глупостей.»

— Опять он… — пробормотал Артём, устало выдохнул, оглянулся на спящих. — Неделя… Как будто я доживу до этой недели.

За стеной раздался кашель, тяжёлый, будто скребли гвоздём по фанере, потом голос Степана Игнатьевича, у которого всегда был повод подозревать всех подряд:

— Опять кто-то ночью ходил…

Из другой комнаты донёсся второй голос — женский, уставший, с хрипотцой:

— Может, крысы?

— Крысы, да… с сапогами, — глухо, почти обиженно ответил Степан.

Артём напрягся, привычно проверил — не торчит ли что-то лишнее на комоде, сунул записку внутрь, прикрыл крышкой, словно всё это — только сон, только случайность. Подошёл к окну. Иней тонкой паутиной заполз по стеклу, за окном снег сыпался лениво, не спеша, будто проверяя, все ли спрятались по своим углам и не вышел ли кто за порог без документов, без алиби, без настоящего имени.

— Всё хорошо, — сказал Артём, тихо, почти шёпотом, чтобы не разбудить страх, что ещё бродил под кожей. Больше себе, чем комнате. — Всё спокойно.

Женя неуверенно шевельнулся под одеялом, заморгал, вытащил руку из-под подбородка.

— Дядя Артём?.. Уже утро?

— Утро. Спи ещё, — ответил Артём, мягко, стараясь придать голосу ту обычную усталость, что бывает после ночного дежурства.

— Ты вчера ушёл куда-то… — Женя поискал взглядом его лицо, будто хотел что-то уточнить, но стеснялся.

— Работа, — быстро бросил Артём, не давая паузе затянуться. — Вызвали.

— Ночью?

— Да.

— Степан говорил, что ты шуршал, — Женя смотрел внимательно, как будто проверял: не врёт ли взрослый, не попал ли он в новый, ещё не изученный мир.

— Он всё слышит, — Артём усмехнулся, стараясь сделать это легко, привычно. — У него уши, как у совы.

Женя на миг замолчал, изучая его — глаза серьёзные, слишком взрослые для такого возраста. Лицо ещё мягкое, детское, но в взгляде уже тень недоверия, как у того, кто слишком часто слышал объяснения, которых никто не просил.

В комнате пахло ночной золью, простынями и молчанием, в котором каждый пытался прятать своё. За окном хрустел снег, медленно полз свет — серый, неуверенный, как будто этот день тоже не был до конца уверен, стоит ли ему начинаться.

— А ты не врёшь? — Женя спросил это так, будто в этом вопросе был весь его опыт ночей, когда взрослые исчезали куда-то в темноту, а потом возвращались другими.

Артём помедлил. На секунду в комнате стало так тихо, что слышно, как потрескивает подоконник, как за окном оседает иней.

— Нет, — сказал он наконец, сел рядом, аккуратно потрепал мальчика по голове, чувствуя, как тот слабо улыбается, но не до конца верит. — Просто… всё сложно сейчас, Жень. Иногда слишком сложно.

Женя снова посмотрел на него пристально, в его взгляде была осторожная взрослость, которой не бывает у восьмилетних.

— Ты устал, — тихо заметил он, не отводя взгляда. — У тебя глаза, как у папы были. Когда он ночью хлеб таскал.

— Не говори так, — Артём сглотнул, стараясь, чтобы голос не дрогнул. — Ешь потом, что я сварю. И никому — понял?

Женя кивнул, взгляд у него стал серьёзным, будто он понял всё важное сразу.

В этот момент Боря во сне закашлялся, перевернулся на другой бок, укрывшись выше.

— Ему лучше, — сказал Артём, поглаживая Женины волосы. — Уже не хрипит так, слышишь?

— Это потому что ты врач? — спросил Женя, тихо, почти шёпотом.

— Наверное, — выдохнул Артём, почувствовав в груди усталую теплоту.

— А где ты учился быть врачом? — Женя прищурился, будто пытался заглянуть сквозь него, туда, где хранятся все взрослые секреты.

Артём замер. Молчание повисло между ними, как густой иней на стекле. За окном снежная крупа цеплялась за раму, в комнате пахло детскими простынями, недогоревшим углём и чем-то тревожным, что невозможно назвать вслух.

— В Воронеже, — тихо ответил Артём, поглаживая пальцами одеяло на краю кровати.

Он смотрел на Женю, ловя в его лице едва уловимые черты упрямства, усталости и какого-то робкого любопытства, будто мальчик пытался удержать его в разговоре, чтобы не остаться одному среди этого большого, равнодушного мира.

— А где это? — спросил Женя, с трудом открывая глаза. В его голосе проскальзывала настоящая детская простота, с оттенком тоски по чему-то далёкому и тёплому.

— Далеко, — ответил Артём. — Очень далеко отсюда. За лесами, за реками… Там, где улицы другие, а снег ложится по-другому.

Женя на мгновение задумался, всматриваясь в потолок, будто пытался представить себе этот далёкий город, которого никогда не видел.

— Там тепло? — спросил он, шёпотом, словно боялся, что ответ нарушит хрупкое равновесие сна.

— Бывает, — кивнул Артём, в голосе его прозвучала почти незаметная грусть. — Иногда весной, когда всё расцветает. А бывает, и зимой не так холодно, как здесь.

— А у нас холодно, — тихо сказал Женя, снова укутываясь в одеяло и прикрывая глаза, будто хотел спрятаться от всех зим, которые когда-либо видел.

Артём осторожно поднялся, чтобы не тревожить мальчика, и вернулся к печи. Огонь внутри уже давно угас, осталась лишь кучка пепла да пара темнеющих углей, от которых поднимался едва различимый дымок. В комнате стало ещё тише, словно даже воздух боялся шелохнуться.

Он сел у печи, прислушиваясь к дыханию спящих детей, и достал из кармана старую, поцарапанную ручку — ту самую, что протянул ему Пётр Егорович, когда велел писать биографию. Артём долго вертел её в пальцах, разглядывал потёртую поверхность, чувствовал подушечками неровности, как будто искал в этом предмете опору, якорь в чужой жизни.

Перед глазами медленно всплывали слова, записанные ночью: строчки биографии, которые он вынужден был выдумать, имена, даты, названия деревень, всё — не своё, вырезанное из воздуха, из страха, из необходимости выжить.

«Теперь я — не я, — пронеслось у него в голове, отчётливо, как голос внутри пустой церкви. — Сын фельдшера из-под Пскова. Сирота. Всё ложь. Даже чернила чужие».

Он смотрел на ручку, словно пытался увидеть в ней свой прежний смысл, свою прежнюю историю, но находил только усталость и какую-то тяжёлую обречённость.

За стеной вдруг снова послышался голос Степана Игнатьевича — теперь уже глухой, с хрипотцой, будто разговаривал сам с собой или с невидимым собеседником в темноте. Его слова то затихали, то вновь усиливались, и в этих обрывках фраз Артём ощущал всю суть этого дома: тревогу, недоверие, усталое ожидание новых бед.

В комнате стало холоднее. Из окна тянуло сквозняком, на стекле инеевая паутина медленно расползалась по углам, превращая улицу за окном в неровный, смутный рисунок. За этим рисунком шёл ленивый снег, оседал на подоконник, скрипел на крыше — будто напоминал: всё вокруг зыбко, всё висит на нитке, а день начинается не по твоей воле, а потому что просто нельзя не проснуться.

Артём медленно положил ручку на стол, взглянул на мальчиков. Женя спал, положив ладонь под щеку, Боря дышал ровно, без прежнего кашля. В этот момент он почувствовал себя застрявшим между двумя жизнями: той, что ушла навсегда, и этой — выдуманной, которую ему теперь предстояло защищать, шаг за шагом, слово за словом, сквозь этот чужой, холодный Ленинград.

— Говорю тебе, видел. Он выходил. Ночью, — голос за стеной был упрямый, словно выстуженный сквозняком, отдавался в полу вибрацией, проходил сквозь штукатурку.

Вторая реплика — ленивый, тягучий басок, за которым тянулся запах вчерашнего табака и кислого хлеба:

— Да ну, — с сомнением отозвался кто-то, голос ворчливый, будто в нём уже застряла бессонная ночь. — Куда он пойдёт, врач твой?

— А я знаю? Может, у него связь какая, — не унимался первый, слова его были похожи на колючки, которыми кто-то украдкой царапал дверь.

— С кем?

— С кем угодно, — голос становился тише, хриплее, казался уже не человеческим, а каким-то ночным, ржавым. — Сейчас все шепчутся.

В этой неразборчивой перебранке, в которой каждое слово отбрасывало на стену тень подозрения, Артём вдруг почувствовал, как комната становится тесной, как стены нависают ближе, а воздух густеет и липнет к лицу. Он встал, подошёл к стене, постучал кулаком — коротко, резко, в этом звуке прозвучала вся усталость ночи, вся ярость от бессилия.

— Потише там! Люди спят! — голос его прозвучал твёрдо, но в то же время хрипло, как у человека, который больше не может ни скрываться, ни оправдываться.

Ответа не последовало. За стеной бормотание стихло, будто утихла мышиная возня, только в воздухе ещё несколько секунд держалось напряжение, словно кто-то затаился, прислушиваясь к каждому его движению.

Артём вернулся к кровати, медленно сел обратно, словно теперь табурет держал весь его вес, не только телесный, но и невидимый груз тревог. Он смотрел на лампу — она дрожала в сквозняке, отражалась на стенах пятнами, мигала, будто то ли собиралась погаснуть, то ли сопротивлялась этому вечному холоду.

В комнате скрипели половицы, где-то в углу сыпался штукатуркой потолок, пахло затхлым деревом и углём. Артём чувствовал, как тянется за ним нитка чужого подозрения, как каждое движение оценивается за стеной, превращается в сплетню, в слух, в новый повод для разговора.

Он на мгновение прикрыл глаза, слушая, как тишина заполняет дом. За окном метался снег, обвивал окна белой пеленой. За стеной бормотание не возобновилось, но в этой хрупкой тишине жила тревога, которую не разгонишь ни криком, ни кулаком.

Лампа всё ещё мигала, отражая на потолке хищные тени, и Артём знал: впереди ещё длинная, вязкая неделя. Всё, что у него есть, — эта комната, два спящих мальчишки, холодная печь, чужая ручка в кармане и тишина, в которой любой шёпот может стать началом беды.

— Что ж ты наделал, — выдохнул Артём, не столько упрекая себя, сколько пробуя на вкус эти слова, как холодную воду ночью.

В груди сжалось от тоски: бумаги, биография — всё, что вчера казалось спасением, сейчас лежало перед ним липкой фальшью, пропитанной страхом и безнадёжностью. Взгляд метнулся к комоду — рука привычно нащупала тонкую, помятую бумажку, вытащил черновик, тот самый, что украл у старика-бумажника, когда тот отвернулся.

Почерк на черновике был торопливый, неровный, но вся суть читалась отчётливо, без лукавства: «Серов Артём, уроженец Псковской губернии…».

— Уроженец… — хмыкнул он, склонившись над строчками. — Смешно, — выдохнул, сам не зная, то ли плачет, то ли смеётся над собой, над чужой судьбой, которой теперь вынужден прикрываться, как дырявым пальто.

Женя зашевелился на кровати, вынырнул из сна, глаза его блестели в полумраке комнаты, отражая дрожащий огонёк печи.

— Что смешно? — спросил он, голос был тихий, с хрипотцой, будто ночь до сих пор не выпускала его из своих объятий.

— Ничего, — Артём поспешил убрать черновик за спину, улыбнулся, не дождавшись улыбки в ответ. — Сон приснился такой… неразбериха.

— Про кого? — не унимался Женя, уже потягиваясь, засыпая и просыпаясь одновременно, будто боялся пропустить что-то важное.

— Про человека, который потерял себя, — отозвался Артём, чуть сдавленно, не сразу находя слова.

— Нашёл потом? — спросил Женя, поворачиваясь к нему всем телом, глаза большие, живые, с какой-то детской верой в счастливый исход.

— Не знаю, — честно сказал Артём, отвёл взгляд в тёмный угол комнаты, туда, где тени от углей медленно ползли по стене.

Женя недолго молчал, потом снова повернулся, устроился поудобнее.

— А я бы нашёл, — сказал он, и в голосе прозвучала такая твёрдость, что на мгновение стало светлее.

— Умный ты, — Артём сжал его плечо через одеяло. — Только не спеши взрослеть. Мир и так торопит.

Он бережно сложил черновик, свернул его как можно плотнее и сунул под матрас, туда, где уже хранились другие секреты, такие же тёплые и опасные.

В этот момент за окном скрипнул снег — кто-то прошёл по двору, шаги были тяжёлые, резкие, будто человек тащил на себе мешок или просто свои заботы. Артём вздрогнул, затаил дыхание, вслушался в уличную тишину.

— Это кто? — спросил Женя, не открывая глаз, но явно не спящий.

— Никто, — шепнул Артём, стараясь, чтобы голос звучал ровно. — Соседи, наверное. Люди тут всякие ходят.

— Они ночью ходят? — голос стал чуть громче, почти игривым.

— Бывает, — кивнул Артём, отступая к окну, следя за фигурой во дворе, пока та не исчезла за сугробами.

— А ты опять пойдёшь? — спросил Женя уже совсем вполголоса.

— Нет, — твёрдо сказал Артём, глядя на темнеющее окно. — Сегодня никуда. Обещаю.

Он задержал взгляд на мальчиках — оба теперь дышали ровно, спокойно, и только редкий вздох или движение во сне выдавали пережитый тревожный день. В углу печь уже почти догорела, угли светились тускло, тени от них были длинные, вялые, как осенний туман.

«Если они узнают про меня, про бумаги… всё закончится. Но я не могу иначе», — мелькнуло в голове. Мысль обожгла изнутри, словно уголь на ладони, но в то же время придавала решимости, той особой силы, что появляется у человека, когда выбора больше не осталось.

Он снова достал из кармана записку Гены, расправил её, внимательно перечитал строчки, будто искал между буквами ответ на свой страх: «Адрес тот же. Неделя. Без глупостей».

— Без глупостей, — повторил Артём, одними губами, и чуть усмехнулся. — А я уже во всё вляпался, Гена. Выбора нет.

Снаружи ветер налетел с силой, хлопнула где-то на кухне рассохшаяся дверь, в коридоре послышались чьи-то шаги, и тут же привычное ворчание Степана:

— Опять этот врач что-то шепчет.

Артём устало закрыл глаза, опустил голову на согнутые руки. В комнате запахло сгоревшей золой, старой тканью, чуть железом — предутренний холод въедался под кожу.

— Пусть шепчу, — выдохнул он в пол, слова были едва слышны, — Лучше шептать, чем молчать в подвале…

Он сел ближе к печи, грея руки у остывающих углей, всматриваясь в медленно гаснущий свет. Было ощущение, будто время зависло: впереди — только ночь, только этот хрупкий покой, только надежда дождаться утра, когда хотя бы на минуту можно будет дышать без страха, не ожидая за каждым шорохом чьей-то новой беды.

Часть 11. Тифозный карантин. Глава 37: Начало эпидемии

Приёмный покой жужжал, как трансформаторная будка, в которой короткое замыкание — фон стоящий, липкий, и будто никто не помнит, когда последний раз здесь открывали окно. Запах стоял вязкий, химозный — смесь дешёвой хлорки, старого металла, простуженных тел и чего-то ещё, трудноуловимого, что бывает только в больничных коридорах ночью. Воздух был плотный, как ватник, который сняли и забыли где-то под скамейкой. По потолку, чуть дрожа, катались блики от усталых ламп — одна мигала особенно настойчиво, бросая в угол лоскуты холодного света, а за стеной сипло, с каким-то безысходным надрывом, кашлял кто-то, кого давно надо было перевести наверх. От этого кашля хотелось выйти наружу — хоть вон на улицу, где ветер забирается под халат, щиплет щёки и пахнет зимней пылью.

Артём шёл между лавками, коротко касаясь локтем чьих-то плеч, мимо женской фигуры, сутулой, с ребёнком на руках — ребёнок смотрел в одну точку, будто в стеклянный водоворот в потолке. Старик, лежавший поперёк соседней скамьи, растёкся, как мокрое полотенце, и уже не ждал своей очереди, просто дышал редко и шумно. Возле ног валялась серая шапка — казалось, никто не замечал, что она чужая.

– Лидия! – голос Артёма звучал глухо, будто через бинтовой слой. – Где карточки по новым поступившим?

Из-за стойки раздалось что-то хрустящее, как если бы кто-то переворачивал гору старых журналов.

– На столе, под кипой, – Лидия даже не подняла голову, только рыжий локон качнулся на лбу. – Половины фамилий нет, всё из бараков, сами понимаете.

Артём вздохнул так, что стекло в двери чуть задрожало.

– Хоть температуру записали?

– У троих только сорок, остальные – пока никак. Санитар сбежал с ведром и не вернулся, кажется, испарился, – Лидия щёлкнула ручкой, коротко.

«Сколько же их тут ещё поместится…», – мелькнуло у Артёма, но он не сказал этого.

– Господи… Сколько их уже?

Лидия бросила взгляд через плечо, отрывисто.

– Двадцать семь с утра. И ещё пятеро в коридоре — они там, на лавке, ждут, пока их позовут.

В этот момент дверь хлопнула — санитар ввалился внутрь, запыхавшийся, воротник мокрый, волосы прилипли к виску, будто он только что нырнул в прорубь.

– Внизу ещё двое. Оба сыпью, один в горячке, глаза стеклянные, всё лицо будто усыпано маком, – санитар говорил заплетающимся языком, держась за косяк, будто боялся упасть.

В приёмной будто стало холоднее, несмотря на спертый воздух. За дверью кто-то вскрикнул — коротко, по-детски.

– Где в бреду? Внизу где? – голос Артёма сорвался, перескочил на октаву выше.

