Холодный свет лампы подёргивался, словно проверял нервы не только у Егора, но и у всего учреждения, где ночь наступала не по расписанию, а по погоде в головах дежурных.
Егор уже третий раз листал отчёт по пациенту с паранойей, будто надеялся, что диагноз за это время сменится на что-нибудь более вдохновляющее. Буквы на экране вели себя подозрительно: одни пытались сбежать в нижний угол, другие скакали в строке, как по бульвару в час пик.
Он потер переносицу — жест простого человека, стоящего между двумя сменами и двумя чашками кофе. Кожа на пальцах была клейкая, потому что кофе уверенно заключил союз с антисептиком, и теперь запах был такой, словно где-то в закутке клиники заело старый лифт, а электрик уехал в отпуск.
Вздохнув, Егор потянулся к кружке, как солдат к пайке в перерыв. Кофе был холодный, остывший до состояния студёной драмы, но это его не остановило — привычка сильнее температуры.
— Прекрасно, — пробормотал он. — Осталось тридцать страниц бреда, и я официально заслужу отпуск.
Из-за окна вдруг раздался гул машин — для этой части Москвы и для такого времени ночи событие почти парадоксальное. Здесь тишина обычно держалась на таком уровне, что любой уважающий себя термостат щёлкал на батарее с чувством собственного достоинства, и этот щелчок был предметом для размышлений на долгие минуты.
Егор ткнул пальцем в клавишу «сохранить» — с той решимостью, с какой бюрократ передаёт важную бумагу в архив. Но экран предпочёл сохранить интригу: курсор замер в точке и делал вид, будто ему есть дело до всех этих ночных шумов.
Слабый свет лампы легкомысленно раскинулся полосой на клавиатуре, будто желая подсветить его сомнения. Ноутбук выглядел пришельцем из мира, где пластик всегда тусклый, а буквы словно специально стирают, чтобы проверить терпение владельца. Шум за стеной утих, и воздух вновь стал густым, будто кто-то забыл его проветрить после прошлого дежурства.
— Эй, — он постучал по клавиатуре. — Не начинай, дружище. Я тебя кормил, обновления ставил. Не предавай меня ночью.
Ноутбук продолжал хранить гордое молчание. Ни писка, ни движения — лишь экран светился равномерно, а курсор и вовсе решил взять отпуск за свой счёт, не моргая ни разу.
Зато лампа на столе проявила характер. Сначала мигнула раз — негромко, без намёка на сенсацию. Затем второй раз, уже чуть увереннее. Свет на миг стал ярким, почти сварочным — казалось, сейчас зазвучит фанфара или появится слесарь в каске. Но всё обошлось: лампа вернулась к прежнему освещению, как артист после репризы.
Тени от стопки бумаг чуть дрогнули, потянулись друг к другу, словно обсуждая последние новости, а потом стянулись обратно — к порядку и свету. В комнате вновь воцарился тот самый будничный белый свет, в котором легко терялись и тревоги, и сомнения.
— Отлично, — Егор прищурился. — Это уже не техника, это характер.
Он осторожно коснулся лампы — металл был горячий, обжёг палец, словно намекая: «работаю без выходных, не приставай». Провод под пальцами чуть вибрировал, будто внутри кто-то тихо барабанил по стенкам, — лампа, казалось, жила отдельной, неспешной жизнью.
В комнате не гулял ни один сквозняк, окна закрыты плотнее, чем отчёты в архиве. Вся техника, от упрямого ноутбука до дежурной лампы, казалась теперь чужой, настороженной, как персонал перед внеплановой проверкой: вроде всё работает, а доверия нет, и кажется, что вот-вот всё это закапризничает наперегонки.
«Накрывается контакт, — подумал он. — Или, что веселее, я начинаю ловить галлюцинации от усталости».
Он решительно выдернул штекер из розетки — лампа потухла, комната тут же провалилась в полумрак, где даже клавиши ноутбука стали напоминать рельсы на заброшенной станции.
Но не прошло и секунды, как свет снова вспыхнул — на этот раз ярче прежнего, белый и острый, словно кто-то решил устроить в кабинете медосмотр на профпригодность освещения.
Егор замер, рука застыла в воздухе, будто кто-то внезапно нажал на паузу. Он не сводил глаз с лампы — та теперь светилась с деловым усердием, не терпящим возражений. Воздух в кабинете стал густым, почти осязаемым; и даже привычный шум с улицы исчез, как по команде, оставив Егора наедине с сияющей лампой и тишиной, которую можно было нарезать ломтями.
— Так, — сказал он тихо. — Если это ты, Вася из электрики, и решил подшутить — молодец. Очень смешно. Но я тебе в понедельник такой акт подпишу, что тебя током будет бить даже от чайника.
Ответом прозвучал гул. Глухой, ровный — словно где-то под полом завелся мотор. Бумаги на столе дрогнули, чуть сдвинулись, будто их коснулся едва заметный толчок.
Егор медленно поднялся, ощущая напряжение в плечах, и шагнул к двери. Открыл её осторожно, почти неслышно. За порогом коридор тянулся в темноте, только у поста медсестёр робко светилась дежурная лампа. Ни шагов, ни голосов — ничего. Всё застыло, будто это не рабочая смена, а пустое здание, где давно никто не появлялся ночью.
— Эй! — позвал он. — Есть кто живой?
Тишина в коридоре была такой густой, что казалось, будто даже шаги предпочли остаться где-нибудь за поворотом и не тревожить местную акустику.
Он, не торопясь, открыл дверь в кабинет. Тут всё уже было по-прежнему, но чуть иначе — как это обычно бывает, если ненадолго оставить кабинет наедине с его мебелью и электричеством. Лампа на столе проявляла недюжинную инициативу: светила не столько ровно, сколько вразнобой, иногда полыхала, словно собралась продемонстрировать какой-то фокус, а затем будто бы уставала и тускнела.
От этого по стенам начинали путешествовать тени — поначалу скромные, как младшие служащие, потом всё смелее, вытягивались, кособочились, спорили друг с другом за право ближе подобраться к портрету начальства, и тут же исчезали при первом намёке на яркость.
В кабинете пахло старой бумагой, сухим деревом и чем-то едва заметным — вроде пыли, которая всегда появляется в помещениях, где принято задумчиво молчать и редко открывать окна.
На столе лежали какие-то бумаги, пережившие уже не одно собрание и одну проверку. Кресло выглядело так, будто оно только что участвовало в состязаниях по терпеливому ожиданию.
— Ага, — усмехнулся он. — Отлично. У нас, выходит, фотосинтезирующая техника.
Он сел обратно. Секунд тридцать просто смотрел на лампу, не моргая. Свет то разгорался, то угасал — ровно, почти ритмично.
Потом Егор тихо сказал:
— Ну и чего ты от меня хочешь, а?
Лампа моргнула.
— Ты моргнула, — сказал он. — Ладно. Один раз — совпадение. Два — совпадение. Три — уже... диагноз.
Он снова сделал глоток кофе и тут же сплюнул — горький, металлический вкус заполнил рот.
«Откуда запах крови?», — мелькнула у него мысль.
Он провёл пальцами по губам — красных следов не было.
— Да чтоб тебя…
Он снова выключил лампу. В комнате сразу стало темно, только экран ноутбука светился бледным голубым прямоугольником. Света едва хватало, чтобы различить очертания стола.
И тут из динамиков ноутбука раздалось:
— Доктор Небесный, приём.
Егор резко отодвинул стул.
— Кто это?
Шипение поползло по динамикам — сперва нерешительное, с такими паузами, словно аппарат на ходу соображал, стоит ли ему вообще связываться с происходящим.
Потом голос — то ли настоящий, то ли сконструированный из проволоки и деталей старого утюга — снова прорезал эфир. Металлический, перекрученный всеми мыслимыми фильтрами, он старательно пробирался наружу, будто через загородку из ржавых гаек и случайных винтиков.
Создавалось впечатление, что где-то на другом конце провода скучал оператор, который всю жизнь мечтал работать на концерте радиолюбителей, а попал вот сюда — в этот кабинет с потрёпанными динамиками и специфической акустикой.
— Доктор Егор Небесный. Зарегистрирована активность. Координаты нестабильны.
— Что за идиотизм? — выдохнул он. — Какая ещё активность? Я просто сижу и…
— Сбой континуума. Не трогайте источник света.
Он оглянулся на лампу. Она горела стабильно, но теперь в её центре плавала тонкая серебристая спираль, как миниатюрная воронка.
— Вот и приехали, — сказал он себе. — Дежурство века. Пациент: я сам. Диагноз — острый психоз на почве бюрократии.
Он схватил ручку, лихорадочно вырвал лист из тетради, собираясь записать всё, что происходило, — но в этот момент свет в лампе вспыхнул неожиданно ярко, резанул по глазам, и мир на миг исчез.
В ту же секунду пронеслась мысль: «Надо было послушать жену. Домой поехать». Смешная, не к месту — но слишком явная, чтобы не заметить.
А потом всё обрушилось: стол со скрежетом поехал в сторону, ноутбук с глухим стуком слетел на пол, кружка разбилась, он сам будто провалился куда-то вместе с этим звуком.
Последнее, что донеслось до его сознания, был короткий, хлёсткий щелчок, словно щёлкнуло реле, а за ним — странная фраза, не его голос, не чей-то другой, а просто звук, возникший из пустоты:
— Москва. 1939 год. Реактивация завершена.
Холод здесь был самый, что ни на есть, настоящий — не какой-нибудь литературный, а простой, честный, из тех, что встречаются в подвалах приличных многоэтажек сразу после дождя. Камень под ладонью оказался влажным и даже липковатым, отчего в пальцы моментально перебирался озноб — совершенно официальный, без намёка на художественность.
В помещении стоял запах, который бы уместно смотрелся в ассортименте любого московского рынка: смесь плесени, керосина и неуловимого, но настойчивого металлического оттенка — будто где-то за стеной заканчивала свою карьеру старая арматура, обиженно ржавея на радость коммунальщикам.
Егор поднял голову. Потолок нависал невежливо низко, влажный, с пятнами, которые к добру не предвещали. Местами потолочная краска подозрительно пузырилась, явно намекая на скорое увольнение со службы. Лампа под стеклянным колпаком светила из последних сил — желтоватое пламя внутри трепетало, как студент на экзамене, и по стенам расползались тени, не вполне определившиеся с собственной формой.
Свет ловко подыгрывал чьим-то шагам: на каждом скрипе половицы начинал дрожать пуще прежнего. Где-то за стеной раздался звук, хлопнувший так, что в любом другом месте его приняли бы за начало капитального ремонта.
— Где я… — выдохнул он. — Чёрт, что за чертовщина…
Его собственный голос прозвучал глухо, будто стены не желали впускать в себя ничего постороннего. Звук быстро затих, отдавшись еле слышным эхом.
Он сел. Джинсы были грязные, холодные от сырости. Рубашка прилепилась к спине — ощущение, как будто кто-то забыл выключить отопление, но вместо тепла получил сырость. Сердце билось быстро и тяжело, и это ощущалось куда убедительнее любых слов.
«Так. Без паники. Разбираемся. Симптоматика ясна — потеря ориентации, дезадаптация, паническая реакция. Всё хорошо. Это, может, сон. Или инсульт. Или новый вид VR. Ладно. Проверим гипотезу».
— Эй! — крикнул он. — Есть тут кто?
Ответа не последовало. Зато шаги приближались — тяжёлые, размеренные, с той уверенностью, которая обычно свойственна людям, не торопящимся никуда, но точно знающим, куда идут.
Из-за угла вышел мужчина в серой шинели. Высокий, широкоплечий, будто создан для того, чтобы занимать собой как можно больше пространства. Затылок выбрит до блеска — результат завидного усердия или требования устава, тут уж не разберёшь. Лицо у него было каменное, неподвижное, словно так и положено по регламенту: никаких эмоций, даже если вдруг начнёт рушиться сама конструкция мира.
— Доктор Небесный?
Егор моргнул.
— Простите… кто?
— Вы, — коротко сказал тот. — Доктор Егор Небесный. Вас ждут.
— Подождите, — Егор поднялся, чуть пошатываясь. — Это… шутка, да? Съёмки? Где камеры?
— Что? — нахмурился мужчина. — Какие камеры?
— Ну, камера, съёмка. Телевидение, кино, постановка…
— Меньше болтай, — оборвал тот. — Идём.
— Подождите, куда идём? — Егор попытался улыбнуться, но губы дрожали. — Я, может, вообще не тот, кого вы ищете.
— Табельный номер совпал, — сухо ответил мужчина. — Доктор Небесный, приказ — доставить к товарищу Ежову.
— Ежову… — повторил он тихо. — Подождите… вы имеете в виду… того самого?
Мужчина не ответил. Просто повернулся, будто отсекая все вопросы одним движением. Жёстко, без тени сомнения. Было ясно: разговор окончен.
«Так. Отлично. Или я на дне сна, или в музейном квесте, или меня реально выбросило в тридцать восьмой. Вариантов немного, но все — дерьмовые».
Он двинулся следом, стараясь идти как можно тише, хотя смысла в этом было не больше, чем в попытках перекричать дрель на ремонте. Коридор вытянулся вперед узкой полосой, стены теснились так, что хотелось втянуть живот — зелёная краска облупилась, местами повисла лохмотьями, открывая для обозрения серый потрескавшийся бетон, словно коммунальная служба устроила здесь выставку современных абстракций.
Под ногами что-то подозрительно хлюпало — то ли вода, то ли что-то менее определённое, и Егор благоразумно решил не смотреть, а просто ускорил шаг, как это делают все люди, предпочитающие не вникать в бытовые подробности.
Воздух был особенно тяжёлым — влажным, с таким характерным привкусом ржавчины и плесени, что казалось, вдохнёшь чуть глубже, и в лёгких поселится целый домовой комитет из грибков. Каждый вдох давался с трудом, будто вместе с кислородом в грудь набивалась и вся местная сырость, честно заработанная этим подземельем за годы службы.
— Простите, — сказал Егор, стараясь, чтобы голос звучал спокойно. — А вы кто будете?
— Сотрудник управления.
— А конкретнее?
— Зачем вам конкретнее?
— Ну… просто, знаете, я привык работать с диагнозами. Мне надо понимать, с кем имею дело.
— С гражданином, который выполняет приказ.
— Ага, — Егор кивнул. — Очень информативно.
— Молчите, доктор, — устало сказал тот. — Здесь много ушей.
— Ушей? Прекрасно. Осталось глаза найти, и будет полный набор органов чувств.
Охранник бросил на него короткий взгляд, но промолчал.
— Слушайте, а если я скажу, что ничего не понимаю, что я вообще не…
— Все так говорят, — перебил тот. — До первого допроса.
— Отлично, — пробормотал Егор. — Допрос. Ну хоть не наркоз.
Он сунул руки в карманы. Пальцы наткнулись на что-то холодное.
USB-лампа.
Он замер.
«Вот она. Значит, это не сон».
Он сжал лампу крепче — пальцы побелели, стекло чуть скрипнуло в руке. Вдруг его охватило странное спокойствие, больше похожее на равнодушие, чем на настоящую уверенность. Такое ощущение приходит, когда всё происходящее перестаёт иметь хоть какой-то смысл, и остаётся только наблюдать за собой со стороны, как за героем чужой, не самой удачной пьесы.
В голове прозвучало удивительно трезво: теперь это уже неважно, слишком уж всё нелепо, чтобы волноваться по-настоящему. Похоже, мозг решил не тратить силы на страх и просто отключил тревогу — вместо неё осталась лишь холодная, тупая ясность: вот он, в этой странной сцене, с лампой в руке и абсолютно без понятия, что будет дальше.
— Доктор, — сказал охранник, не оборачиваясь. — Когда будете говорить с Ежовым — не шутите.
— А я и не собирался.
— Вы уже шутите.
— Это профессиональная деформация. Я психиатр. Без юмора в моём деле быстро с ума сойдёшь.
— Здесь без юмора тоже. Только наоборот.
Они дошли до тяжёлой двери с металлической табличкой: «НАРОДНЫЙ КОМИССАР».
Охранник остановился, постучал, потом обернулся:
— Вы готовы?
— А у меня есть опция «нет»?
— Нет.
— Тогда я готов.
Он попытался выпрямиться, но рубашка прилипла к спине, мешая двигаться свободно. Серый свет из узкого окна ложился пятном на джинсы — странное, чужое пятно XXI века в этом месте, где даже пуговицы на одежде пахли страхом.
Дверь скрипнула и медленно открылась.
— Проходите, доктор Небесный.
«Ну что ж, Егор. Добро пожаловать в психиатрическую практику, где пациент — история. И она не лечится».
Егор вошёл — и сразу получил в нос целую коллекцию запахов: крепкий табак, спирт и что-то старое, вроде мебельного лака. Воздух был настолько густым, что возникало желание срезать кусок и спрятать на память. По стенам строго висели портреты Сталина, наблюдавшие за происходящим с известной долей осуждения. Под ними громоздился массивный стол, который, кажется, с трудом выдерживал вес всех этих бумаг, сложенных горками. В углу, как полагается солидному кабинету, поблёскивало золочёное зеркало; в его отражении мелькал Ежов.
Тот сидел за столом, не поднимая головы. В руках у него был карандаш, который он крутил с той настойчивостью, с какой люди перекатывают косточку от маслины на приёмах. Лицо у Ежова было серым, глаза ввалились, но блестели так, что ясно: спать здесь уже никто давно не планирует, живут исключительно на честном слове и кофеине.
Особое место занимала лампа. USB-лампа. В точности такая же, как у Егора.
Он замер, уставившись на неё, как на что-то с того света. Сердце вдруг пошло быстрее — ведь он точно помнил: его лампа лежит в кармане. Как же она оказалась здесь, на столе у наркома?
— Проходите, — сказал Ежов. Голос хриплый, будто он неделю курил без передышки. — Садитесь, доктор Небесный.
Егор подошёл к стулу, сел, стараясь не смотреть на лампу.
— Вы... звали меня? — осторожно спросил он.
— Звал, — Ежов резко поднял голову. — Говорят, вы… особый врач. Не из тех, что лечат пилюлями. Вы с умом работаете, да?
— Ну, в общем-то, да, — медленно ответил Егор. — Я психиатр.
— Психиатр… — Ежов повторил слово так, будто пробовал его на вкус. — Знаете, доктор, у нас тут каждый второй — психиатр. Все лечат страну. Только больных не убавляется.
— Это профессиональное искажение, — попытался пошутить Егор, но губы дрожали.
— Что?
— Я говорю в каждой эпохе свои методы.
Ежов посмотрел на него, прищурившись.
— Методы... Методы я знаю. Вот что я не знаю — откуда вы взялись.
Егор напрягся.
— В смысле?
— В прямом. Никто вас не видел. Документов нет. Но приказ есть — принять. И помочь, — он ткнул пальцем в папку. — Вот бумага. За подписью, которую я не узнаю.
— Может, ошибка? — тихо сказал Егор. — Я сам не до конца понимаю, как тут оказался.
— Не понимаете? — Ежов подался вперёд. — А я, доктор, вас понимаю. Мне тоже снится, что не понимаю.
— Снится?
— Да, — он резко встал. — Каждую ночь. Голоса. Женские. Детские. Шепчут имена. Иногда — мои приказы. Иногда — те, кого я приказал убрать.
Он подошёл к зеркалу осторожно, с таким видом, будто ожидал, что оно сейчас начнёт возражать или, на худой конец, моргнёт. Стекло оказалось мутным, покрытым слоем жирной плёнки, которую, судя по всему, местные уборщики считали памятником старины. Тусклые блики от лампы лениво пробежались по поверхности, и Егор заметил странность: отражение отставало от его движений, будто в кинотеатре кто-то смонтировал плёнку с задержкой.
В самой глубине зеркала шевелились тени — размытые силуэты, такие, словно кто-то за стеклом решил прогуляться не торопясь и даже не подумал исчезать по расписанию. Временами эти очертания собирались в нечто похожее на плечи, профиль, лицо. И тут начинало казаться, что один из них стоит особенно близко, практически у самого стекла — настолько, что впору уже здороваться или, как минимум, нервно отойти на шаг назад.
— Они смотрят, — сказал он. — Даже когда я один.
Егор сглотнул.
«Чистая паранойя. Острый постстрессовый синдром. Галлюцинаторно-параноидный комплекс. Только вот что делать, когда пациент — глава НКВД?».
— Вы давно слышите голоса? — осторожно спросил он.
— Недели две, — ответил тот. — После того, как это... — он указал на лампу, — попало ко мне.
Егор, не раздумывая, потянулся к лампе. Металл под пальцами оказался ледяным — такое ощущение, будто её только что достали из морозилки, а не из кабинета наркома. В тот же миг лампа дрогнула и вспыхнула тусклым белым светом, словно пришла в себя после долгого сна и теперь не знала, радоваться ей или продолжать притворяться неработающей.
В этот момент Ежов резко перехватил его за запястье. Рука — крепкая, хватка такая, что вряд ли выскользнешь без официального разрешения. Глаза Ежова смотрели остро и тревожно, как у зверя, которому не пришло в голову делиться ни территорией, ни лампой, ни чем бы то ни было ещё в этом странном помещении.
— Ты знаешь, что это?
Егор застыл.
— Это… лампа, — выдавил он. — Просто... светильник.
— Лжёшь! — выкрикнул Ежов. — Она показывает тени!
Он отпустил руку, задыхаясь.
— Они шепчут мне через неё. Вижу их в отражении. Они знают моё имя.
Егор опустил взгляд. В зеркале что-то и правда шевельнулось. Неясные силуэты двигались в глубине отражения, как будто отражали не комнату, а совсем другое место. Формы размытые, чужие, и с каждым мигом их становилось больше.
— Вы, может… переутомились, — сказал он тихо. — Вам нужен отдых, режим сна, тишина.
— Сон — это смерть, доктор, — отрезал Ежов. — Мне нельзя спать. Когда я сплю, они ближе.
— Они — это кто?
— Те, кого нет.
Егор молчал.
— Вы должны объяснить, что это за штука, — сказал Ежов, указывая на лампу. — Откуда она. Почему горит без проводов. Почему говорит.
— Говорит?
— Вчера ночью. Я включил — а она сказала моё имя.
— Может, радио? — неуверенно сказал Егор.
— Радио не светится, — отрезал тот.
Егор выдохнул.
«Так. Надо держаться. Главное — не сказать слово “USB”. И не показать, что я сам не понимаю, какого чёрта происходит».
— Послушайте, Николай Иванович, — сказал он ровно. — Возможно, это простое совпадение. Слуховая иллюзия. Нервное перенапряжение.
— Иллюзия? — Ежов усмехнулся. — Иллюзия — это когда человек видит то, чего нет. А когда всё НКВД видит одно и то же — это уже статистика.
Он подошёл к лампе, ткнул её пальцем.
— Она дышит, — прошептал он. — Смотрите.
Свет мигнул.
Егор почувствовал, как закружилась голова — знакомое ощущение, как тогда, когда всё изменилось за секунду. Воздух стал густым, липким, словно двигаться стало тяжелее. В зеркале снова зашевелились тени. Они тянулись друг к другу, переплетались, будто что-то искали.
— Они тоже видят, — сказал Ежов, не отрывая взгляда. — Вы чувствуете?
Егор тихо ответил:
— Чувствую.
«И, кажется, я только что стал психиатром самого безумного пациента в истории».
Дверь в кабинет распахнулась — ни тебе стука, ни предварительных переговоров. Егор вздрогнул, а Ежов обернулся так резко, будто его застали за чем-то совершенно неподходящим для должностной инструкции.
На пороге возник человек среднего роста. Форма сидела на нём так, что любой портной заплакал бы от зависти: ни складки, ни перекоса — всё по уставу, всё по линейке. Лицо — спокойное, почти бесстрастное, скулы чёткие, рот прямой, без особого желания что-либо сообщать миру. Серые глаза смотрели холодно и деловито, как будто могли просканировать не только документы на столе, но и каждого в комнате, не задерживаясь на деталях, а отмечая только самое важное.
В ту же минуту в кабинете словно стало теснее, будто стены решили посоревноваться, кто подберётся ближе. Воздух сгустился, повис вязко и невесело, а даже свет от настольной лампы, казалось, поубавил обороты и ушёл в тень, чтобы не привлекать лишнего внимания.
— Разрешите? — сказал он, но в тоне и близко не было намёка на вопрос: скорее, формальность для протокола.
— Заходи, Рудаков, — устало бросил Ежов. — Познакомься. Это доктор Небесный.
Майор подошёл ближе, остановился рядом со столом, глянул на Егора, потом на лампу.
— Доктор, значит, — протянул он. — Из какого учреждения?
— Из психиатрического, — сказал Егор, стараясь говорить спокойно.
— Это я понял. Я имею в виду — из какого ведомства.
— Э... ну, из гражданского, — неуверенно ответил Егор. — До последнего времени работал по линии здравоохранения.
Рудаков прищурился.
— Забавно. — Он медленно достал из папки бумагу. — Вот, смотрите, товарищ нарком, в списках врачей гражданского сектора за последнюю неделю — ни одного Небесного.
— Значит, плохо ищете, — тихо сказал Егор.
— Я ищу всегда хорошо, — ответил Рудаков, не отрывая взгляда. — Просто иногда человек появляется раньше, чем его имя успевает попасть в документы.
Он поставил папку на стол. Лёгким движением толкнул её к Ежову. Бумаги внутри зашуршали — сухо, резко, как листья под сапогом. В комнате снова стало очень тихо.
— Товарищ нарком, — сказал он, — этот человек утверждает, что вы вызвали его лично.
Ежов нервно потер виски.
— Да, вызывал, — раздражённо ответил он. — Есть приказ.
— Подписанный кем?
— Не твоё дело.
— Моё, — спокойно возразил Рудаков. — Потому что под этим приказом нет ни даты, ни печати. Только инициалы — Н.Н.
Он посмотрел на Егора.
— Скажите, доктор, вы умеете подделывать подписи?
— Что? — Егор оторопел. — Нет, конечно. Я врач, а не каллиграф.
— А врать умеете?
— Смотря кому, — вырвалось у него.
Повисла пауза.
Ежов тихо хмыкнул, не поднимая глаз. Рудаков едва заметно приподнял бровь, взгляд стал ещё холоднее. В комнате ощущалось напряжение, будто каждый ждал, кто заговорит первым.
— С юмором, значит, — сказал он. — Это редкость у нас. Особенно в стенах Лубянки.
— Психологическая защита, — ответил Егор. — Без неё в моём деле нельзя.
— В вашем деле, — повторил майор. — Интересно. В нашем тоже.
Он обошёл стол и остановился прямо за спиной Егора. Егор почувствовал, как волосы на затылке поднялись — взгляд был тяжёлым, почти осязаемым. Казалось, кто-то пристально изучает каждое его движение, не давая ни малейшего шанса расслабиться.