– Внизу, у лестницы, возле батареи. Там уже не пройти. Скамейку под них принесли, но места нет. Они лежат, и под ними лужа, – санитар отводил взгляд, как провинившийся школьник.

– Тащи в инфекционное! Быстро, – Артём разрезал воздух коротким жестом.

– Там всё занято, койки в два слоя, – санитар жал плечами, воротник облезлый, от него пахло железом и потом.

– На пол клади, хоть между кроватями. Только изолируй, чёрт тебя дери! Не трогай руками, тряпку подстели, понял? – в голосе дрожало раздражение и что-то ещё, похожее на страх.

Лидия приблизилась, тихо, будто тень. Пальцы её сжимали край халата, ногти оставляли белые следы.

– Говорят, чума, – её голос был тихим, но в приёмной стало вдруг ещё тише, даже лампы замерли на секунду.

– Какая чума? – Артём круто обернулся, плечи жёсткие, лицо резкое.

– Так шепчут. В бараках уже трое умерли, одинаково: сначала жар, потом эта сыпь и горячка. У всех.

Он смотрел на неё, не мигая, как на уравнение без решения.

– Это тиф. Брюшной. – коротко бросил, будто ставил точку.

– Ты уверен? – Лидия искала в его лице хоть что-то, что можно ухватить, за что зацепиться взглядом.

– Уверен.

– А если нет? – едва слышно, губы почти не двигались.

– Тогда уже поздно. Все заразились, – он говорил почти шёпотом, по привычке не глядя в глаза.

Лидия стала бледнее мрамора, только глаза её были слишком тёмные для этого освещения.

– Не говори так, ради Бога, – Лидия почти прошептала, будто надеялась стереть эти слова из воздуха, сделать вид, что ничего не услышала.

– Я говорю, как есть, – Артём не сбавил ни тона, ни темпа, только подбородок стал резче, скулы обозначились.

Он взял у неё список, взглянул мельком, пробежал по строчкам глазами. Бумага была серая, в пятнах, цифры плясали неровными рядками. Фамилии шли одни и те же, будто кто-то наспех записывал по памяти.

– У кого самые тяжёлые? – голос чуть глухой, в нём тяжесть ваты и вечера.

– В третьей палате, – Лидия быстро моргнула. – Там двое. Не приходят в себя, всё время бредят.

– Ладно, – Артём провёл рукой по лицу, ладонь чуть дрожала. – Готовь спирт, кипяток, бинты, всё, что найдёшь, хоть керосин достань.

– Спирт кончился, – Лидия опустила взгляд, плечи у неё сузились, будто под давлением.

– Как кончился? – он резко обернулся, в голосе раздражение спрессовалось в острую ноту.

– Санитар вчера прятал бутылку… но, кажется, обменял. На хлеб, – Лидия запнулась.

– Обменял? – Артём сжал кулак, костяшки побелели. – Где он?

– Да вот же я, – санитар поднял руки, пятясь к двери. Лицо бледное, воротник снова мокрый. – Я ж не для себя… Мне сказали – больнице всё равно не хватит, хоть так хоть так.

– Сказали? Кто сказал?

– Ну… все говорят. И Лёшка, и тот новый, и вообще… – санитар отступал ещё дальше, голос терялся.

– Все говорят… – Артём передразнил, но в его голосе было что-то тяжёлое, как мокрый снег. – Вот так всё и умирает, «все говорят». Сначала говорят, потом исчезают.

Он развернулся, резко, подошёл к вешалке, снял с неё свой халат – халат был тяжёлый, карманы оттопырены. В одном что-то сухо хрустнуло. Маленький, грязный, сложенный вчетверо листок бумаги. Артём развернул его, огляделся.

На листке, дрожащими буквами: «Прекрати панику».

– Что это? – Лидия вскинула голову, уловив его паузу, взгляд скользнул по листку.

– Ничего, – Артём быстро сжал бумагу в ладони, будто хотел спрятать не только записку, но и сам вопрос.

– Это записка? – она шагнула ближе, внимательно, с той осторожностью, как врачи обходят острые темы.

– Да, – коротко, не глядя.

– От кого? – Лидия всматривалась, будто по складкам на бумаге можно вычислить автора.

– Не знаю, – сухо бросил Артём. Плечи у него чуть вздрогнули.

– Что там?

– Пишут, чтобы я не панику наводил, – голос глухой, чуть сдавленный, слова проглатывались на вдохе.

– Кто сказал?

– Никто не подписался, – он показал уголок бумажки, где действительно ничего не было, только след грязного пальца.

Санитар усмехнулся, криво, с еле заметной жалостью – будто увидел что-то, о чём сам бы никогда не стал говорить вслух.

– Ну, правильно, – санитар кивнул, будто сам себе. – Народ пугаешь. Всё твердят: изолировать, кипятить, сжигать. А потом это расходится, каждый по-своему пересказывает — слухи, паника. Люди потом и на улицу выходить боятся.

– Слухи? Это не слухи, это медицина! – Артём поднял голову, голос стал резче, чем хотелось.

– А людям страшно, – санитар шмыгнул носом, отвернулся к окну. – Они думают, ты нарочно пугаешь, чтобы держать их в страхе. Им легче верить в случайность, чем в болезнь.

– Пусть думают, что хотят, – отрезал Артём. – Лучше бояться, чем дохнуть по-тихому, как крысы в подвале.

Он шагнул к двери в инфекционное — тяжёлая, обитая клеёнкой. За ней тянуло горячим, влажным — как будто воздух там испорчен не только болезнью, но и самим временем. Сквозь щель доносились стоны, редкие слова на грани сознания — кто-то в бреду звал мать, кто-то просил воды, кто-то просто тихо рыдал в подушку.

– Лидия, – Артём обернулся, не повышая голоса. – Закрой вход. Никого не пускать без повязки, даже санитаров. Запиши у двери, кто входит и выходит.

– А если придут из управления? – Лидия смотрела настороженно, глаза большие, уставшие.

– Скажешь — приказ врача, – твёрдо, ни капли сомнения.

– Тебя потом за это спросят, – Лидия не отпускала взгляд, будто пыталась предупредить.

– Пусть спрашивают.

Санитар усмехнулся, сдвинул кепку на затылок — в этой усмешке было и бессилие, и что-то похожее на уважение, спрятанное слишком глубоко, чтобы выдать вслух.

– Скажешь тоже… – санитар скривился, будто от зубной боли. – Думаешь, тебя прикроют? Они первые и донесут, уж поверь. Тут только шаг в сторону — и всё, бумажка пойдёт наверх.

– Пусть, – Артём не обернулся, говорил глухо, сквозь стиснутые зубы.

– Зачем тебе это, а? – санитар сделал полшага вперёд, запыхался, в голосе зазвенела обида. – Тебе больше всех надо?

– Потому что если не остановим сейчас, завтра весь город ляжет. Не сразу, но ляжет, – в голосе Артёма не было угрозы, только глухая уверенность, как в усталых врачах с передовой.

– Большие слова, – усмехнулся санитар, губы тонкие, взгляд скользкий.

– Это не слова. Это статистика, – Артём отрезал коротко, как скальпелем по ткани.

Он прошёл вдоль коек, шаги вязли в старом линолеуме. Воздух внутри был плотный, здесь запах уже не перебивала ни хлорка, ни сигаретный дым — только кислое, больничное тепло, пропитанное чужими слабыми дыханиями.

Рука с соседней койки тянулась к нему — пятнистая, сухая, в сыпи.

– Воды… доктор… – губы больного шевелились еле заметно, голос рвался на фальцет.

– Сейчас, – Артём кивнул, не обнадёживая, не утешая. – Потерпи ещё чуть-чуть.

Он склонился, рассмотрел сыпь: мелкая, будто от порошка, пятна сбились в бледно-розовый узор. Живот раздут, глаза мутные, взгляд никуда. Всё ясно, тут уже не ошибёшься.

– Лидия! – голос Артёма сорвался в звон, отдающийся в потолочных балках. – Кипяток! Срочно. И хлорку принеси. Всё, что осталось.

– Хлорку? – Лидия растерянно оглянулась, будто услышала не то слово.

– Да, и тряпки. Всё, что есть.

– Ты… ты хочешь… – она осеклась на полуслове, глаза распахнулись.

– Да. Всё обработать. Кровати, стены, руки, дверные ручки, полы, – слова сыпались быстро, будто сам он уже не мог остановиться.

– Но это же… – в голосе у неё было что-то упрямое, непослушное.

– Делай! – коротко, как выстрел. Артём даже не смотрел, просто знал, что иначе всё кончится быстро.

Лидия кивнула, почти вслепую, халат сдвинулся набок. Она побежала, почти спотыкаясь, белая полоса халата мелькнула в дверях, и тут же затерялась в общем шуме.

Санитар покачал головой, не сдержав кривой усмешки.

– Я ж говорил… Перегорит он. Сначала всех спасает, потом сам под раздачу лезет. Это всегда так, – бормотал он себе под нос, но громко, чтобы Артём услышал.

Артём повернулся, взгляд холодный, жесткий, как металл на морозе.

– Если жить хочешь — делай, что говорю. Если нет — иди к чёрту, – голос хлёсткий, но в нем не было ни грамма бравады.

– Да мне-то что, – санитар пожал плечами, едва заметно. – Только потом не жалуйся, когда за тобой придут. Тут быстро доносят.

Артём сунул скомканную записку обратно в карман, ощущая, как дрожат пальцы, будто кто-то под ногти подсовывает лёд.

«Прекрати панику… значит, уже следят, – мелькнуло коротко. – Только бы мальчиков не тронули, ни Женю, ни Борю».

Он поднял голову, лицо было жёсткое, как маска.

– Слушайте все! – резко, чтобы даже у самых дальних коек вздрогнули. – С сегодняшнего дня никто не пьёт сырую воду. Всё кипятить. Постельное бельё сжигать. Одежду — в хлорку, без разговоров. Кто будет возражать — идёт домой и забывает сюда дорогу.

В дверях появилась Лидия, руки заняты ведром и какой-то рваной тряпкой.

– Доктор, – тихо сказала она, голос едва дрожал, – ты себе приговор подписываешь.

– Лучше приговор, чем эпидемия, – Артём ответил, почти не оборачиваясь, и пошёл дальше, между койками, туда, где чужие тела плавились в жару и страхе, а воздух становился всё тяжелее, и каждый шаг казался медленным, как движение в густом, больном веке.

Глава 38: Столкновение с бюрократией

Кабинет был душный, как утренний вагон после ночной смены, воздух неподвижный, пропитанный прокуренным табаком и медленно тлеющей бумагой. На стенах тени от шкафов, окно затянуто снежной мутью, будто в упрёк. Иван Фёдорович за столом — рука толстая, желтоватая, пальцы крутят папиросу, будто это последнее, что держит его на плаву. Партийный представитель у окна — спина прямая, взгляд в сугробы за стеклом, ни на кого не смотрит, но всё слышит. Лидия стоит у стены, сжимая папку так, будто это броня против всего происходящего.

– Товарищ Серов, – начал Иван Фёдорович, глядя куда-то в район письменных принадлежностей, – поступила информация, что вы самовольно закрыли инфекционное отделение. Это правда?

– Я не закрывал, – Артём встал чуть вперед, голос был сухой, в нём не осталось ни грамма оправдания. – Я объявил карантин.

– Какая, простите, разница? – не оборачиваясь, врезался голос представителя, в его словах всё ещё звучал уличный холод. – По сути, вы устраиваете панику.

– Не панику, а профилактику, – шаг вперёд, плечи напряжены. – Мы имеем дело с брюшным тифом. Если не остановим, через три дня город ляжет пластом.

– Вот вы говорите — тиф, – Иван Фёдорович хмурится, кожа на лбу собирается в складки, – но лабораторного подтверждения у вас нет. Документ где?

– Его и не будет, – Артём резко, едко. – Лаборатория закрыта на зиму, аппаратура в ящике, а люди в бараках. Симптомы ясны: сыпь, лихорадка, вздутие, и всё это одновременно.

– Симптомы бывают разные, – бормочет Иван Фёдорович, уходит в себя, словно боится сделать неверный шаг. – Грипп тоже начинается с температуры…

– Вы видели этих людей? Это не грипп, – голос у Артёма ломкий, острый, как игла.

– Я видел отчёты, – отвечает представитель, наконец отлипает от стекла, тень от плеч ложится на Лидию. – В них нет ни слова о тифе. Написано: «Острая инфекция неустановленного характера».

– Потому что боитесь слова «эпидемия», – сквозь зубы, как будто этот диагноз заразен даже на слух.

– Осторожнее, товарищ Серов, – представитель оборачивается, глаза холодные, серые. – Вы здесь врач, не агитатор. Оставьте оценки тем, кто выше.

– А кто выше — знает, что у нас умирают люди, каждый день? Или им рапортуют, что все живы, здоровы, работают?

– Никто не умирает, – резко, с нажимом, перебивает Иван Фёдорович. – Умерли несколько человек — да, печально. Но паника делу не поможет.

– Паника не помогает, но и молчание убивает, – Артём не отступает, голос низкий, ровный, в нём дрожит усталость за многие ночи.

– Опять громкие слова! – фыркает Иван Фёдорович, бьёт ладонью по столу так, что карандаши подпрыгивают. – Думаете, вы один тут герой?

– Я не герой, – тихо, почти устало, Артём. – Я врач.

– Врач, – передразнил представитель, в голосе скользкая насмешка, будто они играют не в больницу, а в шахматы. – А ведёте себя как агитатор. Смольный требует спокойствия. Народ и так напуган, каждый слух – лишняя проблема.

– Народ болен. Ему не до лозунгов, – Артём смотрит прямо, не моргает.

– Вы забываетесь, товарищ Серов, – голос представителя теперь твёрже, в нём ломается терпение. – Ваши действия могут быть расценены как вредительство.

– Вредительство — это бездействие, – Артём бросает коротко, в каждом слоге — усталость, ледяная, как ветер на дворе.

В кабинете нависла пауза, будто за стеной остановили часы. Иван Фёдорович хлопнул по столу, и по комнате побежала глухая дрожь.

– Хватит! – Иван Фёдорович с силой хлопнул ладонью по столу, голос глухой, от которого вибрировали чернила в чернильнице. – Вы оба забываетесь. Здесь больница, а не партийная трибуна.

В кабинете стало душно, как будто окна кто-то замазал мелом. Представитель чуть повернулся, скользнул взглядом по Артёму, по Лидии — будто искал, кто дрогнет первым.

– Тогда дайте распоряжение, – Артём шагнул ближе, тень от него легла на край стола. – Изолировать больных, ввести дезинфекцию, ограничить входы. Это не политика, это просто порядок.

– А работать кто будет? – голос у Ивана Фёдоровича был усталый, даже не спорящий, а как будто спрашивал у стены. – У нас людей нет. Ты видел списки дежурств? Люди спят стоя.

– Лучше нехватка персонала, чем массовые похороны, – отрезал Артём, не спуская глаз. – Я слышу себя. Именно поэтому говорю вслух.

– Вы сами себя слышите? – Иван Фёдорович снял очки, протёр их краем пиджака, не глядя на собеседников. – Какие похороны? Тридцать больных на весь город. Даже если больше – это не эпидемия.

– Пока тридцать, – Артём упрямо сжал губы. – Завтра будет сто. А через неделю — тысяча.

– Это всё ваши домыслы, – представитель перешёл на сухой, режущий тон, от которого тянуло сквозняком. – Сплошные эмоции.

– Нет, это медицина, – Артём ответил резко, не пытаясь убедить.

– Медицина не заменяет дисциплину, – холодно обронил представитель. – Вы создаёте повод для доносов. Врач кричит про заразу — люди думают, власть не справляется.

– Власть не лечит, – коротко, через силу, бросил Артём.

– Осторожнее, – вновь, на этот раз тише, но с металлической ноткой.

В этот момент Лидия не выдержала. Она стояла всё это время у стены, глаза опущены, пальцы до боли сжимали папку, и вдруг, чуть слышно, будто боялась сломать хрупкую тишину:

– Он прав, Иван Фёдорович, – голос Лидии был негромким, но в нём слышалась усталость всех последних ночей. – Больные действительно хуже, они уже не встают.

– Я вас не спрашивал, Лидия, – отрезал Иван Фёдорович, слова были резкие, как удар линейкой по столу. – Идите и займитесь своими обязанностями.

Лидия опустила голову, но уходить не стала — осталась у двери, сжала папку крепче, будто пряталась за ней.

Артём молча вынул из кармана тот самый смятый листок, разгладил и положил перед Иваном Фёдоровичем на стол.

– Вот. Это мне подбросили.

Тот взял записку двумя пальцами, посмотрел мельком: «Прекрати панику».

– Откуда она у вас? – хмуро спросил.

– Нашёл в халате. Не знаю, кто сунул.

– Кто мог написать? – представитель нависал над столом, губы в нитку.

– Любой, кто боится, – Артём пожал плечами. – Или тот, кто привык доносить, когда не понимает.

– Доносит? – представитель прищурился, в голосе тонкая сталь. – Это вы на кого намекаете, товарищ Серов?

– Ни на кого. Просто констатирую, – голос у Артёма ровный, как в операционной.

– Смотрите, товарищ Серов, – представитель вдруг смягчил интонацию, стал почти ласковым, будто укладывал фразу в вату. – Мы ценим инициативу, правда. Но в Смольном сейчас особенно не любят, когда кто-то действует без приказа.

– Приказ придёт, когда уже поздно, – Артём поднял глаза, тень от ресниц пересекла скулу.

– А может, и не придёт вовсе, – представитель пожал плечами, снова вернулся к окну, за стеклом снег поскрипывал, скользил по подоконнику, как шёпот.

В кабинете повисло густое, тяжёлое молчание. Только часы на стене тикали так громко, что казалось — слышно, как уходит время. Иван Фёдорович тяжело вздохнул, пальцы его дрожали, словно он всё это время держал что-то слишком тяжёлое, что нельзя выпустить из рук.

– Хорошо. Значит, так, – Иван Фёдорович медленно сжал пальцы на столе, папироса зажата между костяшками. – Карантин — условно. Без объявлений, без шума. Больных изолируем тихо, никаких бумаг, никаких докладов наверх. Всё — внутри отделения.

– Мне этого достаточно, – Артём кивнул, коротко, будто боялся спугнуть этот компромисс.

– А мне — нет, – вмешался представитель. В голосе его не было ни страха, ни усталости, только скользкое предупреждение. – Смольный следит за вами, товарищ Серов. Там ошибки не прощают. Запомните это.

Он прошёл мимо, остановился у самой двери, рядом с Лидией, не глядя на неё прямо.

– И вы, гражданка, держите язык за зубами. Меньше слов — больше работы.

Дверь хлопнула с глухим эхом, оставив после себя полоску сырого воздуха.

Иван Фёдорович затушил папиросу, прижал окурок к стеклу пепельницы, будто хотел стереть не только пепел, но и последние пять минут разговора.

– Что ж ты натворил, Артём… – голос его был тихий, вязкий, как густой дым. – Теперь все глаза на нас. Каждый шаг – под лупой.

– Лучше глаза, чем могилы, – бросил Артём, глядя сквозь мутное окно, где снег таял на подоконнике.

Главврач не ответил, только долго смотрел, как в пепельнице догорал окурок. Пепел тлел медленно, оседая тёмными хлопьями на дне, и в этом было что-то неотвратимое.

– Главное — чтоб не подумали, что мы против линии партии, – почти шёпотом, для себя.

Артём вышел в коридор, халат холодный на плечах, в кармане снова сминается письмо. Бумага уже тёплая от ладони, но с каждым шагом он ощущал: здесь любая правда пахнет доносом, а любое движение оставляет следы, как кровь на снегу.

Глава 39: Внедрение карантина и гнев толпы

Снег месили сапогами, превращая улицу в кашу из серых пятен, валенок, окурков и чужого страха. Ветер разносил дым — тяжёлый, мокрый, с примесью хлорки и палёных тряпок. Возле костра клубился сизый пар, одежда и одеяла плавились, превращаясь в нечто неузнаваемое. В воздухе стоял гул: то ли кто-то ругался, то ли кто-то звал по имени, и всё это сливалось в тягучий, вездесущий фон.

Артём стоял посреди улицы в своём халате, марлевая повязка прилипла к губам, рукавицы давно промокли — тянуло влагой, будто вся улица стала одной огромной раной. Лидия чуть в стороне, держала таз с хлоркой, пальцы у неё дрожали, когда она раздавала тряпки, отдавая их в чужие руки — «берите, протирайте, только не трогайте лицо». У неё под глазами залёг серый полумесяц недосыпа.

— Осторожно, не подходите ближе! — голос Артёма рвался сквозь ветер. — Больные изолированы, сюда нельзя!

На краю толпы — женщина в рваной шали, ребёнок в руках вцепился в её шею, глаза огромные, испуганные.

— Чума это, да?! — закричала она, голос дрожал, переходя в визг. — Людей жгёте, как собак!

— Никто не жжёт людей! — Артём резко выпрямился, лицо стало жёстче. — Только вещи, заражённые! Одежду, бельё, всё, что может быть опасно!

— Врёшь! — выкрикнул мужик, мотая палкой, будто это знамя. — Вчера мою мать увезли — «в изолятор», сказали. Нет её! Где она, отвечай!

Артём, не отводя взгляда:

— В лазарете она, под наблюдением. Если выдержит — поправится, не выдержит — никто заранее не знает.

— Повезёт?! — мужик сделал шаг вперёд, в голосе у него — злость и страх, слипшиеся в комок. — Да вы её там угробите, буржуи чёртовы! Всё себе оставите, нам — ничего!

В этот момент из-за спины толпы появился патрульный, рука на кобуре, взгляд скользит по лицам — будто взвешивает, кто здесь опаснее, больные или врачи.

— Тихо, гражданин, — патрульный шагнул вперёд, голос его прозвучал глухо, но с металлической начинкой, словно за каждой буквой пряталась дубинка. — Не буянь тут, порядок должен быть.

— Отвали! — мужик метнул в его сторону слово, как камень. — Сам небось боишься! Без тряпки бы и ты подох! Крыса в форме!

Толпа зашевелилась, в воздухе заскрипели чужие голоса, как ножи о камень.

— Хлоркой травят! Людей морят! — крикнул кто-то из глубины, голос пропитался отчаянием, злость зазвенела под рёбрами.

— Всех в бараки сгоняют! — поддержал другой, рука сжимала ремень, будто это последняя защита.

— Говорили, власть заботится! — с другой стороны, сипло, — А эти! В масках, с палками! Всё только себе!

Гул нарастал, на лицах людей отпечатался страх, он копился всю зиму и теперь, вырвавшись, стал чем-то липким, тяжёлым, будто бы воздух сгустился до состояния теста.

Лидия побледнела, словно кто-то выдернул у неё подпорки из-под ног. Таз с хлоркой дрожал в её руках, капли стекали по пальцам, оставляя белёсые следы. Она смотрела на толпу, и в глазах у неё отражалось всё: костры, пар, злые лица, чужие слова — всё это было не про инфекцию, а про страх, который растёт быстрее любой эпидемии.

— Артём… — Лидия шепнула, будто воздух вдруг сгустился вокруг неё, стала совсем бледной. — Они сейчас набросятся…

— Пусть, – коротко бросил Артём, почти с вызовом. — Лучше шум на площади, чем потом тишина в мёртвом городе.

Толпа надвигалась плотнее, гул усиливался, всё больше лиц и рук, запах пота, дыма и зимней одежды, впитавшей в себя и страх, и злость. Артём глубоко вдохнул — повязка на лице стала влажной, слова прилипали к зубам.

— Слушайте меня! – крикнул он так, что даже у костра притихли. – Это не чума, слышите?! Это тиф! Через воду, через грязные руки, через бельё — вот как передаётся! Хотите жить — кипятите воду, мойте руки, несите сюда всё заражённое!

— Ага! — закричала та же женщина, сжав ребёнка, глаза у неё были мокрые, злые. — А спать нам как, голыми?!

— Я дам вам чистое, у нас есть запасы! – Артём поднял руки, ладони наружу, словно показывал, что у него нет оружия.

— Сказки! — выкрикнули из толпы. — Всё для своих держите, а нам обноски!

— У нас нет своих! — Артём шагнул вперёд, сапоги хрустнули по насту, — Умирают все, поняли?! Здесь нет чужих и своих — в бараках, в квартирах, у костра! Болезнь не спрашивает, кто ты!

Мужик с палкой плюнул в снег, долго смотрел, как капля растекается, оставляя на белом серое пятно. Вокруг снова загудели, кто-то уже отвёл глаза, кто-то нервно передёрнул плечами — как будто в этот момент в каждом кололась своя собственная правда.

— Ты говори, что хочешь, — мужик упрямо подался вперёд, палка болталась в его руке. — А я знаю, вы тут опыты на людях ставите!

— Что ты несёшь? — голос Артёма дрогнул, в нём было больше усталости, чем гнева.

— Я видел, видел! — мужик ткнул пальцем в сторону грязной брезентовой палатки, где кипятился какой-то мутный чан. — Вон там, воду им вливаете, потом сжигаете! Всех подряд!

— Это дезинфекция! — Артём шагнул ближе, сапоги проваливались в слякоть. — Мы спасаем вам жизнь!

— Да врёшь ты, доктор! — мужик зашёлся, глаза бешеные, в голосе — всё отчаяние недели на барачном пайке и затаённый страх.

Патрульный резко схватил его за плечо.

— Успокойся, гражданин! — тихо, но так, что тот вздрогнул.

— Отпусти! Я ему сейчас скажу! — мужик дёрнулся, но тут второй патруль подошёл, встал между ним и Артёмом, плечи широкие, рука на кобуре.

Толпа зашевелилась, загудела ещё сильнее, в этом гуле было всё: и ненависть, и растерянность, и просто звериное желание выжить. Кто-то выхватил из снега ледяной ком, швырнул в сторону костра. Кусок попал Артёму в плечо — мокро, больно, холод просочился под халат.

— Хватит! — рявкнул Артём, перекрывая шум. — Хотите, чтобы весь квартал вымер? Выбирайте: или порядок, или я уйду, и тогда разбирайтесь сами!

Лидия пыталась перекричать, голос срывался:

— Мы же вас лечим, поймите! Мы не враги!

Вдруг женщина, что стояла впереди, прижимая к себе ребёнка, зарыдала — отчаянно, навзрыд, будто всё накопившееся внутри вырвалось наружу, и на секунду даже крики стихли. Снег, дым, чужие лица — всё перемешалось в этом дворе, где каждый понимал: в такие дни спасает только надежда, но у каждого она своя и становится всё меньше.

— Лечите… — голос женщины соскользнул в хрип. — Мою сестру увезли — не вернули. Никто не вернулся, никто!

Артём хотел сказать что-то сразу, слова не находились, вылетали обрывками.

— Они живы! — выкрикнул он наконец, голос сломался. — Я сам их осматривал, я клянусь!

— А докажи! — чей-то крик вспорол воздух, и сразу стало ясно — здесь уже не верят никому.

Артём замолчал, по двору прокатилась волна напряжения. Толпа сдвинулась вперёд — медленно, словно эта масса дышала одним лёгким.

Патрульный вскинул руку, ладонь сжалась в кулак.

— Ещё шаг — стрелять будем! — голос звенел, как пустая бутылка по железу.

— Не надо! — Артём схватил его за рукав, пальцы вцепились крепко, на грани судороги. — Не смей! Они испуганы, они не враги!

— Испуганы, да, — патрульный скривился, губы тонкие, — а если они нас порвут? Тут не разберёшь, кто первым бросится.

— Не порвут, — Артём смотрел на лица — усталые, обросшие, будто вытесанные из одного куска зимнего неба. — Послушайте… Я тоже рискую, как и вы. Думаете, я не боюсь? Каждый день — рядом с больными, каждый час на грани. Если бы я хотел вам зла — сидел бы сейчас дома, с закрытыми окнами.

Толпа на секунду стихла, кто-то кашлянул, кто-то сжал в руке тряпку. Воздух наполнился не тишиной, а хрустом снега — будто город слушал, затаившись.

В этот момент из-за угла вышел старик с ведром. Его сапоги оставляли глубокие следы, в руке болталось ржавое ведро, а за спиной — длинная тень на мокром снегу.

— Вот! — старик дрожащей рукой поднял ведро, будто предъявлял улике, которую никто не ожидал увидеть. — Кипяток! Пусть проверят, врет он или нет.

Толпа замолчала, взгляды устремились к ведру, словно там плыл не пар, а какая-то невидимая истина. Артём подошёл ближе, рукава халата скользнули по локтям, вытащил из кармана термометр, погрузил его в кипяток. Капли зашипели, стекло сразу запотело.

— Сто градусов. Смотрите сами, — Артём поднял термометр, показал отметку, цифры чётко видны под стеклом. — Этим мы спасаем жизни. Этим — а не приказами и страхом.

— Кипяток всех не спасёт, — раздался чей-то хриплый голос у самого забора.

— Нет, — тихо ответил Артём, не оборачиваясь. — Но с этого начинается.

Женщина с ребёнком в синей куртке шагнула вперёд, в глазах стоял тот самый отчаянный вопрос, который нельзя разрешить приказом.

— А если я отдам одеяло… они его сожгут?

— Да, — сказал Артём, глядя ей прямо в лицо.

— А потом?

— Потом мы дадим чистое, — твёрдо. — Я обещаю.

— А если нет? — она крепче прижала к себе ребёнка, взгляд цепкий, как у кошки, загнанной в угол.

— Тогда я сам тебе принесу, — Артём сказал это уже почти шёпотом, но голос не дрогнул.

Женщина постояла, что-то взвешивая в себе, потом протянула ему потрёпанное одеяло, выцветшее, с тёмными пятнами. Лидия молча взяла его, бросила в костёр. Дым поднялся густой, плотный, пахнул детством и страхом одновременно.

Мужик с палкой всё ещё стоял на месте, не двигаясь, зубы стиснуты так крепко, что по скулам гуляла дрожь. В его взгляде было всё: злость, недоверие, усталость.

– Гадость всё это, – мужик с палкой сплюнул в сторону. – Власть всегда врёт, только и ждёт случая.

– Может, и врёт, – Артём ответил спокойно, взгляд не отводил. – Но болезнь не врёт. Здесь, понимаешь, никто не врёт — только микробы делают своё дело.

Наступила пауза, тяжёлая, как после драки. Снег всё так же скрипел под ногами, костёр трещал, унося в небо чужие одеяла, остатки страха и надежды.

Где-то сзади, неуверенно, кто-то пробормотал:

– Пусть делает. Всё равно хуже уже не будет…

Патрульные начали разгонять людей от огня, расталкивая плечами, сдерживая раздражение. Толпа редела, кто-то уводил детей, кто-то ругался, кто-то шёл молча, опустив голову.

Лидия подошла ближе, в глазах у неё стояло что-то странное — смесь тревоги и облегчения.

– Ты победил, вроде, – сказала она, тихо, чтобы никто не услышал.

– Нет, – Артём не улыбнулся, смотрел, как в костре тлеет тряпка. – Просто сегодня не проиграл.

Лидия задумалась, глядя на грязный снег.

– Они тебя ненавидят, знаешь?

– Знаю, – Артём кивнул, чуть склонив голову.

– Но ты прав.

– От этого не легче, – он снял с лица повязку, вдохнул глубоко — запах дыма, мокрой земли и горелого хлорки был резким, будто сам воздух был частью этой эпохи: тяжёлый, едкий, давящий на грудь.

Вдалеке протяжно взвыл патрульный свисток. На миг показалось, будто снег вдруг пошёл гуще — белые хлопья медленно оседали на грязь, на тлеющий костёр, на людей. Как будто само небо пыталось скрыть всю эту усталую боль под равнодушным, холодным покрывалом.

Глава 40: Успех и внимание Смольного

Кабинет был тот же — всё так же пахло табаком, пыль въедалась в корешки папок на верхних полках, и с пожелтевшей стены за всем этим наблюдал портрет Сталина: взгляд у него был такой, что казалось — он знает даже то, что ты ещё не придумал. Артём стоял у стола, руки в карманах халата дрожали едва заметно, кожа на пальцах пересохла от хлорки. Иван Фёдорович, устроившись поудобнее, курил, пуская густой дым в щель окна. Партийный сидел в тени, медленно листал папку, будто искал в ней ошибки почерка, а не цифры.

— Ну что, товарищ Серов, — начал Иван Фёдорович, с силой затушив папиросу в пепельнице, — поздравляю. Карантин сработал. Заражения пошли на убыль. Вчера — плюс пятеро, сегодня — минус десять. Это уже результат.

— Да, — Артём ответил почти шёпотом. — Больных меньше.

— Меньше — это мягко сказано, — вдруг ожил партийный, не поднимая глаз. — В Смольном довольны. Вчерашние цифры — спад почти вдвое. Для такого барачного района — неожиданно хороший результат.

— Спасибо, — Артём сглотнул, горло будто стянуло проволокой.

— Спасибо… — Иван Фёдорович ухмыльнулся, фраза вышла с привкусом табака и усталости. — Это, конечно, хорошо. Но теперь объясните, Серов, как вам это удалось? У нас тут, знаете ли, не Германия с их стеклянными клиниками, не столичный институт.

— Обычные меры, — выдохнул Артём. — Изоляция, хлорка, кипячение воды, всё грязное — в костёр, постельное только через хлорку.

— Обычные? — партийный щурился, пальцем водя по строкам отчёта. — Странно. Остальные врачи почему-то не додумались. А тут — сразу. Как по учебнику.

— Может, не хватило решимости, — бросил Артём, плечи сжались.

— Или знаний, — добавил Иван Фёдорович, поднимая взгляд. — У вас ведь, я слышал, подходы передовые. Даже слова другие.

— Я учился в Воронеже, — ответил Артём, тихо. — Там преподаватели были хорошие.

— Хм, — протянул партийный, не спеша, голос тонкий, скользкий. — Интересно. Только вот в отчёте я встречаю выражения, которые, признаться, читаю впервые. «Дезинфекция контактных поверхностей», «превентивное кипячение»… Это всё из Воронежа?

Артём замолчал, взгляд уткнулся в трещину на столешнице, слова путались, как нитки в усталом кулаке.

— Откуда вы это взяли? — Иван Фёдорович впервые спросил мягче, взгляд потеплел на секунду. — Может, из журналов, да?

— Да, — Артём кивнул слишком быстро. — Из медицинских журналов, конечно. Читал статью, кажется, в прошлом году… про холеру в Поволжье, там тоже всё так же делали.

— В прошлом году… — задумчиво повторил партийный, снова пересчитал бумаги в папке, будто искал в них улики. — Странно. Мы проверяли: в библиотеке ни одного такого журнала не значится. Всё списки есть.

— Ну, может, ошибаюсь, — Артём поймал себя на том, что начал перебирать края халата, взгляд метнулся к подоконнику. — Не помню точно, было или не было, времени столько прошло…

В кабинете повисло вязкое молчание. Дым стоял в углах, у шкафа, портрет на стене казался живым — прищурился и ждал, кто первый дрогнет.

Иван Фёдорович откинулся назад, стул скрипнул.

— Мы, конечно, рады результату, — сказал он с долгой затяжкой, — но, Серов, ты должен понимать — успех вызывает вопросы. Особенно если он такой… быстрый.

— Какие вопросы? — голос у Артёма чуть дрожал.

— Откуда ты взял всё это, — Иван Фёдорович сдвинул папку ближе к краю, — и зачем действовал без санкции начальства.

— Если бы я ждал санкции, здесь бы уже хоронили сотнями, — Артём упрямо посмотрел в сторону.