— Вы сказали — гражданский врач, — продолжил Рудаков. — Тогда объясните, почему у вас одежда не по образцу, ткань неизвестного производства, пуговицы пластмассовые, шов машинный, как из-под устройства, которого у нас нет ни на одном заводе.
Егор сглотнул.
— У нас экспериментальная лаборатория, — быстро сказал он. — Тестировали новые материалы.
— Где?
— В... Харькове.
— В Харькове? — переспросил Рудаков, тоном хирурга, проверяющего пульс трупа. — В Харькове наши фабрики эвакуированы уже год как.
Егор понял, что ляпнул.
— Ну… значит, я перепутал. Не Харьков. Киев.
— Киев занят, доктор. — Рудаков подошёл ближе. — Вы в курсе, что сейчас тридцать восьмой год?
— Конечно, — быстро ответил Егор. — Просто… я плохо переношу дорогу.
— Дорогу из Киева в Москву?
— Из больницы в больницу.
— Через временную петлю, наверное? — тихо сказал Рудаков.
Егор поднял глаза.
— Что вы сказали?
— Ничего, — майор вернулся на место. — Проверяю, как вы реагируете на абсурд.
Ежов, до сих пор молчавший, стукнул ладонью по столу.
— Хватит допросов! Я сказал — доктор мой. Всё.
— Ваш — значит, отвечает головой, — спокойно сказал Рудаков. — Если выяснится, что это не врач, а диверсант, подпишите приговор вы.
Ежов откинулся на спинку кресла и взял со стола стакан.
— Подпишу. Хоть обоими руками. Только чтобы он убрал из моей головы эти голоса.
Рудаков снова посмотрел на Егора:
— Голоса? Вы их уже лечите?
— Начал, — осторожно сказал Егор.
— И как успехи?
— Пациент жив. Уже хорошо.
— Не спорю, — Рудаков наклонился к лампе. — А вот это что?
— Светильник, — быстро сказал Егор.
— Не похож.
— Технология новая.
— Опять Киев?
— Да.
— Забавно, — сказал Рудаков. — Вы знаете, доктор, я видел много диверсантов. Они тоже всегда говорили «новая технология». Перед расстрелом.
Егор выдавил улыбку.
— А психиатры перед расстрелом говорят «я не диверсант, я симптом».
— Очень остроумно, — тихо ответил майор. — Только вот зеркало, — он кивнул в сторону стены, — не смеётся.
Егор бросил взгляд через плечо. В зеркале опять что-то шевельнулось, едва заметно, будто дым клубился в глубине отражения. Там проступили размытые очертания — несколько голов, вытянутых и неясных, словно кто-то нарочно размазал их по стеклу. За этими головами тесно стояли силуэты — тёмные, почти сливающиеся друг с другом, как если бы за зеркалом выстроилась целая делегация.
Фигуры двигались медленно, плавно, волнами расходясь по поверхности, будто отражение решило поиграть с геометрией пространства. Всё это выглядело так, словно тени не просто повторяли случайные движения, а внимательно следили — не мигая, не отвлекаясь, изучая каждое их движение с неослабевающим интересом.
— Товарищ нарком, — сказал Рудаков, не сводя глаз с зеркала, — вы видите?
— Вижу, — ответил Ежов хрипло. — Они опять пришли.
USB-лампа мигнула — быстро, резко, как если бы кто-то решил проверить, работает ли здесь свет вообще. В воздухе завис гул, напоминающий то самое статическое электричество, которое обычно встречается где-нибудь под свитером, но здесь явно пришло по другому адресу. По коже мгновенно пробежали мурашки, и это чувство не спешило уходить.
Егор невольно отступил от стола, не сводя взгляда то с лампы, то с зеркала. Вся комната будто бы напряглась вместе с ним — всё вокруг стало настороженным, как если бы само помещение ждало, кто решится первым сделать следующий шаг.
— Сидите, доктор, — сказал Рудаков. — Вы ж пришли лечить, а не убегать.
Егор вздохнул.
«Вот и приехали. Клиент — параноик, следователь — телепат, лампа — портал, а я психиатр на временной вахте. Дежурство века».
Ежов закурил. Вытащил из ящика коробок спичек, рука заметно дрожала — спички ломались одна за другой, упрямо не желая загораться вовремя. Только с третьей попытки пламя вспыхнуло и на секунду высветило его лицо. Дым повалил густо, сразу окутал кабинет, смешался с запахом спирта и добавил ещё один слой к и без того тяжёлому воздуху — в груди стало теснее.
Рудаков замер, будто врос в пол. Не сводил глаз с лампы, словно пытался решить задачу с неизвестным числом неизвестных — и всё никак не мог найти ответ. Лицо у него по-прежнему было каменным, ни единого лишнего движения, зато глаза напряжённо следили за каждым изменением света, не пропуская ни единой мелочи.
— Она реагирует, — тихо сказал он. — Видели? Только что вспыхнула, как будто живая.
— Не трогайте её, — быстро сказал Егор. — Может, короткое замыкание.
— Какое замыкание, доктор, — усмехнулся Рудаков. — Тут проводов нет.
Он обошёл стол, сел напротив. Бумаги сдвинул в сторону, опёрся локтями о столешницу.
— Скажем прямо. — Его голос был ровным, почти спокойным. — Вы не отсюда.
Егор моргнул.
— Простите?
— Не из Москвы, не из Ленинграда, не из Союза, — продолжил Рудаков. — Ваши манеры, речь, акцент — всё чужое. Словарный запас не по нашему времени. Да и глаза у вас такие, — он чуть наклонил голову, — будто вы всё это уже видели.
— Я врач. Я людей наблюдаю, — сказал Егор. — Это профессиональное.
— Да нет, — Рудаков покачал головой. — Это другое. Вы смотрите на нас, как на... материал. Как будто читали протокол заранее.
Ежов усмехнулся, но как-то нервно, с придыханием.
— Он и правда странный, — сказал он. — Я с первого взгляда понял. Как будто не боится.
— Боится, — поправил Рудаков. — Просто умно прячет.
Он склонился вперёд.
— Ладно, давайте проще. Где вы родились, доктор?
— Москва, — быстро ответил Егор.
— Какая Москва?
— Ну... обычная.
— Уточните. Год, район, улица.
— Девя... — Егор осёкся. — Девят...надцатый район.
— Такого нет, — отрезал Рудаков. — Придумали.
— Может, переименовали, — сказал Егор. — У вас тут любят переименовывать.
Ежов прыснул, но быстро осёкся, будто сам себе запретил.
— Доктор, — сказал Рудаков, почти ласково. — Вы поймите, я ведь не зверь. Мне просто нужно знать, кто вы. Если скажете правду — жив останетесь.
Егор посмотрел на лампу. Свет в ней стал ровным, будто выжидающим.
— А если я скажу правду, — тихо произнёс он, — вы мне не поверите.
— Попробуйте.
— Я… издалека. Очень издалека.
— Дальше Сибири?
— Намного дальше.
— Китай?
— Ещё дальше.
Рудаков усмехнулся.
— Америка, значит?
— Нет.
— Тогда что?
Егор вздохнул.
«Ну всё, психиатрическая практика в чистом виде. Сейчас либо поверят, либо сдадут в лабораторию».
— Из будущего, — сказал он. — Доволен?
Пауза затянулась. В тишине отчётливо слышалось только тикание часов и далёкий шум с улицы.
Ежов выронил спичку на пол. Она скатилась под стол, оставив на паркете тонкую тёмную полоску.
— Что вы сказали?
— Из будущего, — повторил Егор. — Из двадцать пятого года.
Рудаков смотрел на него без эмоций, потом усмехнулся.
— Из двадцать пятого? Тысяча девятьсот двадцать пятого?
— Нет. Две тысячи двадцать пятого.
Теперь замолчали оба.
Ежов медленно откинулся в кресле, затянулся.
— Ну, доктор, — сказал он, выпуская дым. — У вас диагноз тяжелее, чем у меня.
Рудаков не засмеялся.
— Допустим, — сказал он спокойно. — А лампа? Она тоже из вашего будущего?
— Да.
— Для чего она?
— Освещение.
— Освещение чего?
— Рабочего места.
— Без проводов?
— Технологии... — Егор попытался улыбнуться. — Далеко шагнули.
— Я вижу, — Рудаков ткнул пальцем в лампу. — А если я скажу, что она связывает вас с вашими?
— Какими моими?
— С теми, кто вас сюда отправил.
Егор не ответил.
Майор открыл папку, вытащил бумагу.
— Здесь сказано, что вас видели на дворе Лубянки ночью. Из ниоткуда. Вспышка света, и вы появились.
Он поднял глаза:
— Это правда?
— Я... не помню.
— Удобно, — кивнул Рудаков. — Все, кто у нас бывает, ничего не помнят.
Лампа снова дрогнула. Свет стал холоднее. В зеркале — движение. Силуэты стали чётче, почти человеческие.
— Они опять тут, — шепнул Ежов. — Глядите!
Рудаков медленно повернулся к зеркалу.
— Я вижу, — сказал он тихо. — Интересно...
— Это ваши голоса? — спросил он Егора. — Из вашего времени?
— Нет, — выдохнул тот. — Я их не слышу.
— А зря, — Рудаков наклонился ближе. — Они смотрят на вас, доктор. Может, ждут сигнала.
— Какого сигнала?
— Вот этого.
Он резко нажал кнопку на корпусе лампы.
Яркая вспышка на секунду ослепила всех — в комнате будто наступил небольшой, но очень решительный полдень. Бумаги взлетели со стола, закружились, устроив беспорядочный танец в воздухе. На зеркале тут же пошла трещина — ровная, диагональная, как будто кто-то решил разделить отражение пополам по линейке.
Ежов вскрикнул и отшатнулся к стене, забыв про все свои регалии. Егор закрылся рукой от яркого света и в тот же миг почувствовал знакомое головокружение — как будто под ногами неожиданно исчез пол, а воздух стал густым и тяжёлым, словно вода, в которой не хочется задерживаться надолго.
— Что вы сделали?! — крикнул он.
— Проверил теорию, — ответил Рудаков спокойно. — И, кажется, попал в точку.
Свет мигнул ещё раз. Тени в зеркале дёрнулись, словно кто-то пытался выйти наружу.
Ежов отшатнулся, уронил стакан.
— Вы... вы видели? — прохрипел он. — Они... тронули стекло!
Рудаков всё так же спокойно сидел.
— Доктор, — сказал он тихо, не глядя на Ежова. — Похоже, вы действительно не из наших времён. Но теперь вы — наша собственность.
Егор медленно выпрямился.
«Отлично. Психиатр в плену у чекистов, зеркало шепчет, лампа дышит, а клиент — сам глава НКВД. Вот она — советская наука в действии».
Он улыбнулся криво.
— Тогда, майор, советую завести историю болезни. С большим разделом “невероятное”.
Рудаков кивнул.
— Уже завёл, доктор. И, поверьте, это будет интересный эксперимент.
Свет в лампе дрогнул — сначала едва заметно, как будто зевнул, потом сильнее, нервным подрагиванием, будто сам хотел что-то сказать, но не решался. Стеклянная колба чуть звякнула, и по стенам поползли тени — длинные, дрожащие, будто кто-то за ними двигался.
Лампа мигнула ещё раз — коротко, с капризом живого существа, уставшего держать лицо. И в этом миге что-то словно подтвердилось. Без слов, без звука — просто да.
Егор поднял глаза. Свет упал ему на лицо, и всё вокруг стало нереально плоским — стены, кровать, собственные руки. Комната будто съёжилась, слушая вместе с ним.
Воздух густел, наполняясь электричеством, тем самым — перед грозой, когда всё внутри знает, что дальше уже не будет просто тишины.
Комната, что досталась Егору, была, честно говоря, крошечной — даже на комнату не тянула, скорее напоминала остаток кладовой, которую из жалости отделили тонкой перегородкой. Пол — тёмный, рассохшийся, скрипел при каждом шаге так, будто хотел подать жалобу на жильца. В углах поселились пучки паутины, а под потолком темнело жёлтое пятно сырости, и с каждым днём оно, кажется, расширяло свои границы.
Пахло тут богато: плесень, керосин и ещё какая-то удушливая смесь, вроде бы гнилое дерево, но если принюхаться, то угадывалось нечто ещё, что-то резкое и совершенно неофициальное — запах, который въедался в слизистую и не собирался уходить.
Егор аккуратно затворил дверь, прислонился к ней спиной, стараясь не дышать слишком глубоко — экспериментировать с местной атмосферой не входило в планы. Снизу, из-под щели, пробирался ледяной сквозняк, а по ободранным обоям с желтоватыми полосами будто прокрадывался слабый ток. Дом жил своей жизнью: потрескивал, шевелился, иногда вздыхал в темноте, будто обсуждал всё происходящее со стенами наедине.
— Прекрасно, — сказал он тихо. — Комфорт, тишина, никаких соседей… кроме тараканов и, возможно, агентов.
Кровать пристроилась у самой стены — железная, с облупленными белыми перекладинами и пружинами, которые начинали скрипеть при любом движении, даже если просто думать о повороте. Матрас на ней был тонкий, в некоторых местах продавленный до дыр, набивка сбилась в комки, давая понять: здесь сменилось не одно поколение жильцов и каждое добавляло свою вмятину в общую историю.
Чуть поодаль стоял стол — старый, шаткий, ножки у него разъехались в стороны так, что порой казалось, будто стол вот-вот пустится в пляс. Чтобы он не опрокинулся, приходилось ловко ловить баланс. Лампа на столе была потёртая, со следами жизни в виде царапин на стеклянном абажуре, светила она скупо, оставляя на столешнице только жёлтое пятно.
Егор провёл пальцем по поверхности — толстый слой пыли не стал стесняться, тут же облепил кожу и оставил на память аккуратную серую полосу.
«Так, — подумал он. — Диагноз помещению — хронический мрак, симптоматика — паранойя. Подозреваю, что лечить тут придётся меня».
Он сунул руку во внутренний карман — и на месте застыл. USB-лампа опять оказалась у него. Только что, буквально несколько минут назад, он видел её на столе у Ежова и мог бы поклясться, что не ошибся. Ещё недавно лампа лежала у него, потом пропала, теперь вот снова вернулась — будто сама выбирает, где ей удобнее находиться.
Егор завернул лампу в носовой платок, спрятал под матрас. Сердце колотилось чаще обычного — то, что происходило, переставало быть просто странным, оно выходило за пределы возможного, как если бы привычные правила вдруг отменили.
— Только без фокусов, ладно? — сказал он в полголоса. — Хватит меня перемещать. Я и так уже, кажется, в глубинах ада с советской пропиской.
Кровать скрипнула, будто подтверждая каждое его движение — пружины откликались без промедления.
Егор сел на край, локти упёр в колени. Где-то в углу мерно капала вода, каждый капель отдавался эхом, словно помещение решило заняться музыкальным сопровождением. Комната была такой тесной, что стоило протянуть руку — и уже достанешь до холодной стены напротив. Всё выглядело как обычно, если бы не одна странность: на той стене, в тусклом свете, чётко проступал чей-то силуэт.
Это было не просто тень и не случайный блик — именно отражение. Размытое, серое, но с очевидно человеческими очертаниями. Контуры смазаны, черты не разобрать, но сомнений не оставалось: кто-то там есть.
Егор застыл. Сердце забилось чаще, дыхание стало неглубоким. Комната вдруг показалась ещё меньше, стены придвинулись вплотную, и от этого было совсем неуютно.
— Ну конечно, — пробормотал он. — Без зеркала, но с отражением. Отличный бонус к жилью.
Он подошёл ближе. Дотронулся до стены — холодная, шершавая штукатурка. Никакого стекла. Но отражение не исчезло.
«Прекрасно. Теперь у нас визуальные галлюцинации. Осталось дождаться слуховых — и я официально пациент собственной практики».
Он снова сел на кровать, не сводя глаз со стены. Несколько минут просто сидел, наблюдая, как отражение копирует каждое его движение — но с еле заметной задержкой. Полсекунды, не больше, но этого хватало, чтобы мороз по коже пробежал.
И вдруг в комнате раздался голос. Не громкий, глухой, будто доносится из глубины черепа:
— Никогда не трогай лампу, если она светится без причины.
Егор вскочил.
— Кто здесь?
Ответа не было, только лампа на столе дрогнула.
«Нет, погодите. Это ведь... отец?».
Он не слышал этот голос двадцать лет. Резкий, с лёгкой хрипотцой. В детстве он всегда предупреждал: «Не суй руки туда, где непонятно, откуда свет».
— Отлично, — прошептал Егор. — Значит, теперь у меня аудиопомощник из детства. Осталось вызвать маму с компотом, и можно открывать приёмную.
Он прошёлся по комнате, не поленился заглянуть в каждый угол, даже туда, где, казалось, ничего интересного быть не может. Под кроватью что-то скрипнуло — не то половица, не то пружина, в этих делах разберётся только опытный сантехник. Егор нащупал расшатанную доску в полу, осторожно приподнял её, стараясь не шуметь.
В небольшой нише, среди слоя пыли и обрывков старых газет, мирно лежала тетрадь. Обложка — красная, изрядно потрёпанная временем и невзгодами, по краям следы обугливания, будто когда-то пытались сжечь, но передумали или не хватило терпения.
Он открыл первую страницу. Перед ним — мелкий, неровный почерк. Линии пляшут, буквы съезжают вбок; ясно, человек писал торопливо или на нервах, как это часто бывает с документами, которым не суждено попасть в архив.
«Эксперимент №4. Световые узлы проявляют реакцию на биополе. Лампа типа “Хронос-3” включается без питания. Протокол запрещён к копированию».
Егор пролистнул дальше.
«Объект помещён в “Чёрную комнату”. Время искажено. Наблюдается смещение звука и отражения».
Он оторвался от чтения. Слово «отражения» будто прокатилось в голове, зазвенело и отдалось эхом, как если бы его кто-то произнёс вслух в тесной комнате.
Егор поднял глаза на стену. Там, где совсем недавно было лишь смазанное пятно, теперь отчётливо вырисовывался силуэт человека. Рост, профиль — всё до боли знакомо, только вот глаза были слишком тёмные, без малейшего блика, настоящие провалы.
Он инстинктивно сделал шаг назад. Пол под ногами тихо скрипнул, но фигура осталась на месте — словно её появление здесь было делом совершенно обычным.
— Прекрасно, — выдохнул он. — Теперь ещё и я в тетрадке.
Он резко захлопнул тетрадь, сунул её обратно под половицу и аккуратно положил доску на место.
Сел на край кровати, сжал виски руками. Пульс бился в ушах, мысли путались. Комната снова сжалась до тесного коробка, а за стеной что-то по-прежнему шевелилось в отражении.
«Ладно. Итак, факты: я в 1938 году, живу у главы НКВД, в комнате с галлюцинациями и отражением без зеркала. Всё логично. Рациональная реальность, как всегда».
Он глянул на матрас, где пряталась лампа.
— Если ты, тварь, опять загоришься без розетки, — тихо сказал он, — я тебя выкину из окна.
Ответом раздался лёгкий металлический щелчок — короткий, словно в механизме что-то на секунду дало сбой.
Свет керосиновой лампы дрогнул, почти погас, потом с трудом вспыхнул снова. На потрёпанной стене появилось знакомое отражение — только теперь оно неожиданно улыбалось. Эта улыбка была чужой, неестественной, слишком широкой, словно кто-то долго тренировался изображать радость по учебнику, но всё равно не освоил технику.
Егор застыл, сжал край стола так, что побелели костяшки, не сводя глаз с отражения, которое теперь будто дразнило его, выглядывая из-под облупившейся известки. Улыбка становилась всё шире и шире, не исчезала — и в ней не было ничего от него самого. Он резко отступил, запнулся о край кровати и, почти не глядя, шагнул к окну, дёрнул штору.
В лицо ворвался ледяной уличный воздух. Внизу улица Горького выглядела незнакомо — будто её размыли водой по стеклу. Фонари мерцали, расплываясь мутными пятнами на тротуарах, их свет стекал по стенам домов, как жидкие, медленные тени. Люди двигались медленно, как в замедленной съёмке, с опущенными головами; тени их плелись сзади, будто не хотели догонять, отделяясь от ног на добрых пару шагов.
— Так, Егор, спокойно, — прошептал он. — Это просто… усталость. Переутомление, гипоксия, временной стресс.
Он вгляделся внимательнее.
На самом углу, прямо под фонарём, стоял человек — высокий, сутулый, в длинном, изрядно потрёпанном пальто. На голове ни шляпы, ни кепки, волосы тёмные, словно слиплись от сырости. Лица почти не различить, лишь размытая тень, которую фонарь никак не мог высветить до конца. Но по лёгкому наклону головы было ясно: этот человек смотрит прямо на него, не отвлекаясь ни на что вокруг.
Сквозь мутное стекло Егор видел, как незнакомец еле заметно шевелится — будто ждёт чего-то или кого-то, не сводя глаз с окна второго этажа.
— Нет, ну конечно, — сказал Егор тихо. — Даже шпиону лень маскироваться. Прямо под окнами наркома.
Он отступил на шаг, но взгляд не отпускал. Прохожий не двигался. Остальные — растворялись, как дым. Тени исчезали. Один этот оставался.
«Это уже не наблюдение, — подумал Егор. — Это эксперимент».
Он отдёрнул штору, закрыл окно, подошёл к столу. Тетрадь лежала раскрытая — красная, как тревожная кнопка.
— Ладно, посмотрим, кто там у нас дальше, — пробормотал он.
Он пролистал страницы. На одной из последних, торопливо, было выведено:
«Если ты читаешь это, значит, они открыли проход. Не смотри в окно».
Егор застыл.
— Поздно, — сказал он. — Уже посмотрел.
Стук за дверью заставил его вздрогнуть. Сначала — короткий, будто пробный, как если бы кто-то хотел удостовериться, что тут вообще кто-то есть. Второй — уже настойчивее, но всё так же глухой, словно за дверью осторожно тронули ручку, но не решились повернуть.
Егор поднял взгляд на дверь. Несколько секунд стояла тишина, такая плотная, что слышно было даже, как скрипят половицы за перегородкой — кто-то определённо стоял там, по ту сторону. Он затаил дыхание, ощущая, как холод медленно подбирается вверх по ногам от самой двери, заставляя внутренне съёжиться и ждать следующего движения.
— Кто там? — крикнул он.
Тишина.
Егор сделал шаг, потом ещё, осторожно, чтобы не скрипнули доски. Воздух у двери был холоднее, будто оттуда тянуло подвалом. Он наклонился, прижал ухо к шершавому дереву.
Сначала ничего. А потом — едва различимое дыхание. Медленное, ровное, как у спящего. Но чем дольше он слушал, тем отчётливее понимал — это не сон. Кто-то стоял прямо за дверью, не двигаясь, и дышал в такт его собственному сердцу.
— Слушайте, — сказал он громко, — если вы из охраны, я занят. Я врач, я работаю.
Ответа не последовало.
Егор медленно отстранился от двери, глянул в сторону окна — туда, где всё ещё сочился мутный свет. Подошёл ближе, приподнял край шторы.
Прохожий стоял на том же месте. Тот же силуэт, та же неподвижность. Но теперь фонарь мигнул, и на миг осветил лицо. Егор увидел глаза — чёрные, гладкие, без зрачков, как мокрый камень после дождя. Они отражали свет, но не жизнь. И эти глаза, без всякого сомнения, смотрели прямо на него.
— Отлично, — выдохнул он. — Теперь у нас наблюдатель. Инспектор по реальности.
Он шагнул ближе к окну, чуть приподнял штору.
— Эй! — крикнул. — Что вам нужно?
Фигура не пошевелилась. Только фонарь над ней неожиданно дрогнул, словно кто-то с досадой дёрнул за верёвку, которой на самом деле не было. Сначала короткая вспышка, затем вторая — тоже белёса и неприятна для глаз, как неудачная электрическая шутка. На третьей вспышке свет вдруг сдался и исчез, предоставив улице редкую возможность проявить себя во всей её унылой темноте.
В этот момент улица дружно провалилась в тёмную паузу, лишившись не только звука, но и всякой активности, как в провинциальном театре во время антракта. Егор остался стоять перед чёрным стеклом; на его поверхности упрямо держалось только его собственное лицо — бледное, неопределённое, с размытыми чертами, будто случайный мазок неопытного реставратора.
Он замер, не решаясь вдохнуть. Сердце билось с ленцой, и казалось, что оно теперь занимается этим где-то по соседству, а не у него внутри. Темнота за окном на миг пошевелилась — будто невидимая рука вспомнила о своём долге и провела по ней, проверяя на пыль. И вдруг снова вспыхнул свет, но фонарь почему-то оказался уже не на углу, а аккуратно устроился прямо напротив окна Егора. Металлический корпус фонаря блестел мокро, как новенький самовар после первого кипячения. Под фонарём зияла пустота: ни человеческой фигуры, ни даже её тени. Узкий круг света обрывался прямо в плотной, неприступной темноте.
— Да чтоб тебя... — прошептал он.
Егор с неожиданной прытью бросился к столу, хлопнул тетрадью — страницы издали такой звук, будто в комнате вдруг наступила ранняя зима и всё вокруг прихватило утренним морозцем. Он ловко засунул тетрадь под матрас, туда же, где уже давно обреталась лампа. Почти сразу почувствовал, как матрас под пальцами чуть подрагивает — впрочем, скорее всего, от нервов, чем от электричества, хотя всякое бывало.
За дверью вновь послышались шаги. Гулкие, размеренные, с тем самым тяжёлым достоинством, каким ходят только особо уверенные в себе маятники. Каждый удар отдавался где-то между штукатуркой и рёбрами, от чего Егор мысленно отметил — акустика помещения идеальна для паранойи. Кто-то двигался медленно, неторопливо, оставляя между шагами такие паузы, будто проверял: не эхо ли ему отвечает.
— Не трогай лампу, если она светится без причины, — снова прозвучал голос отца, тихо, будто изнутри головы.
— Да я и не собирался, — ответил Егор вслух. — Мне хватило одной командировки сквозь время.
Половица жалобно скрипнула под ногой — тихо, но в этой тишине звук прозвучал как выстрел. Стена напротив дрогнула, и отражение, ещё мгновение назад стоявшее рядом с ним, растворилось, будто его и не было.
Егор медленно подошёл к двери. Воздух стал плотнее, тяжелее, в ноздри ударил запах сырости и металла. Он протянул руку, коснулся холодной ручки — и в тот же миг шаги за дверью оборвались. Тишина вернулась, вязкая, звенящая.
— Кто там?
Тишина.
Он стоял, не двигаясь, прислушиваясь к пустоте за дверью. Несколько секунд — ничего. Ни дыхания, ни скрипа. Только собственное сердце билось в висках, будто в тишине стало слишком громким.
Он медленно отступил, стараясь не смотреть на стену, где недавно было отражение. Подошёл к окну, приподнял край шторы и выглянул наружу.