— Осторожнее с формулировками, — холодно вставил партийный, не отрываясь от листов. — Такие слова — критика управления. Тут за меньшее спрашивали.

— Я не критикую, — голос Артёма стал хриплым. — Я просто делал свою работу. Как умел.

— Работа — это когда вы лечите, — Иван Фёдорович кивнул на портрет, будто тот должен был поддержать. — А когда устраиваете санитарные кордоны на улицах — это уже политика. Это вопросы к власти, а не к врачам.

— Вы не видели, что там было, — Артём вдруг сорвался, дыхание пересохло. — Люди умирали прямо у дверей. Ни на что не смотрели, только чтобы попасть внутрь.

— Люди всегда умирают, — перебил партийный, тоном будто резал холодным ножом. — Важно не это. Важно, чтобы не было паники. А вы её устроили.

— Мы спасли сотни, — Артём не отводил взгляда. — Цифры у вас перед глазами.

— И вызвали интерес Смольного, — произнёс партийный, и голос его стал ледяным. — А интерес, знаете, бывает разным.

Иван Фёдорович медленно поднялся, подошёл к окну, за которым тускло светился зимний день — белёсый, равнодушный, как и весь город в эту долгую больную зиму.

Кабинет остался прежним: тот же усталый табачный дух, те же пыльные папки на полках, тот же портрет Сталина, взглядом прожигающий сквозь халаты, бумаги и даже сквозь мысли. Артём стоял у стола — спина напряжена, руки незаметно дрожат в карманах халата, будто сам себе не верит, что всё это по-настоящему.

Иван Фёдорович не оборачивался, говорил, уставившись на мутное окно, за которым тянулось сине-белое питерское небо.

— Вчера приходил человек из управления здравоохранения, — голос его звучал странно пусто, будто он говорил не о человеке, а о погоде. — Спрашивал про тебя.

— Кто именно? — Артём попытался поймать взгляд.

— Не представился. Только значок показал — герб, — тихо добавил главврач, будто это что-то меняло.

Партийный усмехнулся, взгляд его скользнул по папке, по Артёму, по портрету на стене.

— Вас заметили, товарищ Серов, — холодно, но с еле слышимой насмешкой. — Не каждый удостаивается такого внимания. Смольный запомнит.

— Я не ищу признания, — Артём сказал сухо, правда осела на языке горечью.

— Да вы не скромничайте, — Иван Фёдорович хмыкнул, смахнув пепел со стола. — Герой карантина, спаситель Петроградской стороны. Глядишь, газету про тебя выпустят, с портретом.

— Не надо газет, — коротко бросил Артём, ни на кого не глядя.

— Боишься? — тихо, с интересом спросил партийный.

— Осторожен, — поправил Артём, почти не разжимая губ.

Партийный закрыл папку, неторопливо поднялся, подошёл ближе — в его движениях не было ни спешки, ни угрозы, только вес холодного воздуха, который приходит за любым вопросом.

— Ещё один момент, — негромко, будто между прочим. — Ваша медсестра… как её… Лидия. Она утверждает, что вы получали анонимные письма.

Артём почувствовал, как в спине что-то сжалось, будто кто-то положил руку между лопаток.

— Письма? — машинально повторил он, взгляд уходит в сторону. — Не помню.

— Не помните?

— Может, записка была… так, мелочь.

— Угрожали вам?

— Нет… ничего серьёзного, — Артём почувствовал, как пот холодит виски.

— Всё, что касается угроз, должно докладываться, — голос стал суше, формальнее, — это указ.

— Я понял.

— Хорошо, — партийный взял пальто, запах дешёвого одеколона поплыл по комнате. — Мы ещё поговорим, товарищ Серов. И вот вам совет: не держите при себе ничего лишнего — бумаги, заметки, даже мысли. В наше время они бывают заразнее тифа.

Он ушёл, тихо прикрыв за собой дверь, а в комнате словно стало холоднее.

Иван Фёдорович посмотрел на Артёма — взгляд тяжёлый, будто он сам держал его за плечо.

— Слушай, Артём… — начал он медленно. — Ты молодец, я спорить не буду. Но слишком заметный стал. А у нас таких не любят.

— Я не искал этого, — глухо отозвался Артём.

— Никто не ищет, — выдохнул главврач, опускаясь на стул.

Лидия проскользнула в кабинет, тихо прикрыла за партийным дверь, слова выскользнули почти беззвучно:

— Они тебе не простят, что ты оказался прав…

Артём не ответил. Он просто стоял и смотрел в глаза сталинскому портрету, думая, как странно в этой стране: можешь стать героем — и в тот же миг почувствовать, что теперь любая ошибка стоит дороже жизни.

Часть 12. Кризис идентичности. Глава 41: Одиночество после эпидемии

Пустой больничный коридор гудел эхом — каждый шаг Артёма отдавался в стенах, будто ходил не он один, а сразу десять человек за спиной. Лампы на потолке мигали упрямо, словно моргали в полусне, то набирая яркость, то тухнув, устав от вечного чередования холода снаружи и натопленной духоты внутри. Воздух пах старой краской, тряпками и чем-то, что не выветривается годами — смесь страха, лекарств и чужих слов.

Артём шёл медленно, придерживая халат у пояса — ткань шелестела, и этот звук казался слишком громким, будто в ночной тишине вся больница слушает, затаившись, кто тут ещё не спит. Мимо проплывали закрытые двери, на табличках отслаивалась краска, где-то дрожал свет, отражаясь в мутных стёклах.

— Эй… доктор, — раздалось из самого конца, где коридор упирался в тень.

Артём остановился, вслушался — и в пустоте стало слышно, как где-то капает вода или хрустит под ботинком крошка гипса.

— Кто там?

— Это я, санитар, — парень лет двадцати пяти вышел из полумрака, худой, сутулый, в халате с пятнами. — Ночью всё равно никого нет, а вы ходите…

— Документы забираю, — коротко ответил Артём, кивнул на толстую папку под мышкой. — У меня дежурство закончилось.

— После карантина-то? — санитар усмехнулся, но как-то виновато. — Все думают, вас переведут. В другой город или вообще…

— Кто все? — Артём посмотрел внимательно, прищурившись.

— Ну, знаете… тут шепчутся, мол, Смольный заинтересовался. Проверки, письма, слухи.

— Пусть интересуется, — голос Артёма был уставшим, усталость скребла внутри. — Мне скрывать нечего.

— Ага. Только у нас обычно, когда интересуются — потом человек исчезает, — санитар пожал плечами, отступил к стене, будто хотел стать невидимым.

— Не говори глупостей, — Артём вздохнул, в голосе появилось что-то металлическое.

— Это не я сказал, — парень пожал плечами ещё раз. — Я так, передаю. Тут многие так думают.

Артём прошёл мимо, не задерживаясь, — двери операционной, когда он толкнул их, скрипнули громко и жалобно, будто жаловались на всё сразу: на усталость, на дежурства, на то, что ночь в больнице всегда длиннее, чем день.

— Тут не убирали? — Артём задержался на пороге, огляделся по сторонам.

— Нет, — санитар понизил голос, будто боялся потревожить нечто невидимое. — Все боятся. После того, как вы тут ночью с теми… — он махнул рукой куда-то в сторону, не договорив, глаза у него были большие, тревожные. — Я лучше на другом этаже побуду. Здесь… ну его к чёрту.

— Иди, — сказал Артём. — Тут спокойно.

Санитар исчез так быстро, что в коридоре остался только запах дешёвого хозяйственного мыла и какая-то влажная неуверенность, которую не смоешь никакой хлоркой.

Артём толкнул дверь и вошёл в операционную. Здесь было совсем другое время: прохладно, даже сквозняк пробирался под ноги. Воздух тянул хлоркой и железом, металлические инструменты лежали так, будто кто-то их ещё недавно держал в руках. Лампочка под потолком мигнула, потом затихла, словно тоже устала.

На столе, среди бинтов и пустых ампул, лежал сложенный пополам листок. Артём взял его, развернул.

«Хорошая работа, Серов, но Смольный следит. Будь осторожен.

— Иван Ф.».

Артём задержал взгляд на подписи, на этой короткой, неровной строчке. Пальцы сжали бумагу чуть сильнее, чем нужно, а потом он положил лист обратно, к бинтам, и медленно выдохнул — так, будто вместе с этим выдохом выходила вся усталость этих дней, все голоса, тени и тревоги, которыми теперь дышала даже эта холодная, безмолвная комната.

— Поздно, — едва слышно сказал Артём, голос растворился в холодном воздухе операционной.

В треснувшем зеркале, что висело над умывальником, его отражение казалось чужим: глаза ввалились, щёки запали, губы выцвели. Лицо — не его, а какого-то уставшего двойника, которого судьба зачем-то подсунула вместо настоящего.

— Это не я, — шепнул он, глядя в мутное стекло. — Не может быть я…

За дверью послышался шаг, негромкий, осторожный, будто кто-то на цыпочках проходил мимо жизни. Артём резко повернулся, сердце ухнуло.

— Кто там?

— Никого, — доносится приглушённый голос санитара из коридора, далеко и как будто из другой эпохи. — Просто проверяю замки.

— Проверь и иди домой.

— А вы чего… остаётесь?

— Работы много, — сказал Артём, оборачиваясь к столу.

— После эпидемии работы? — парень фыркнул, даже не злится, просто устал. — Да вы шутите… Тут теперь тише, чем на кладбище.

— Вот именно, — коротко ответил Артём. — Слишком тихо.

Наступила пауза, только где-то в глубине коридора что-то щёлкнуло, как будто память защёлкнула замок.

— Слушайте, доктор… если вдруг вас вызовут — вы меня не поминайте, ладно? Я никому, ничего, я ничего не говорил.

— Никому я не враг, — ответил Артём, но санитар уже растворился в темноте, оставив после себя тёплый, неуловимый след.

Он остался один. Коридор, казалось, сжался, шаги затихли, даже лампы теперь не мигали — только тихо жужжали.

Артём подошёл к столу, опустился на край, чувствуя, как под тяжестью усталости мнутся плечи и дрожат пальцы.

«Они следят», — пронеслось внутри, пусто, без эмоций.

Он достал карандаш, повернул записку, написал на обороте: «Не доживу до весны — пусть знают, я пытался».

Посмотрел на эту фразу, разглядел почерк, выдохнул и скомкал бумагу. Сунул в карман, прижал пальцами, будто хотел остановить время.

— Нет, — сказал он почти беззвучно, — так не пойдёт.

Он поднялся, прошёл к окну, толкнул раму. Холодный воздух хлынул в комнату, смешался с запахом хлорки. Снег падал ровно, тихо, будто ничто в этом мире не могло изменить его хода.

Где-то за спиной послышался едва уловимый шорох.

— Сказал же, иди домой! — резко крикнул он, но ответа не последовало. Только тишина, серая, вязкая, опустилась на плечи, будто кто-то невидимый подошёл вплотную.

Он остался у окна, глядя в чёрный двор, где снежные хлопья ложились на пустую землю. Внутри что-то сжималось: «Остался ли хоть кто-то, кто вспомнит обо мне — без страха?».

Глава 42: Размышления в коммуналке

Печь трещит, как старый, невидимый радиоприёмник где-то под кожей мира, и Артём застывает перед ней, наклоняясь, подбрасывает уголь — не спеша, аккуратно, будто боится разбудить чужого зверя внутри себя. Ложка в его руке кажется не инструментом, а каким-то насмешливым продолжением чужой воли — пальцы чуть онемели от холода, и уголь падает в огонь так, словно это не его рука, а рука кого-то другого, подсмотревшая жест на чужой кухне.

Пламя реагирует сразу — чавкает, брызжет искрами, чадит. Пахнет сыростью, выцветшей одеждой, горелым хлебом. Где-то в углу, на старом матрасе, вповалку спят Женя и Боря. Одеяла сползли почти до пола, — торчат голые пятки, смешанные дыхания идут в такт ночи, почти сливаясь с ритмом печного огня.

Артём медленно достаёт из кармана куртки скомканный клочок бумаги — будто бумага сама попросилась наружу, устав прятаться. Почерк на ней крупный, нервный, будто его выводили, спотыкаясь: «Ты слишком заметен, доктор.» — слова будто дышат собственным страхом.

— Замечательно, — произносит он глухо, почти для себя, в огонь. Огонь ему не отвечает, только легонько сдвигается, меняет цвет, отражается в зрачках, будто что-то услышал и вздрогнул.

Со стороны стены просачивается сухой, хриплый кашель, вкрадчивый шёпот — как тень, скользящая по штукатурке.

— Серов опять шуршит, — чей-то голос за стеной: уставший, будто издалека.

— Пусть шуршит, — отвечает второй. — Всё равно не жилец.

У Артёма на губах появляется усталая улыбка, скользящая тенью — он тихо шепчет:

— Добрые соседи...

Женя дергается, сонно мычит, переворачивается на спину. В темноте его голос звучит так, будто ему снится собственная жизнь:

— Дядя... Ты чего разговариваешь?

— Ничего, — коротко отвечает Артём, не оборачиваясь, — спи.

Но мальчик уже садится, глаза у него тяжёлые, воспалённые, нос замятый от сна, рука теребит край одеяла:

— Опять письмо? — с подозрением спрашивает он, щурясь.

— Спи, — твёрдо повторяет Артём, сгибая пальцы так, чтобы бумагу не было видно.

— Я слышал. Там кто-то писал...

— Тебе показалось.

— Нет, не показалось. — Теперь Женя не моргает, он уже не в ночи, а в настоящем. — Я видел, ты его прятал.

— Женя, — тихо говорит Артём, наклоняясь вперёд, чтобы не разбудить Борю. — Есть вещи, которые тебе знать не нужно.

— А вдруг это опять от того человека?

— Какого?

— Ну, который тогда приходил. С усами.

Артём замирает.

— Что за человек? — голос Жени звучит немного тише, чем обычно, будто он осторожничает даже во сне. Комната, словно задерживает дыхание, прислушиваясь.

— Ты спал, — чуть виновато тянет он, — а он спрашивал, где ты работаешь. Я сказал — в больнице.

Артём поворачивает голову, в темноте на секунду кажется, что он и не дышит. Дальше слова слипаются в горле.

— Когда это было?

Женя ерзает на матрасе, задевает локтем Борю, тот во сне что-то недовольно бормочет.

— Дня два назад, — наконец признаётся Женя, глядя куда-то в угол, будто там есть выход.

«Два дня назад. Он ходил по этим коридорам, дышал этим воздухом, смотрел, как я бросаю уголь в печь…» — внутри всё сжимается, и Артём не сразу находит в себе голос:

— Женя… почему ты мне не сказал?

— Я забыл, — совсем тихо, почти испуганно. — Он вежливый был. Сказал, что ты хороший врач.

В этот момент в комнате становится ощутимо холоднее. Артём медленно встаёт, проходит к окну. Ледяной узор, иней на стекле будто скрадывает город, за ним только мутный, дрожащий свет фонаря, проваленный в сугроб, и ничего больше — ни улицы, ни других людей.

Он долго молчит, спина напряжена, как струна. Затем, не поворачиваясь:

— Если кто-то ещё придёт — никому ничего не говори. Понял?

Женя морщит лоб, явно не понимает, но соглашается кивком.

— Даже если он скажет, что он из больницы?

Артём долго смотрит на белое окно, в котором нет ни одного отражения. Говорит тихо, почти не шевеля губами:

— Даже если скажет, что он из самого Бога.

Тишина становится вязкой, чуть слышно скрипит кровать, когда Женя опускается обратно.

— Я не хотел… — голос уходит в одеяло, в сон.

— Знаю.

Где-то за стеной — осторожный, цепкий шорох, словно кто-то не только слушает, но и считает слова. Степан там, на том берегу стены, в темноте, где нет ни печки, ни мальчишек, ни случайных писем.

— Серов, ты бы уголь потише кидал, — голос Степана бьёт по стене глухо, как комки снега по заиндевевшему стеклу. Где-то в щели тянет дымком, трещит половица, и ночь будто становится ближе, тесней.

— Уголь не шумит, если за ним не следят, — лениво, почти с усмешкой бросает Артём, не поднимая глаз. Кажется, он разговаривает не с человеком, а с чёрным окном.

— Что? — доносится приглушённо, с лёгким раздражением, будто Степан уже жалеет, что связался.

— Говорю — спи, Степан Игнатьевич, — чуть громче, отводя глаза от огня.

— Ага, сейчас. Ты бы лучше в Смольный свой отчёт написал, пока не поздно.

Артём выдыхает, улыбка едва касается губ — больше кислорода, чем тепла.

— Уже написал. Жду ответа.

За стеной осторожно утихают шаги, как если бы кто-то размышлял, уходить или остаться под дверью, считая свои мысли.

Он снова садится у печи, берёт в руки письмо — бумага прохладная, чуть влажная, местами слиплась от напряжённых пальцев, чернила будто впитали кусочек страха.

— «Слишком заметен»… — повторяет Артём вслух, глядя в тёмный прямоугольник печки, где жар отсвечивает призраками. — Слишком заметен, если живой.

Бумагу прячет под половицу, рядом наощупь находит смартфон, греющийся, как камень из другой эпохи. В этом укромном гнезде под доской лежит вся его жизнь — скомканная, свернувшаяся, затаившаяся.

— Дядя, — вдруг шепчет Боря, даже не открывая глаз, тянется губами во сне. — У нас будет тихо теперь?

— Будет, — коротко, почти машинально отвечает Артём, но голос выдает усталость.

— А ты не уйдёшь опять ночью?

— Нет. Сегодня нет.

Боря кивает, не просыпаясь, пальцы его медленно сжимаются в кулак, будто он держит что-то важное — тепло, голос, обещание.

Артём ещё раз подкидывает уголь, наблюдает, как пламя сжирает воздух, бросает длинные, бледные тени по стенам, растягивает ночь. Всё, что есть, — это их дыхание и огонь, чужой кашель за стеной, следы от пальцев на письме.