Улица выглядела обыкновенно. Фонари снова горели — тот самый тёплый, тусклый свет, дрожащий на ветру. Люди шли, кто-то нёс сумку, кто-то просто стоял у витрины. Всё вроде бы вернулось. Только одно было не так — ни один из них не отбрасывал тени. Свет падал на них, но не оставлял следа.
Егор смотрел, пока не стало не по себе, потом медленно закрыл штору, будто отрезая себя от того, что осталось за стеклом.
— Всё. Спокойно. Спать, — сказал он. — Завтра я проснусь, и окажется, что это всего лишь массовый психоз на фоне исторической реконструкции.
Он лёг на кровать, медленно, будто опасаясь, что матрас зашевелится. Под спиной пружины скрипнули, воздух пахнул пылью и керосином. Он вытянул ноги, руки оставил поверх одеяла, чувствуя, как дрожь проходит по пальцам.
Глаза не закрывал. Потолок нависал низко, пятнами тени, и казалось, что они шевелятся, медленно меняя форму. Где-то за стеной снова тихо щёлкнуло — как выключатель, как дыхание, как пульс.
«Если тот с улицы — не человек, значит, всё гораздо хуже, чем я думал».
Лампа под матрасом тихо щёлкнула.
Егор выдохнул:
— Прекрасно. Даже в тридцать восьмом у техники на меня аллергия.
Он неспешно перекатился на бок — матрас ответил на это негромким, почти одобрительным вздохом. Вялый свет керосиновой лампы деликатно пролился по комнате, и тут стена напротив вдруг проявила инициативу: из серой штукатурки проступило отражение. Оно расположилось на том же боку, строго параллельно Егору, будто решило испытать преимущества совместного проживания.
Лицо у отражения было бледное, даже слегка бумажное, глаза — открыты, внимательны и явно без сна. Губы у него двигались медленно, с некоторым усилием, как у человека, пытающегося выговорить что-то не особенно важное сквозь воду. Звука, впрочем, не наблюдалось: только упорное беззвучное шевеление — такое, будто отражение старательно повторяет одно-единственное слово, и каждый раз надеется, что вот сейчас его услышат.
Егор проснулся не от сна — от звука.
Короткий, сухой стук, будто кто-то ладонью проверял: держится ли дверь, не прогнила ли ещё эта тонкая граница между «здесь» и «там».
Он рывком сел, сердце запоздало подхватило тревогу. Потолок, облупленный, в пятнах, висел над ним, как старая простыня с чужими следами. В углу тянулась паутина — неряшливая, но упорная, как единственный житель этой комнаты, кто не собирался отсюда уходить.
Сквозь тяжёлую, выцветшую штору просачивался серый свет. Он рассекал пол диагональной полосой, похожей на бледный нож, и делал всю комнату похожей на аквариум — с мутной водой, лениво колышущейся тенью и воздухом, который можно было трогать руками.
Егор вдохнул и поморщился. Воздух был влажный, холодный, и имел вкус — настоящий, ощутимый вкус железа. Будто он дышал не лёгкими, а через медную трубку. Или через старую, ржавую ложку, забытую в подвале.
Стук повторился. На этот раз — трижды. Не торопливо, с паузами, точно кто-то считал: раз… два… три.
Он сжал одеяло, как спасательный круг, и прижался к стене. Спина ощутила холод — прямой, каменный, будто за штукатуркой прятался не кирпич, а лёд. Половицы под ногами тихо поскрипывали, но не от сквозняка — от напряжения, от того, что сама комната, казалось, ждала.
Ждала — и знала, что именно придёт.
— Да-да, иду, — сипло сказал он, его голос звучал чужим.
Он встал. Холод пола сразу пробрал до костей, словно ступил в лужу. Кровать заскрипела — тонко, сердито, будто жалуясь на грубое пробуждение.
На спинке стула висела выданная одежда: рубашка с грубой тканью, пиджак с короткими рукавами, потертый на локтях. Егор сунул руки в рукава, поморщился — от одежды пахло нафталином и чем-то сырым, как старый подвал. Ткань холодила кожу, казалась чужой, не своей.
Он замер на миг, слушая: за окном тянуло сыростью, по коридору прошелестели шаги.
— Идеально, — пробормотал он. — В двадцать первом веке носил хлопок, теперь — целлюлозу с примесью гулага.
Ручка двери дрогнула.
— Доктор Небесный, — глухой голос за дверью. — Подъём.
— Уже, — ответил Егор. — Сейчас.
Он открыл дверь. В проёме стоял мужчина в серой шинели. Лицо у него было каменное, бледное, почти прозрачное на холодном свету. Под глазами пролегли синие круги — глубокие, как будто человек не спал несколько лет.
Плечи опущены, руки спрятаны в рукава. Шинель тяжело висела на нём, будто она была слишком большой или слишком старой. Мужчина смотрел прямо, не моргая, взгляд тусклый, равнодушный, словно всё происходящее его не касалось.
За его спиной коридор тянулся дальше, в полумраке колыхалась полоса света от окна.
— Вас ждут, — сказал он. — В Лубянке.
— Снова? — Егор непроизвольно шагнул назад. — Я ж только вчера оттуда. Может, хоть день выходной?
— Приказ наркома. Сопровождение через двадцать минут.
— А завтрак? — Егор усмехнулся, но смех вышел сухим. — Или тут уже не кормят пациентов?
— Завтрак — по возвращении, — ответил тот без малейшей паузы.
Егор потёр лицо ладонями.
— Послушайте, вы хоть знаете, зачем я им понадобился?
— Не моё дело, — ответил сотрудник. — Моё — довести живым.
— Оптимист, — буркнул Егор. — Ну хоть что-то обнадёживающее.
Мужчина не ответил. Его взгляд прошёл по комнате — быстро, но цепко. Он будто пересчитал всё: кровать, стол, окно, даже складки на шторе.
— Здесь кто-то был? — вдруг спросил он.
— Кроме меня и тараканов — никто, — ответил Егор. — Хотя, может, стены. Они шепчутся по ночам.
— Шутите?
— Профессионально.
Офицер на секунду задержал взгляд. Казалось, он взвешивает — ответить или промолчать.
— Собирайтесь, — сказал он наконец. — Десять минут.
Дверь закрылась.
Егор выдохнул.
«Вот так, значит. Новый день — новый допрос. Отличный график. Только бы не психиатрия наоборот — когда пациента лечат пытками».
Он подошёл к окну. Штора, полузадёрнутая, пропускала тонкий, почти прямой луч света на подоконник. Улица Горького за стеклом только начинала просыпаться: по асфальту шагали редкие фигуры, издалека доносился глухой гул первых машин. В утреннем воздухе скользила серая дымка, как пыль на стекле.
Но что-то было не так.
Тени. Они двигались не вдоль тротуара, а как будто поперёк света, разрезая лучи под странным углом. Ощущение, что они живут своей жизнью, не связанной с телами прохожих. Тени ломались, путались, иногда будто дрожали, словно их задевал невидимый ветер.
Он прищурился, пытаясь рассмотреть, не мираж ли это от усталости, не блики ли на стекле. За окнами улица оставалась серой и равнодушной, но от этого странного движения становилось не по себе.
— Прекрасно, — тихо сказал он. — Даже физика тут партийная, подчиняется плану.
Он отошёл от окна, начал натягивать ботинки. Кожа была жёсткой, прохладной, стягивала пальцы. Половица под кроватью дрогнула — точно так же, как вчера, когда он нащупал там тетрадь.
Егор замер.
«Не сейчас. Не при нём».
Он быстро наклонился, скользнул рукой под кровать, убедился, что доска на месте, ничто не сдвинулось. Всё цело, ничего не вылезло наружу.
Во рту стало ещё горьче, металлический привкус усилился. Он провёл языком по зубам — ощущение, будто трёт по ржавому железу.
«Прекрасно. Теперь у нас ещё и интоксикация временем. Скоро начну фонить».
Стук снова раздался в коридоре — короткий, властный, не терпящий пауз.
— Доктор, — прозвучал голос офицера. — Готовы?
— Почти, — Егор застегнул пиджак. — Только галстук найду…
Он посмотрел на кровать. Под матрасом была спрятана лампа.
— Не включайся, ладно? — сказал он тихо. — Мы и так в дерьме.
Повисла пауза. Тишина висела в комнате, будто воздух стал плотнее.
Он повернулся к двери и медленно открыл её.
Офицер стоял прямо, как по линейке. Плечи ровные, подбородок чуть приподнят. На лице — ни единой эмоции, взгляд острый, цепкий, будто измерял расстояние до каждого предмета в комнате. На шинели — темная полоса от ремня, пуговицы блестели в утреннем свете. Вся фигура будто вырезана из камня.
Коридор за его спиной оставался тусклым, оттуда тянуло холодом и чем-то промозглым, напоминающим мокрый бетон.
— Готов.
— Следуйте.
Когда они вышли в коридор, Егор заметил краем глаза: тень офицера ложилась на стену длинной полосой, почти доставала до потолка. Для такого утра она была слишком вытянутой, как будто свет шел с другого угла.
Он хотел что-то сказать, язык уже почти сорвался с места, но сдержался.
«Нет, Егор, молчи. Ещё пара слов — и ты уже не психиатр, а материал для исследований».
Он кивнул офицеру, сделал шаг вперёд, стараясь не смотреть на тень. Пол был ледяной, шаги отдавались глухо, под ногами поскрипывал старый линолеум. В воздухе витал запах варёного клея и дешёвого мыла.
— Скажите, товарищ...
— Что?
— У вас тень...
— Что — тень?
— Ничего. Просто большая.
Офицер посмотрел на него холодно:
— У всех она большая, доктор. Особенно у тех, кто живёт в Москве.
Егор усмехнулся, но уже без иронии.
— Да, пожалуй, вы правы.
Они спустились по лестнице. Каждая ступень стонала, будто была живая — глухо, с надрывом, с отдачей в стенах. Офицер шёл впереди, шаг уверенный, ровный, сапоги оставляли следы на истёртом ковре.
Когда за ними захлопнулась дверь, наверху осталась пустая комната. В ней пахло пылью и сырой тканью. На стене, там, где недавно стояла кровать, продолжало проступать смазанное отражение Егора — серое пятно, неподвижное, но странно живое, словно оно не исчезло вместе с хозяином. Тени в углу сгущались, затягивая пространство тихим холодом.
Коридор Лубянки тянулся с утомительной решимостью, словно собирался побить какой-нибудь рекорд по длине среди коридоров советской эпохи. От стен исходил устойчивый запах сырости, дополненный лёгкими нотками старого табака — так пахло в кабинетах, где прокуренные портреты вождей висели чуть не дольше, чем сами вожди.
Керосиновые лампы на стенах не столько светили, сколько заявляли о своём существовании: одна из них дымила едко и нагло, другая мигала, как будто спорила с электричеством на тему перспективы технического прогресса.
Егор шёл осторожно, стараясь не наступать на особенно подозрительные пятна на полу. Впереди, не оборачиваясь ни разу, двигался его сопровождающий — тот самый серый человек, встреченный утром. Шаги его были аккуратны, даже педантичны: ни одного лишнего движения, ни одного жеста для приличия. Егор чувствовал себя не столько гостем, сколько участником плохо срежиссированной экскурсии по учреждениям повышенной секретности.
Шорох шагов и тихое покашливание лампы сопровождали их в этом марш-броске по коридору, где каждый угол казался слегка подозрительным, а каждая дверь — чуточку не по делу приоткрытой.
«Символично, — подумал Егор. — Дорога в кабинет — как сеанс психотерапии. Длинно, душно и в конце кто-то плачет. Обычно пациент».
Когда они свернули за угол, из тени вышла девушка.
— Простите, — сказала она, улыбаясь. — Вы доктор Небесный?
Егор остановился. Голос прозвучал негромко, почти как дружеский совет на производственном собрании, — мягко, но с той самой твёрдостью, которую приобретают люди, привыкшие видеть свои пожелания не только услышанными, но и исполненными в срок, желательно с премией к зарплате.
— Возможно, — ответил он осторожно. — А вы… простите, мы знакомы?
— Пока нет, — она чуть приподняла подбородок. — Надежда.
— Приятно.
— Калинина.
Он кивнул, не отреагировав.
Она чуть прищурилась.
— Вы не впечатлены?
— Чем?
— Фамилией, — сказала она, всё так же улыбаясь. — Обычно мужчины реагируют.
— Простите, — Егор пожал плечами. — Я, видимо, отстал от местной светской хроники.
Она тихо рассмеялась.
— Вы забавный. Не боитесь шутить даже здесь. Это редкость.
— Это профессиональное, — ответил он. — Я психиатр. Если перестану шутить — начну лечиться сам.
— Так вы и правда врач. — Она сделала шаг ближе. — Я думала, слухи.
— Про врачей или про сумасшедших?
— Про то, что Ежов нашёл себе “особого консультанта”.
— Не думаю, что слово “нашёл” уместно, — сказал он. — Я скорее… случайно попал.
— В Лубянку случайно не попадают, доктор, — мягко заметила она. — Даже если вы этого не понимаете.
Он замолчал.
«Отлично. Улыбается, говорит ласково, но смотрит как хирург перед надрезом».
— А вы чем занимаетесь, если не секрет? — спросил он, чтобы отвлечься.
— Иногда разговариваю с интересными людьми. — Она слегка наклонила голову. — Вот, например, сейчас.
— Это у вас хобби или работа?
— А разве вы отличаете одно от другого?
Егор усмехнулся:
— В моё время — уже нет.
— В вашем времени? — переспросила она. — Как любопытно вы выразились.
Он быстро отмахнулся:
— Оговорился. Имею в виду — в моём деле.
Она смотрела на него чуть дольше, чем того требовал деловой этикет. Казалось, делала мысленную пометку в какой-то ведомости, которую ведёт исключительно для себя. Затем кивнула — коротко, по-деловому, будто утвердилась в своём внутреннем расчёте.
— Я иду к наркому, — сказал он, стараясь сменить тему. — Поздно уже, не хочу, чтобы он решил, что я сбежал.
— Не беспокойтесь, — улыбнулась она. — Он сегодня не в духе. Опоздать — даже полезно.
— Полезно?
— Пусть сначала на ком-нибудь другом сорвётся.
— Звучит по-настоящему гуманно.
— Я гуманист, — ответила она с лёгкой иронией. — Хотя, если честно, я просто не люблю, когда людей ломают без надобности.
Егор прищурился.
— Это вы сейчас о ком?
— О всех, доктор, — сказала она и чуть пригладила волосы. — О вас в том числе.
Сопровождающий, стоявший всё это время в стороне, кашлянул:
— Товарищ Небесный, пора.
— Иду, — коротко ответил Егор.
Надежда посмотрела на него внимательно, с какой-то насмешливой мягкостью:
— Мне кажется, вам стоит быть осторожнее. Здесь слишком много ушей.
— Я заметил, — сказал он. — Но пока не понимаю, какие из них человеческие.
Она тихо рассмеялась, но глаза остались холодными.
— Вы мне нравитесь, доктор. Только постарайтесь не исчезнуть, ладно? Здесь это случается слишком часто.
— Постараюсь, — ответил он. — Хотя, знаете, я в этом не эксперт.
— Вот и хорошо. Эксперты здесь живут недолго.
Она кивнула сопровождающему:
— Проведите его.
Тот коротко поклонился — формально, без излишнего энтузиазма, как человек, которому положено кланяться не по вдохновению, а по инструкции. Они снова двинулись вперёд.
Егор всё-таки не удержался и оглянулся. Надежда осталась стоять в коридоре, словно не собиралась никуда уходить, а только наблюдала, как актёр за кулисами. Свет от неуверенной лампы бросал на стену её вытянутую тень — длинную, будто пошитую по военному заказу и чуть увеличенную в счёте за электричество.
Впереди коридор был по-прежнему пуст — ни одной живой души, даже шорох мыши был бы тут событием. Но у Егора не покидало ощущение, что за ним внимательно следят, причём не столько глазами, сколько чем-то менее осязаемым, зато более настойчивым. Он шагал, стараясь держать спину прямо, а сопровождающий впереди всё так же не оглядывался — настоящий энтузиаст ровного шага. Шаги Егора разносились эхом, и с каждой секундой ему всё больше казалось, что это не просто эхо, а кто-то невидимый идёт следом, дожидаясь, когда он споткнётся или спросит: «А где здесь выход, товарищ?».
— Скажите, — тихо спросил он, чтобы хоть что-то нарушить напряжение, — эта… Калинина. Она здесь часто бывает?
— Вам зачем знать? — не поворачиваясь, ответил сопровождающий.
— Ну, просто спрашиваю.
— Тут лишние вопросы — как пуля. Никогда не знаешь, откуда прилетит.
— Ясно. Приятное место у вас, — хмыкнул Егор. — Прямо санаторий для интровертов.
Сопровождающий не удостоил происходящее ни малейшего жеста — лишь плечи едва заметно вздрогнули, как у человека, которого в очередной раз отвлекли от привычного хода мыслей чем-то, выходящим за рамки должностной инструкции.
Они подошли к развилке. Егор, не удержавшись, оглянулся — и тут же мысленно выругал себя за излишнюю впечатлительность. В конце коридора, под самой неуверенной лампой, стояла Надежда. Стояла так спокойно, будто дорога домой для неё начинается именно отсюда. Улыбка на её лице теперь была уже не просто приветливой — в ней скользнуло нечто такое, от чего у любого штатного скептика появилась бы лёгкая дрожь в коленях. Казалось, она заранее знала, что он оглянётся, и была к этому полностью готова.
Егор замедлил шаг.
— Идите, — сказал сопровождающий, — вам налево.
— Сейчас.
Егор сделал шаг, потом ещё один — но взгляд Надежды не отпускал.
— Вы что-то хотели? — спросил он, громче, чем нужно.
Она подошла ближе, каблуки гулко стучали по полу.
— Хотела пожелать удачи, — сказала она. — Здесь это лишним не бывает.
— Благодарю, — ответил он. — Хотя, если судить по вашей интонации, звучит как приговор.
— Возможно, — она слегка усмехнулась. — Но ведь вы не из тех, кто верит в судьбу, правда?
— Я верю в диагнозы, — сказал Егор. — Судьба — это просто плохо поставленный анамнез.
— Смело, — произнесла она. — Только вот здесь диагнозы ставят не врачи.
Егор невольно вгляделся пристальнее. В тусклом свете лампы лицо Надежды выглядело слишком чётко — так чётко, как на новой фотографии для дела, где даже намёка на усталость не допустят. Ни тени, ни морщинки, ни одного случайного пятна — будто всё это было заранее согласовано с ответственным за порядок в коридоре.
Глаза тоже вели себя подозрительно: ни одного блика, ни намёка на отражение света, как у обычного человека. Создавалось впечатление, что эти глаза больше приспособлены для наблюдения, чем для того, чтобы смотреться в зеркала.
Егор сглотнул, ощущая, что атмосфера вокруг сделалась не просто напряжённой, а подозрительно стерильной.
— Вы… давно здесь работаете?
— Сколько нужно, — ответила она. — Иногда — дольше, чем положено.
Он не понял, шутит она или нет.
— Доктор, — сказала она вдруг тихо. — Вам стоит быть аккуратнее с лампой.
Он замер.
— С чем?
— С той, что вы принесли с собой, — её голос стал почти шёпотом. — Здесь об этом не говорят, но знают.
— Послушайте, — он попытался сохранить спокойствие, — я не понимаю, о чём вы.
— Конечно, — мягко улыбнулась она. — Вы же врач. Врачи никогда ничего не понимают, пока не поздно.
Она повернулась, направляясь обратно. Шёлк её платка слегка задел его рукав — холодный, как лёд.
— Подождите, — сказал он. — Откуда вы знаете про лампу?
Она не обернулась.
— Мне всё рассказывают тени, доктор. А у вас их слишком много.
И ушла.
Сопровождающий стоял неподвижно, будто ничего не слышал.
— Ну что вы стоите? — спросил он, хмурясь. — Вам налево, я же сказал.
— Да, конечно, — ответил Егор, — просто… показалось.
Он пошёл дальше, но сердце колотилось, как будто он бежал.
«Она сказала “тени”. Не могла знать. Или могла? Может, они все уже давно знают, откуда я?»
Он сжал кулак, машинально сжав в ладони что-то холодное. Быстрый взгляд вниз — к рукаву прилипла тонкая белая нить, точно такая, какие бывают на лёгких платках, только подозрительно знакомая по оттенку. Егор резко стряхнул её, будто выбрасывал не нитку, а записку с неприятными известиями, но неприятное ощущение не спешило исчезать. Всё равно казалось, что кто-то идёт рядом, осторожно держась на шаг позади — и этот кто-то отлично умеет не попадаться на глаза.
Впереди на двери блеснула лаком табличка: “Народный комиссар”. Лампа на стене тут же проявила характер и моргнула особенно выразительно. На мгновение на стене мелькнули две тени — его собственная, вытянутая, как всегда, и ещё одна, женская, с длинной косой до самого пояса.
Егор негромко произнёс:
— Отлично. Теперь я не только психиатр, но и привидение на полставки.
Он выпрямился, пригладил волосы и постучал.
Кабинет наркома производил впечатление места, где всё сразу и понемногу: тут, казалось, недавно принимали пациентов, совещались о конце света, а заодно устраивали выставку редких табуреток, найденных в самых неожиданных местах. Воздух был густым и основательным — смесь терпкого табачного дыма, спирта для дезинфекции и такого запаха, который обычно встречается исключительно в хорошо укупоренных шкафах покойных родственников.
Ежов, в своём характерном стиле, сидел за столом ссутулившись — словно хотел убедить присутствующих, что его здесь почти нет. Лицо у него было землистое, усталое, а глаза — маленькие, как пуговицы от шинели, причём пришитые намертво. Перед ним одиноко стояла пепельница, набитая окурками до краёв, будто он готовился установить новый рекорд по их количеству.
— Заходите, доктор, — хрипло сказал он, не поднимая головы. — Проходите ближе.
Егор вошёл, стараясь не наступать на подозрительно блестящие пятна на полу.
— Доброе утро, Николай Иванович, — произнёс он максимально нейтрально. — Вызывали.
— Садитесь, — махнул рукой Ежов.
Стул под Егором скрипнул, будто возмущённый.
Ежов какое-то время молчал, потом вдруг ударил ладонью по столу.
— Ничего не изменилось! — выкрикнул он. — Вы сказали — “надо наблюдать”, а они всё ближе!
— Кто именно ближе? — осторожно спросил Егор.
— Они! — Ежов ткнул пальцем в сторону зеркала. — Эти... отражённые.
Егор перевёл взгляд на зеркало. Пыльное, с налётом старины, оно выглядело так, будто за ним долгие годы хранили запасы прошлогоднего воздуха. Поверхность зеркала едва заметно колыхалась — словно внутри кто-то завёл себе привычку тихонько дышать, не ставя остальных в известность.
«Так, спокойно. Никаких аномалий. Просто НКВД-шный интерьер в стиле “паника и смерть”».
— Вам снова снились голоса? — спросил он, стараясь звучать уверенно.
— Не снились, — рявкнул Ежов. — Говорили. Всю ночь. По фамилиям. Сначала знакомые, потом новые.
Он достал из ящика лист бумаги, весь исписанный кривыми буквами.
— Вот, — он бросил лист Егору. — Это они мне продиктовали.
Егор мельком взглянул. Среди фамилий — “Поляков”, “Рубинштейн”, “Небесный”.
Он сглотнул.
— Интересный список. Вы уверены, что…
— Уверен! — перебил Ежов. — Вы думаете, я сошёл с ума?
— Я думаю, вы сильно устали.
— Устал? — Ежов поднялся, опираясь на стол. — Доктор, вы не понимаете. Когда устаёт нарком, устает вся страна.
«Вот теперь — диагноз», — подумал Егор.
— Расскажите про сны, — сказал он, делая вид, что записывает.
— Каждый раз одно и то же, — пробормотал Ежов, садясь обратно. — Комната. Темнота. В углу стоит фигура. Вроде человек, а вроде нет. Без лица. И говорит... голосом Сталина.
Егор чуть не уронил карандаш.
— Голосом Сталина?
— Да. Только не “я приказываю”, а “я помню”.
— Что именно?
— Всё.
Пауза повисла такая, что даже лампа на столе мигнула, будто ей стало неловко.
Ежов потёр виски.
— Доктор, вы же умный человек. Объясните мне одно: если зеркало отражает только то, что есть, то почему я вижу там то, чего нет?
Егор посмотрел на зеркало — и тут же застыл, словно решил дождаться, когда оно ответит взаимностью.
В отражении, прямо рядом с ним, неожиданно возникла женская фигура. Не сказать чтобы очень чёткая, скорее, смазанная, как старое фото после неудачного купания, но вполне различимая: длинные волосы, светлое платье — никаких сомнений в жанре.
Жена.
Егор моргнул — отражение поспешило исчезнуть, будто у него были и другие дела на вечер.
Ежов, не упустив случая, отметил его реакцию.
— Ты тоже их видишь, да? — спросил он тихо.
— Нет, — слишком быстро ответил Егор. — Просто... показалось движение света.
— Не ври, — Ежов наклонился вперёд. — Ты думаешь, я не вижу, когда человек пугается?
— Я не пугаюсь, я анализирую.
— Анализируй дома. Здесь — работа.
Он поднялся, подошёл к зеркалу, посмотрел на своё отражение.
— Они всегда приходят в этом стекле. Иногда я слышу, как оно шепчет.
— Стекло?
— Да. Шепчет, как шестерёнка в часах. Я даже пробовал закрыть его простынёй — не помогает.
Егор медленно поднялся.
— Можно я посмотрю?
— Гляди, — устало сказал Ежов. — Всё равно не поймёшь.
Егор подошёл ближе. Поверхность зеркала продолжала неуверенно дрожать, как желе на неустойчивом столе. На секунду ему показалось, что отражение моргнуло отдельно, по собственной инициативе, и явно не по согласованному графику.
«Нет, спасибо. Одного наркома хватит, второй не нужен».
Он обернулся:
— Возможно, вы проецируете внутренний страх на внешние объекты.
— По-русски, доктор!
— Возможно, вам кажется.
Ежов тихо усмехнулся.
— Кажется... Вы, доктор, наивный. Здесь не кажется — здесь записывают.
Он подошёл ближе, и Егор ощутил запах перегара и одеколона “Красная Москва”.
— Доктор, — сказал Ежов, — если я сойду с ума, кто за мной придёт?
— Формально — вы сами.
— Неплохо, — Ежов криво улыбнулся. — С юмором. Значит, живой.
Он вернулся к столу и плеснул в стакан спирт.
— Выпьете?
— Я на работе, — сказал Егор.
— А я — на войне, — ответил нарком и выпил.
Лампа на столе лениво мигнула, как бы напоминая о своём непростом положении, а зеркало вдруг тихонько звякнуло — причём не снаружи, а будто кто-то изнутри решил обозначить своё присутствие.
Егор сразу выпрямился, явно ожидая продолжения сюжета.
— Это что сейчас было?
— Видите, — Ежов поставил стакан. — Даже оно поддакивает.
Он посмотрел на Егора с лукавой полуулыбкой:
— Ну что, доктор, теперь вы мне скажете, что я просто устал?
Ежов стоял у стола, словно выбирая, с какой стороны лучше наблюдать за действительностью — отсюда или из какого-нибудь соседнего измерения, желательно менее липкого. В руках он вертел зажигалку с внушительной гравировкой «НКВД», но техника подвела: пламя никак не желало появляться, только пыхтело, шипело и каждый раз с досадой тухло, будто протестуя против служебных обязанностей.
— Доктор, — сказал он наконец, — я ведь вас не просто так сюда привёл. У меня к вам... особое доверие.
— Очень тронут, — ответил Егор. — Особенно учитывая, что я здесь всего второй день и уже почти не уверен, что жив.
Ежов хрипло засмеялся.
— Вот это правильно, — сказал он. — У нас сомнение — лучший способ остаться в строю.
Он налил себе ещё и снова хлопнул по столу.
— Они приходят ночью, доктор. Эти голоса. Говорят о предателях. Иногда — обо мне.
— Что именно говорят?
— Что я — ошибка.
Егор задумчиво кивнул.
— А вы уверены, что это не самокритика?
— Самокритика — это для комсомольцев, — раздражённо махнул рукой Ежов. — У наркома — приказы. Даже внутренние.
Он подошёл к зеркалу.
— Видите? — сказал он, указывая. — Там сейчас что?
Егор медленно повернулся, стараясь не спугнуть ни себя, ни окружающую обстановку.
В зеркальном отражении, помимо них двоих, смутно проявилась ещё одна фигура — неясная, тёмная, с выраженно женским силуэтом. Егор сразу отметил про себя: двигается она как-то вразнобой, совершенно не согласуя свои действия с остальными участниками сцены.
— Ничего особенного, — произнёс он как можно спокойнее. — Возможно, свет.
— Свет не улыбается, доктор, — хрипло сказал Ежов. — Я проверял.
Егор сделал шаг назад.
— Может, вы перенапряжены. Пара дней отдыха — и всё пройдёт.
— Отдыха? — Ежов хмыкнул. — От кого? От них?
Он ткнул пальцем в зеркало. Поверхность дрогнула.
— Вы видите? Оно дышит!
Егор подумал, что ситуация выходит за пределы его специализации.
— Послушайте, Николай Иванович, — сказал он тихо. — Я психиатр, не экзорцист.
— Экзо... кто?
— Это... старинный способ лечения галлюцинаций. С криками.
Ежов усмехнулся, хотя в глазах мелькнуло что-то опасное.
— Если я прикажу, доктор, вы будете кричать вместе со мной.
Он резко подошёл ближе, схватил Егора за рукав.
— Ты ведь не отсюда, да?
— В смысле? — Егор сглотнул.
— Не из наших. Не из Академии. Говоришь странно. Слова у тебя... как будто из будущего.
Егор попытался улыбнуться.
— Да вы, Николай Иванович, мне лестно приписываете. Просто у меня... широкий лексикон.
— Лексикон, — повторил Ежов, будто пробуя слово на вкус. — Ты, доктор, аккуратней со словами. Они тут... долго живут.
Он отпустил рукав, налил себе спирта и сделал большой глоток.
— Я ведь тоже думал, что у меня воображение, — сказал он уже тише. — Пока не стал слышать собственный голос в зеркале.
— В смысле — ваш голос?
— Мой. Только... не я говорил. Он смеялся.
— Вы уверены, что это не сон?
— Доктор, — хрипло сказал Ежов, — я не сплю с февраля.
Егор посмотрел на бумаги на столе.
— А это что? — спросил он, подходя ближе.
— Светильник, — буркнул Ежов. — Нашли в вещах одного инженера. Говорил, что она из будущего. Потом признался, что пошутил. Через день умер.
Егор осторожно коснулся корпуса. Металл был холодный, но неестественно — будто лежал в морозильнике.
Лампа вспыхнула коротко — и снова потухла.
Ежов выронил стакан.
— Видел?!
— Возможно, контакт, — быстро сказал Егор. — Статическое электричество.
— Врёшь, доктор, — Ежов говорил почти шёпотом. — Она дышит.
Он ткнул пальцем в лампу.
— Она дышит, как я. Как ты.
Егор отступил на шаг.
— Давайте спокойно. Это просто… экспериментальный материал.
— Да? — усмехнулся нарком. — Тогда почему она включается, когда я произношу свою фамилию?
Егор открыл рот, но не нашёл, что сказать.
Ежов повернулся к зеркалу.
— Небесный, — сказал он, — ты ведь видишь их. Признайся.
— Я вижу вас, Николай Иванович.
— А за мной?
Егор не ответил.
— Вот и я вижу, — тихо сказал Ежов. — Только когда поворачиваюсь — никого.
Он посмотрел в зеркало.
— Но они останутся, доктор. Даже если мы оба исчезнем.
Егор уже не знал, шутит тот или предупреждает.
— Мне кажется, — сказал он осторожно, — вам нужно немного отдохнуть и... выключить зеркало.
— Ха! — Ежов резко повернулся. — Тут не зеркало надо выключать, доктор. Тут время барахлит.
Он поднял лампу, и на секунду в её металлическом корпусе Егор увидел своё отражение — но в форме, которой не знал: в сером халате с эмблемой, похожей на атом.
Он отвёл взгляд.
— Что? — спросил Ежов. — Увидел?
— Пыль, — выдавил Егор. — Просто пыль.
— Конечно, — сказал нарком. — Тут всё — просто пыль.
Он снова сел, тяжело, как будто мир опёрся ему на плечи.
— Иди, доктор, — сказал он тихо. — Я тебя потом позову. Когда снова начнут говорить.
Егор вышел, чувствуя, как по спине стекает пот, будто кто-то, пользуясь моментом, открыл персональный кран.
В коридоре он обернулся — и краем глаза заметил: в зеркале за спиной Ежова стояла ещё одна фигура. Женщина. В светлом платье, словно только что с модного показа, но с выраженно потусторонним настроением.
Он аккуратно закрыл дверь и выдохнул, как будто этим действием мог окончательно урезонить всё сверхъестественное в радиусе квартиры.
«Ну что, Егор, поздравляю. Теперь ты лечишь не просто пациента, а эпоху».
Коридор Лубянки растянулся вдаль, как привычная очередь за колбасой, только здесь даже намёка на колбасу не было — и уж точно никакой надежды. Стены уныло-зелёного цвета, покрытые облупившейся краской, явно имели свою память: складывалось впечатление, что они хранят все разговоры, шёпоты и упрёки за последние пару десятков лет, поэтому любой звук отзывался в них подозрительно живо, сразу заставляя нервничать.
Егор двигался неспешно, с профессиональной осторожностью, хотя каждый его шаг почему-то раздавался в коридоре так, будто по полу катали артиллерию.
— Просторненько у вас тут, — тихо пробормотал он. — Прямо место для медитаций.
Он притормозил возле мигающей лампы — та неуверенно подрагивала, словно сама нервничала за компанию со всеми.
«Если бы у этой штуковины была психика, я бы непременно прописал ей недельный отпуск и хорошие антидепрессанты», — подумал Егор с некоторым профессиональным сочувствием.
Вдоль стены вдруг мелькнула тёмная тень. Егор вздрогнул — и мысленно отметил, что даже электричество в этом заведении умеет нагонять тревогу.
— Эй... — сказал он в пространство. — Есть тут кто живой?
Ответа не было. Лампа лишь мигнула — к слову, вполне в такт его сердцу, будто между ними установилось особое электрическое родство.
Он сделал ещё пару осторожных шагов и тут заметил: тень вдоль стены действительно движется, причём с каким-то своим расписанием, никак не согласованным с его собственными передвижениями.
— Прекрасно, — выдохнул он. — Началась галлюцинаторная фаза адаптации. Дальше — коллективное бессознательное и бесплатный санаторий.
Он осторожно подошёл поближе. Тень, словно недовольная такой настойчивостью, поспешила отступить и юркнула в угол. Егор замер, выждал, сделал ещё шаг — и тень, не выдержав конкуренции, попросту исчезла.
На полу остался клочок бумаги.
Он нагнулся, внимательно изучая находку. Бумага оказалась влажной, с неровным, как после неудачной размолвки, краем — явно кто-то торопился и не слишком заботился об эстетике. На ней карандашом было старательно, хоть и не слишком разборчиво, написано: «Ищи тех, кто знает».
— Ага, спасибо за уточнение, — пробормотал он. — Очень конкретно. Можно ещё — кто именно, где живут и чем питаются.
Он уже было собрался вернуть бумажку на прежнее место — но привычка к собирательству взяла верх, и листок отправился в карман.
«В моё время это бы сошло за очередной квест, — подумал он, — а здесь — вполне годится на статью и повод для ареста».
Позади послышался осторожный шорох. Егор тут же выпрямился, изобразив на лице выражение человека, который просто глубоко интересуется особенностями внутренней архитектуры Лубянки.
Из-за угла появился дежурный — мужчина с лицом, заметно напоминающим старый резиновый сапог: помятый, видавший многое, и явно не склонный к лишним вопросам.
— Товарищ врач, — сказал он подозрительно. — Вы чего тут делаете?
— Проверяю вентиляцию, — быстро ответил Егор. — Влияет на психику, знаете ли. Воздух спертый — начинается раздражительность, галлюцинации... революции.
— Вентиляцию? — Дежурный почесал затылок. — А чего без разрешения?
— Так я же врач, — пожал плечами Егор. — У меня разрешение от самого здравого смысла.
Тот нахмурился, явно переваривая это выражение.
— Ладно, — сказал он наконец. — Только не шастайте. Здесь у нас... места нервные.
— Заметно, — кивнул Егор. — Даже стены потеют от напряжения.
Дежурный метнул на него взгляд — короткий, но выразительный — и, бурча себе под нос что-то не слишком лестное о «чужих интеллигентах», удалился восстанавливать рабочий порядок.
Егор облегчённо выдохнул и перевёл взгляд на дверь в конце коридора. Она была чуть приоткрыта, и из щели тянуло холодом, вполне сопоставимым с добротным холодильником из бухгалтерии, — только без продуктов и с куда большими намёками на неприятности.
— Ага, и вот сейчас, конечно, самый умный пойдёт туда, — пробормотал он. — Чтобы подтвердить диагноз “дурак с повышенным любопытством”.
Он осторожно двинулся к двери. Пол под ногами едва заметно подрагивал — не столько от волнения, сколько от ощущения, что где-то в недрах здания неутомимо трудится какой-то старинный механизм, которого по всем нормам уже не должно быть.
«Интересно, что тут может так гудеть в 1938-м? — мелькнуло у него. — Разве что совесть. Но в этих стенах с ней давно распрощались».
Он осторожно приоткрыл дверь пошире. За ней обнаружилась узкая лестница, ведущая вниз. Воздух был тяжёлый, насыщенный ароматами плесени и машинного масла — смесь, достойная самого уважаемого подвала учреждения.
— Ну да, спускайся, Егор, — шепнул он сам себе. — В фильмах это всегда отличная идея.
Он уже занёс ногу на первую ступеньку, как вдруг за спиной снова что-то тёмное промелькнуло.
В этот раз тень вела себя образцово-невозмутимо: не двигалась, не делала попыток исчезнуть, а просто стояла на стене — совершенно без всякого видимого источника света, словно решила подчеркнуть свою независимость от общепринятых физических законов.
— ...Вы это серьёзно? — тихо сказал он, глядя на неё. — Прямо вот сейчас?
Тень чуть заметно дрогнула, будто раздумывая, не переместиться ли на другую стену. Егор инстинктивно попятился назад, одновременно лихорадочно шаря в кармане в поисках злополучной записки.
Бумага, к его удивлению, оказалась холодной — как свежий металлический рубль, забытый на подоконнике зимой.
— Ладно, — прошептал он. — Вы ищите тех, кто знает — а я найду тех, кто не лезет куда не надо.
Он без лишних церемоний отступил назад и свернул в боковой коридор — тот оказался узким, пыльным, с низким потолком, который явно не был рассчитан на людей выше среднего роста. В конце коридора тускло мигала лампа, как будто категорически не хотела иметь никакого отношения к событиям в этом здании.
Егор прислонился к стене и выдохнул — так, как выдыхает человек, только что избежавший встречи с начальством без галстука.
— Спокойно, — пробормотал он. — Это просто игра теней. Лампочки старые, психика усталая. Всё логично.
За стеной что-то негромко гудело, с такой деликатностью, как будто старались не мешать рабочему процессу.
«Если это вентиляция — я тогда, выходит, инженер, — мелькнуло у него. — А если человек — ну, значит, уже покойник».
Он вынул из кармана записку. Слова «Ищи тех, кто знает» на влажной бумаге чуть поплыли — казалось, бумага тоже не выдержала напряжённого ожидания и слегка вспотела.
— Прекрасно, теперь у меня и документы нервничают, — сказал он себе. — Полный комплект — пациент, врач и бумажный посредник.
Шаги. Где-то за углом, тяжёлые и основательные, как будто кто-то решил пройтись с полной серьёзностью и ответственностью за порученное дело.
Егор быстро засунул записку в нагрудный карман и выпрямился — старательно принимая вид человека, у которого есть чёткий план, хотя бы на ближайшие пять секунд.
Из-за угла появился молодой сержант в форме. Лицо — подозрительное, взгляд цепкий и изучающий, будто он уже мысленно определил: перед ним, безусловно, шпион, диверсант, а если приглядеться — возможно, и скрипач.
— Товарищ врач? — спросил он, глядя поверх Егора.
— Он самый, — ответил Егор. — Только без инструментария.
— Что вы тут делаете? Это служебный коридор.
— Медицинская инспекция. Проверка санитарного состояния стен.
— Стен?
— Именно. Стены — основной носитель инфекций. И, судя по запаху, здесь эпидемия с двадцать пятого года.
Сержант сморщился.
— У вас распоряжение?
— Конечно, — сказал Егор, показывая на лоб. — Всё тут. Психиатрия ведь. Мы работаем по внутреннему приказу мозга.
Тот нахмурился, но, кажется, не понял, злиться ли или испугаться.
— Ладно, — пробормотал он. — Только без глупостей.
— Обещаю, — сказал Егор. — Я уже наделал достаточно глупостей на этой неделе.
Сержант, постукивая каблуками, ушёл, оставив после себя короткую маршевую мелодию. Егор подождал, пока шаги окончательно растворились в коридорных недрах, и осторожно двинулся дальше — к всё той же приоткрытой двери.
Дверь не изменила своей позиции: была открыта ровно настолько, чтобы вызывать подозрение. Егор толкнул её — она отозвалась скрипом, явно намекая на хроническую усталость от жизни. За дверью оказалась узкая комната, где пыль лежала слоями, аккуратными и внушительными, словно пирог для особых случаев в архиве.
На стене висели старые схемы, какие-то расчёты, изрядно выцветшие от времени и советской действительности. На одном из листов крупно и без особых изысков было написано: «Проект Х.».
— Ага, началось, — прошептал Егор. — Вот теперь всё по-настоящему.
Он провёл пальцем по схеме: тут и линии, и стрелки, и слова вроде «временная петля», «контактный импульс», «дезориентация субъекта» — всё, как положено в хорошем государственном эксперименте.
«Поздравляю, доктор, — мелькнуло у него. — Теперь ты, кажется, официально участник советского эксперимента по растягиванию реальности. Не хватает только, чтобы сейчас сюда заглянул Эйнштейн с повесткой из НКВД».
В этот момент за спиной что-то осторожно зашуршало.
Он резко обернулся — и вновь увидел ту самую тень. Только теперь она не торопилась вдоль стены, а стояла прямо у двери, будто ждала своей очереди войти.
— Слушай, — сказал он негромко, — если ты тут для драматического эффекта — эффект достигнут. Можешь не утруждаться.
Тень по-прежнему не подавала никаких признаков энтузиазма.
Егор сделал шаг к двери, но тут же почувствовал, как воздух вокруг него стал гуще и холоднее, словно кто-то наспех открыл холодильник для особо важных бумаг. На полу, аккурат возле его ботинок, вдруг материализовалась ещё одна записка.
Он поднял её.
На этот раз послание было коротким и без лишних сантиментов: «Твоё время здесь — ошибка».
Егор застыл на месте, в полной уверенности, что такое ему ещё никто не писал — ни дома, ни на работе, ни даже в студенческой деканате.
— Ну спасибо, — произнёс он наконец. — Очень обнадёживающая оценка.
Он быстро засунул записку в карман и, делая вид, что очень спокоен и чрезвычайно занят своими мыслями, вышел из комнаты — исключительно медленно, чтобы не дай бог не принять это за побег.
Когда он дошёл до первого поворота, позади вдруг мигнула и тут же погасла лампа. На стене, где ещё минуту назад красовалась только потрёпанная краска, теперь вполне определённо вырисовывался силуэт человека.
Силуэт медленно поднял руку и уверенно показал в его сторону — жест, не терпящий двусмысленностей.
Егор не обернулся. У него нашлись и другие, более насущные задачи.
— Да, да, понял, — сказал он, ускоряя шаг. — Иду, ищу тех, кто знает. Только пусть они живут, ладно?
Он почти добежал до лестницы, когда услышал, как позади тихо хлопнула дверь.
«Отлично. Лубянка, десять утра, доктор Небесный исследует внутренний психоз государственного масштаба. Если выживу — подам отчёт в два экземпляра и себе на память».
Он достал из кармана обе записки, посмотрел на них и фыркнул:
— Ищи тех, кто знает... Начну с того, кто ещё не сошёл с ума.
Он сунул бумаги обратно и пошёл вверх по лестнице — навстречу свету, который в этой части Лубянки, казалось, давно уволился.
Двор Лубянки выглядел так, будто даже воздух здесь обязан пройти личный досмотр перед тем, как проникнуть внутрь. Серые каменные стены были гладкие, молчаливые и настолько безупречно немые, что становилось не по себе. Холодный ветер гонял пыль по двору с таким рвением, словно лично отвечал за поддержание дисциплины и бодрости духа.
Егор стоял напротив Рудакова, стараясь одновременно не мёрзнуть и не выглядеть подозрительным — задачи, как он уже понял, практически несовместимые.
Рудаков сидел на скамейке с таким спокойным лицом, что от этого хотелось взять отпуск за свой счёт. Он жестом пригласил Егора присесть рядом — не суетясь и без лишних слов, как человек, которому скрывать уже особо нечего.
— Присаживайтесь, доктор, — сказал он. — Погода располагает к беседе.
— Конечно, — ответил Егор, садясь. — Я всегда мечтал поговорить о погоде... на территории тюрьмы.
— Это не тюрьма, — ровно сказал Рудаков. — Это орган.
— Да уж, орган, — буркнул Егор. — Судя по акустике, духовой.
Майор не улыбнулся.
— Вы шутите. Это хорошо. Люди, которые шутят, обычно хотят жить.
— А что, есть альтернативы?
— Есть, — ответил Рудаков, — но о них обычно узнают те, кто перестаёт шутить.
Рудаков достал из кармана блокнот и не спеша что-то записал — словно проверял, все ли участники процесса на месте и не заблудились ли по пути.
Егор крепко сжал в кармане злополучную записку. Бумага шуршала предательски громко, будто сама напросилась в свидетели — и явно не собиралась держать нейтралитет.
— Так вот, доктор, — продолжил Рудаков, — вчера вы уже беседовали с товарищем Ежовым.
— Беседовали, — кивнул Егор. — Очень душевно.
— Душевно, — повторил Рудаков. — Интересное слово. Обычно люди после таких бесед выглядят по-другому.
— Я быстро восстанавливаюсь, — сказал Егор. — У меня крепкий внутренний мир.
— Проверим, — сказал Рудаков. — Откуда вы приехали?
— Из Ленинграда.
— Из какой части?
— Из... западной.
— Там сейчас строительные работы. Назовите улицу.
Егор замер.
«Ну всё, приехали. Сейчас вытащит карту и линейку».
— Э-э, улица... Гор... что-то там. Горького, наверное. У вас ведь всё Горького, — выдавил он.
Рудаков прищурился.
— Странно. В Ленинграде улицы Горького нет.
— Уже нет? — быстро спросил Егор. — А, ну вот! Значит, я прав. Она же была.
Майор снова записал что-то в блокнот.
— У вас странная манера отвечать, доктор.
— Профессиональная деформация. Отвечаю вопросом на вопрос. Чтобы расширить диалог.
— Вы говорите как иностранный профессор.
— Хотел бы я им быть. Там хотя бы кофе нормальный.
Рудаков закрыл блокнот.
— Вы необычный человек, Небесный. Появились будто ниоткуда. Документов почти нет. Одежда странная. Речь тоже.
— Просто современный стиль.
— Современный... — повторил Рудаков, как будто пробуя слово на зуб. — Вы уверены, что из тридцать восьмого?
— А вы уверены, что мы в нём?
На секунду Рудаков посмотрел на него так, будто хотел вскрыть череп и поискать доказательства.
— Вы с Ежовым говорили о его видениях?
— Немного, — сказал Егор. — Ничего необычного. Классические симптомы.
— Какие именно?
— Бредовые восприятия, тревожный аффект, ну... типичный случай управленческого невроза.
— Управленческого?
— Да. Когда человек руководит слишком многими, но доверяет никому.
Рудаков усмехнулся.
— У нас таких много.
— Я уже заметил.
Ветер усилился неожиданно, как будто кто-то резко открыл вентиляцию другого измерения. Он пронёсся по двору узкой, решительной струёй, подняв пыль — сухую, мелкую, ту самую, что скапливается в углах давно забытых пространств. Она закружилась в воздухе, как насмешка над порядком, в спиралях, будто кто-то пытался нарисовать вихрь, но передумал на середине.
На этот краткий миг Егор увидел то, чего, возможно, не должен был видеть.
Тени от стен — угловатые, надломленные, как будто и сами не были уверены в своих границах — дрогнули, потянулись, вытянулись, расползлись. Они соединились между собой, аккуратно, без вспышек и театра, но с пугающей согласованностью. Из лоскутов, трещин и углов получилась одна — длинная, бесформенная, как чернильное пятно, расползающееся по старой бумаге.
Она не шла, не ползла, не скользила — она просто была, проходя через двор, как по воде: без звука, без сопротивления, как отражение того, что не отбрасывает свет.
И исчезла.
Без следа, без финального жеста. Только лёгкая дрожь в пыли, которую ветер забрал с собой, и ощущение, что что-то завершилось, хотя никто ещё не понял — что именно.
— Что вы видите? — тихо спросил Рудаков, не поворачиваясь.
— Просто тень, — ответил Егор. — Ветер.
— Тут нет ветра, — сказал майор.
Они замолчали.
— Вы боитесь меня, доктор? — спросил Рудаков спокойно.
— Я вообще человек тревожный, — ответил Егор. — Даже собственный будильник боюсь.
— А записки боитесь?
Егор напрягся.
— Какие записки?
— Те, что люди иногда находят, когда не надо искать.
— А-а, — сказал Егор, стараясь не моргнуть. — Я не коллекционер.
Рудаков посмотрел на него долго и спокойно.
— Знаете, доктор, у нас тут недавно один инженер тоже говорил, что не коллекционер. А потом у него нашли целую коробку странных бумаг. С формулами, которые даже академики не поняли.
— Потрясающе, — сказал Егор. — Вот бы на конференцию с такими бумагами.
— Он не успел, — сказал Рудаков. — Конференция была короткая.
Егор почувствовал, как ладонь становится влажной.
— Я не инженер, — сказал он. — У меня максимум — блокнот и больная фантазия.
— Фантазия — опасное оружие, доктор. Особенно в руках умного человека.
Рудаков встал. Его тень легла поверх Егора — длинная, нереально вытянутая.
— Будьте осторожны, — сказал он. — Иногда то, что вы лечите, начинает лечить вас.
Егор кивнул, не глядя ему в глаза.
Рудаков прошёл мимо.
— И ещё, — бросил он через плечо. — Не ищите тех, кто знает. Не стоит.
Егор остался стоять один, чувствуя, как бумажка в кармане будто нагрелась.
«Ага, значит, всё-таки знают», — подумал он. — «Ну что, доктор, похоже, ты официально стал частью советского сюрреализма».
Он медленно перевёл взгляд на стены — осторожно, будто подозревал, что они могут ответить.
Тени вернулись. Стояли, как и положено теням: вдоль кирпичной кладки, в проёмах, под подоконниками. На первый взгляд — всё на месте. Они лежали там, где свет велел, не шевелились, не сопротивлялись. Послушные, обычные.
Почти.
Потому что-то в них не совпадало. Не по форме — углы те же, длина правдоподобная. Но в положении, в характере их присутствия что-то сбилось. Как если бы их слегка сместили — на полшага вбок. Или забыли про перспективу. Или сделали копию не с того оригинала.
Некоторые из них будто запаздывали — не в движении, а во времени. Чуть расплывчатые по краям, как фотография, проявленная при дрожащем свете. Иные — наоборот, слишком чёткие, чересчур уверенные, как если бы хотели доказать, что они здесь и никуда не уходили. Только доказывать это теням не полагается.
Егор продолжал смотреть. И у него появилось странное ощущение, что тени тоже смотрят на него. Тихо. Вслепую. Но вполне осознанно.
Комната встретила Егора стандартным ассортиментом запахов: керосин, устойчивая старая пыль и тонкая, почти деликатная нотка безысходности. Он опустился на колени и откинул половицу — та отозвалась таким выразительным скрипом, будто хотела предупредить: «не лезь, дурак».
Под доской обнаружилась небольшая металлическая коробка — ржавая, но держалась из последних сил, как опытный хранитель чужих секретов.
— Ну хоть не змея, — пробормотал Егор, подцепляя крышку перочинным ножом, который он украл у охранника «для медицинских нужд».
Крышка поддалась не сразу, а с коротким, возмущённым стоном — будто ей не платили за сверхурочную работу хранителем тайн. Внутри лежал сложенный лист бумаги, пожелтевший, с фирменным запахом времени и архивного ожидания. На листе обнаружился чертёж — весьма подозрительно напоминающий ту самую USB-лампу, которую Егор не так давно прятал под матрасом.
Внизу аккуратная подпись: «Проект Пульс». Ещё ниже, дрожащими буквами, дописано: «Они следят. Найди Льва». Бумага, похоже, не только знала секреты, но и явно нервничала по этому поводу.
— Конечно, — сказал Егор. — Найди Льва. Замечательно. В тридцать восьмом году в Москве, где на каждом углу агент в шляпе. Ещё бы написали «купи батон без очереди».
Он перевернул листок. На обороте кто-то не слишком уверенной рукой приписал карандашом: «Не верь зеркалам». Почерк был такой, что сразу становилось ясно: автор либо сильно спешил, либо уже давно не верил никому — особенно отражениям.
— Это уже какая-то корпоративная шизофрения, — пробормотал он. — Осталось только, чтобы лампа запела.