«Я больше не знаю, кто я. Но они — мои. Ради них пока жив».

Глава 43: Воспоминания о прошлом

Печь потрескивает медленно, будто её сердце бьётся где-то глубоко под досками, перекликаясь с дыханием спящих. Артём, поджав колени, сидит у самой стены — пальцы ещё не до конца слушаются, дрожат, когда он лезет под половицу, вытаскивает старую тряпку, разворачивает: внутри — знакомый вес, прохладная тяжесть. Смартфон, обёрнутый, как трофей или тайник, мёртвый и глухой. Экран тянет в себя свет от печи, переламывает его, и кажется, что в этой чёрной глубине навечно застряла чья-то чужая жизнь.

— Ну… вот ты и остался, — шепчет он себе, так тихо, что даже огонь не шевелится. — Один на один.

Он крутит смартфон в руках, всматривается в отражение, в углы экрана, будто в какой-то момент отсюда всё-таки высветится письмо, голос, отпечаток прежней жизни. Свет пляшет по стеклу, вырезает на пальцах странные тени.

Из-за стены, будто специально, чтобы разбить эту тишину, просачивается глухой, смутно раздражённый голос Степана Игнатьевича:

— Артём? Ты чего там шаришься? Уже третий раз за ночь!

Артём вздрагивает — будто кто-то поймал его за руку.

— Да так… Боря опять кашлял, я воду подогрел, — бросает наугад, пытаясь говорить без дрожи, вцепившись пальцами в тряпку.

— Воду? В три часа ночи? — Степан будто впивается подозрением, голос становится острее, как скрипучая дверь. — Ты там что, самовар устроил?

— Ну, а что делать, если ребёнок задыхается? — огрызается Артём, резко вставая, отчётливо ощущая под ногами холод досок. — Тебе что, жалко?

В ответ — короткая пауза. Потом из-за стены доносится тихий смешок, странно пустой в этой ночи.

— Нет, не жалко. Только странно всё это, Серов. Очень странно, — Степан произносит с той самой интонацией, которую Артём знал наизусть. Такой тоном говорили в очереди за хлебом, в коммуналке на кухне, в приёмной у начальника — так начиналась мелкая, но опасная игра: «я всё видел, но пока не докажу».

Он чувствует, как внутри всё чуть проваливается. «Вот этот голос — как сигнал тревоги. Так разговаривают, когда уже успели что-то написать, но еще не уверены, подписываться ли под этим.»

— Странно — это когда человек лезет в чужие дела, — буркнул Артём, стараясь не подать вида, будто напрягся. — А у меня всё просто. Спим, лечимся, живём.

Молчание. По ту сторону стены как будто собирается гроза.

— А письмо кто тебе под дверь подсунул? — тихо, без нажима спрашивает Степан, и от этого становится только хуже. Голос скользит по ночи, как ледяной ток.

Артём застывает. Пальцы рефлекторно стискивают тряпку, где прячется смартфон. В комнате будто становится холодней.

— Какое письмо? — отвечает слишком быстро.

— Не придуривайся. Я видел. Утром, когда ты из квартиры выходил, из-под двери торчало. Белый конверт. Без марки.

— Может, детям, — выдавливает Артём, чувствуя, как в горле пересыхает. — Женя любит эти… записки дурацкие.

Степан фыркает, звук как будто проходит через щель между досками.

— Ага, детям. С надписью «Ты слишком заметен». Интересные у тебя дети.

Ударило сердце, будто кто-то тронул его изнутри. Артём машинально прижимает смартфон к груди, как будто пытается спрятать не только вещь, но и самого себя — за этой тряпкой, за ночной тенью, за дыханием мальчишек, которые спят и не знают, что сейчас меняется воздух, густеет тьма.

— Слушай, Степан Игнатьевич, ты бы лучше за своими тараканами следил. А то как бы тебя не перепутали с кем-нибудь другим, — в голосе Артёма холодная усталость, почти хрусталь, он даже не повышает тон, просто говорит, чтобы прекратить этот разговор.

— Меня? — за стеной тихо шуршит одеяло, едва слышно, будто Степан ищет глазами тень в собственной комнате. — Я честный человек, мне нечего бояться.

— Вот и хорошо, — коротко бросает Артём. — Спи спокойно.

Наступает тишина, от которой только сильнее слышен треск угля — этот звук будто отделяет их от остального мира, делает комнату островом, на который никто не попадёт случайно. Огонь живёт своей жизнью, вздыхает, сжимается, разгорается. За стеной — больше ни звука. Степан растворился в темноте, унесённый своими мыслями и страхами.

Артём медленно опускается обратно на пол, спиной к стене, пытается слиться с ней, стать частью тени, чтобы перестать быть мишенью. Женя во сне ворочается, бурчит что-то невнятное, уткнувшись носом в угол. Боря кашляет, сипло, будто его душит сама ночь.

Пальцы Артёма снова тянутся к смартфону — проводит по экрану, осторожно, почти с надеждой, будто ждёт, что тот вдруг оживёт. Но ничего не происходит. Ни света, ни отклика. Просто гладкая, мёртвая поверхность, которая хранит всё, что осталось от прежней жизни.

— Ещё чуть-чуть, — выдыхает он в темноту, — ещё день-два, и всё.

Женя вдруг садится, взъерошенный, глаза в полусне. Свет печи выхватывает его лицо — смешной, по-детски испуганный.

— Ты чего, дядь Артём? Опять не спишь? — голос Жени тянется из-под одеяла, сбивчивый, полусонный, как будто и сам не верит, что говорит.

— Работаю, — коротко, без лишних объяснений. Артём сжимает колени, пытается выглядеть спокойнее, чем чувствует на самом деле.

— Ночью? — удивление сквозит сквозь зевок, будто мальчик на секунду верит в другую, простую жизнь, где все вопросы имеют честные ответы.

— Когда ж ещё. Днём нас и так много, — криво усмехается Артём, краем глаза смотрит, как тени бегут по стене, собираясь возле печки.

— А я слышал, ты ругался с дедом Степаном, — продолжает Женя, потерявший нить сна. — Он опять лезет?

— Пусть лезет, — отвечает Артём устало, глядя в угол, где Боря сопит носом в подушку. — Только никому ничего не говори, понял?

— Про что? — в голосе Жени искреннее недоумение, как будто он только сейчас попал в этот день, в эту комнату.

— Про всё. Про меня, про письма, про то, что я… воду ночью грею.

Женя морщит лоб, поднимает плечи, как будто от этого можно спрятаться от странных вопросов взрослой жизни.

— А что, нельзя?

— Можно. Просто лучше молчать, — почти шёпотом, будто и сам себе не верит.

Мальчик вжимается обратно под одеяло, укутывается до самого носа, только волосы торчат, взлохмаченные, упрямые.

— Ладно, я молчу. Только ты не сердись.

— Не сержусь. Спи.

Артём ждёт, пока дыхание Жени не станет ровным, пока тишина не вернётся в комнату, как вода после камня. Тогда осторожно прячет смартфон обратно под половицу, укутывает его тряпкой — надёжно, почти с нежностью, будто оставляет письмо самому себе в другой жизни.

Сквозь тишину, едва уловимо, скрипит дверь где-то в коридоре. Шорох шагов. Степан опять не спит, и в этом тоже есть своя, особая ночь — длинная, прозрачная, как лёд на стекле.

— Серов, — доносится из-за стены, тихо, почти по-человечески. — Ты не думай, я не враг. Просто... у нас время такое. Лучше, если я тебя предупрежу.

Артём замирает, слушает с недоверием, в голосе Степана появляется что-то неуловимое, будто он всерьёз решил быть полезным.

— О чём?

— Тут недавно спрашивали про жильцов. Про тебя тоже.

— Кто спрашивал?

— Ну... люди. С бумажками.

— Из домоуправления?

— Не знаю. Я не стал вникать. Только будь осторожен.

— А ты-то чего волнуешься? — голос у Артёма становится жёстким, будто он пробует им отбросить эту ночь подальше. — Вдруг и тебя спросят, чего ты ночью слушаешь чужие разговоры.

— Я не слушаю. Я... просто слышу. Стены тонкие.

— Вот и не слышь.

За стеной снова короткое шуршание, словно кто-то собирает бумаги или просто мнёт воздух руками. Потом — тишина.

Артём остаётся сидеть, не двигается, только огонь шевелится в печке, догорает. Комната постепенно темнеет, стены становятся почти плоскими, будто на них больше ничего не отражается. Огонь слабеет, уходит в себя, и только тогда Артём медленно подкидывает уголь, садится обратно, разглядывает, как тлеют угли — будто ждёт ответа.

«Сжечь. Просто взять и сжечь. Тогда всё закончится».

Перед глазами на секунду всплывает картинка: как стекло экрана плавится, капает в золу. Исчезает всё — жена, лампа в операционной, Гена, карантин, голоса из жизни, которой уже нет.

«Но тогда останется только это — уголь, стена и кашель».

Он склоняет голову, закрывает глаза, греет пальцы о край печи.

— Ладно, — едва слышно выдыхает он. — До утра подождёт.

За стеной, будто в подтверждение, кашляет Степан, длинно, хрипло, нарочно.

Артём хмыкает, чуть усмехается в огонь:

— Спи, старый чёрт, — пробормотал он. — Всё равно ничего не поймёшь.

Он медленно наклоняется к печке, уходит взглядом в огонь, где угли тяжело дышат, тянут жар к себе. Комната наполняется запахом гаря, старой одежды, чуть влажного воздуха, в котором притаились тревога, усталость и что-то почти забытое, простое.

Боря шевелится, шепчет во сне — голос чуть дрожит, хрипловатый:

— Папа... не уходи...

Артём цепенеет, замирает над ним, поправляет одеяло — тихо, аккуратно, словно сам боится исчезнуть.

— Не уйду, — отвечает он едва слышно. — Обещаю.

Он снова усаживается у печки, тянется к огню, как к единственному живому существу в этой ночи.

Огонь медленно гаснет, за окном сугробы становятся плотнее, снег валит почти беззвучно, а где-то за стеной снова шуршит Степан, и уже неясно, пишет он что-то, или просто считает свои мысли.

Часть 13. Осведомитель. Глава 44: Слухи об арестах

В приёмном покое стояло плотное, удушливое тепло — пахло хлоркой, старой медицинской краской и мокрой, слипшейся одеждой, которая не успела высохнуть за ночь. Окно было распахнуто, но сквозняка не было: воздух будто застыл, стал вязким, тяжелым, цеплялся за волосы, за рукава халата. Артём вошёл, снял перчатки, бросил их на край стола — резина с влажным щелчком прилипла к дереву — и остановился, не двигаясь. На самом углу стола валялся короткий, обломанный карандаш, а прямо по деревянной поверхности, грубо, неровно, будто вырезали гвоздём, кто-то оставил надпись: «Ты следующий».

Он уставился на эти буквы, не сразу соображая, куда попал, куда ведёт этот день. Вокруг всё вроде бы привычно: Лидия у мойки — рукава закатаны, что-то яростно трет под краном, только по её движениям видно — руки дрожат, пальцы скользят по мылу, и сама она будто пытается смыть что-то с себя. Чуть дальше, за ширмой, санитар спорит с каким-то пациентом — слова срываются на смешок, но, едва заметив Артёма, он резко умолкает, будто выдернули шнур.

— Что за цирк? — тихо произнёс Артём, не сводя глаз со стола. — Кто это сделал?

Ответа не последовало. Только капает вода из-под локтя Лидии, да кто-то моргает за ширмой.

— Лидия, ты дежурила ночью? — голос твёрже, чем обычно.

— Я... да, — отвечает она, не оглядываясь, и в голосе слышится усталость, обида и что-то ещё, как будто ей холодно даже в этой жаре. — А что?

— Вот это кто оставил? — Артём тычет пальцем в царапину, по дереву расползаются тени от его руки. — Пациенты?

— Не знаю, Артём Николаевич, честное слово, я только с шести пришла сюда... Может, санитар?

Санитар поднимает голову, смотрит на Артёма снизу вверх, глазами, в которых уже дрожит что-то неясное — подозрение, страх или просто желание поскорее исчезнуть из этого дня.

— Я? А с чего бы? Мне своих дел хватает, — санитар отступает к раковине, руки в воде, ногти поцарапаны, на ладонях разводы от хлорки. — Я тут полы мыл, а не по деревяшкам царапал.

— Не ты? — Артём сокращает дистанцию, в воздухе повисает запах резины и дешёвой воды для мытья полов. — А кто тогда?

— Может, шутка, — парень бурчит, вытирая руки о халат. — Люди нервные стали, кто их знает.

— Нервные? — у Артёма голос срывается, тон становится резче, будто трещит что-то внутри. — Это, по-твоему, смешно?

— Я не говорил, что смешно, — санитар прячет глаза, взгляд уходит в пол. — Я просто сказал — может, чепуха какая.

В этот момент, как будто сама себя перебарывая, Лидия тихо, почти на выдохе, вмешивается:

— Да чтоб ты знал, — сегодня ночью Заболотного взяли.

Артём не сразу понимает, что слышит. Всё будто расплывается, комната уменьшается.

— Кого?

— Заболотного. Врача из третьего отделения, — Лидия вытирает руки, но не поворачивается.

— Что значит — взяли?

— Ну... — она бросает взгляд на двери, — пришли. Ночью. С бумажками. Увели.

— За что?

— Кто ж теперь скажет... говорят, что... — Лидия осекается, голос становится тише, почти исчезает, — что он говорил лишнего.

— Что значит «лишнего»? — Артём пытается усмехнуться, но выходит с хрипотцой. — Тут если чихнёшь не туда — уже лишнее.

Санитар нервно бросает взгляд на дверь, втягивает голову в плечи.

— Ты тише, — говорит он, — тут стены тонкие.

— А ты, я смотрю, всё слышишь, — Артём подходит почти вплотную, глаза в глаза. — Может, и записку ты оставил, а?

— Да иди ты… — санитар пятится, сжимая руки. — У меня руки вон все в хлорке, хочешь — понюхай.

— Хватит, — Лидия обрывает их спор, взглядом просит не усугублять. — Люди смотрят.

Действительно, пациенты застыли, кто-то затаил дыхание, один старик тяжело кашлянул, другой что-то поспешно зашептал соседу, будто пересказывая только что услышанное, словно это уже стало частью новой, другой истории.

— Говорят, за ночь двоих увезли. В наручниках, — донёсся сиплый голос из угла, словно это была новость, которую все уже успели примерить на себя.

— Ещё и из лаборатории, — вставила медсестра из соседней комнаты, быстро выглянув, глаза у неё бегали по сторонам. — Говорят, саботаж был.

— Какой ещё саботаж? — Артём нахмурился, чувствуя, как всё становится липким, подозрительным.

— Кто-то раствор не тот использовал. Пациент умер, — сказала она, голос дрогнул, и дверь за ней сразу захлопнулась.

— Ерунда, — отрезал он, напрягая голос, чтобы прозвучало как можно увереннее. — Умер не из-за раствора. Там сердечная недостаточность.

— А бумажки? — санитар снова смотрит на Артёма, будто проверяя, сколько тот ещё выдержит. — Бумажек-то нет.

— Какие бумажки?

— История болезни, протокол... исчезли.

Пальцы Артёма сжались в кулаки — костяшки побелели. Внутри всё зашлось, будто кто-то стянул тугой ремень под рёбрами.

— Так. Все. Работать. Сейчас же.

Но никто не двинулся, только взгляды стали ещё настороженнее.

— Я сказал — работать!

— Мы работаем, — почти шёпотом откликнулась Лидия, глаза у неё были темнее обычного, — просто... все боятся.

— Боятся чего?

— А ты не понимаешь? — в голосе её дрогнула настоящая тревога, не театральная. — Говорят, что теперь тобой интересуются.

— Мной? — Артём почувствовал, как холод проходит по коже.

— Ну да. Мол, ты бумагу потерял, отчёт не сдал, и вообще… что-то про заграничные методы.

— Кто говорит?

Лидия растерянно опускает глаза, потом, помедлив, кивает на санитара. Тот отводит взгляд, лицо его становится закрытым, будто он запер себя изнутри, чтобы никто не мог прочитать, о чём он думает.

— Да не я! — санитар резко вспыхнул, лицо заливается пятнами, руки в воде, но будто и сам пытается отмыться от собственной поспешности. — Я просто сказал, что ты лечишь как-то не по инструкции. А мне сказали: «Запиши». Я и записал.

— Что значит — записал? Кому? — Артём шагнул ближе, тени на стене от его движения вдруг вытянулись, удлинились.

— Мне сказали — в журнал. Что, если что, потом пригодится.

Артём уставился в глаза парню, медленно, с каким-то растущим изнутри холодом.

— Ты вообще понимаешь, что ты сделал?

— А что я сделал? — санитар уже оправдывается, сбивается, заикается, оглядывается на Лидию, на двери, — Я что, виноват, что у нас порядок? Скажут записать — записывай.

— Порядок, — повторил Артём, по губам пробежала усталая тень улыбки. — Хороший порядок. Сегодня Заболотный, завтра я.

— Не говори так, — Лидия почти не слышно шепчет, взгляд ищет у него на лице что-то ещё, кроме страха. — Люди слушают.

Он поворачивается к ней — плечи напряжённые, голос срывается:

— А что мне говорить? Что всё хорошо? Что врачи внезапно исчезают, и это нормально?

— Тихо! — она хватает его за рукав, пальцы сильнее, чем кажется. — Прошу тебя.

— Отпусти, — он вырывает руку, будто в детстве, когда взрослые держали слишком крепко. — Пусти, я не ребёнок.

Он снова смотрит на стол — на эту жалкую царапину, вырезанную так, чтобы нельзя было не заметить, чтобы в каждом дне оставался след.

— Кто-то знает, — говорит он глухо, почти для себя. — Знает, что я не отсюда.

Лидия вдруг бледнеет, взгляд её будто цепляется за его губы, боится дышать:

— Что ты сказал?