Он сложил бумагу, собираясь вернуть её в коробку, когда за спиной раздалось:
— Что вы нашли, доктор Небесный?
Егор чуть не ударился головой о край пола.
— Боже, Надежда! — выдохнул он. — Вы как тень. Без звука.
— Простите, — улыбнулась она, входя. — У вас не было ответа на стук. Я решила, что вы... заснули.
— Да, обычно я сплю с открытым полом, — буркнул Егор. — Очень полезно для осанки.
Она наклонилась, разглядывая коробку.
— Что это?
— Это? — Егор поднял её. — Антиквариат. Местного значения. Возможно, сувенир с прошлой чистки.
— Вы шутите, — сказала она, но улыбка не исчезла. — Мне сказали, вы... необычный человек.
— Это в каком смысле?
— В смысле, вы не похожи на других врачей, которых сюда приводили. Те обычно... не спорят с охраной.
— Я гуманист, — сказал Егор. — Даже к охранникам отношусь бережно.
Она рассмеялась. Смех был лёгкий, но в нём звенело что-то фальшивое.
— У вас интересная находка. Я видела подобные схемы в архиве.
— Серьёзно?
— Да. Там хранятся документы по техническим экспериментам НКВД. Только... доступ к ним ограничен.
— И вы, конечно, можете его устроить, — осторожно сказал Егор.
— Возможно, — ответила она, проходя к окну. — Если вы скажете мне, откуда у вас эта коробка.
— С потолка упала, — сказал он, не моргнув. — Очень активная штука, прыгучая.
Надежда посмотрела на него так, как смотрят на пациента, который утверждает, что у него в ухе живёт Ленин.
— Доктор, вы странный человек.
— Спасибо, я стараюсь.
Она подошла ближе, почти вплотную.
— Я могу вам помочь. Доступ к архиву — редкость. Вы же хотите разобраться, верно?
Егор замялся.
«Если она агент, я влип. Если не агент — я влип вдвойне».
— Разобраться хочу, — сказал он. — Но обычно я начинаю с кофе и обследования пациента, а не с тайн государственной важности.
— А может, это одно и то же, — тихо сказала она. — Здесь все немного пациенты.
Егор усмехнулся.
— Отлично. Значит, я наконец дома.
Она выпрямилась и направилась к двери.
— Подумайте над моим предложением. Я приду завтра.
— Вы уверены, что стоит? — спросил он. — Тут, знаете ли, комната с повышенной паранойей.
— Мне кажется, вы ей подходите, — ответила Надежда, не оборачиваясь. — И ещё... не держите вещи под полом. Это плохая примета.
Она закрыла дверь.
Егор остался один — в компании подозрительно молчаливой комнаты.
Он посмотрел сначала на коробку, потом на лампу. Лампа коротко мигнула — вполне по-человечески, как будто решила ему подмигнуть: мол, держись, дальше интереснее.
— Прекрасно, — сказал он. — Осталось только, чтобы радио заговорило голосом Ежова.
Он сел на кровать, держа коробку на коленях.
«Проект Пульс. Найди Льва. Не верь зеркалам. Спасибо, неизвестный сумасшедший, за квест».
Он сунул коробку обратно под половицу.
— Всё, — произнёс он. — Ни с кем я ничего не ищу. Максимум — тапок под кроватью.
Она закрыла дверь.
Егор остался один — в компании подозрительно молчаливой комнаты. Пол, будто в насмешку, снова скрипнул, напоминая о своём участии в происходящем.
Из-под доски донёсся тихий металлический щелчок, такой тонкий, что его можно было принять за каприз воображения, если бы не аккуратная ржавчина, всегда готовая вступить в заговор.
Ночь в комнате сгущалась, становилась плотной, как одеяло, которым задушили воздух — дышать можно, но с усилием и без особого удовольствия. Лампа мигала неровно, явно стараясь попасть в такт его сердцу, и иногда у неё это почти получалось.
Егор лежал на кровати, не спал, просто считал треск фитиля. Каждые десять секунд — короткий всплеск света, за ним следовала темнота. Пол под ним тихо вибрировал, но не от поезда и не от ветра — ощущение было, что дом внутри живёт собственной жизнью и не очень рад гостям.
Он приподнялся, сел на край кровати и потёр глаза — на случай, если в темноте остались лишние сны.
— Ну что, психиатр, — пробормотал он, — вот и пошло веселье без пациента.
Свет лампы вдруг вспыхнул ярче, чем следовало по инструкции, — и в тот же миг у Егора в ушах зазвенело так, что он невольно схватился за голову, словно пытался утрамбовать в себе звуковую бурю. Всё внутри будто вывернулось наизнанку — ощущения напоминали недолгий, но решительный визит к зубному врачу.
Воздух в комнате стал густым, вязким, как желе или, скорее, как густой кисель после второго дня на солнце. Дышать стало сложно — казалось, ещё немного, и за вдох придётся платить по ведомости.
— Не... не сейчас... — выдохнул он, чувствуя, как руки дрожат.
Перед глазами у него вдруг вспыхнуло — не столько свет, сколько готовая картинка, как в старом киноаппарате. Кухня. Современная, белая, вся такая родная и даже слегка стерильная. Его кухня, которую он уже почти успел забыть, пока выяснял отношения с реальностью.
Он смотрел — точнее, наблюдал через кого-то другого. Вера. Жена. Волосы растрёпаны, глаза усталые — всё, как бывает по утрам или после сложных переговоров с жизнью. Вера держала телефон, будто надеялась, что именно в этот момент на том конце ответит не только абонент, но и сама судьба.
— Егор... — прошептала она. — Егор, ты слышишь?
— Слышу! — крикнул он, хотя понимал, что рот не слушается. — Вера, я здесь!
Из-за её спины в коридоре что-то двинулось. Медленно, как тень, которой стало тесно на полу.
— Вера, уходи, — прошептал он. — Не поворачивайся...
Вера обернулась.
Тень за её спиной будто решила воспользоваться моментом: выросла, сгустилась, стала плотнее. Ни лица, ни привычной формы — только два тёмных провала, очень похожих на глаза, но куда менее приветливых. Эти глаза были живыми — настолько, что становилось не по себе даже на расстоянии, через чужую кухню и полстраны воспоминаний.
— Кто ты... — начал Егор, но слова растворились в жужжании.
Всё заколебалось. Воздух прорезал свист — короткий, резкий, как разлом стекла.
— Егор... — сказала Вера. — Они нашли...
Вот этот фрагмент в стиле Ильфа и Петров — с их лаконичной иронией, деталями и бытовой наблюдательностью:
Вспышка — и всё исчезло.
Он очнулся на кровати: в голове шум, пот льётся ручьём, из носа идёт кровь, а пальцы трясутся, как у новичка за рулём. Лампа между тем горела совершенно спокойно, будто только что не происходило ничего необычного — обычный вечер, никаких спецэффектов.
Егор сел, нащупал край стола и ухватился за него обеими руками — на всякий случай, если вдруг реальность решит ещё раз пошатнуться.
— Так, спокойно, — пробормотал он. — Галлюцинация. Посттравматический феномен. Обострение шизоидного спектра... в тридцать восьмом году. Прекрасно.
Он достал носовой платок, вытер кровь, посмотрел на него. На белой ткани проступали две расплывшиеся точки — как глаза из видения.
— Спасибо, — сказал он в пространство. — Отличная работа, товарищи тени. Эффектно, убедительно.
Ответом ему был глухой гул — такой, будто всё здание вдруг решило глубоко вздохнуть, разом напомнив о своём возрасте и хронической усталости.
Пол снова дрогнул, словно хотел поддержать разговор или хотя бы заявить о себе в этот напряжённый вечер.
— Ну, началось, — сказал он и посмотрел на лампу. — Даже не смей!
Лампа моргнула.
— Предупреждаю, — тихо сказал он, указывая пальцем. — Если ты сейчас загоришься синим — я выброшу тебя вместе с кроватью.
Но лампа заупрямилась — загораться не спешила. Вместо этого вдруг издала тихое жужжание, тот самый тон, который больше ощущается где-то в зубах, чем слышится ушами. Как назло, самый неприятный из всех возможных звуков.
Егор вскочил, метнулся к столу и выдернул фитиль. Свет моментально погас, оставив после себя только запах гари и недовольства.
В наступившей темноте кто-то тихо прошептал:
— Найди Льва.
Егор замер.
— Нет, спасибо, — сказал он, хрипло. — Я уже нашёл себе неприятности.
Он медленно опустился на пол, осторожно прислонившись спиной к стене — на всякий случай, если реальность снова решит покачнуться.
«Если это сон, — подумал он, — пусть уж кто-нибудь позвонит и разбудит. Хотя бы Берия, раз уж других вариантов не осталось».
Он зажмурился, но темнота не спешила уступать — в ней тут же вспыхнул короткий отблеск: белая кухня, лицо Веры, искажённое страхом, словно вырезанное из чужого воспоминания.
— Подожди... — выдохнул он. — Я найду...
Пол скрипнул в ответ — без энтузиазма, но вполне по делу.
Он открыл глаза. В комнате воцарилась тишина, настороженная и даже слегка обиженная. Только керосиновая лампа, уже потухшая, упрямо пахла гарью и, казалось, следила за ним — так, как смотрят строгие родственники на семейных собраниях.
— Ладно, — сказал он, вставая. — Если завтра придёт Рудаков — скажу ему, что у меня ночные визиты из будущего. Пусть попробует оформить.
Он вытер губы, глянул на кровать.
— Всё. Спать. Психиатру нужен режим.
Он улёгся, натянул одеяло до самого подбородка и повернулся лицом к стене — как будто она могла что-то посоветовать в сложившейся ситуации.
Из темноты тихо донеслось:
— Егор...
— Отстань, — пробормотал он. — У нас приём по талонам.
Егор проснулся от странного ощущения: будто у окна кто-то стоит. Не было ни стука, ни шагов — только присутствие, плотное, как хороший осенний туман. Он приподнялся на локте и, решив не тянуть с выяснением отношений, сказал в темноту:
— Если это ты опять, товарищ тень, то, может, вежливо постучишься?
Ответа не последовало. За шторой уличный фонарь мигнул, как бы подмигнув для конспирации, и тут же пол под кроватью тихо скрипнул, напоминая о своём существовании.
Егор неторопливо поднялся, подошёл к окну и осторожно отодвинул тяжёлую штору. На улице Горького фонари светили тускло, будто кто-то сверху решил экономить не только электричество, но и нервы всех москвичей одновременно.
Редкие прохожие двигались неспешно, кутаясь в шинели, а их тени ложились на мокрый асфальт длинными полосами — подозрительно длинными, как если бы кто-то нарочно потянул их до самого рассвета.
— Нет, ну вы посмотрите, — прошептал он, — законы геометрии здесь вообще по талонам.
Он прищурился. В самом конце улицы стоял человек — не двигался, не пытался слиться с толпой, просто стоял и смотрел куда-то вверх. Причём направление этого взгляда явно совпадало с окнами Егора.
Егор машинально поправил воротник — жест, одинаково полезный и для согрева, и для конспирации.
— Ага, прекрасно. Ночной дозор имени паранойи. Сейчас подмигнёт.
Прохожий действительно слегка наклонил голову, будто решил подтвердить, что следит за происходящим по всем правилам. Луч фонаря скользнул по его фигуре, но лицо упрямо оставалось в тени — словно сам свет решил не связываться с лишними подробностями.
— Вот только не говори, что ты из этих... проектных, — пробормотал Егор. — У меня уже достаточно друзей из 1938-го.
Он осторожно отступил от окна. Фонарь на улице в этот момент дрогнул, будто решил поддержать общее настроение. Тени вытянулись, зашевелились — и на секунду Егору показалось, что они поднимаются по стене, как чернила, растекающиеся по влажной бумаге, только гораздо менее безобидно.
— Так, спокойно, — сказал он себе. — Это не тьма, это усталость. Усталость и, возможно, токсикоз времени.
Он выдохнул, попытался улыбнуться.
— Сейчас всё просто: я психиатр, у меня временный сдвиг, и за окном идёт сплошная коллективная галлюцинация по методу Павлова.
Но из окна снова мелькнуло движение. Тень оторвалась от фонаря и шагнула ближе.
— Да чтоб тебя... — Егор рывком дёрнул штору, отступил к столу и сжал в руке схему «Проекта Пульс». Бумага смялась, но ему было всё равно.
Он шепнул:
— Ты меня видишь, да?
Из-за окна донёсся еле слышный звук — то ли шорох шинели, то ли тихий смешок.
— Прекрасно, теперь они ещё и с чувством юмора, — сказал он. — Осталось, чтобы письмо от Сталина прилетело с голубем.
Он резко дёрнул штору, распахнул окно и высунулся наружу. На улице — никого. Лишь ветер гуляет по пустой мостовой, да пахнет сыростью и свежим хлебом из ночной пекарни, будто город не спит, а просто дремлет на перекрёстках.
Он посмотрел вниз — у подъезда застыла тень. Абсолютно невозможная: слишком вытянутая, подозрительно ровная, как будто её нарисовали от руки, но очень старались не промахнуться с линейкой.
— Ну и прекрасно, — пробормотал он. — Видимо, у меня теперь личная тень-надзиратель.
Он закрыл окно, аккуратно опустил штору и сел за стол. Долго разглядывал смятую схему, будто рассчитывал, что та начнёт разговаривать первой.
«Проект Пульс... Найди Льва... Ага, сейчас найду я тут льва. Прямо под кроватью, с хвостом из проводов и, возможно, с инструкцией на обороте».
Он ещё раз бросил взгляд в окно — больше по привычке, чем из надежды что-то увидеть. Прохожего не было. Фонарь светил тускло, упрямо, как старый глаз, который давно устал, но всё равно продолжает следить за порядком.
— Ладно, — сказал Егор, вставая, — допустим, я не сплю. И даже допустим, что меня не глючит. Тогда вопрос: кто за мной следит?
Он вновь посмотрел на схему. В углу обнаружилась странная волнистая линия — почти точь-в-точь как контур улицы, на которой он стоял всего час назад.
— Нет, ребята, — сказал он устало. — Если это розыгрыш НКВД, то у них отличное чувство черного юмора.
Он подошёл к лампе, щёлкнул фитиль.
— Спать. Завтра решим, кто из нас сумасшедший: я, Ежов или электричество.
Но стоило ему лечь, как лампа вдруг коротко мигнула, явно напоминая о своём характере. На стене тут же вспыхнуло отражение — тень фигуры у окна, скопировавшая его позу с такой старательностью, что впору было заподозрить зависть к штатному жильцу. Тень будто решила подменить Егора не только в мыслях, но и в быту, на всякий случай, если вдруг понадобится срочная подмена на завтрашнее утро.
— Отлично, — сказал он в темноту. — Теперь у меня ещё и дублёр. Может, завтра этот инициативный товарищ сходит вместо меня к Рудакову?
Тишина, как и полагается опытной участнице таких разговоров, не отреагировала. Лишь уличный фонарь за окном снова мигнул, аккуратно подгадав такт к его сердцу — на случай, если у кого-то ещё остались сомнения, что тут всё по расписанию.
Предрассвет оказался серым, как мокрый картон после дождя. Свет из окна медленно полз по стене, но явно не спешил освещать всю комнату — будто сам сомневался, стоит ли ему вмешиваться в местные дела.
Егор сидел на кровати, сжимая в руках USB-лампу — свою последнюю, слегка нелепую связь с XXI веком. Лампа вела себя достойно: ни света, ни тепла, полная тишина. Холодная, как упрямство хорошего чиновника на приёме — и так же незыблемая.
— Ну давай, — пробормотал он. — Светись, чудо китайской инженерии.
Он подул на неё, потряс, потом, не выдержав, ткнул пальцем в розетку, которой здесь, естественно, не было.
— Правильно, — сказал он. — В тридцать восьмом году электричество ещё не успело привыкнуть к прогрессу.
Он поставил лампу на стол рядом с керосинкой, и в этот момент свет от неё дрогнул, будто от ветра. Но окна были закрыты.
— Ага, началось, — прошептал Егор. — Сейчас опять будет...
Комната будто качнулась, как старый трамвай на повороте. Тени на стенах устроили своё представление: его собственная взяла и повернулась на девяносто градусов, демонстративно выставив ему спину, словно решила объявить забастовку.
Егор вздрогнул и вцепился в край стола, решив держаться за реальность хотя бы двумя руками.
— Прекрасно. Теперь у меня шизофрения с элементами геометрии.
Он опустился на пол, достал из-под матраса лампу — холодную, почти ледяную. Когда его пальцы коснулись металла, изнутри донёсся низкий гул.
— Не надо, — прошептал он, — давай без этого.
Гул стал громче, а вибрация докатилась по рукам до самых локтей — как будто стол решил напомнить о себе всей своей деревянной сущностью. В голове зазвенело, и на мгновение показалось, что лампа начала дышать — медленно, с каким-то металлическим упрямством.
Он резко бросил её на кровать, решив, что на сегодня экспериментов с техникой вполне достаточно.
— Всё, хватит. Пусть гудит себе.
Он встал, прошёлся по комнате, потирая виски.
— Значит, итоги. Я — психиатр, меня нет в картотеке, меня сюда занесло чёрт знает как, и теперь я разговариваю с лампой. Отлично. На очереди, вероятно, чайник-телепат.
Стук.
Резкий, металлический, словно кто-то решил напомнить о себе самым традиционным способом — рукоятью по двери.
Егор застыл на месте, со всей осторожностью человека, внезапно оказавшегося в центре чужого сюжета.
— Нет, ну рано же, — пробормотал он. — Четыре утра, даже у них должна быть совесть.
Стук повторился — три коротких, один длинный. Чётко, уверенно, будто кто-то придерживался внутреннего устава по драматическим паузам.
Он открыл дверь. На пороге стоял мужчина в серой шинели — такой прочной, что в ней, казалось, можно было пережить не только атомную зиму, но и пару смен власти. Шинель пахла дождём и канцелярией, а сам мужчина выглядел так, будто уже давно знает, зачем пришёл, и очень надеется, что Егор догадывается тоже.
— Доктор Небесный?
— Временно, — ответил Егор. — А в чём вопрос?
— Собирайтесь. Вас ждут на Лубянке.
— В четыре утра? Это, простите, у вас ночная смена по допросам или вы просто не спите из принципа?
Мужчина никак не отреагировал.
— Особый заключённый, — сказал он. — Ваш осмотр требуется немедленно.
— Особый? — переспросил Егор. — В смысле... психически особый или политически? Потому что одно я лечу, а другое обычно стреляет.
— Не обсуждается, — ответил тот, не меняя выражения лица. — Собирайтесь.
Егор потянулся за пиджаком, но рука дрожала.
— Минуту. Я... эээ... умоюсь.
— Пять минут.
— Замечательно, — он исчез в углу комнаты, плеснул на лицо холодной водой.
«Если сейчас у меня пойдёт кровь из носа, — подумал он, — я просто останусь здесь. Пусть сами лечат».
Он надел пальто, сунул схему «Проекта Пульс» в карман.
— А заключённый кто? — спросил он, стараясь говорить спокойно. — Хоть фамилию скажите, чтобы я понимал, психиатрия это или зоопарк.
— Не положено, — ответил сотрудник.
— Отлично. Тогда я спрошу иначе: он кусается?
Мужчина посмотрел на него без выражения.
— Иногда.
— Ну вот, — сказал Егор. — Уже теплее.
Они вышли в коридор. Воздух за дверью оказался заметно холоднее, чем в комнате, и так густо пах мокрой штукатуркой, что казалось, можно намазать его на хлеб.
Егор, пока шагал следом, пробормотал себе под нос:
— А кофе можно?
— Нет.
— Тогда хотя бы объясните: это срочность медицинская или политическая?
— Не задавайте вопросов, доктор.
— Вы знаете, это ужасная привычка для психиатра — не задавать вопросов. Я от неё прямо физически страдаю.
Мужчина не ответил.
Егор выдохнул.
«Ладно, — подумал он. — Предрассвет, Лубянка, особый заключённый. Похоже, утро обещает быть бодрым».
Он оглянулся на окно — за шторой дрогнула тень, но не его.
— Господи, — тихо сказал он. — Только бы это всё было не моим диагнозом.
Сотрудник обернулся:
— Что?
— Ничего. Профессиональная деформация.
Подвалы Лубянки оказались не столько местом, сколько ароматом эпохи: здесь пахло плесенью, ветхими бумагами и ещё каким-то подозрительным, формалиново-загадочным духом, будто химик на пенсии забыл открыть окно. Каменные стены смахивали на монастырские, только икон тут, разумеется, не водилось — вместо ликов святых на сырой поверхности проступали неясные пятна, похожие на тени от полустёртых воспоминаний. Свет давала одна-единственная лампа — электрическая, неуверенная в себе: она дрожала от сквозняка и страха, разделяя тревогу Егора, который в этот момент предпочёл бы оказаться хоть на кухне у тёщи, лишь бы не здесь.
Капли воды капали с потолка размеренно, точно старая швейцарская железная дорога: тик-так, тик-так — ни убавить, ни прибавить. В углу под боком притулился стол, железный, основательный и, казалось, обиженный на весь мир — от него исходил стойкий запах машинного масла, будто недавно здесь ремонтировали паровоз. На столе, небрежно, как карты в руки незадачливого шулера, были разбросаны инструменты, абсолютно не похожие на те, что видел Егор у зубного врача: массивные щипцы, резиновые жгуты, моток проволоки, а поодаль — нечто подозрительно похожее на паяльник, явно не для пайки радиоприёмников.
— Садитесь, — сказал конвоир и толкнул Егора в спину. — Вон туда.
— Спасибо, сам бы не догадался, — пробормотал Егор, шаркая ногами по мокрому полу.
В углу камеры, словно забытый кем-то экспонат, сидел человек. Худой до прозрачности, плечи острые, как сломанные стрелы, лицо обтянуто кожей, словно пергаментом, исписанным невидимыми чернилами чужих бед. Глаза его ввалились глубоко, как монеты в прореху, но светились с такой внутренней яростью, что лампа на потолке сразу потеряла весь свой скудный авторитет, уступив первенство в этом тесном пространстве. Он не мигал — смотрел на Егора в упор, настойчиво, будто ожидал ответа на незаданный вопрос.
— Доброе утро, — сказал Егор и присел на край табурета, будто в любой момент готов был вскочить и притвориться уборщицей. — Алексей, правильно?
Мужчина молчал, потом хрипло сказал:
— Ты... из другого круга.
— В смысле — социального? Или географического?
— Из другого кольца времени.
«Ну всё, началось», — подумал Егор.
— Послушайте, — сказал он вслух. — Меня зовут Егор Небесный, я... консультант. Я здесь просто поговорить. Без нар, без электрошоков, только беседа.
Алексей медленно поднял руку и показал на лампу.
— Когда она мигает, стены слушают. Когда гаснет — ты свободен.
Егор прищурился. Лампа действительно мигала. Один раз. Второй.
— Это особенности электросети, — сказал он. — У вас, знаете, тут лампочки с душевной организацией.
— Ты уже видел, как тени идут вразрез.
— Так. Стоп, — Егор поднял ладонь. — Я тут, между прочим, по медицинской линии. Если у вас есть жалобы, пожалуйста, по списку: слуховые галлюцинации, паранойя, бессонница. По очереди. Не всё сразу.
Алексей подался вперёд.
— Лев говорил, ты придёшь.
— Кто?!
— Лев. Он оставил метку. В лампе. В тетради. В тебе.
Егор замер.
— Что значит «во мне»?
— У тебя руки дрожат. Кожа белая. Ты чувствуешь гул — низко, в костях?
Егор встал, отступая к двери.
— Это... это дефицит витамина B. Дистрофия, возможно. Или посттравматический синдром. У меня лично — острое нежелание продолжать разговор.
Алексей в один прыжок оказался рядом.
— Чёрная комната, — прошептал он, хватая Егора за запястье. — Она не в здании. Она в Лубянке. Но не здесь. Не сейчас.
— Пустите руку, — сказал Егор, дрожащим голосом. — Вы сейчас... вы мне кость вывернете.
— Ты — тот, кого ждал Лев. Ищи её. Она дышит. Под лестницей. Там, где нет дверей.
И тут Егор заметил странность, от которой по спине пробежал холодок: тень человека в углу, как выяснилось, жила своей собственной, весьма своеобразной жизнью. Стоило Алексею чуть повернуть голову, как его тень на стене замерла — неподвижная, будто нарисованная углём неумелой рукой. Прошла целая секунда, тревожно долгая в подвале, где каждая мелочь обрастала значением, и только потом чёрная тень судорожно метнулась вслед за своим хозяином, словно расстроенная служанка, которую забыли позвать к ужину.
— Так, всё, я записываю: визуально-двигательное рассогласование, парафренный синдром, агрессивное поведение. Вам — тёплая ванна, нам — кофе с валидолом.
Железная дверь, с трудом выдавив из себя скрип, будто жаловалась на тяжёлую службу, распахнулась в неожиданной решимости. В проёме вырос майор — строгий, как воскресенье в гимназии. На нём был китель, настолько выглаженный, что в нём, кажется, можно было бы рассматривать отпечатки собственных мыслей. Пуговицы сверкали не по уставу, а с вызовом, словно собирались дать мастер-класс по дисциплине. Лицо майора напоминало портрет, забытый в унылом коридоре учреждения: неподвижное, лишённое всякой живой черты, выхолощенное до музейного равнодушия.
— Доктор Небесный, ваш отчёт?
Егор обернулся, стараясь не глядеть в угол, где тень продолжала жить своей жизнью.
— Заключённый Алексей... нестабилен. Агрессивен. Страдает... от расширенного бреда. Классика. Прямо для учебника.
— Какого учебника?
— Психиатрии. Курс общей. Очень распространённое состояние при дефиците... соли.
Майор не двигался. Его взгляд не моргал, не скользил, не выражал ни малейшего интереса к психиатрии. Он просто смотрел.
— Что он вам сказал?
— Что ждал кого-то. Это типичное — ну, вы знаете — мессианское мышление. В условиях изоляции мозг формирует образ спасителя.
— А «чёрная комната»?
Егор похолодел.
— Что?
— Он сказал вам: ищи чёрную комнату. Я слушал.
— А. Ну да. Это у него часто, я так понял. Метания между реальностями. Классический, гм, симптом. Почти литературный.
Майор подошёл ближе, его сапоги звучали как арест.
— Мы следим, доктор. За словами. За тенями. За дыханием.
Егор сглотнул.
— Очень... продуктивный подход. Я бы сказал, даже... профилактический.
— Вы свободны. Пока.
Дверь за майором захлопнулась с глухим механическим щелчком, будто не просто отделяя коридор от камеры, а отсекая всё, что у Егора было — или могло быть — впереди. Звук этот не умолкал, а, казалось, расползался по сырому каменному воздуху, оседая в щелях, как лишний холод. Лампочка над головой затрепетала ещё сильнее, не решаясь спорить с безнадёжностью происходящего.