— Ничего, — он спохватывается, отступает, собирает себя в горсть. — Ошибся.

— Нет, подожди, что значит — «не отсюда»?

— С работы не отсюда, — бросает он через плечо, уже с другой интонацией, в которой только усталость. — Из другого отделения. Забудь.

Лидия секунду ищет в нём ответы, потом отводит взгляд, опускает руки, становится такой, как все — серая, усталая, привычно тихая. Комната опять наполняется только звуками воды, чьего-то приглушённого кашля и хлюпаньем швабры где-то в коридоре.

— Я тебе ничего не говорила, — Лидия смотрит мимо, будто и вправду вычёркивает этот разговор из своей жизни. — И ты мне — тоже.

— Верно, — отзывается он, голос уходит в тишину, будто уже не здесь. — Мы все теперь молчим.

Артём берёт обломок карандаша, сжимает его слишком крепко, будто хочет стереть не только надпись, но и саму память об этом дне. Проводит по резьбе, пытается сгладить буквы, но они будто впились в дерево навсегда — царапины не исчезают, только ещё резче встают на свету: «Ты следующий».

Он бросает огрызок обратно на стол, рука дрожит.

— Лидия, если завтра меня не будет... — голос уже не его, а какой-то другой, усталый, чужой.

— Не говори так.

— Если не будет — не трогай мальчиков. Пусть думают, что я уехал.

Она отворачивается, плечи становятся тоньше, как будто сжимаются от холода.

— Иди домой, Артём. Просто иди.

— Домой? — усмехается, по-злому, по-безнадежному. — А вдруг там уже ждут?

Санитар из угла хмыкает, почти по-стариковски.

— Ну, если ждут — значит, не зря.

— Что ты сказал?

— Да ничего. Просто сказал.

Артём подходит вплотную, нависает, как тень:

— Запомни, парень, — говорит он медленно, глухо, — если хоть слово обо мне скажешь — я найду. Даже если не будет меня, найду.

Санитар сжимается, глаза становятся пустыми, глухими.

— Ладно, ладно... я ж ничего.

Артём снимает халат, аккуратно вешает его на крючок — как будто надеется, что завтра снова придёт, снова будет этот стол, этот воздух, запах хлорки.

Шёпот за спиной становится глуше, но не исчезает — Лидия что-то говорит санитару, тот отвечает коротко. Пациенты притихли, кто-то кашлянул, другой тихо перекрестился, скользнув глазами по Артёму.

Он задерживается у выхода, поворачивается, голос звучит чужим, отдалённым:

— Скажите Заболотному... если он жив, — сказал он, — я понял намёк.

Коридор встречает тусклым светом, лампы мигают, словно подмигивают, моргают ему вслед — пусто, длинно, холодно, и каждый шаг отдаётся эхом по линолеуму, как будто кто-то считает его движения, как раньше считали пульс.

Глава 45: Наблюдение за коллегами

В кабинете воздух был тяжёлый, словно намотанный на фильтр старого вентилятора: пахло дешёвым растворимым кофе и выдохнутым табаком. Бумаги раскиданы по столу — будто кто-то искал нужный лист в спешке, или просто злился и не хотел складывать аккуратно. Артём, вошедший почти на цыпочках, повесил халат на крючок у двери, поймал взгляд — и тут же разговор за столом оборвался, будто выключили звук.

— Что, совещание без меня? — попытался выдать шутку, но слова застряли в горле, и голос получился глухим, почти извиняющимся.

— Да нет, — Антон сдвинул бумаги, но даже не посмотрел. — Так, обсудили кое-что по приёму.

— По приёму? — Артём подошёл к столу медленно, специально, чтобы увидеть их реакцию. — Ага. И что там у нас по приёму?

— Да ничего особенного, — Елена Петровна закурила новую, хотя старая только что дотлела в пепельнице. Дым скользит по комнате, вонзается в глаза. — Просто дисциплина хромает. Люди болтают лишнее.

— Кто «люди»? — Артём упёрся взглядом в неё, чувствуя, как под кожей начинает ползти злость.

— Ну... — она чуть усмехнулась, приподняла брови, — не я же буду называть фамилии. Разберутся.

— Разберутся, — медленно повторил Артём, ощущая, как напряжение сгущается между столом и окнами, где-то в свете ламп. — Как с Заболотным?

Антон дернул плечом, понизил голос, будто стены сами прислушиваются:

— Ты потише. Здесь слышимость, сам знаешь какая.

— Я-то знаю, — Артём склонился ближе, — а вы знаете, что у нас уже два дня наблюдают?

Елена Петровна быстро затушила сигарету, в уголках губ — странная усмешка, в глазах что-то из тех, кто давно разучился бояться или только делает вид.

— Кто наблюдает, Серов? Может, тебе уже мерещится? — Елена Петровна сложила руки на груди, в её тоне скользила смешинка, но глаза смотрели внимательно.

— Мерещится, да? — Артём резко повернулся к Антону, на лице почти не осталось прежней усталости, только ледяное любопытство. — Ты вчера где был после смены?

Антон моргнул, взгляд стал настороженным.

— А тебе какое дело?

— Просто спрашиваю.

— В общежитии я был, где ещё.

— Один?

— Один.

— Странно, — Артём чуть нагнулся, смотря прямо в лицо, — а я слышал, ты с Иваном Фёдоровичем заходил к партийцу.

— Кто тебе сказал?

— Не важно.

— Так ты, значит, уже слухи собираешь? — Антон резко вскочил, стул скрипнул на линолеуме. — Может, тебе в НКВД надо, а не в больницу?

— Может, и надо, — голос Артёма стал твёрже. — Если б это помогло понять, кто пишет донесения.

В этот момент дверь скрипнула — вошёл Иван Фёдорович с папкой, в руках у него были сжатые бумаги, на лице — каменная невозмутимость.

— Какие ещё донесения? — устало, с оттенком раздражения. — Опять ты, Серов, ерунду несёшь?

— Не ерунду, — Артём не отступал, чуть склонившись вперёд. — Просто интересно — кто тут так аккуратно обо всех докладывает?

— Хватит, — Иван Фёдорович резко поставил папку на стол, каждое движение нарочито чёткое. — У нас учреждение, а не подворотня. Слухи, разговоры, шепотки — всё это вредительство.

— А что, по-вашему, не вредительство? — парировал Артём, не отводя взгляда. — Когда врачей по ночам увозят — это порядок, да?

— Это не твоё дело, — отрезал Иван Фёдорович, в голосе сталь. — За других отвечают органы.

— Органы, — Артём ухмыльнулся, почти беззвучно, склонив голову. — Ну да, органы за всё отвечают. А мы потом сидим и подписываем бумаги вместо людей.

— Следи за языком, — резко бросила Елена Петровна. — Тут не кухня.

— А что, кухня — единственное место, где ещё можно говорить?

Она встала так резко, что стул откатился и качнулся, дым от сигареты вырвался вверх резкой струёй. В комнате вдруг стало заметно тише, будто воздух застыл, насторожился — каждый из присутствующих чувствовал, как зыбко и тесно стало пространство между столом, халатами, пачкой бумаг и светом лампы, который теперь падал на их лица жёсткими пятнами.

— Работа — наш долг. А у кого язык чешется — пусть потом не удивляется, — бросила Елена Петровна через плечо и вышла, хлопнув дверью так, что в шкафу задребезжали чашки.

В кабинете повисла вязкая, тревожная тишина. Антон тяжело выдохнул, будто только сейчас позволил себе сделать вдох.

— Зачем ты лезешь? Тебе что, мало неприятностей?

— А я что сказал? — Артём уселся на край стола, одной рукой отодвинул смятые бумаги, в глазах — усталое упрямство. — Просто спросил.

— Ты спросил так, что завтра уже будет протокол, — голос Антона дрожал, но держался на грани раздражения и страха.

— Пусть будет, — буркнул Артём, смотря куда-то поверх их голов. — Всё равно один конец.

— Ты совсем с ума сошёл, — Антон опустил голос до шёпота, огляделся, будто даже стены могли настучать. — Я тебе как человек говорю: заткнись. Хочешь жить — молчи.

— А ты молчишь?

— Да. И живу пока.

— Зато сдохнешь раньше, — тихо бросил Артём, будто выплюнул что-то горькое.

Антон вздрогнул, лицо стало жёстким, но слова застряли на полпути.

В это время Иван Фёдорович подошёл к шкафу, вытянул папку, хмурясь — движения у него были деловые, отточенные, но в каждом шаге чувствовалась привычка всегда быть настороже, как человек, который уже давно живёт в мире, где каждое слово и каждый взгляд может стоить слишком дорого.

— Вот, — сказал Иван Фёдорович, выкладывая на стол плотную папку. Листы внутри жёстко шуршат, будто там не бумага, а что-то, что режет пальцы. — Распоряжение из комитета. Список фамилий, кто под наблюдением.

Артём почти незаметно напрягся — будто спина стала жёстче, взгляд собрался, как кулак.

— Там есть моя?

— Не знаю, — Иван Фёдорович листает, не торопясь, глазами прыгает по фамилиям. — Не вижу. Пока нет.

— Пока? — в голосе Артёма появляется хрип, — То есть будет?

— Смотря как себя поведёшь.

— Прекрасно, — он выдавил усмешку, почувствовав горечь на языке. — Значит, теперь у нас поведение лечит лучше, чем пенициллин.

— Пенициллин? — Иван Фёдорович подозрительно нахмурился, уголком глаза следит за Артёмом. — Что за слово?

— Ошибся, — быстро сказал Артём, — препарат... один старый. Неважно.

В комнате становится так тихо, что слышно, как часы на стене отсчитывают секунды. Иван Фёдорович долго не отводит взгляда, как будто пытается рассмотреть Артёма насквозь, вытащить из него что-то спрятанное.

— Ты странный стал, Серов. Очень странный.

— Все сейчас странные, — бросил Артём, опуская глаза. — Кто ещё не сидит, уже странный.

— Вот именно, — сказал Иван. — Так не нарывайся.

Он ушёл, дверь прикрыл аккуратно, и в кабинете остался только запах табака, да след тяжёлых шагов.

Антон всё это время стоял у окна, держал руками подоконник, будто тот мог дать опору, которой больше ниоткуда не взять. За стеклом снег и свет фар, и этот город, где никто не знает, кто следующий.

— Артём... — тихо начал Антон, так, будто не знал, куда деть руки. — Слушай, я правда ничего не писал.

— Я и не говорил, что писал, — Артём не оборачивается, глядит в мутное окно, где снег уже не идёт, а падает — тяжело, навсегда.

— Но думаешь же. Видно.

— Думаю про всех, — отвечает Артём с той усталостью, когда каждое слово кажется лишним, — уже не различаю, кто враг, кто сосед.

— Зря ты это.

— Может, и зря, — Артём наконец поворачивается, смотрит прямо, голос чуть тише. — Но, Антон, если вдруг... если завтра сюда придут — не трогай детей. Ладно?

— Каких детей?

— Моих. Женю и Борю.

Антон побледнел, сжал ладонь на подоконнике.

— Серов, ты сам себя роешь.

— Знаю, — устало кивает Артём, — но хоть сам. Не чужими руками.

Он берёт кружку, делает глоток — кофе уже остыл, горечь прилипает к небу.

— Горько, — выдыхает он. — Как всё тут.

Антон молчит, словно потерял голос. В окно дует холодом, ветер таскает хлопья снега по стеклу. Над столом нависает портрет Сталина, тени от глаз ложатся по спине, как будто кто-то незримо слушает каждое слово.

Артём произносит вполголоса, чуть шевеля губами.

— Кому я вообще могу верить?

Антон так и не отвечает, просто смотрит в сторону, будто там, за стеклом, есть кто-то, кто знает правильный ответ.

Глава 46: Паранойя

Печь доедала последние угли, трещала так, будто разговаривала сама с собой, засыпая — звук то утихал, то вздрагивал короткой искрой. Артём устроился на корточках у пола, осторожно, почти по-медицински, поддел ножом доску — старая, смолистая, сопротивлялась скрипом, будто стыдилась открывать свой тайник.

Женя метнулся на боку, во сне сморщил лоб, что-то буркнул, будто спорил с кем-то в другой жизни. Боря, закинув руку поверх одеяла, кашлянул сипло, сжал край ткани, спрятавшись, как зверёк.

Артём затаился, замер — в комнате только их дыхание, и где-то совсем рядом, за тонкой стеной, кто-то пододвинул стул, скрипнуло, как в чужой квартире на другом конце города.

Он нащупал тряпку, развернул: смартфон холодный, тяжёлый, с мёртвым чёрным экраном, который не отражает даже отсвета печи. Пальцы зябко сжимают корпус.

— Ну хоть ты не предаёшь, — выдохнул он едва слышно, скорее себе, чем предмету, которому и имя-то теперь не назовёшь.

За стеной кашель, потом голос, знакомый, с той самой сипотцой, которую трудно забыть даже ночью:

— Опять, что ли, копаешься, Серов?

Внутри всё сжалось. Артём напрягся, но попытался не выдать — голос должен быть обычным, даже ленивым:

— Спать не можешь?

— А ты? — в голосе Степана Игнатьевича усталость, едкая ирония. — У тебя там что, мыши под полом?

— Может, и мыши. Тебе-то что? — Артём берёт тоном чуть грубее, прикрывая дрожь в руках.

— Да так… Слышу, как половицы скрипят. Думаю, не к добру.

— Не к добру — это когда сосед всё время слушает, — сказал Артём. — Вот это точно не к добру.

— Ну-ну, — протянул Степан. — Только потом не жалуйся.

Артём закатил глаза, молча уложил доску на место, прижал пяткой. Женя вдруг приподнялся на локте, ресницы слиплись, рот приоткрыт, лицо детское, недоверчивое — будто он проснулся в новом мире и не сразу понял, где оказался.

— Дядь Артём, а с кем ты разговариваешь?

В темноте комнаты всё было почти чернильным, размытым — только маленький квадрат света от уличного фонаря тянулся по стене, рассекая пол сумрака на куски. Где-то в коридоре поскрипывал старый шкаф — будто кто-то чужой осторожно выбирался наружу, не желая тревожить спящих.

— Да так, сосед шумит. Ложись, Жень, ночь ведь.

Голос Артёма прозвучал глухо, будто запоздало. Воздух пах пылью, холодом, чужими отпечатками шагов, которых никто не видит. Из кухни тянуло чуть влажным деревом — кто-то забыл закрыть кран, или это просто мираж памяти.

— Он опять ругается?

Женя лежал, уткнувшись носом в подушку, глаза ещё не до конца открыты, — но голос цеплялся к Артёму липкой детской настойчивостью.

— Нет. Просто скучно ему.

За стеной послышался какой-то невнятный звук — будто кто-то возился в глубине квартиры, вытаскивая из-под полов что-то тяжёлое, невидимое.

— А ты опять пол вскрываешь, да?

Артём замер. Тень от его плеча неровно дрогнула на стене, будто его собственный страх на секунду отделился и пошёл жить отдельно, дышать сам по себе.

— С чего ты взял?

— Слышу же. Ты всегда так делаешь, когда волнуешься.

Внутри у Артёма всё вдруг стало каким-то вязким, мутным — словно он стоял по колено в студёном киселе. Хотелось отмахнуться, но слова застряли в горле.

— Иди спать, — сказал он тихо, почти беззвучно, и сам удивился этой неловкости, как будто был не хозяином, а случайным гостем в этой квартире.

— Не выдумывай.

— А чего бояться? — спросил мальчик, уже зевая, как котёнок, которому до утра — тысяча лет. — Ты же сильный.

Тишина снова повисла. Часы на стене что-то отсчитывали, но казалось — время просто размазывается по обоям.

— Спи, Женя.

Мальчик перевернулся, шаркнул пяткой по простыне, и почти сразу всё стихло, будто кто-то выключил звук у мира.

Артём остался сидеть на краю кровати, сгорбившись, одной рукой обхватив себя за локоть. Тени в комнате будто вытянулись, обступили его со всех сторон, и даже стул у стены показался сейчас слишком живым.

«Сильный, да. Только от кого? От всех подряд?», — выдохнул он внутри себя, ни к кому не обращаясь, и попробовал вспомнить, когда последний раз не оглядывался через плечо.

Сквозь тонкую стену снова пришёл шорох — как будто старик Степан у себя что-то бормотал, слова слипались, рассыпались, не доходя до смысла.

— Эй, Игнатьевич, ты чего там шепчешь?

Голос Артёма прошёл сквозь стену, как сквозняк: неяркий, но острый, будто ногтём по стеклу. Обои в комнате тихо колыхнулись — от ветра или просто от того, что ночь здесь всегда немного живая, чуть влажная и холодная, с привкусом плесени и старого кофе.

— А я? Да ничего, сам с собой, — ответили из-за стены так, словно и не человек там сидел, а радио, давно вышедшее из строя. Слова катились небрежно, через зубы, вместе с тяжёлым дыханием. — А ты что, уже и думать запретишь?

Далеко, где-то за батареей, клацнули трубы — как нервный тик у старого дома, в котором звуки то вылезают наружу, то снова прячутся.

— Думаешь громко.

— А может, это не я. Может, ты слышишь то, чего нет?

Стена между ними вдруг стала тоньше, почти прозрачнее, как если бы вся квартира была только декорацией, а настоящая жизнь происходила где-то совсем в другом месте — за гранью этого затхлого воздуха.

Артём замолчал. Вдохнул так, что грудная клетка хрустнула. С потолка, со следами былых потопов, капнула капля — или ему показалось.

— Вот, — сказал Степан после долгой, очень длинной паузы. В этих словах было что-то злое, упрямое, как будто он нарочно подтягивал каждую букву к уху Артёма. — Молчит. Значит, понял.

— Я понял одно, — выдавил Артём, и голос у него вдруг стал низким, будто в нем копилась застарелая усталость. — Что в этом доме слишком много ушей.