Егор остался стоять в центре комнаты, словно заблудившийся пассажир на перроне, когда поезд уже ушёл, а билета на следующий не предвидится. Он сжал пальцы в кулаки, пытаясь понять, от чего всё-таки у него дрожат руки: от ледяной сырости, пронзающей до костей, или от того странного обращения, прозвучавшего в тишине. Алексей только что назвал его «тем, кого ждал Лев», и эти слова, тяжёлые и непонятные, будто гвозди, впивались в его мысли, не находя объяснения, но предвещая что-то такое, к чему нельзя быть готовым.
«Ну отлично. Иди, значит, себе с работы домой в 2025-м, подкаст включил — и вот тебе уже Лубянка, тени с задержкой, и некий Лев, который, как выяснилось, тебя, видите ли, ждал. Я бы лучше пельмени поджарил», — подумал он, вытирая пот со лба.
Алексей снова заговорил, не шевелясь:
— Ты заметил её?
— Кого?
— Тень.
— А, эту? — Егор мотнул головой на стену, где тень Алексея теперь просто сидела, сложив руки на коленях, как будто на исповеди. — Да, забавная штука. Вопрос на засыпку — это ты научился так делать, или помещение с дефектом?
— Она не моя.
— Извините, что?
— Не моя. Она идёт за тобой.
— Чего?! — Егор отпрянул. — Вот это сейчас было лишнее. Абсолютно.
— Лев говорил — она всегда рядом. Пока ты не посмотришь на неё в упор, она будет копировать. Потом начнёт… предлагать.
— Послушайте, Алексей... — Егор достал блокнот и машинально нарисовал человечка с кружочком над головой. — Это всё звучит... Ну, как вам сказать...
— Как кошмар? Да.
— Я бы сказал, как предвыборная речь — много пафоса, и ничего не понятно.
— Лев знал. Он построил лампу. Он открыл первую трещину. Потом исчез. Его забрали.
— Кто?
— Тень. Через Чёрную комнату. Через пульс.
Снова это слово — короткое, острое, будто укол иглы, пульсировало где-то в висках. Пульс. Оно всплывало в голове с назойливостью рекламного плаката на серой стене, не давая ни уйти, ни объясниться.
Егор медленно закрыл блокнот, пальцами нащупывая уголок обложки, словно это могло его хоть немного защитить. Сделал глубокий вдох — тяжёлый, как если бы воздух был замешан на извести и старых бумагах. Он попытался перестроиться, сосредоточиться на чём-то простом, материальном, но тело его подводило: он уже не чувствовал ног. Не страх был тому виной — нет, страх давно смешался с равнодушием и усталостью. Пол под ним был промозглый, чужой, покрытый, казалось, вечной ледяной коркой, которую никто не собирался отогревать вот уже лет шестьдесят. Холод поднимался оттуда неторопливо, пробираясь под одежду, и, казалось, стягивал жилы, как ремни на чемодане, который давно пора было распаковать, но никто не решался открыть.
— Значит так, Алексей, подытожим. Вы утверждаете, что: один, существует некий Лев, который знал о моём появлении. Два, вы, по каким-то причинам, всё это знали заранее. И три — стены тут слушают, лампы моргают, тени — независимые субъекты. Я ничего не забыл?
— Ты забыл четвёртое.
— Ну давайте, добейте уже.
— Тебя теперь не отпустят.
— Спасибо. Успокоили.
И вот именно тогда, когда всё в этой камере уже перешло границу обыденности и нелепости, произошло нечто, от чего по коже прошла короткая волна. Тень Алексея — именно тень, а не он сам, — вдруг повернула голову. Не спеша, с достоинством суверенного объекта, уставшего всю жизнь быть вторым номером. Алексей сидел как сидел, не шелохнувшись, а его тень — решилась на самостоятельность, будто после долгих лет копирования наконец-то выбрала вольную стезю. Пора, мол, уходить на фриланс, и пусть теперь кто-нибудь другой подражает движениям.
Егор застыл, чувствуя, как внутри что-то сжимается и уходит куда-то к пяткам. Моргнул — и всё, тень уже вернулась в свои привычные рамки, ни дать ни взять образец подневольного труда. Он замотал головой, словно пытаясь вытрясти из ушей эхо нереальности, и мысленно выругался.
«Мне надо съесть что-нибудь солёное, — пронеслось у него в голове. — Это точно гипогликемия. Или невроз. Или смерть. Пока не определился».
Он осторожно сделал шаг назад, как человек, примеряющийся к льду, который может вот-вот треснуть. Дотянулся до холодной, враждебной ручки двери, зная заранее, что она не откроется. Так и вышло — ручка даже не шелохнулась, будто и не была частью человеческого быта. За дверью, ровно и веско, щёлкнул засов, напоминая: здесь всё предусмотрено, никаких неожиданностей, кроме тех, которые прописаны самой Лубянкой.
— Доктор Небесный? — донёсся голос Рудакова из-за двери. — Всё ли у вас в порядке?
— Прекрасно! Я только что обнаружил, что у пациента тень на правах аренды живёт собственной жизнью. Высылайте оркестр.
— Мы записали всё. Камера оборудована. Возвращайтесь, начальник ждёт отчёта.
— Чудесно. Передайте ему, что следующая моя рекомендация — хлорпромазин всем отделом.
Дверь наконец открылась.
Майор Рудаков стоял, как будто вообще не шевелился с момента их последней встречи.
— Пойдёмте, доктор.
— А Алексей?
— Алексей остаётся. Он, как вы понимаете... бесценный.
Егор кивнул, не отрывая взгляда от железной двери, которая снова захлопнулась с тем самым густым, безысходным звуком — таким, каким, наверное, захлопываются крышки саркофагов, если верить воображению людей, не бывавших в настоящих подвалах. Звук этот ещё долго не растворялся в воздухе, а лежал тяжёлым осадком где-то под рёбрами.
Он шагал по коридору, всё ещё чувствуя во всём теле отголоски подвалов, и вдруг ему стало ясно — за спиной кто-то есть. Не тот, кто идёт, звонко цокая каблуками по камню, нет. Это было присутствие без веса и без звука, плотное, как влажная вата, настойчивое, как недописанное письмо. Кто-то шёл за ним, без ног, без дыхания, просто… шёл, заполняя собой все пробелы между ударами сердца.
Только не оборачиваться. Только не смотреть назад, не дать этой невидимой тени права на существование. Коридор был длинный, чужой, заполненный эхом шагов и невидимыми глазами, прилипшими к затылку.
Он прошёл мимо настенного зеркала — тусклого, чуть мутного, с тонкой паутинкой трещин. В зеркале отразился он сам, но отражение не последовало за ним: оно осталось стоять, недвижимое, как плохая подделка. И вдруг уголки его рта поползли вверх — отражение улыбнулось, едко, зло, с каким-то упрямым удовольствием, будто знало о нём то, что сам Егор ещё не мог признать.
Он резко отвернулся, не давая себе времени задуматься о том, что это было. Сделал глубокий вдох, выдохнул сквозь стиснутые зубы.
— Пульс, — прошептал он, почти не размыкая губ. — Да пошёл ты, Лев.
И шагнул дальше по коридору, туда, где его уже поджидали новые странности, неожиданные, как поворот сюжета в дешёвом романе. Или, что куда хуже, начальство, у которого на всё был ответ и ни на что — пощады.
Подвал Лубянки дышал тускло и тяжело, напоминая огромный желудок доисторического чудовища, который вот уже столетие переваривает не людей, а их бумаги, бланки, подписи, нервы и затёртые до дыр удостоверения. В каждом углу стояли такие запахи, что, казалось, стены тут хранят не только эхо допросов, но и собственный рецепт ускользающей секретности: мышьяк вяжет горло, угольная пыль скрипит на зубах, а тишина здесь не пустота, а дополнительный ингредиент, добавленный с изощрённой бережностью.
Егор двигался вдоль стены, почти сливаясь с холодной кладкой, всем телом прижимаясь к ней, как человек, который всерьёз надеется спрятаться от несуществующих камер. На самом деле, камера была в каждом камне — камнем же и следила, укоризненно и внимательно, без малейшей жалости. Плитка под ногами попадалась с сюрпризом: где-то её не было вовсе, и каблук царапал голый бетон, где-то куски подрагивали под шагом, словно проверяли — достоин ли ты ступить ещё раз.
Вдруг, совсем неожиданно, под его ботинком оказался участок, покрытый чем-то тёмным, ссохшимся, жёстким, что подозрительно напоминало высохшее мясо. Мысленно Егор пересчитал все возможные объяснения, но проверять не стал — ни взглядом, ни прикосновением. Некоторое знание лучше оставлять лежать там, где оно есть, особенно в таких подвалах, где даже воздух был бы рад, если бы его никто не тревожил.
— Так, коридор налево... потом два направо... потом гробовое молчание, потом ржавчина... — бормотал он себе под нос, сверяясь с условной картой, которую сам себе нарисовал на обороте медицинской карточки, поверх диагноза «психоз соматогенного происхождения». — Вот же бред...
Проходя мимо очередной двери с надписью «НЕ ВСКРЫВАТЬ», Егор рефлекторно схватился за ручку.
— Тьфу ты, — отдёрнул руку. — Сначала всё вскроешь, потом начинаешь лечить. Или наоборот...
Он остановился, внезапно остро ощутив себя чужим в этом промозглом чреве Лубянки, где каждый шаг отдавался в стенах тяжёлым, запоздалым эхом. В сыром воздухе повисла пауза, наполненная тревожным ожиданием — словно само здание внимательно вслушивалось в его дыхание.
Слева от него, за толстой трубой, покрытой пятнами ржавчины и зловещей капелью, что медленно сочилась чем-то тягучим, подозрительно напоминавшим мазут, темнел узкий проход. Там, где свет уже не пытался бороться с темнотой, чернела дыра в стене — крошечная щель между камнями, достаточно широкая, чтобы спрятать что угодно и кого угодно. Из этой щели веяло глухой, вязкой сыростью, будто где-то далеко внутри медленно и безнадёжно гнил последний том секретного дела.
Но куда сильнее влаги Егора насторожил тихий, почти неразличимый звук — невнятный, тягучий, словно чья-то речь, утерявшая слова в лабиринтах подземелий. Прислушавшись, он понял: из темноты доносится шёпот, ломкий, искривлённый, с чуждым акцентом, будто кто-то тренировался говорить на очень плохом немецком, выучив только самые ненужные слова. Шёпот этот тянулся из прохода, петлял между труб и стен, оставляя после себя следы, как мышь в старом архиве — незаметный, но оттого ещё более пугающий.
— Ну, пошли в ад, — тихо сказал он себе и шагнул в проход.
Коридор был настолько узким, что плечи утыкались в бетон. Света не было, но время от времени лампы — давно мёртвые — вспыхивали и снова гасли, как будто вспоминали, как это быть лампами. Одна из них, мигая, на секунду осветила граффити на стене: криво нарисованный круг, внутри — точка. Ниже — надпись мелом: «НЕ СЛУШАЙ».
— Не слушай кого? — пробормотал Егор. — КГБ? Тени? Пельмени?
Он уже собирался повернуть обратно, когда шаг вперёд заставил пол отозваться — гулко, пусто, будто под ногами внезапно оказалась цистерна. Или полость. Или очень тихий склад с секретами.
Егор присел, потрогал пол. Камень. Холодный. Но дрожал.
— Так, это не я дрожу... или не только я...
Шёпот за трубой вдруг усилился, с каждой секундой всё менее напоминая человеческую речь, даже если очень плохую и очень немецкую. Теперь это было похоже на хоровое бормотание тараканов, которым кто-то выдал водолазные костюмы: звуки сливались в вязкое гудение, то приглушённое, то нарастающее, и, что особенно тревожило, — шли в такт с его собственным пульсом, который будто тоже кому-то подчинялся. С каждым биением сердца эта странная, мрачная музыка становилась частью внутреннего механизма Егора, вплетаясь в самую суть тревоги.
Егор, чувствуя, что оставаться на месте опаснее, чем идти вперёд, поднялся, осмотрелся через плечо, будто ждал, что из темноты вот-вот высунется чей-то нос, а может быть, и целая история. И тут он увидел её: дверь.
Ржавая, массивная, будто бы выкованная из последних надежд и ночных кошмаров старого следователя. Дверь висела в стене, не столько закрывая проход, сколько подчёркивая, что есть ещё один рубеж, который переходить не советуют даже самым отчаянным бумагомарателям. Прямо посередине металла был выгравирован странный символ — круг с точкой, жирной и упрямой, как глаз у кого-то, кто давно разучился моргать. Ни ручки, ни замка, ни даже намёка на механизм. Под символом зияла глухая сталь, суровая и неприветливая.
Егор подошёл ближе, почти не дыша, и осторожно приложил ладонь к металлу. Дверь была ледяной — не просто холодной, а такой, что казалось: если прижаться сильнее, внутри ладони проступит иней, а где-то в глубине металла вспыхнёт синий, электрический глаз. От соприкосновения по телу пошёл дрожащий ток, который не имел ничего общего с привычным страхом.
И тут он увидел это — тень. Его собственная, совершенно привычная, только… больше не послушная. Егор стоял как вкопанный, а тень, отчётливо видимая на неровной стене, не просто колебалась, не просто дрожала — она вдруг отделилась, словно набравшись собственной воли, сделала полушаг в сторону, как актёр, который выходит из массовки и внезапно вспоминает свою роль. Её движения были неуверенными, неловкими, но по-настоящему своими.
— Ну вот, начинается, — сказал он. — А я только втянулся.
Тень снова встала на место, как будто заметила, что её разоблачили. Дверь издала низкий звук — глухой, будто кто-то с другой стороны приложил ухо и тихо выдохнул.
— Ну-ну-ну, не надо, — отступил Егор. — Я не из этих. Я вообще временно. Я тут по делам психиатрическим...
Егор вынул из внутреннего кармана красную тетрадь, ту самую, что всегда пахла чернилами и тревогой. Быстро перелистал страницы — пусто, ни подсказки, ни единого кривого росчерка, будто кто-то вырвал из жизни не только слова, но и возможность их найти. USB-лампа, верная спутница всех провалов, на этот раз решила держать нейтралитет: не засветилась, не загудела, даже не нагрелась в ладони — будто никогда не жила и не собиралась начинать.
Он стоял у ржавой двери, уткнувшись взглядом в глухой металл, и пытался выбрать из множества нелепых стратегий: остаться здесь и слиться с местным климатом, сбежать в темноту, обнять холодную стену, как самого родного человека, или написать завещание на фантике от карамели. Мысли путались, как провода в старой телефонной будке, и ни одна из них не обещала хеппи-энда.
И тут вдруг — шаги. Чёткие, звонкие, со стальным отголоском каблука, который будто специально был создан, чтобы ломать тишину подвалов. Женские шаги — уверенные, бесцеремонные, как будто их хозяйка здесь не гостья, а прописана в этих стенах, и санитарную обработку проходит не реже раза в неделю.
Шаги приближались неторопливо, но властно, с той особой небрежностью, которая бывает только у людей, родившихся среди приказов и допросных ламп, у людей, для которых лабиринты Лубянки — не лабиринты, а уютный дворик под окнами. Каждый удар каблука о плитку раздавался эхом, от которого у Егора внутри всё поднималось — и страх, и надежда, и острое желание исчезнуть по стенке, как тень на свободе.
— Ну-ну-ну, только не начальство, только не Рудаков, только не вся эта тройка в сборе, — прошептал Егор, уже наполовину вставший в стойку «а я тут только отопление проверяю».
Но это была не тройка. Это была она.
Надежда Калинина появилась в коридоре, как будто материализовалась из пыльной стены. На ней была та же юбка, что и вчера, и то же выражение лица — смесь недосказанности, скуки и лёгкого сарказма, как у преподавателя философии в техникуме физкультуры.
— Доктор, — протянула она, не повышая голоса, — а вы, я смотрю, любите тёмные уголки?
— Я... я просто шёл, — Егор попытался изобразить расслабленность, но получилось скорее что-то среднее между похмельем и панической атакой. — У меня... спина. Продувает. И тут... вентиляция.
— Вентиляция? В подвале Лубянки?
— Ну... в смысле, я услышал шорох. Подумал — мыши. Или архивариус.
— Архивариус? — она прищурилась. — Это вы про Петра Аркадьевича? Вы его видели?
— Не-не, я вообще никого не видел, — сказал Егор поспешно. — Я, честно говоря, плохо ориентируюсь в людях. И в пространстве. У меня это... адаптация продолжается.
— Четвёртая неделя идёт, — заметила она и подошла ближе. — Адаптация у вас затянутая. Или избирательная?
— Я работаю над этим. Через дыхание. И мазь.
Она рассматривала его с любопытством, в котором было что-то хищное. Как будто думала не «что ты делаешь у этой двери», а «сколько ты протянешь, если я перестану делать вид, что мне скучно».
— А вы, собственно, зачем сюда спустились? — попытался отвлечься Егор. — Тут же... пыль. И... водопад из труб.
— И кое-что ещё, — сказала она и скользнула взглядом к двери. — Хотя дверь у тебя интересная, доктор. Круг с точкой. Очень... смелый выбор.
— Я не выбирал, оно само...
— Конечно, конечно, — перебила она. — Всё в этой жизни само. Особенно в Лубянке. Особенно в подвале. Особенно когда человек с USB-лампочкой бродит, как бы между делом, по строго закрытым секторам.
— Вы откуда про лампу?
— У вас она из кармана торчит. Я ж не ясновидящая.
Егор поспешно засунул лампу глубже, внутрь халата. Там она касалась его ребра и отчётливо не работала. Даже не гудела. Всё честно.
— Вы, кстати, — сказала Надежда, отступая на полшага, — не хотите зайти ко мне в архив? Я там как раз на что-то наткнулась. Связанное с... ну, с вашими.
— С моими? — переспросил он. — Это с кем?
— С нервными, — ответила она. — С теми, кто пульсирует и ломает стены. У вас же, говорят, особый интерес к нестандартным случаям. Вот и подумала — может, у нас сотрудничество получится. Как врач и... носитель информации.
— Я... э-э... я, конечно, да, но...
— Можете не продолжать, — она кивнула на дверь. — Просто не входи туда. Это тебе бесплатно.
— А что там?
— Не знаю. И очень стараюсь не узнать. И тебе не советую. У кого-то там потом сдвиг по фазе идёт. И по географии.
— Вы говорите, как будто...
— Доктор, — перебила она и вдруг коснулась его плеча, — я говорю всегда, как будто. Это моя работа.
Он вздрогнул. От прикосновения. От того, как легко и одновременно точно оно попало в какую-то непонятную зону тревоги.
— Ну что, пойдём в архив? Или хочешь ещё постоять у двери и послушать, как она дышит?
— Я не слушал.
— Ага. А тень твоя?
Он обернулся. Тень была на месте. Прямо под ним. И молчала.
— Пойдём, — быстро сказал Егор. — Архив — это хорошо. Архив — это... это бумага. А бумага — она не шевелится.
— Зависит от того, что на ней написано, — сказала Надежда и двинулась вперёд, не оборачиваясь.
Егор, на всякий случай, ещё раз посмотрел на дверь. Та, казалось, ничего не выражала. Но шёпот за ней чуть усилился. Или ему это показалось.
«Если Надежда Калинина — галлюцинация, то это, пожалуй, самая обаятельная галлюцинация, которую я встречал. Но если нет... то с ней опаснее, чем с этой дверью».
Он пошёл следом.
Комната в квартире Ежова скукожилась до размеров чулана, где прятали скелеты, но они всё равно шумели костями. Лампа, подвешенная к потолку на проводе, словно висельник с тиканьем, моргала с такой настойчивостью, будто пыталась подмигнуть участковому. Свет у неё был болезненно-жёлтый, будто она всю жизнь провела под лимоном. Каждый её всплеск сопровождался щелчком, напоминавшим пощечину: коротко, нервно, обидно.
Пол скрипел. Не просто скрипел — он жаловался. Утробно, длинно, с интонацией профессиональной обиды. Казалось, будто половицы имели голос и знали Егоркины намерения в подробностях, включая те, о которых он сам ещё не догадывался.
Ежов поднялся с кровати так, как поднимается человек, который точно знает: лучше бы ему лежать, но ещё хуже, если останется. Коврик у кровати, обросший колтунами и историей, смахивал на реликвию времён первой пятилетки. Он был тонкий, как память о чём-то хорошем, и, вероятно, лично застал Троцкого — в ту пору, когда тот ещё не подозревал, что его ждёт ледоруб.
Егор откинул этот ветхий предмет быта с достоинством антиквара, знающего цену экспонатам. Под ковром обнаружилась доска. Она отличалась от остальных: чуть темнее, чуть короче, с характерной щелью, как между зубами у фокусника. Под пальцами она отозвалась лёгкой дрожью — не вибрацией, а скорее уступкой, как будто говорила: «Опять ты, мерзавец?».
— Так... Где ты тут? — пробормотал он, ковыряя ногтями щель.
Половица поддалась с таким звуком, будто сдавалась неохотно. Под ней — пакет из вощёной бумаги и свернутая в трубку красная тетрадь, такая же, как в младших классах, только с пятнами, подозрительно похожими на кровь.
— Спасибо, дедушка Ежов, — пробурчал Егор. — За вклад в параноидальную историографию.
Он достал тетрадь, развернул. Первая страница была исписана каллиграфическим почерком, которого больше не учат даже в школах для особо упрямых.
«Проект Пульс. Протоколы хранения. Перехват устройства возможен только при наличии второго ключа. См. стр. 13».
— Так... секунду... — Егор начал листать с хрустом, избегая дышать слишком резко, будто каждая страница могла сработать как мина.
На тринадцатой странице его ожидала схема. Устройство, изображённое чернилами и отчаянием, напоминало USB-лампу. Та самая, которую он зачем-то прихватил из XXI века. Из отдела закупок института, между упаковкой одноразовых тапочек и пачкой протоколов о профилактике выгорания.
— Ну вот, приплыли, — прошептал он. — Сейчас ещё найду инструкцию на латинском и станет совсем весело.
Под схемой — короткая надпись:
«Ключ к разрыву. Хранить в среде с пониженным пульсом. Не касаться в часы спада».
— Пониженный пульс... Часы спада... — Он присел на корточки, тетрадь дрожала в руках. — Это они о чём? Это кто вообще пишет такое?
Он пролистал дальше — страницы были испещрены непонятными символами, таблицами с графиками, в которых ось X скакала, как график пятилеток, а ось Y вообще, казалось, вела себя как хотела.
На предпоследней странице тетради — рисунок. Лицо, набросанное шариковой ручкой — или, скорее, пером. Мрачно, угловато, с характерными складками над бровями.
Сердце у Егора ушло в район колен.
— Нет, ну... не может быть... — выдохнул он.
Под рисунком была приписка:
«Он видел».
— Так, стоп. Стоп, стоп. — Он встал, зашагал по комнате. — Что значит «он»? Кто он?! Кто видел?! Почему он... почему он... похож на папу?
Он вновь подошёл к тетради, медленно, как к гадюке.
— Это... нет, подожди. Это просто совпадение. Просто... генетика. Истерика. Сочетание подбородка с бровями — обычное дело. Миллионы людей с такими лицами. Вон у Ленина тоже была борода. И что?
Он осторожно ткнул в лицо на рисунке.
— Это не он. Это... может, дед. Или какой-нибудь Иван Кондратьевич, случайно похожий. Всё, Егор, хватит.
Но тетрадь не соглашалась. Она лежала и дышала. Во всяком случае, ему казалось, что она слегка приподнимается на вдохе. Или это пыль. Или ламинат ведёт. А может, и его собственные сосуды уже свистят от бессонницы.
Он подошёл к керосинке и прибавил света. Лампа фыркнула, вспыхнула чуть ярче и снова зашипела, как будто ей тоже было не по себе.
— Ну давай, давай, покажи мне ещё что-нибудь. Может, телефон отца в 1938 году напишешь? Или паспортные данные? — процедил Егор, возвращаясь к тетради.
Новых записей не появилось.
В комнате стало как-то тесно. Стены слегка съехались — чисто символически, но чувствительно. Егор вытер пот со лба и присел обратно на кровать. Он держал тетрадь на вытянутых руках, как будто она могла заразить его чем-то — шизофренией, туберкулёзом или знанием, которого он знать не должен.
Он облизал губы, глядя на слова «Он видел».
— Да видел он, конечно... — пробормотал он. — И теперь я вижу. А дальше что?
Он всё ещё смотрел на рисунок. Лицо, будто срисованное с паспортного фото отца, только моложе, с углом подбородка построже. Егор провёл пальцем по надписи «Он видел», как будто от этого зависело, исчезнет ли она.
И тут началось.
Мерцание лампы стало прерывистым — как будто кто-то пытался регулировать её свет с соседней квартиры, вращая ручку через стену. Комната подалась вбок. Нет — не сама комната, а ощущение, будто пространство сделало шаг влево, как человек, который хотел сказать «простите» и не решился.
Он не успел испугаться — как будто сознание сработало по заготовленному сценарию.
Комната исчезла.
Вместо неё — старая кладовка. Из детства. Нет, даже не кладовка — чулан. Где отец хранил инструменты, банки с винтами, пачки макулатуры и тот самый деревянный ящик, который был «не твоего ума дело».
И в ящике лежала лампа.
Та самая, только без USB.
— Не трогай, — сказал отец.
Он стоял в углу, полусогнувшись, в рубашке без пуговиц, и держал лампу в руках как бомбу замедленного действия.
— Пап, это чё? — прошептал Егор, хотя знал, что его шестилетняя версия уже давно ушла играть в пластилин.
— Это не должно быть здесь, — сказал отец. — Понял? Не здесь. Ни при ком. Ни при каких...
Он замер, будто услышал шум за дверью. Посмотрел на лампу, потом на Егора. Потом снова на лампу.
— Убери из головы. Всё, что запомнил — забудь. Это не твоё. Это было... но не будет. Никогда. И... — он запнулся, почесал висок, — если вдруг когда-то увидишь что-то похожее... уходи. Не трогай. Не влезай.
— А ты что с ней делал?
— Я?! — он почти рассмеялся. — Да я... Я архивный мышелов, сынок. Я в ней гайку хранил, ага. Болт двенадцатый. Спи давай.
И всё. Всё исчезло.
Он сидел на полу. Спина к стене. Тетрадь — на коленях. Пот струился по спине, как будто он добежал до конца соцсоревнования с мешком цемента.
— Так... хорошо, — пробормотал он, дрожащей рукой тыкая страницу. — Хорошо, давай, тетрадка. Значит, отец видел. Отец знал. Лампа была. Уже тогда. Он мне... он мне говорил не трогать.
Он вскочил, сбив стул.
— А я... — он захохотал. — Я её с собой потащил! В тридцать восьмой год! На Лубянку! К Ежову! Молодец, просто молодец! Орден тебе, Егор! Медаль за вклад в идиотизм!
Он ходил по комнате кругами, как радиоуправляемый чайник.