Тишина повисла между квартирами, густая, с запахом старого лака и гари. Где-то щёлкнул выключатель — не здесь, но в этой реальности всегда кажется, что выключают свет именно у тебя.

— Ну, ты ж медик, тебе привычно, — хмыкнул сосед. — Всё под наблюдением, всё под контролем.

Смеха в этих словах не было — только хрип, старая, как коридор, злоба, собравшаяся за годы. Артём почувствовал, что сжал кулаки, и отпустил — осторожно, чтобы не потревожить тишину.

— Смешно, — буркнул Артём.

— Мне не до смеха, — ответил Степан, и в этот раз его голос прозвучал особенно глухо, почти как шаги по бетонному полу. — Сегодня участковый заходил.

В голове у Артёма что-то быстро пересчиталось: фамилии, адреса, протоколы, последние новости, оставленные записки. Он подался вперёд, к стене, и тут же заметил, как пальцы дрожат.

— Ко мне?

— А я знаю? Спросил, кто у нас тут живёт, кто чем занят.

Степан говорил чуть тише, будто опасался, что даже сами стены могут рассказать что-то лишнее.

— И ты что сказал?

— Что ничего не знаю.

Эта пауза была не просто длинной — в ней словно зашуршал чёрный мешок подозрений. На секунду в коридоре показалось, что кто-то остановился, чтобы послушать, как дышит дом.

— Правда сказал?

Снова молчание. Только скрип дивана, изношенного, пахнущего лекарствами и мятой газетой.

— А ты как думаешь?

Артём резко поднялся с кровати, шагнул к стене, и в этот момент его тень поползла по полу — неуклюжая, неправильная, растянутая до самой двери.

— Слушай, если ты хоть слово сказал, я...

Голос Артёма срезал тишину, будто лезвием. В темноте его отражение на окне дрогнуло, смешалось с отсветом фонаря. Сквозь стекло было видно, как за окном медленно падает крупный снег, сползая по стеклу невидимыми полосами.

— Ты что, угрожаешь? — перебил Степан, и в этой фразе что-то хрустнуло. — Осторожней, Серов. Я ж могу не так понять.

Словно кто-то невидимый коснулся плеча. Воздух между квартирами сгустился — тяжёлый, давящий, как перед грозой.

— Понимай как хочешь. Только помни, у меня дети.

— Да все у нас теперь с детьми, — отозвался сосед, будто лениво. — Только не у всех под полом тайники.

Артём шагнул назад, будто ударили по животу. Лицо его чуть исказилось в свете фонаря — и тут же исчезло в тени.

— Откуда ты знаешь?

— Да ты сам выдал. Шуршишь каждую ночь, как мышь в муке. Тут и глухой поймёт.

В квартире запахло сырой древесиной, словно снизу — из подвала — ползёт холод.

— Следишь, значит?

— Не слежу, — отозвался Степан. — Просто живу рядом. А рядом всё слышно.

Где-то в коридоре щёлкнуло — старая лампа мигнула, потом погасла, будто устав от этой ночной истерики.

— Может, ты и записки подкидываешь?

— Какие ещё записки?

— Не прикидывайся.

Тишина зависла, как тюленья штора на окне, слегка подрагивающая от сквозняка.

— Ты, Серов, аккуратней. У нас тут и без того воздух густой.

— Это ты мне угрожаешь?

— Нет. Предупреждаю.

Артём долго молчал. Тьма в углах комнаты стала плотнее, казалось, она вот-вот выдавит из него остатки спокойствия. Потом он медленно пошёл к окну, поднял занавеску двумя пальцами. Улица была пуста — только под жёлтым пятном фонаря стояла вытянутая тень, чья — не разобрать, чёрная, длинная, как соскользнувшая с крыши верёвка.

— Кто там во дворе? — голос у Артёма стал сиплым, будто он давно не разговаривал.

— Не знаю, — спокойно сказал Степан. — А что, видишь кого?

— Стоит кто-то.

— Может, сторож.

— В это время?

— А может, за тобой.

Артём не выдержал.

— Замолчи.

— Что, страшно?

— Я сказал — замолчи.

Он резко дёрнул занавеску вниз, хлопнул по подоконнику ладонью. Сердце било глухо, где-то в рёбрах, как воробей в коробке. Сел обратно, прижав руки к лицу, пальцы дрожали — заметно, будто каждый нерв вдруг надел броню и стал отдельной пружиной.

«Он знает. Чёрт, он знает».

За стеной кто-то хмыкнул — то ли Степан, то ли дом сам решил отозваться на мысли Артёма. Потом — осторожные шаги. Потом — вязкая, как засохший клей, тишина.

Женя во сне перевернулся, всхлипнул тихо, будто в воде. Боря кашлянул, прерывисто, по-детски, спрятав лицо в подушку.

Артём подошёл к ним, накрыл обоих одеялом, пригладил волосы, будто это могло спрятать их от чужого взгляда или от сквозняков.

— Всё хорошо, — шепнул он. — Всё под контролем.

На языке эта фраза показалась сухой, ненастоящей, будто чужой. Сам себе показался глупым — «контроль» здесь был как пар в сыром подвале.

Он вернулся к печи, сел на корточки, долго смотрел, как гаснут угли, как последние искры умирают в золе. Печь потрескивала так, будто хотела что-то сказать, да не находила слов.

— Кому я теперь вообще могу верить?.. — почти не слышно, но в комнате эхом прокатилось его дыхание.

За стеной снова что-то щёлкнуло — будто спичку чиркнули или дверцу шкафчика аккуратно прикрыли.

Артём вздрогнул — не из-за холода, просто нервы.

— Слышу, Игнатьевич. Всё слышу, — выдохнул он в тёмную комнату. — Только помни — я тоже рядом.

Ответа не было. За окном снег валил густо, хлопья скользили по стеклу, шепча свой хриплый, равнодушный монолог.

Часть 14. Диагноз для эпохи. Глава 47: Медосмотр и первые подозрения

В кабинете стоял едкий запах хлорки, смешанный с неясной сыростью — будто эта комната давно не видела ни солнца, ни нормальной уборки. Где-то под батареей невыносимо тихо капала вода, и это тиканье выворачивало нервы наизнанку.

Артём поставил на край стола пластиковый таз с мутной водой, машинально вытер руки о старое полотенце, оставив на нём разводы. На секунду задержал взгляд на двери — тяжёлая, с облупившейся эмалью, стояла глухо, охранник за ней будто растворился в чужом коридоре.

— Следующий, — бросил он вглубь здания, специально громко, чтобы голос разогнал хоть немного этот вязкий воздух.

Дверь приоткрылась, скрипнула, словно нехотя. В проёме показался мужчина в шинели, крупный, сутулый, с глазами, которые не привыкли смотреть прямо. Он проскользнул в комнату, будто опасался, что за ним кто-то следит, и тут же прикрыл дверь, словно пытался оставить снаружи всё, что тревожит.

— Это я, — буркнул он себе под нос, ни на кого не глядя, и быстро закрыл дверь за спиной.

— Садитесь, — Артём кивнул в сторону стула, — фамилия?

— Кузнецов… то есть… Игорь, — охранник запнулся, будто случайно вышел за рамки сценария, поправился, сел, криво отодвигая табурет так, что он скрипнул по линолеуму.

— Хорошо. Раздевайтесь по пояс.

Игорь замялся, помедлил, опустил взгляд на пол — будто там были написаны все его ответы.

— Быстрее, товарищ, у меня люди ждут.

Руки у охранника дрожали. Он нехотя сбросил с плеч шинель, осторожно повесил на край спинки, потом потянул пуговицы на рубахе — движение неловкое, чужое, как будто рубаха была не его, а выданная вместе с этой должностью и страхом.

— Простуда есть?

— Нет.

— Кашель, боль, температура?

— Нет, всё нормально.

— Ну-ну, — Артём достал из ящика стетоскоп, подбросил его в руке, на секунду прислушался к собственному дыханию, — дышите. Глубже.

Охранник вдохнул резко, нарочито шумно, будто хотел напомнить — он живой, он дышит, он здесь.

— Спокойно, спокойно, не на допросе, — сказал Артём. Его голос звучал мягче, чем хотелось, но в маленькой комнате каждый звук всё равно прилипал к стенам, отдаваясь эхом. — Выдыхайте.

— У меня всё в порядке, — оборвал тот и отвёл взгляд, будто за его спиной могло быть что-то интереснее облезлой стены. — Я тороплюсь.

— Успеете. — Артём снял стетоскоп, не торопясь, посмотрел охраннику прямо в лицо. В зрачках плескался какой-то неуверенный свет, как у человека, которого всю жизнь выдёргивали на разговоры не по его воле. — Давление мерить будем?

— Не нужно.

— Почему?

— Говорю же, я здоров.

— Это я решаю, — ответил Артём почти по-деловому, но сам почувствовал, как голос дрогнул и на секунду стал чужим. Словно кто-то внутри засомневался, имеет ли он вообще право на вопросы.

Он надел манжетку, начал аккуратно накачивать воздух, прислушиваясь к хрусту резины и к коротким, частым вдохам напротив. Игорь попытался отдёрнуть руку.

— Холодно, — буркнул он, будто оправдываясь не перед врачом, а перед старым другом, которому стыдно признаться в простуде.

— Ещё бы. В декабре все мёрзнут, — почти беззлобно ответил Артём, — не дёргайтесь.

Стрелка тонометра замерла, уставившись в потолок. В комнате стало будто чуть теснее.

— Сто сорок на девяносто. Нервничаете.

— Да ну, — ухмыльнулся Игорь, но улыбка получилась скомканной, и взгляд тут же забегал по столу, по линолеуму, по пальцам врача.

— Что-то случилось?

— Ничего не случилось.

— Руки потеют, пульс высокий. Может, не спали?

— А ты откуда знаешь? — резко, почти с вызовом, спросил охранник, и плечи у него сжались, будто от удара.

— Профессия такая, — спокойно сказал Артём, не сводя взгляда, — мы по пульсу многое понимаем.

Игорь отвёл глаза. На грязном полу под его ботинком на мгновение мелькнул сложенный вчетверо клочок бумаги. Артём уловил это движение краем глаза, но даже не повёл бровью.

В комнате снова повисла тяжелая тишина, пахнущая лекарствами, влажной шерстью шинели и чем-то тревожным, что всегда прячется под досками старых полов.

— Значит, спите плохо, — сказал Артём, делая пометку в журнале, но больше для видимости, чем по делу. — Может, кофе пьёте много?

— Может, — коротко отозвался Игорь, не глядя, будто пытался стать незаметней в этом углу кабинета.

— Работаете в Смольном, верно?

Руки охранника слегка сжались, на лице появилась тень подозрительности.

— С чего вы взяли?

— На шинели пуговица с гербом, — сказал Артём, не повышая голоса. — Таких в больничной охране нет.

— Мало ли, — отозвался Игорь, взгляд цеплялся за подоконник, за пятна на полу, за свои пальцы, всё, лишь бы не смотреть врачу в глаза.

— Мало, — повторил Артём, не меняя интонации. — Всё равно проверяют всех одинаково.

Он поднялся из-за стола, словно вспомнил что-то нужное, начал шарить по ящикам, под бумагами. Потом быстро наклонился и поднял с пола бумажку, ловко спрятал её в карман халата, не давая себе даже моргнуть.

— Что там? — сразу напрягся Игорь, голос стал острее, жестче.

— Что-что… бумага с пола, — легко бросил Артём, чуть усмехнувшись. — У нас грязно, вот и убираю.

— Не твоё дело, что на полу.

— Да ладно тебе, — Артём вскинул брови, улыбнулся криво, — сразу так нервничать из-за клочка бумаги?

— Я сказал — не твоё дело.

— Хорошо. Не моё.

Он вернулся к столу, сел, открыл журнал приёма. Писал аккуратно, чуть надавливая на ручку — чтобы не выдать дрожи в пальцах. В кабинете снова стало слышно, как капает где-то под трубой вода, и как у Игоря в груди коротко и тяжело стучит сердце.

— Всё. Можете одеваться.

В кабинете стало вдруг как-то пусто, будто все предметы на секунду выдохнули.

— Всё? — Игорь прищурился, застёгивая верхнюю пуговицу шинели. В его движениях была какая-то торопливая осторожность, словно он боялся остаться тут дольше, чем нужно. — Быстро ты.

— Опыт, — коротко бросил Артём, наблюдая, как охранник неловко натягивает рукава, — кого-то ждать ещё будете?

— В смысле?

— Ну, говорили же — из Смольного обычно приходят группами.

На мгновение повисла пауза, будто за дверью кто-то прильнул ухом.

— Сегодня я один, — отрезал Игорь, бросая взгляд на часы, которых у него на руке не было, и начал застёгивать шинель до самого подбородка.

— Понял.

Игорь вдруг наклонился, дыхнул табачным холодом:

— Только ты… — сказал он, и в этот момент комната будто бы съёжилась, — не болтай лишнего, ладно?

— О чём?

— Просто не болтай.

Он схватил шапку, резко дёрнул дверь и исчез, как будто его только что здесь не было.

Артём остался у окна, глядя на туманное, плоское стекло. За ним сыпался снег — не белый, а тусклый, серый, будто сажа из трубы. Свет фонаря делал всё вокруг картонным, мёртвым, без теней. Мир становился листом бумаги, на котором осталась только одна надпись.

Он медленно вынул бумажку из кармана халата. На тонкой серой полоске бумаги, криво, с заломами, будто писали на весу, дрожащей рукой: «Первого в Смольном».

«Первого… — мелькнула у него мысль, как вспышка. — Сегодня двадцать восьмое. Через три дня».

Он крепко сжал записку в кулаке, будто пытался стереть смысл, и засунул глубже в карман. Пальцы были влажными.

За дверью слышались голоса, полушёпотом, будто соседи по коммуналке обсуждают новости, которые никогда не бывают хорошими.

— Он что-то спрашивал? — это был другой охранник, голос глухой, из-под земли.

— Да нет, — ответил Игорь, и голос его дрогнул, — обычный врач. Только глаза у него… будто всё знает.

— Ну смотри, чтоб не проболтался.

— Не проболтается. Таких быстро лечат.

Шаги по коридору, приглушённые, осторожные. Хлопнула дверь, и кабинет опять стал каморкой вне времени.

Артём сел на скрипучий стул, провёл рукой по лицу, будто стирая усталость и хлорный налёт со щёк. В комнате всё громче тикали часы, отсчитывая не минуты — что-то другое, что-то тяжёлое и важное.

«Значит, это оно… Кирова убьют первого. Всё идёт так же».

Он глубоко выдохнул, достал журнал, пролистал несколько страниц, сделал вид, что пишет — для себя, для камер, для чьих-то глаз за стеной, неважно.

В дверях показалась Лидия, застыла на пороге с папкой в руках.

— Всё нормально?

— Да, — коротко ответил он, не поднимая глаз, — просто медосмотр.

— Он какой-то… странный.

— Здесь все странные.

Она чуть поёжилась, сжала пальцы на папке:

— Что-то случилось?

— Нет, — тихо сказал Артём, — только закрой дверь, ладно?

— Почему?

— Сквозняк.

Лидия кивнула, аккуратно закрыла дверь, будто боялась сломать хрупкую тишину, что нависла над этим местом.

Артём остался один. Стрелки часов двигались с каждым тиканьем, вытягивая пространство между вдохами. Всё казалось зыбким, словно мир вот-вот сложится вдвое, и всё, что останется — это одна короткая фраза на сложенной бумажке.

Он прошептал сам себе, тихо, чтобы даже стены не услышали:

— Если я вмешаюсь — всё пойдёт иначе. Если промолчу — всё повторится.

Потом снова сжал записку, сунул в нагрудный карман халата, выключил настольную лампу — и кабинет утонул в сырой, вязкой тени.

Глава 48: Распознавание заговора

Коридор был почти пуст, если не считать одиночных фигур, рассыпанных вдоль стены, как случайные тени. Запах хлорки и сырости здесь смешивался с чем-то тяжёлым, больничным — невыветриваемым, въевшимся в штукатурку. Лампы под потолком моргали жёлтыми веками, отбрасывая на пол длинные пятна, будто не хотели окончательно проснуться.

Половицы под ногами стонали — то ли от возраста, то ли в знак протеста против всех этих шагов и разговоров. Артём вышел из кабинета, медленно застёгивая на ходу халат, ладонями разглаживая складки, будто это могло защитить. Почти сразу взгляд зацепился за двух охранников в шинелях у стены — стояли нарочито расслабленно, руки в карманах, лица закрытыми тенями.

— Проходите, — бросил Артём, делая вид, что не замечает их тяжёлые, цепкие взгляды.

— Да мы стоим, — буркнул один, щурясь, будто солнце било в глаза, хотя в коридоре света почти не было. — Дежурим.

— В больнице? — спросил Артём так, будто обсуждал погоду, а не их появление здесь.

— А что, нельзя?

— Можно, — тихо ответил Артём. — Только больные пугаются.

— Пусть пугаются, — усмехнулся второй, молодо, дерзко. — Полезно иногда.

— Полезно? — переспросил Артём, не повышая голоса, но в этом слове была усталость.

— Ну а что. Страх дисциплинирует.

Артём не ответил. Только скользнул взглядом по обоим, чувствуя, как воздух стал гуще. Сделал шаг, потом другой, мимо, не ускоряя шаг. Слева мелькнула Лидия — коротко кивнула, не задерживаясь, будто не хотела втягиваться ни в какие разговоры. За её спиной быстро, чуть согнувшись, прошла Елена Петровна, и в её походке чувствовалась поспешность: как у человека, который очень хочет стать невидимым.

Половицы снова скрипнули — на этот раз так, будто в коридоре не двое, а целая очередь чужих, невидимых людей.

— Серов, — позвала она, — вы куда?

Коридор вздрогнул от её голоса, будто стены на секунду ожили, вытянулись ближе. Артём обернулся — у входа стояла Елена Петровна, пальцы сжаты на папке, в глазах холодная бдительность, как у сторожа в морозную ночь.