— Всё заранее. Всё по плану. Меня сюда закинули не просто так. Я — деталь! Я — проклятая шестерёнка в советском часовом механизме! Небесный, Хранитель Пульса, иди ты...
Он остановился. Комната стала ниже. Стены ближе. Лампа замигала в бешеном темпе, как телеграфистка в панике.
— Я... — он уткнулся лбом в ладони, — я... элемент. Не человек. Не врач. Не сын. А хрень в системе. Запчасть. Устройство по доставке... ламп.
Он сел на пол, прижавшись к батарее, и прошептал:
— А если всё это... и дальше спланировано?
Ответа не последовало. Только лампа мигнула один раз — будто подмигнула. Или икнула.
И снова — тишина.
Половица под пяткой выдала неуверенное покашливание, как будто квартира решила тоже выразить своё отношение к происходящему. Егор застыл с красной тетрадью в руках — на мгновение даже показалось, что лампа мигнула не из-за перебоев в сети, а от испуга.
Он опустился на корточки и, не теряя времени, засунул тетрадь под матрас так, будто это был секретный план спасения мира.
«Так... Хорошо... Спокойно. Если что — скажу, что это медицинская энциклопедия. На старославянском. Да хоть на санскрите», — пробормотал он для пущей уверенности.
Он выпрямился и на ходу набросил халат, как раз в тот момент, когда дверь издала тот самый ленинградский скрип, от которого в голове у Егора начали тревожно перебираться архивные папки.
На пороге стояла Надежда Калинина — без папок, без стука, с таким видом, будто это вовсе не она к нему, а он к ней зашёл не вовремя.
– А, вы… вы, – Егор невпопад поправил воротник и выдавил улыбку, на которой можно было жарить картошку. – Проходите. То есть… не проходите. Или проходите, если вы по делу.
– Я всегда по делу, – сказала она, не двигаясь с места. – Просто решила проверить, как вы себя чувствуете. После вчерашнего. Всё-таки первый день в Лубянке… это как первая зима в Сибири.
– Я… э-э, вполне нормально. Немного голова… но это может быть от… кислоты. В воздухе. Ну, или от воздуха вообще.
– Воздух у нас, между прочим, проверен. Ещё Наркомздравом в тридцать четвёртом. Подтвердили: угнетающий, но стабильный.
– Ну вот. Я угнетён, но стабилен, – сказал Егор и сразу пожалел.
Надежда всё-таки вошла — медленно, с таким достоинством, словно каждое её движение должно было пройти утверждение на первом этаже у дежурного. Она провела пальцем по краю стола, потом — по лампе, которая, не выдержав такого внимания, подозрительно дёрнулась светом, как человек, которого внезапно окликнули по имени.
– У вас пахнет... хм… бумагой. Старой. И... чем-то керосиновым.
– Это… новая рубашка. Она лежала рядом с керосином. Всё объяснимо.
– А ещё сыростью.
– Это я. Пот, стабильный, как воздух.
Надежда уселась в кресло, которое тут же жалобно застонало, будто оно было против совместной службы с женщинами.
– Вы что-то читали, когда я вошла.
– Читал? Нет. Да. То есть... просто методичку по клиническим случаям.
– Покажете?
– Н-нет. Там... личные пометки. Я, знаете, систематизирую симптомы по цвету зрачков. Такое… специфическое увлечение.
– Хм, интересно. И много вы таких зрачков уже систематизировали?
– Достаточно. Один, но очень глубокий. В смысле – зрачок.
Она наклонилась вперёд, прищурилась. Лицо её оставалось доброжелательным, но выражение глаз медленно перетекало из «врач» в «прокурор».
– Скажите, доктор, а вы всегда так много шутите, когда нервничаете?
– Это не шутки. Это научная защита.
– Любопытно. Тогда вопрос по науке: вы знакомы с понятием «глаза пространства»?
– С... чем?
– О, неважно. Это всё лубянские суеверия. Просто тут иногда возникает ощущение, будто стены… слышат.
– Я бы сказал, что они воняют, а не слышат.
– И всё же, – её взгляд на секунду метнулся в сторону кровати, туда, где под матрасом лежала тетрадь. – Здесь всё имеет глаза, доктор.
Тишина, воцарившаяся после этих слов, была такой густой, что Егор невольно подумал: не съехала ли у него шея под халат, пока он ждал продолжения. Он осторожно сглотнул, чтобы убедиться — всё ещё на месте.
– Прекрасно, – хрипло сказал он. – Значит, я теперь и перед стеной отчитываться должен.
– Только если вы что-то скрываете.
– А я ничего не... – он запнулся, заметив, как она снова посмотрела на кровать. – То есть, вы ведь не думаете, что...
– Я вообще стараюсь не думать. Здесь это вредно. Ну что ж, вы, кажется, в норме.
Она поднялась, отряхнула платье от несуществующей пыли и направилась к двери. Уже на пороге обернулась:
– Если что-то будет... странное – записывайте. Лучше карандашом. Чернила стираются, а графит остаётся.
– Это… полезный совет. Спасибо.
– Я не советую. Я предупреждаю.
И ушла. Дверь заскрипела снова — теперь так выразительно, что, казалось, сказала: «Сам виноват».
Егор остался стоять посреди комнаты. Лампа тихо тикнула, потом мигнула, потом повторила — словно хотела убедиться, что он всё понял правильно. И тут его внезапно осенило: здесь, похоже, всё имеет глаза. Даже тишина с характером.
Он стоял с прямой спиной, как будто за дверью оставили не женщину, а хорошо замаскированный капкан. Некоторое время просто прислушивался: не дышит ли где-то в коридоре, не вздумает ли половица снова подать голос. Половица на этот раз благоразумно промолчала.
Егор быстро подошёл к кровати, приподнял матрас и вытащил тетрадь. Обложка была холодной — явно холоднее, чем пять минут назад, будто она тоже в это время кое-что обдумывала.
– Так, Надежда Сергеевна, – пробормотал он, – вы или экстрасенс, или ещё хуже — штатный читатель мыслей. А может, и оба варианта сразу.
Он перелистал тетрадь, отмотал страницу с лицом отца. Та самая — с глазами, в которые не хотелось смотреть, но невозможно было не. Он обвёл пальцем надпись: «Он видел».
– Видел… что? И главное — когда?
На столе неожиданно мягко загорелась USB-лампа.
Егор её не включал. Абсолютно точно не включал. Да и вообще не припоминал, чтобы она работала хоть раз с тех пор, как он оказался здесь. Лампа просто валялась под матрасом — скромное доказательство человеческого идиотизма или технического прогресса. Впрочем, если вспомнить, что на дворе 1938 год, разница между этими понятиями становилась неуловимой.
– Ну нет, – сказал он, – нет-нет-нет, мне это не нравится.
Он подошёл к лампе и ткнул её пальцем, без особого энтузиазма. Лампа продолжала светиться тускло, с белёсым, чуть синеватым отливом — словно вот-вот начнёт разговор или, что ещё неприятнее, позовёт кого-нибудь третьего.
В нос резко ударил запах — озон, чистый, резкий, лабораторный. Тот самый, что появляется сразу после грозы или непосредственно перед тем, как из стены появляется нечто с глазами и своим представлением о порядке вещей.
– Всё. Всё, стоп. Это... это галлюцинация. Посттравматическая. Или временная. Или пространственно-световая. В общем, это не со мной.
Он подошёл к окну. За стеклом в уличном мраке фонари бросали мигающие пятна на фасады домов, как будто город решил сыграть в лотерею теней. Тени прохожих сливались и разъединялись, складываясь в какие-то странные геометрические фигуры, достойные внимания опытного инженера и подозрительного участкового.
Егор моргнул. Круг. Точка. Линия. Всё вместе выглядело так, будто улица решила заняться черчением на досуге.
– Опять эти символы... Чёрт бы их побрал.
Комната будто чуть сжалась. Пахнуло сыростью, но уже не той, коммунальной, а какой-то космической. Словно стены напоминали: они не только слышат. Они тоже кое-что видят.
– Это всё она. Надежда. Своим взглядом. Своими намёками. С этими глазами пространства.
Он шагнул назад и тут же задел локтем керосиновую лампу. Пламя в ней подпрыгнуло, отозвалось новым акцентом в аромате гари и бросило на стену тень. Только вот тень, как назло, решила не повторять его движения — она отставала, лениво тянулась секундой позже, словно считала нужным сначала всё обдумать.
Егор застыл, с подозрением наблюдая за этим самостоятельным творчеством собственной тени.
– Ну вот. Вот теперь началось. Добро пожаловать в рубрику «необратимо».
Он резко схватил USB-лампу, тетрадь, и уселся на кровать. Сердце билось так, как будто хотело извиниться и уволиться одновременно.
– Так, думаем, Егор. Логика. Ты находишь в квартире Лаврентия Палыча тетрадь с рисунком своего отца. В 1938 году. Вместе с описанием устройства, которое внешне напоминает современный USB-светильник. Через три минуты появляется женщина, которая знает, что ты что-то прячешь, и говорит, что всё имеет глаза.
Он поднял голову.
– Это не просто совпадение. Это постановка. Кто-то меня сюда втащил. С инструкцией. Или наоборот – без неё. Но не случайно.
В комнате вдруг стало тесно, как в маршрутке на Выхино в час пик. Стены будто незаметно подались внутрь, намекая на нехватку квадратных метров, пол скрипнул — на этот раз уже с откровенным недовольством. За дверью послышалось тихое дыхание? Или просто показалось — но лучше перестраховаться.
Он вскочил, крепко прижал тетрадь к груди, как последний документ, подтверждающий его прописку в этом времени.
– Не подходите! Я вооружён. У меня есть лампа! Светодиодная!
Молчание.
Он резко распахнул дверь. Пусто. Тихо. В коридоре только мигающий свет и лёгкий запах — смесь пыли, бумаги и чего-то архивного, что обычно держат под замком.
Он закрыл дверь, повернул ключ, прислонился спиной к ней и медленно выдохнул, пытаясь убедить себя, что дышать — это не против правил. Потом глухо пробормотал:
– Я — не человек. Я — элемент. Я —... какой-то винтик. А может, лампочка. Или вообще предохранитель. В чужой схеме.
USB-лампа мигнула. Раз. Два. Пауза — как будто проверяла, записывает ли кто-нибудь её сигналы.
Егор посмотрел на неё и, на удивление, даже не удивился. Судя по всему, сегодня список странностей пополнился ещё одним постоянным пунктом.
Егор сидел у окна, сгорбившись, будто так и было положено по инструкции для вечеров на улице Горького. За стеклом тянулась улица, которой, кажется, никто давно не интересовался. Полумрак — местный, стандартный, с лёгкой примесью коммунального равнодушия.
Фонари светили ни шатко ни валко, только чтобы никто не заподозрил чего лишнего. Свет был тусклый, с намёком на экономию, и тени прохожих вытягивались по мостовой без особого порядка, путая тротуары и калитки. Прохожих было немного, каждый спешил домой, натянув воротник и не глядя по сторонам, словно все договорились заранее.
Егор осторожно приподнял штору двумя пальцами, стараясь не создавать лишнего шума — мало ли кто там снаружи. Штора дрожала на сквозняке и пахла старым керосином с примесью моли. Комната встречала запахами застоявшейся мебели и тёплого хлеба, а на подоконнике стояли три пустых цветочных горшка, в которых когда-то росли герани.
— Так, — пробормотал он, — геометрия абсурда, выпуск вечерний.
Он пристально смотрел на тени за окном. Те, кажется, жили своей жизнью и мало интересовались порядком вещей. Вот женщина с корзиной двигается налево, а её тень почему-то упрямо уходит вправо и по дороге поправляет несуществующий платок — словно подчеркивает независимость от хозяйки. Мужчина в форменной фуражке остановился у газетного киоска: его тень не стояла спокойно, а принималась то закручиваться в спираль, то распадаться на три острых треугольника.
Все эти тени складывались в какие-то странные фигуры — круги, линии, точки, — будто кто-то всерьёз решил оставить секретное послание, используя балет на тротуаре вместо азбуки Морзе.
— Ну хоть азбуку Морзе бы выучили, — процедил Егор. — А то устроили игру в «угадай тень по сознанию».
Штору он отпустил, но она не падала. Она смотрела. Или, по крайней мере, казалось, что она смотрела.
— Значит так, Егор Глебович, — начал он сам себе. — Диагноз: визуальный парадокс, галлюцинация третьего уровня, острый дефицит хлорпромазина и передоз Лубянки.
Он встал, пошёл к столу, где USB-лампа, по недоразумению оказавшаяся в эпохе стахановцев и валенок, тихо светилась, как застенчивый маяк.
— Вот скажи, — обратился он к ней, — ты вообще работаешь от совести или по принципу "мне бы дожить до шестидесятых"?
Лампа, разумеется, ничего не сказала в ответ, но свет её заметно прибавился, будто для отчётности. На короткое мгновение воздух возле лампы подёрнулся рябью, и по комнате прокатился запах озона — тот самый, что появляется после неудачного ремонта розетки. Егор вернулся к окну.
И тогда он заметил: прямо под фонарём появилась фигура.
У фигуры не было лица. Ни черт, ни глаз, ни даже намёка на выражение — будто кто-то вычеркнул лицо из уравнения, оставив только силуэт в человекоподобной упаковке. Никакого дыхания, никакой осанки, по которой можно было бы судить: живое это, спящее или просто хорошо поставленное предупреждение.
Тень от неё — единственное, что казалось подвижным — вела себя неправильно. Вместо того чтобы стелиться по мостовой, как положено всем приличным теням с чувством гравитации, она поднималась вверх, обволакивая фонарный столб. Медленно, осторожно, как будто боялась прикоснуться к земле, как будто асфальт был чем-то грязным, недостойным или... опасным. Она ползла вверх по металлу, как испуганная капля ртути, ищущая убежище от собственной природы.
Егор застыл. Не потому что испугался — страх уже давно трансформировался во что-то иное, более вязкое, менее конкретное. Это было скорее ощущение, что любое движение — акт вмешательства в процесс, который уже идёт сам по себе и лучше его не тревожить.
Фигура тоже не двигалась. Она не отвечала, не следила, не присутствовала активно — но при этом её отсутствие активности было настолько выразительным, что от него звенели уши.
Тень застыла. Воздух вокруг — особенно в пределах комнаты, хотя сам Егор был уже в коридоре — стал плотнее. Не влажный, не душный, а именно плотный. Как если бы в него подмешали пару лишних кубометров тревоги, разведённой в молчании. Каждый вдох давался с задержкой, как при разговоре, которого никто не начинает.
— Ну и… — начал было Егор, но тут он услышал это.
Шёпот, не голос. Давление. Словно кто-то, очень близко, но не рядом, сказал прямо внутрь головы:
— Лев ждёт.
— Чё? — вырвалось у Егора.
— Лев кто?! Ждёт чего?! Где?!
На улице уже никого не было.
Прохожие снова шли по своим делам, фонари нервно подрагивали, а тени перестали складываться во что-то загадочное и рассыпались как попало.
В комнате остался только запах озона — стойкий, почти уверенный в себе. Он был из той категории вещей, что появляются внезапно, не спрашивая разрешения, и не торопятся исчезать.
Егор резко отступил от окна, словно на том конце стекла кто-то решился выдохнуть прямо ему в лицо. Рука дрожала — неясно, от испуга или от смутных воспоминаний о военной кафедре, которую он так и не окончил, потому что в 2022 году её каким-то образом отменили в ходе реформ.
В комнате всё было по-прежнему. Те же облезлые стены с блеклыми следами мебели, исчезнувшей вместе с прежним жильцом. Потолок всё так же держался из последних сил, но не сдавался. И всё же казалось, что комната стала другой — не обновлённой, а, скорее, окончательно уставшей от своего положения и теперь только делала вид, что она ещё комната.
Егор опустился на кровать. Точнее — соскользнул на неё. Лампа мигнула. USB-лампа, модель 2025 года, светила слабо, будто из приличия, ведь ей, в сущности, было всё равно.
— Я сплю. Просто. Я заснул. Где-то между борщом и попыткой понять, кто такой замначотдела по вещдокам. Приснился сон, — бормотал Егор. — Лев ждёт. Конечно. И Карлсон за углом курит с Фрейдом.
Он уставился на лампу.
— Ты чего светишь? У тебя батарейка села, я тебя через три эпохи не заряжал. У тебя... — он замолчал. Лампа гудела. Очень тихо, как будто работала на разрешение реальности.
И тут что-то изменилось.
Не вещи. Не воздух.
Ощущение. Комната, которую он всегда считал прямоугольной, вдруг потеряла привычную геометрию — один из углов перестал быть углом. Пространство как будто немного сместилось, незаметно, но уверенно. Будто само помещение решило усомниться в своей планировке или вдруг стало чересчур впечатлительным.
Егор вскочил.
— Так. Стоп. Это не паника. Это… Это следствие. Признак. Меня втянули. Я — не наблюдатель. Я — деталь. Чёрт.
Он подошёл к столу, схватил тетрадь. Перелистал до того рисунка. Мужское лицо. Подпись: Он видел.
— Это… Он… — он всмотрелся.
Нос. Скулы. Чуть растрёпанные волосы. И знакомая складка между бровей — та самая, что когда-то пугала Егора больше всяких детских сказок про Бабу Ягу и прочих монстров с телевизора. Его отец.
Только на тридцать лет моложе.
В глазах — не страх, а что-то другое. Тревога, смешанная с тем самым пониманием, которое появляется у человека, если он знает: дверь вот-вот закроется, и уже навсегда.
И вдруг в голове Егора всплыло — не как воспоминание, а будто кто-то открыл не тот файл:
— Это не должно быть здесь, — шёпотом сказал отец.
Комната дрогнула.
— Кто? Что не должно? Ты? Я? Лев? Кто, чёрт тебя дери, такой?!
Он не закричал. Он выдохнул. Так, как выдыхает человек, который понял: он не участник приключения. Он — винтик. Нет, хуже. Он — программа. Закладка. Часть механизма, запущенного без его ведома и согласия. И никакой GDPR уже не поможет.
Он сел. Долго сидел.
— А значит… если я — элемент, значит кто-то меня поставил. На место. В цепочку. Где до меня был отец. Где дальше — Лев. Где все — видели. А теперь я вижу.
Пауза.
— А значит... кто-то смотрит.
Он посмотрел на окно.
Фигура вернулась.
Он проснулся с внезапностью сломанного выключателя — ни плавного пробуждения, ни полусна, ни звуков. Просто мгновенный переход из темноты бессознательного в глухую реальность, как будто кто-то щёлкнул тумблером в заброшенной щитовой. Веки разлепились, не разобравшись зачем, и сразу уткнулись в потолок, знакомый до безобразия: пятна, трещины, пыльная лампа, на которой кто-то когда-то пообещал починить провод.
Одеяло, тяжёлое и несвежее, держало тепло с упорством склада — того самого, где забытые мешки с картошкой хранят тепло не для комфорта, а для выживания. Под ним было душно, чуть влажно, и тело, прогревшееся за ночь, словно сварилось в собственной усталости. Он пошевелился и сразу пожалел: холод коснулся плеча и тут же отпрянул, испуганный, как мышь при включённом свете.
Сердце работало через силу, неуверенно, с паузами и сбоями — как если бы внутри завели старенький будильник, но забыли смазать пружины. Ритм был не то чтобы тревожный, но определённо с характером: два удара, пауза, три — как если бы он договаривался с собственным телом о праве продолжать лежать.
Где-то за стеной скрипнула труба, в ответ зашумело воображение. Комната осталась прежней: всё на своих местах, всё слегка косо, всё не по плану. Воздух был серый, утра ещё не случилось, а день уже поджидал за окном.
— Тридцать восемь и три, — пробормотал он в пространство, где, по его субъективному ощущению, должен был находиться градусник, но вместо него стояла керосиновая лампа с подозрительным переливом на стекле. — Температура системы стабильна. Всё в норме. Почти.
Он медленно поднялся, будто из-под ареста, и кровать немедленно выразила протест. Скрипнула, вытянулась в недовольную ноту и напомнила голосом сельской активистки, которую прервали на середине фразы о классовом неравенстве. Этот звук вряд ли мог остаться незамеченным, даже если бы кто-то следил за ним из соседней квартиры через стену, сделанную из картона, штукатурки и энтузиазма тридцатых годов.
Под пяткой противно скользнуло — тряпка, мокрая и холодная, как рукопожатие водопроводчика. Он сам её туда положил, с умыслом и в состоянии раздражённого предвидения: «запомни, тут течёт». Запомнил. Стена, впрочем, текла без предупреждений и напоминаний, по собственной инициативе, как будто ей так было велено в техническом задании на строительство.
Гул под полом нарастал, лениво, но упорно, как если бы снизу начали разматывать длинную-длинную металлическую рулетку. Егор сперва подумал, что это желудок. Организм с утра — особенно в условиях коммунального быта — вещь непредсказуемая. Вчера он ел что-то, что называлось «гуляш», но вело себя как приглашение к спиритическому сеансу.
Однако когда гул перешёл в дрожание подоконника, а матрас под ним чуть заметно дернулся — будто вздохнул от скуки — Егор уже не мог списать всё на гастрономию. В голове оформилось понятное, хотя и тревожное заключение:
«Санитарно-техническая мысль тридцать восьмого года окончательно сошла с резьбы и начала местную войну с конструктивной логикой помещения».
Он полез под матрас, на всякий случай морально готовясь к худшему. Мысленно напомнил себе, что удивляться уже поздно. Если оттуда вылезет суслик — это будет просто ещё один эпизод, который впишется в утреннюю хронологию, не вызвав особого удивления. Ужас — да, но не удивление.
Суслика не было.
Была лампа. USB. Завёрнутая в носовой платок с вышивкой. Нити аккуратные, угол платка выглажен — видно, что кто-то когда-то вложил в это время, силы и возможно, чувства. Буквы «Л.Ф.» стояли чётко, с претензией на фамильность. Что они означали, Егор гадать не стал — подозревал, что истина здесь может быть неприятной и окончательной.
Он взял лампу, прижал к лбу — та промолчала. Приложил к батарее — короткий щелчок, будто кто-то взял на заметку его действия. Потом аккуратно вставил её в порт. Порт был выдолблен вручную — ложкой, алюминиевой, когда-то предназначенной для манной каши. Процесс был не быстрый, но глубокий: ночь, бессонница, философские вопли за стенкой, отсутствие будущего. Всё это вместе дало технический результат.
Лампа включилась.
— Ну... — произнёс Егор и резко остановился.
Лампа не светила. Она заявила о себе иначе — тонко, но с претензией. Где должна была быть тёплая, безмятежная иллюминация, возникло что-то, скорее похожее на саботаж.
Сначала был шип. Не лёгкий, как у дешёвой колонки в момент подключения — нет, тут звук был плотный, маслянистый, как будто кто-то пытался жарить радиодетали в панировке. Затем изнутри вырвались трески — не хаотичные, а будто собранные в последовательности. Эти вспышки шума напоминали обрывки кода Морзе, но не из учебника, а как если бы их вводил радист после длительного и в корне ошибочного ужина в кают-компании.
Каждый импульс звучал с подозрительной настойчивостью — как у человека, который пытается сообщить нечто важное, но забывает язык на полуслове. Треск был краток, но вызывал ощущение, что где-то, в другом месте, кто-то реагирует. Не слушает — именно реагирует. Будто каждое "тшшк!" сопровождалось на другом конце провода поднятой бровью, испуганным вопросом или несанкционированным запуском какой-нибудь системы слежения.
Лампа чуть подрагивала в порте, словно ей было тесно в выбранной роли. Она не светила — потому что светить было бы слишком просто. Она работала по схеме, которой никто не разрабатывал, но кто-то явно испытал.
— Выключить, — сказал Егор. — Немедленно. Отключить. Отключ...
Он убрал лампу, словно возвращал странную находку обратно в природу, надеясь, что она забудет, что его видела. Шипение оборвалось мгновенно — будто кто-то перерезал тонкий провод, тянущийся к ненужной тайне. Но в голове осталась волна — не звук даже, а отголосок, вибрация, как от школьной линейки, когда ты стоишь впритык к мегафону, а директор начинает речь с «Дорогие товарищи!». Левый висок стучал с нажимом, правый — с ехидством.
Он прошёлся по комнате, словно проверяя, всё ли ещё на месте: стены — влажные, воздух — плотный, запах — прежний, чужой. Ступни липли к линолеуму, на котором ни один рисунок не повторялся, как в кошмарном калейдоскопе. У окна было прохладнее, но не свежее. Он постоял, опершись лбом о стекло. Прояснения не наступило.
За занавеской пробивался дневной свет, скромный, неловкий, как незваный гость. Он был светлее, чем каша в голове, но темнее, чем хотелось бы видеть в мире, где люди просыпаются не от гула, а от будильника.
Он отдёрнул штору.
С улицы донёсся звон, но не колокольный — не было в нём ни церковности, ни предупреждения. Скорее это был звон внутри, который стал вдруг громче, будто шторой он открыл не окно, а крышку своего черепа. Где-то внизу по тротуару прошла тень. Узкая, ломанная, вытянутая до неприличия, она двигалась так, будто художник нарисовал её дрожащей рукой на мокром асфальте и пожалел, что начал.
Она скользнула за угол — легко, без спешки, уверенно, как тот, кто знает маршрут. Шумов не последовало. Ни вопля, ни лайки, ни даже короткого «эй». Тень исчезла. Но в глазах она осталась. Впечаталась, как клякса от чернил: вроде бы не мешает, но при каждом моргании напоминает, что была.
— Ты это... не пугай меня, — сказал он сам себе. — Мы же взрослые люди. Мы должны доверять фактам. Например, факт номер один: USB-лампа в Советском Союзе не светится, а трещит. Факт номер два: под полом живёт гудящее нечто. Факт номер три... — он осмотрел свою дрожащую руку. — У меня либо гипогликемия, либо я начинаю светиться.
Он снова опустился на кровать, и та ответила страдальческим стоном, как будто за последние полчаса пережила больше, чем за весь предыдущий век. Пружина натужно всхлипнула, что-то щёлкнуло в каркасе, и кровать затаилась, как старая актриса перед выходом на финальный монолог.
Из-под подушки он достал красную тетрадь. Обложка была поцарапана, в углу засохшее пятно — то ли чай, то ли кровь героических иллюзий. На титульной странице — жирными, не очень ровными буквами: «Найди Льва». Почерк его, без сомнений: чуть наклонный, нервный, с изломами, как будто писалось на ходу или под наблюдением.
Ниже — надпись другим почерком. Чужим. Аккуратные, почти округлые буквы, как у библиотекаря, заполняющего карточку читателя: «но только после завтрака». Никакой подписи. Ни даты, ни комментариев, ни пояснений. Только это добавление — то ли как условие, то ли как защита от поспешности.