— В лабораторию, — ответил он и продолжил идти, стараясь не задерживать на ней взгляд.

— А у вас допуск есть?

Он едва заметно усмехнулся.

— Всегда был.

— Сейчас всё иначе. С проверками, — Елена Петровна не сдвинулась с места, только смотрела, будто просвечивала его насквозь. — Бдительность — наш долг.

— Замечательно, — сухо бросил Артём, запахнув халат плотнее. — А лечить кто будет, если все будут только бдить?

Она прищурилась, глаза сузились до ледяных щёлочек, и на лице промелькнула та усталость, что приходит к людям, которые давно боятся за всех и сразу.

— Осторожнее с языком, Артём Николаевич. Сейчас не время для шуток.

— Я и не шучу, — спокойно отозвался он, но почувствовал, как внутри всё напряглось, будто потянули невидимую струну.

Она отвернулась первой, шагнула вглубь коридора, оставив после себя тонкий след табачного дыма и резких, чужих духов. Словно сигнал: не тронь, не связывайся, не лезь.

Охранники у стены что-то шептали, переглядывались, лица почти неразличимы в свете.

Артём уловил обрывок, сказанный почти на выдохе.

— Первого всё решится…

— А если не успеют?

— Успеют. Всё подготовлено.

— Только бы без шума.

Он остановился, сердце пропустило удар. Казалось, коридор стал длиннее, стены — ближе, каждый звук раздувался до грани абсурда.

«Первого… Смольный… это оно».

Он медленно сделал шаг к ним, чувствуя, как под ногами скрипит половицами сам воздух. Шинели охранников выглядели одинаковыми, но за их плечами стояла тень гораздо плотнее.

— Простите, что-то про первого декабря говорили?

Оба охранника разом повернули головы — синхронно, как птицы на проводе, только в глазах не было ничего птичьего: одни — усталость, другие — раздражение.

— А тебе что? — насторожился первый, подбородок у него выдавал упрямство.

— Да нет, просто услышал, — Артём сделал вид, что его интерес чисто рабочий, не опасный. — У нас ведь тогда обход, я подумал, может, перенос.

— Какой обход? — уже жёстче спросил второй, пристально глядя на Артёма, будто прикидывал, не фальшивит ли он. — Ты кто вообще?

— Врач. Серов.

— А-а, этот… — первый, наконец, вспомнил, взгляд стал чуть мягче, но не добрее. — Который всех на давление гоняет.

— Работа у меня такая, — сухо ответил Артём, немного сутулясь, чтобы выглядеть тише, проще, слабее.

— Ну вот и занимайся своей работой, доктор, — сказал второй. — А разговоры не подслушивай.

— Я не подслушиваю, — Артём посмотрел в глаза, не отводя взгляда. — Просто слышу, что говорят рядом.

— А рядом не всё для твоих ушей.

— Верно, — согласился он и чуть усмехнулся. — Только вы громко шепчетесь.

Второй охранник шагнул ближе — чуть приподнял плечи, будто собирался не только говорить, но и толкнуть.

— Ты умный, да?

— Нет, усталый.

— Тогда иди, усталый.

Артём кивнул, но не двинулся с места. Плечи напряжены, ладони сжаты в карманы халата — будто если сделает шаг, что-то оборвётся внутри или снаружи. Лампы всё так же мигали, половицы скрипели, будто терпели чью-то чужую боль.

Воздух стал гуще — как перед грозой.

— Первый декабря — это что у вас, собрание?

Охранники переглянулись, как собаки, которым бросили кость: осторожно, с подозрением.

— Слушай, врач, — раздражённо сказал один, — ты вопросы любишь, а я — нет.

— Просто интересно.

— Интересно — плохо. У нас сейчас всем интересно. Потом исчезают.

В этих словах было что-то скользкое, чужое, как ржавчина на ручке двери — кажется мелочью, а внутри уже жжёт.

— Понял, — сказал Артём, — не буду.

Он развернулся, сдерживая нервный ком под языком, сделал несколько шагов. За спиной снова раздался шёпот — словно мыши по плинтусу: быстро, но не настолько, чтобы не услышал.

— Сколько там до первого осталось?

— Три дня. Всё пойдёт по плану.

Он ускорил шаг, стараясь не оборачиваться, не выдать, что слова застряли у него в спине, как холодный сквозняк.

У двери почти столкнулся с санитаром — тот был в белом халате, нос вытянут в напряжённую линию, руки испачканы чем-то тёмным.

— Осторожно, — буркнул санитар, не глядя.

— Извини.

Санитар посмотрел на него оценивающе, чуть дольше, чем полагается просто на проходе. Глаза у него были умные, тревожные.

— Вы слышали?

— Что?

— Про Смольный.

— Что про Смольный?

— Да ничего. Люди болтают.

— Болтают — это плохо.

— А вы сами не болтаете? — с ухмылкой, будто проверял на слабость.

— Нет. Я слушаю.

— Ещё хуже, — сказал санитар и ушёл, будто растворился в запахе хлорки и шагов.

Артём остался стоять, чувствуя, как стены будто сжимаются вокруг, скрипят углы, хлопают двери — вдалеке кто-то захлопнул дверь, где-то внизу залаяли собаки. Всё это перемешивалось в одно вязкое, тревожное эхо.

Елена Петровна снова появилась впереди, как будто нарочно: пальцы белые, губы поджаты, походка быстрая, и взгляд — цепкий, изучающий, как у следователя.

— Вы чего здесь стоите, Серов?

Голос Елены Петровны был сухим, строгим, будто ножницами обрезал лишние слова в воздухе.

— Воздух нужен, — отозвался он, не меняя позы.

— Воздух — в окно. Здесь работать надо.

— Работаем.

— Не похоже. Ходите, слушаете. Люди видят.

— Пусть видят. Я никого не прячу.

Она поджала губы, резко повернулась к нему.

— Лучше бы спрятали, — бросила она. — Сейчас время такое.

Он посмотрел внимательно, не отводя взгляда. В глазах её отразилось нечто неуловимое — утомление, страх или просто усталость от бесконечных объяснений.

— Елена Петровна, вы ведь с ними говорили?

— С кем?

— С охранниками.

— Говорю со всеми, это моя обязанность.

— И что они здесь делают?

— Проверяют.

— Кого?

— Всех.

— И меня?

Она чуть заметно пожала плечами.

— А что, есть за что проверять?

— Не знаю. Вы, наверное, лучше знаете.

— Мне знать не положено, — холодно ответила она, — мне положено докладывать, если что.

— Вот и докладывайте.

— Не провоцируй, Серов.

Она ушла, дверь осталась полуоткрытой — в коридоре тут же стало холоднее, будто сквозняк зашёл вместе с её духами.

Артём остался стоять, дождавшись, пока её шаги затихнут. Медленно достал из кармана записку — помял, снова развернул. «Первого в Смольном». Перевернул в пальцах, спрятал обратно, теперь уже в рукав халата, чтобы не было видно.

«Совпадает. Игорь говорил. Эти повторили. Три дня».

Из конца коридора донеслось.

— Эй, Серов!

Голос вспорол коридор, как игла вскрывает нарыв. Артём вздрогнул — не от страха, а от усталости: тело реагировало само, раньше мысли.

— Что?

У двери стоял фельдшер — сутулый, бледный, в руках зажат листок бумаги.

— Начмед зовёт. Срочно.

В коридоре на секунду воцарилась густая тишина, как если бы больница прислушивалась к собственному сердцу.

— Зачем?

— Не знаю. Сказал — допросить… ой, то есть расспросить.

Слова фельдшера зацепились друг за друга, как проволока в старой сетке.

Он кивнул, сжал пальцы в кулаке — и почувствовал, как тонкая бумажка режет кожу.

«Значит, узнали. Или проверяют».

В воздухе повисли шаги — за спиной кто-то слабо кашлянул, охранники прошептались. Всё сливалось в ровный гул, где отдельные слова терялись, оставляя только нервный ритм.

Один из них тихо сказал другому, не глядя в сторону Артёма:

— Этот врач много слышит.

Артём остановился — на секунду, не дольше, как если бы споткнулся обо что-то невидимое.

Потом пошёл дальше, не оборачиваясь, плечи чуть согнулись, но походка осталась ровной. Он знал, что уже внутри этой истории — и выхода нет.

В коридоре снова мигнул свет, где-то за поворотом хлопнула дверь, в больнице запахло чем-то новым: тревогой, решимостью, неотвратимостью.

Глава 49: Моральная дилемма

Артём шёл по коридору, будто в вязком утреннем тумане — каждый шаг отдавался в ногах, как если бы он пробирался через что-то плотное, недружелюбное. Воздух был густой от хлорки, старых лекарств и чужих разговоров, которые то вспыхивали, то утихали, скользили по стенам и затихали в углах. Вдоль стен, как будто приросшие к ним, сидели пациенты — кто-то молча смотрел в пол, кто-то обнимал колени, кто-то просто дремал с открытыми глазами. Охранники в шинелях переговаривались вполголоса, кидали взгляды из-под бровей — короткие, острые, без улыбок.

— Серов, — окликнул кто-то сзади.

Он обернулся — у двери приёмного покоя стоял Антон, закатывая рукава белого халата. Свет лампы делал его лицо ещё более уставшим, под глазами темнели тени.

— Чего такой? Вид у тебя... будто смерть увидел.

— Всё нормально, — тихо сказал Артём, стараясь не встречаться взглядом. — Просто… бессонница.

— Ага, бессонница, — усмехнулся Антон, глядя пристально. — У нас у всех теперь бессонница. Что-то случилось?

— Нет.

— Врёшь.

— Не твоё дело, — отрезал Артём, и в голосе дрогнула невидимая струна, как будто сам удивился своей резкости.

— Как скажешь, — сказал Антон, но не отошёл, остался стоять, чуть приподняв плечи, будто ждал, что Артём передумает. — Только, если что, я рядом.

Артём кивнул, хотел пройти, но услышал шёпот за спиной — тот самый, густой, который уже почти стал фоном в этих стенах. Где-то на стыке тени и света снова прозвучали чьи-то сдавленные голоса, будто коридор жил собственной жизнью, перемалывая все страхи и разговоры в одно непрерывное эхо.

— Этот Серов странный какой-то. Всё вынюхивает.

— Говорили, что у него бумаги пропали.

— А может, не бумаги… может, другое.

Шёпот скользил по коридору, будто прилипал к стенам вместе с хлоркой. Артём остановился, чувствовал, как на него смотрят — не только глаза, но и тени в углах.

Охранники в шинелях у стены тут же замолкли. Один из них, высокий, с лицом, налитым краснотой, не сводил взгляда, будто пытался просверлить дырку в лбу.

— Что вы там обсуждаете? — спросил Артём, и голос у него был ровный, но внутри нарастал холод.

— Ничего. Работаем, — сухо бросил охранник, как будто это объясняло всё на свете.

— А что за работа такая, где всё время шепчетесь?

— А тебе что, отчёт подать? — оскалился второй, склонив голову вбок.

— Нет, просто интересно, — спокойно ответил Артём, чуть поднимая бровь.

— Интересно — значит, подозрительно, — не отставал первый, — сейчас всех интересующихся быстро находят.

— Подозрительно — это когда шепчутся, — парировал Артём. — На территории больницы.

Охранник усмехнулся, но в глазах мелькнула раздражённая искра:

— Больница — место, где лечат, а не задают вопросы. Не перепутай, доктор.

— Не перепутаю, — сказал Артём, — просто привык к точности.

— Вот и будь точным в диагнозах, а не в догадках, — добавил второй, будто ставил точку, и отвернулся к стене, руки в карманах, взгляд в пол.

Антон, всё это время молча стоявший позади, тихо тронул его за рукав. На секунду между ними зависло ощущение, будто весь коридор сжал кулаки, а лампы начали мигать ещё чаще.

— Артём, иди отсюда, слышишь? Зачем ты с ними связываешься?

Голос Антона был тихим, но в нём сквозила тревога — не столько за Артёма, сколько за себя, за всех, кто в этих стенах пытается остаться незаметным.

— Они говорили про первого.

— Про что?

— Первое декабря.

Антон нахмурился, сдвинул брови, будто ожидал подвоха даже в числах.

— И что с ним?

— Не знаю.

— Ну и не лезь, — шепнул Антон, качнув головой. — Тут сейчас всё — ловушка.

— А если нет?

— Всё равно. Даже если знаешь, молчи.

— Не могу, — выдохнул Артём. — Это… это может быть важно.

— Важно? Для кого? Для тебя? — Антон посмотрел исподлобья, губы дрогнули в полуулыбке. — Или для них?

— Для всех.

Антон задержал взгляд, потом отвернулся, словно решая, стоит ли продолжать.

— Слушай, ты себя слышишь? Сейчас не «для всех». Сейчас — «либо ты, либо тебя».

Артём провёл ладонью по лицу, будто хотел стереть с себя усталость:

— А если я ничего не сделаю, всё повторится, — тихо сказал он.

— Что повторится? — Антон нахмурился, шагнул ближе. — Ты о чём вообще?

— Забудь.

— Нет уж, подожди. Что значит «повторится»?

— Просто забудь, — резко бросил Артём.

Антон шагнул ещё ближе, в глазах у него мелькнула злость, которая всегда приходит, когда хочется спасти друга, а тот упрямо лезет в пропасть. Вокруг по-прежнему стоял тот самый запах хлорки и чего-то ещё, чего не смыть ни сквозняком, ни новыми обоями. В коридоре все вдруг затихли — будто ждали, кто сделает следующий шаг.

Антон посмотрел на Артёма, словно пытаясь разглядеть за усталой маской то, что тот не говорит вслух. На лице мелькнула тревога, но в глазах ещё оставалась упрямая дружеская решимость.

— Ты что-то знаешь?

— Нет.

— Тогда чего дергаешься, как перед обыском?

— Я… просто устал, — выдохнул Артём, ощущая, как будто и вправду выдохся — до дна, до осадка в груди.

В этот момент из приёмного покоя вышла Елена Петровна. Шаги её были резкими, уверенными, взгляд — как прожектор, сканирующий лица.

— О чём стоим, товарищи? — спросила она, на секунду задержавшись.

— Обсуждаем работу, — быстро отозвался Антон, чуть выпрямившись.

— Работу нужно делать, а не обсуждать, — отрезала она. — Врачи должны быть примером.

— Будем примером, — пробормотал Артём, глядя себе под ноги.

— Серов, — её голос стал ещё холоднее, — вас искали из управления.

— Зачем?

— Сказали, проверка.

— Проверка чего?

— Не уточняли.

— Удобно, — тихо бросил Артём.

— Бдительность — это не «удобно», — сказала она, подходя ближе. — Это обязанность каждого.

— А подозрительность — тоже обязанность?

— Если она спасает страну — да.

Повернулась к охранникам, которые, кажется, только ждали сигнала к движению:

— А вы чего стоите? Пациенты ждут сопровождения.

— Уже идём, — буркнул один, подтягивая ворот шинели.

Елена Петровна кивнула, исчезла за дверью — и коридор сразу стал холоднее, как будто вместе с ней ушло всё тепло.

Антон всё ещё смотрел на Артёма — в его взгляде было больше вопросов, чем слов. Вокруг снова послышались шаги, чьи-то голоса, но между ними висела напряжённая, почти физическая тишина.

— Видишь? Они всё время тут.

— Знаю.

— Ты понимаешь, что если скажешь хоть слово не туда — всё, конец?

— Понимаю.

— Тогда зачем тебе это?

Артём медленно опёрся о стену, ощущая холод старого кафеля сквозь рукав. Коридор казался длиннее обычного, тени у дверей будто подбирались ближе.

— Потому что я знаю, чем это закончится.

Антон усмехнулся, но улыбка получилась пустой:

— Мы все знаем, чем всё заканчивается. Одни молчат — живут. Другие — исчезают.

— А если я смогу…

— Что? Спасти всех? — перебил Антон, в голосе — смесь иронии и тоски. — Ты себя слышишь?

— Я не могу просто сидеть, — сказал Артём, и голос его дрогнул. — Я видел…

— Что ты видел?

— Ничего, — быстро отрезал он, почти машинально. — Забудь.

Антон сжал губы, посмотрел так, как смотрят на человека, который сам себе роет яму:

— Ты с ума сходишь, — сказал он тихо. — Совсем.

— Может быть.

— Тогда хоть детей пожалей.

Артём резко обернулся, в глазах мелькнуло что-то острое, болезненное:

— Не трогай их.

— Я и не трогаю, — Антон поднял руки, — я говорю — подумай, ради них.

— Я думаю только о них.

— Тогда молчи, Артём. Просто молчи.

Он ушёл, оставив его одного в коридоре. Скрипнула дверь, захлопнулась где-то в глубине этажа.

Охранники у стены переглянулись, один что-то шепнул другому, и в этом шёпоте слышалась уже не угроза — усталость.

Артём стоял, глядя в серое окно, на котором отражался только собственный силуэт, расплывчатый, будто вода на стекле. Он шептал себе под нос:

— Молчать — значит, смотреть, как всё повторится. Говорить — значит, исчезнуть.

Сунул руку в карман, нащупал сложенную записку — тонкую, как бумага из чужого времени, слишком лёгкую, чтобы её можно было просто забыть.

«Первого в Смольном».

Из-за двери донёсся голос Елены Петровны — холодный, торопливый, как будто ей надоело быть связующим звеном в чужих историях:

— Серов, к вам из управления. Быстрее.

Он глубоко вдохнул, плечи выпрямились, ладони дрожали. Всё вокруг будто замерло — даже лампы не мигали, даже половицы не стонали.

«Сейчас решается всё. Или я делаю шаг — или молчу».

Он сделал шаг, чувствуя, как время сгущается, как каждая секунда весит больше, чем обычно. И пошёл вперёд, в тот самый туман, который не выбраться — но и стоять уже нельзя.

Конец первой части.

Загрузка...