Он посмотрел на строчку, потом ещё раз. Слова, вроде бы простые, начинали набирать вес. Это могла быть чья-то неудачная шутка. Или напоминание. Или инструкция. От него самого — только из другого цикла, другого маршрута, где завтрак ещё имел значение и Лев был чем-то большим, чем просто имя.
— Так. Без паники. Сначала — лампа. Потом — Лев. Потом — обратно в двадцать пятый. Или в санаторий. Смотря где завтрак вкуснее.
Он положил тетрадь рядом, аккуратно, почти с уважением, как кладут карту местности перед сложным походом. Страница с надписью всё ещё была открыта, алые буквы казались ярче, чем нужно было в это время суток. Они пульсировали в уголке зрения — не светились, но цеплялись за внимание.
Под полом снова пошёл гул — теперь плотный, с нажимом, как будто снизу катили нечто тяжёлое, большое и уверенное в своём маршруте. Пыль на полу вздрогнула, в окне чуть дрогнула рама. Комната дышала вместе с этим звуком: вдох — гул, выдох — вибрация.
И вдруг… тишина.
Не обычная, а такая, в которой слышен собственный пульс, и кажется, что стены стараются не дышать. Гул исчез мгновенно, без затухания, как если бы кто-то нажал рубильник — «Выкл. — Бред». Исчезло всё: дрожание, нарастающее давление под ногами, ощущение, что из-под кровати вот-вот полезет нечто, чем в учебниках называли «последствия халатности».
Тишина повисла в воздухе, чуть настороженно, как новая смена на секретном объекте.
— О, — сказал он. — Или это был таймер. Ну-ну. Прекрасно. Что там дальше по сценарию?
В этот момент снаружи, за дверью, послышался шорох — тихий, но уверенный, как будто у него был пропуск. Не стук, не шаги, не стук вежливого жильца, а именно шорох — равномерный, сухой, с лёгким скрежетом, будто кто-то тщательно натирал сапогом ковёр из стружки или пробовал на прочность доски старого коридора.
Егор замер. Даже дыхание стало не его — чужое, тонкое, сдержанное, будто кто-то в комнате решил синхронизироваться. Тишина вновь наполнилась ожиданием, звуки стали крупнее, плотнее. Сердце билось не в груди, а где-то в горле, мешая думать и при этом не давая отвести взгляд от двери.
Он поднял лампу.
Та ожила коротким, нервным щелчком, будто узнала момент и решила не отставать от атмосферы. Егор сжал её крепче. Лампа треснула — не просто хрупко, а нарочито громко, как если бы ей дали сигнал. Звук этот разрезал воздух и застрял в пространстве между ними: им, человеком, и тем, кто стоял за дверью.
— Ш-ш-ш, — шикнул он на неё. — Ты ж мне всю конспирацию ломаешь, паразитка.
Он резко сунул лампу обратно под матрас, как прячут вещдок на месте преступления, где обвиняемый — сам себе прокурор. Матрас вздохнул, как сообщник, приняв лампу без вопросов. Егор сел на край кровати, склонился, поджал плечи и закрыл глаза — не по-настоящему, но достаточно убедительно, чтобы поверил любой, кто не вчитался бы в детали.
Он сделал вид, что спит. Не спит в покое — а в измождённой, коммунальной форме сна, где тело вроде бы отдыхает, но лицо всё ещё слушает новости через стенку. Ни дыхание, ни поза не вызывали подозрений. Только ладони вспотели.
Потому что если это не шутка, если это не очередной глюк трубы под полом или последствие вчерашнего «гуляша», — то дверь сейчас скрипнет, войдёт человек, и его лицо будет похоже на кирпич, которому не повезло встретиться со стеной в лобовой — не один раз. И этот человек, не глядя по сторонам, тяжело переступая порог, скажет:
— Вставай, гражданин Небесный. Вас ждут.
И тогда, как говорится в научной литературе, началась совсем другая история — с другими вводными, другим рельефом и неизвестным количеством участников.
Он сидел, затаив дыхание, как в учебнике по выживанию: методика «не моргай, не дыши, не живи». Лицо — покой, руки — по швам, сердце — как барабан в клубе, где кто-то случайно застрял на репетиции. Матрас под ним медленно проседал, как будто обдумывал предательство. Лампа под матрасом потрескивала с интонацией тревоги, передавая кодовые сигналы в пол. Или обратно. Воздух в комнате уплотнился, как если бы туда вернули кислород по старому документу, с примесью формалина и бюрократии. Стало трудно не столько дышать, сколько объяснить себе, зачем ты вообще это делаешь.
Дверь щёлкнула.
Щелчок был короткий, но с характером: никакого скрипа, только чёткий металлический акцент, как в сцене допроса, где роль стула уже занята. Этот щелчок не открывал дверь — он вызывал. Как повестка, как приказ, как последняя строка в телеграмме от неизвестного ведомства.
В проём вполз силуэт. Без слов, без вступлений, без попытки обозначить себя в пространстве как живого человека. Просто движение: шаг, шаг — и остановка. Пауза повисла, тянулась, загустевала. Она была длинной, как список тем, которые нельзя было произносить вслух в коммунальной кухне, особенно если за столом сидела соседка с боевым прошлым и ложкой в руке.
— Встать, — сказал силуэт.
Егор приоткрыл один глаз. Потом второй. Потом решил, что надо ещё раз закрыть оба. А потом всё же открыл.
— Эм... вы, это... по делу?
— Немедленно. Одевайтесь.
Фигура, как вскоре обнаружилось при дрожащем, побледневшем свете керосинки, была мужская. Свет выхватывал из темноты детали, не торопясь, как будто сам не был уверен, стоит ли.
Шинель — старая, плотная, с заломами, которые невозможно получить иначе как ежедневным сидением на табурете в течение двадцати лет. На плечах — ничего, кроме тени. Никаких знаков, но ощущение структуры — как если бы сам воздух вокруг подчинялся уставу.
Лицо — из тех, которые не придуманы, а пережиты. Морщины были глубокими, будто записанные карандашом поверх черновика. Скулы острые, подбородок упрямый, как дверь в военкомат. Губы — тонкая, сжатая линия, в которой угадывался прикус мясорубки, уже поработавшей по другим адресам. Ни усмешки, ни раздражения. Только сдержанность, прошедшая курс переподготовки.
Он не смотрел — он фиксировал. Взор был тяжёлым, цепким, и каждый взгляд ощущался как штамп в личное дело.
Когда он заговорил, Егор почувствовал, как воздух в комнате уменьшился. Голос был тихий — почти шёпот — но в этом шёпоте звучала такая сила, что им вполне можно было бы глушить крупного кабана, если бы возникла такая необходимость. Не злоба, не угроза — просто уверенность. Голос принадлежал человеку, которому не нужно было повторять.
— А можно хотя бы уточнить направление перемещения? — осторожно поинтересовался Егор, натягивая брюки поверх чего-то, что, возможно, называлось кальсонами, но чувствовалось как наждачная бумага.
— Лубянка. Вас ждут.
— Это... срочно, да?
Мужчина ничего не ответил. Он просто слегка повернул голову, как будто таким жестом можно было отменить любые дальнейшие вопросы, и стал смотреть в угол, где висело полотенце.
— Там кто-то за полотенцем? — уточнил Егор. — Или просто пауза для нагнетания?
— Быстрее.
— Хорошо, хорошо. Без паники. — Он нацепил пиджак, который больше походил на транспортировочный мешок для картошки, и запихнул в карман красную тетрадь. Лампу под матрасом потрескивала, как будто возражала.
— Это... а заключённый, он... кто?
— Особый. Вопросов не задавать.
— Я не задаю. Просто... медик должен быть... ну, в курсе психиатрического — я же не сапожник, чтоб без колодки работать.
— Разрешения не требуется.
— Я не спорю. Просто у меня, знаете, шнурок где-то под тумбочкой. Без шнурка — не по уставу.
— Десять секунд.
— Уже всё! — он, задыхаясь, натянул ботинок, даже не попытавшись определить, правый он или левый. — Готов. Почти. Ну, в пределах допустимой степени...
— Идём.
Мужчина развернулся неохотно и точно, как будто всё это время не был человеком, а лишь временно принявшей плоть директивой — аккуратной, строгой и неизбежной. Ни звука от шагов, ни жеста прощания. Просто разворот, молчаливый поворот спины, как пункт в уставе, исполненный до точки. Он исчез за дверью, не глядя, открывая за собой проём, который пахнул тем, что всегда ждёт за пределами личного пространства: холодом, лестничной влажностью и ощущением, что дальше начинается зона прямого подчинения.
Егор задержался на месте, словно система внутри него ещё не выдала разрешение на движение. Глаза скользнули к кровати. Из-под матраса, на границе видимости, едва заметно выступал угол лампы.
Она больше не трещала. Она вибрировала. Слабо, настойчиво, как натянутый провод, на который дует сквозняк, или как дактилоскоп, определяющий код по отпечатку судьбы. Вибрация не пугала, но вызывала ощущение, что лампа не просто активна — она ждёт своего момента. Работает в фоне. Записывает.
— Не вздумай взорваться, пока я не вернусь, — буркнул он, почти привычно, как разговаривают с вещами, которые однажды уже отвечали.
Он вышел, не оборачиваясь. Дверь захлопнулась за ним с характерным ударом, будто ставя печать на сцену. Сквозняк, как дежурный наблюдатель, подул из коридора, подняв край шторы и заставив её плавно опуститься обратно — как рука, махнувшая в след.
Комната осталась одна.
И под полом, с лёгким отголоском нетерпения, снова начался гул.
Коридор, по которому их вёл судьбоносный маршрут, был длинный, унылый и обречённый — как очередь в регистратуру перед праздником. Стены — серые, местами с пузырями краски, будто здание время от времени решало само себя переписывать. Потолок низкий, с проводами, которые свисали не столько по технике, сколько по интонации: «Ну, держитесь».
Лампочки под потолком мигали поочерёдно, как будто кто-то в щитовой тренировался отправлять сигналы в преисподнюю. Моргание шло с пугающей ритмичностью, и если бы Егор знал код Морзе, то, возможно, предпочёл бы не знать. Там явно был смысл. Или угроза.
Впереди двигался охранник. Невысокий, но увесистый. Компактная тяжесть — как сейф с инструкцией по выживанию. Походка у него была медленная и квадратная. Он не шёл — он катился, как холодильник, которому в качестве компенсации за потерю дверцы выдали шинель и разрешение командовать тоном.
Он не оборачивался. Не говорил. Не делал никаких жестов. Но у Егора не было ни тени сомнения: этот человек знал про него всё. И про сосиски на утюге, и про то, как в восьмом классе он сказал «спасибо» преподавателю по физике, когда та поставила ему двойку. Знал, сколько у него носков в ящике и почему всегда один из них без пары. Знал даже то, что он сам про себя ещё не решился сформулировать.
Охранник шёл — неспешно, но так, как будто конец маршрута был давно известен.
– Не положено, но вы особый, – вдруг сказал охранник, не оборачиваясь.
– Простите, что? – Егор поймал себя на том, что всё ещё держит руки в карманах, как будто там лежала инструкция по выживанию в НКВД.
– Врачи сюда не ходят. А вам велели. Значит, особый. Понятно?
– Ну, вообще-то… это спорно. Я не… – он попытался изобразить лёгкую усмешку, но получилось скорее судорога.
– Молчать, – сказал охранник, не повышая голоса, но с такой интонацией, будто он за словом «молчать» готов вручить паяльник.
Слева от двери, где коридор раздваивался в направлении, о котором обычно не спрашивают и не рассказывают, сидела женщина. Точнее — фигура, которую можно было бы назвать старухой, если бы не одно «но»: она двигалась с такой ловкостью, будто суставы у неё были заменены на хорошо смазанные шарниры, а жизненный тонус питался от персональной розетки. Даже лампочка над ней, до этого мигавшая с надменной регулярностью, внезапно смутилась, сбилась с ритма и замигала чуть пореже — будто уступая инициативу.
На голове у неё был платок в крапинку — аккуратно завязанный, как по инструкции для санитаров. Лицо — исписано мелкими морщинами, не просто следами времени, а будто кто-то пытался утюгом разгладить газету, но в итоге только распечатал редакционный архив прямо на коже. Взгляд у неё был острый, цепкий, но без враждебности — скорее с лёгким, дежурным недоумением, как у человека, которого постоянно перебивают во время важного дела.
Она мыла стену. Не торопливо, но методично. Ополаскивала тряпку в ведре, выжимала её так, что вода стекала не в ведро, а будто в инвентаризационный отчёт. Стена, судя по общему состоянию, давно лишилась представлений о чистоте, но старуха продолжала тереть её с той сосредоточенностью, с какой спасают тонущий документ из архива, который почему-то оказался на обоях.
Егор, идя следом за охранником, непроизвольно замедлил шаг. И удивительно — охранник, эта двигающаяся тумба с функцией молчания, тоже на секунду притормозил.
Старуха повернула голову. Без резкости, плавно, как бы поворачивая и всю сцену за собой.
И тут всё пошло странно.
Сначала — едва ощутимо — изменился звук. Коридор словно потерял гул, как если бы кто-то отключил фоновое напряжение. Пространство стало плотнее, звук шагов — глуше. Лампочка над ней больше не мигала. Она светила ровно, подозрительно ровно. Как будто решила — если что-то должно светить правду, то пусть хотя бы она.
Женщина посмотрела на Егора. Не долго. Не в упор. Просто посмотрела — как смотрят на фотографию, которую сто лет назад сняли по ошибке, но теперь она оказалась в чужом альбоме.
А потом она улыбнулась? Или нет? Или это было просто движение губ, вызванное словами, которые никто не услышал?
– Ты… – прошептала она и вдруг выпрямилась. – Ты же...
Егор замер — так, будто воздух перед ним внезапно стал твёрдым. Сердце забыло, чем вообще занимается, а мысли споткнулись, как пьяные. Он моргнул, надеясь, что ослышался, что это просто совпадение, банальное сходство, игра памяти. Но нет.
И в этот миг Егор понял, что никакой медицинский институт — ни кафедра анатомии, ни патологии, ни психиатрии — не готовит к тому моменту, когда тебя узнаёт уборщица из подвала секретного учреждения. Не просто узнаёт, а смотрит так, будто вчера вы вместе выключали что-то, чего включать уже нельзя.
– Простите?
Она шагнула ближе, не отрывая от него взгляда.
– У тебя… у тебя глаза, как у него, – шёпотом, будто стена могла настучать за разговор.
– У кого «у него»?
– У Льва, – выдохнула она, и у Егора по спине пошёл холод, как будто кто-то включил кондиционер из будущего. – Ты — сын Льва. Я... я знала твоего отца.
– Так, всё, – сказал охранник резко, подходя. – Анна, отойти.
– Я знала, что вернётся кто-то, – пролепетала она, уже пятясь, – мне сказали, что если вдруг... если снова придёт...
– Я не… – Егор сделал шаг к ней. – Подождите, вы…
– Хватит! – охранник перехватил Егора за локоть. – Пошли.
– Кто вам сказал? – выдохнул Егор, но Анна уже схватила тряпку и метнулась за угол, только ведро осталось стоять, мирно покачиваясь.
– Служебная инструкция номер двадцать восемь, пункт девять, – процедил охранник, тянув Егора за собой. – Не говорить со служанками.
Егор оглянулся на угол, за который исчезла Анна.
«Я знала твоего отца».
Он почувствовал лёгкое головокружение — не резкое, не угрожающее, а такое, будто мир под ним на секунду дрогнул, как лифт, внезапно остановившийся между этажами. Или, может, это лампочка снова мигнула, выдав короткий сбой в реальности? Или тень от Анны — если её действительно звали Анной — вытянулась по стене чуть дальше, чем могла бы вытягиваться тень живого человека?
Он не знал. И это «не знал» было особенно вязким — таким, которое не отмахнёшь ни логикой, ни взглядом в сторону охранника, который снова тронулся с места, как будто ничего не происходило.
Что-то точно изменилось. Но как это проверить, с чем сравнить? С собой прежним? С утюгом, на котором он грел сосиски? С USB-лампой, которая вибрировала, как настроенная антенна? Вряд ли.
Подтверждений не было.
А подтверждений в НКВД, как известно, никто не выдаёт. Даже на руки.
Тем более — тем, кто задаёт вопросы.
Анна исчезла за углом не так, как уходят люди — с походкой, характером и звуком шагов, — а так, как исчезает изображение, случайно оставленное на краю слайда: дернулась, слегка повело плечо, и всё. Ни скрипа, ни шороха. Будто её туда втянуло — без предупреждения, как воронка в бумажной шкатулке, которую кто-то открыл не с той стороны.
Она не ушла. Не удалилась с достоинством ветеранки санитарного фронта. Не покинула сцену с ведром в одной руке и цитатой в другой. Просто исчезла — с лёгкой ошибкой в анимации.
Ведро осталось стоять на месте, покачиваясь чуть-чуть, как будто всё ещё хранило в себе движение. Тряпка — уныло повисла через край, с каплей воды на кончике, как замерший в слове язык. Обычные предметы. Без участия. Но воздух вокруг них стал плотным, замкнутым, будто дверь закрылась не физическая, а смысловая.
А вот тень…
Тень на стене повела себя иначе. Она задержалась — буквально на полсекунды дольше, чем принято у порядочных теней, которые строго следуют за телом и не имеют личных амбиций. И не просто задержалась, а вытянулась, как будто её попросили остаться. Узкая, непропорционально высокая, она расползалась вверх по стене, поднимаясь к потолку, словно искала выход в другое измерение — или, наоборот, спуск.
В этом вытянутом силуэте не было платка. Не было ни плеч, ни тазовой зоны — только вытянутое, безымянное, как будто кто-то из соседней проекции решил поучаствовать в сцене, но забыл надеть всё человеческое.
– Вы это… видели? – хрипло спросил Егор, уставившись в место, где ещё миг назад была женщина, а теперь только пятно сырости в форме половины чайника.
– Я тут не для того, чтоб смотреть, – буркнул охранник, дёрнув его за рукав. – Проходите.
– Нет, подождите. Она же… она сказала, что знала моего отца.
– И что? Моя тётка тоже знала свою кошку. Где теперь тётка — не знаю. Где кошка — тем более.
– Но это важно. Вы понимаете, это может быть... – Егор понизил голос, озираясь. – Это может быть связано с...
– Ой, началось. Связано! Все тут у нас в подвале всё с чем-то связывают. Один говорил, что стены дышат. Другой, что ему сквозь пол лимоны передают. Я тебе больше скажу — был один, который клялся, что в унитазе радио.
– А оно было?
– Было. Но не в унитазе. А теперь вперёд. Вас ждут.
Егор обернулся. Ведро чуть-чуть качнулось. Само. Без сквозняка. Без кошки. Без Анны.
«Льва… Она сказала Льва. Она могла иметь в виду просто имя. Или... Или всё гораздо хуже. Или лучше? Хотя в этом месте “лучше” чаще всего означает просто “не на допрос”».
– Слушайте, – сказал он почти просительно, – вы её давно знаете? Анну?
– Я здесь четыре года. Она — восемь. С пола не поднимает глаз. За тряпку держится, как за жизнь. Ну… пока держалась.
– Как это — пока?
Охранник пожал плечами.
– Она две недели назад заявление писала. Чтоб перевели.
– И что, перевели?
– А кто её знает. После заявления исчезла на два дня. А потом снова появилась. И всё — уже как будто не та. Моет, говорит, но… как будто заново обученная. Говорит странно.
– Вы это серьёзно сейчас?
– А ты как думал, — охранник подошёл к двери, поднял засов, скрипнув им так, что Егор едва не подпрыгнул. – Тут каждый сдвинут. Или был сдвинут, или будет. Вы пока — где-то посередине.
Егор ещё раз взглянул на тень — она всё ещё была на стене. Или уже другая. Или та же, но теперь у неё было колено, загнутое в другую сторону.
– Идите, – сказал охранник.
– А ведро?
– Оставьте. Оно потом само уйдёт.
– Простите, что?
– Шутка, – сказал охранник, не смеясь. – Хотя... хм. Бывали случаи.
Егор шагнул вперёд, будто не по собственной воле, а потому что пространство сзади сжалось и больше не оставляло выбора. Подошва тут же вляпалась в лужу — холодную, вязкую, как будто под полом кто-то настроил медленную, но целенаправленную капельницу, капающую не водой, а чистым абсурдом. Жидкость впиталась в ботинок мгновенно, оставив ощущение, будто нога теперь тоже участвует в сюжете, и против воли.
Он прошёл мимо того места, где сидела Анна. Место, где была тряпка. Ведро. Лампа, мигавшая стыдливо. Всё ещё дрожал свет, всё ещё гудел воздух. Он сделал ещё два шага — не быстро, но с необходимостью. И всё же обернулся. Не ради надежды — скорее, по инерции. Как оборачиваются на стул, который только что скрипнул, или на окно, которое, кажется, кто-то прикрыл изнутри.
Тени не было.
Стена была чистая — пустая, плоская, скучная, как страница, на которой кто-то только что стёр важное. Ни силуэта, ни следа, ни даже нарушения текстуры.
И ведра тоже не было. Исчезло бесшумно, без плеска, без следов влаги. Будто его никто и не ставил.
Как будто в сцене, сыгранной на мгновение, антураж убрали сразу после реплики.
Металлическая дверь поддалась со звуком, напоминающим одновременно какофонию умирающего дирижабля и стойкое "нет" со стороны реальности. Холодный воздух выдохнул в лицо Егора густым ароматом плесени, пережаренной на пару ржавчины и мышиных фекалий. Лампочка под потолком — одна, унылая, как приём у дерматолога, — лениво покачивалась, будто собиралась уйти в отставку прямо сейчас.
Егор шагнул внутрь и тут же пожалел. Каменные плиты пола были влажными, как после санитарной обработки, которую проводили слепые и глухие старцы, вооружённые швабрами и оптимизмом. Он скользнул, удержался, выругался мысленно — «Где это я, в сортире для титанов?» — и тихо, по возможности с достоинством, закрыл за собой дверь. Скрип металла прозвучал как издевка.
Он обернулся — и вздрогнул.
В глубине камеры, в тени, сидело нечто, по форме напоминающее человека, но с манерами просроченной мебели. Силуэт был неподвижен, будто это не заключённый, а эксперимент советских скульпторов по заказу Главного управления меланхолии.
«Так. Спокойно. Это просто дед. Дед в подвале. Советский дед в советском подвале. Всё в порядке, психиатр. Глубоко вдохнуть, не нюхать. Не нюхать!».
Он сделал шаг вперёд. Капля с потолка аккуратно плюхнулась на воротник, добавив свежий аромат к коллекции запахов, в которую уже входили: «подвал сторожа», «тело после субботника» и «библиотека, где умер крыс».
— Здрасьте, — произнёс Егор, стараясь, чтобы голос звучал как у опытного психиатра, а не как у человека, попавшего в подземелье уровня «чертёж Сталина».
Ответа не последовало. Тишина подмигнула лампе и продолжила своё тихое безобразие.
— Я... э... — он пощупал карман — в нём была ручка, записная книжка, и конфета «Барбарис», смятая до состояния угля. — Мне сказали вас осмотреть. Профилактически. Ну, там, давление, сознание, пульс, симптомы несанкционированной шизофрении, всё как полагается...
— Ты в ботинках? — неожиданно раздалось из тени.
Его голос был хриплый, как будто им кто-то на протяжении десяти лет подшучивал над швейными машинками.
— Что? — Егор отшатнулся. — Ну да... А что?
— А я босиком, — сообщил силуэт. — Это даёт тебе преимущество. Но не радуйся.
— Что? Почему я должен... Вы больны? — Егор машинально сделал запись в блокноте.
«Пациент разговаривает загадками. Возможна деменция. Или военнопленный шаман».
— Да. Все мы тут больны. Просто у кого-то бумажка есть, а у кого-то нет.
— Так, — Егор выдохнул. — Меня зовут Егор Небесный. Я врач. Я не знаю, кто вы, но мне сказали проверить ваше состояние. И, если вы позволите, я...
— Сын плотника. Носишь очки, когда читаешь. Любишь огурцы, но не признаёшь маринованные. В 1999 году ты напишешь письмо, которое никто не получит.
— Простите?
— Я просто проверяю, насколько ты здесь. Телом ты тут. А вот с остальным — пока неясно.
— Это вы мне диагноз ставите, или я вам? — Егор вскинул голову. — У меня, между прочим, медицинское образование! С сертификатами. Ну... было. До того как я оказался... э... — он махнул рукой. — Ладно. Неважно.
— Ты странный врач, — произнёс силуэт. — Слишком чистый. Слишком целый.
— Спасибо. Я стараюсь не пачкаться.
Силуэт слегка сдвинулся — настолько медленно, что лампа даже не успела среагировать. В тусклом свете проступила фигура старика с лицом, как у расписания электричек: всё в трещинах, и ничего не понятно.
— Меня звать Григорий. Когда-то я был часовщиком. Сейчас — экспонат.
— В каком смысле?
— В музее жизни. Раздел: «Ошибки и последствия».
— Ну да, звучит как отделение неврозов, — Егор шагнул ближе и понизил голос. — Послушайте, мне правда надо вас осмотреть. Я не хочу проблем. И вы, уверен, тоже.
— Проблемы — это иллюзия. Вот ты думаешь, что проблема — это я. А на самом деле — ты. Ты и есть проблема, Егор.
Егор вздрогнул.
— Простите, а откуда вы знаете, как меня зовут?
— Я не знал. Но теперь знаю, что угадал.
— Да чтоб тебя... — Егор закрыл блокнот. — Ясно. Значит, либо вы псих, либо вы... э... агент госбезопасности с больным чувством юмора.
— Ты в камере, сынок. Тут не психи и не агенты. Тут зеркало.
В этот момент лампа мигнула — один раз, как будто тоже хотела высказаться, но передумала.
— Хорошо, — сказал Егор. — Ладно. Давайте начнём с простого. У вас кружится голова?
— Кружится мир. А я стою.
— Вы чувствуете сердцебиение?
— Иногда даже два.
— Боли в груди?
— Это не место для метафор.
— Да ё... — Егор потерянно посмотрел на блокнот. — Ладно. Запишу: ориентирован частично, контактный, но говорит фигню. Ну, типично.
Он приблизился к старику, намереваясь измерить пульс, но тот поднял руку — медленно, как дирижёр, уставший от симфонии бессмысленности. На запястье — бледная татуировка: круг с точкой. Старая, выцветшая, но Егор узнал её сразу.
«Ох ты ж... мамочка...».
— Видел такое? — спокойно спросил Григорий.
— Э... нет, конечно. Первый раз. Просто очень... художественно. Прям... Баха напоминает.
— Врёшь плохо.
— Да и времени нет тренироваться.
Он сделал шаг назад.
В камере повисло молчание, пахнущее грибком, тоской и чем-то, что вряд ли проходило санитарный контроль.
Сквозь капли, падающие с потолка, Егор вдруг почувствовал, как по полу будто прошла волна — слабая, но чёткая. Как будто воздух чуть вибрировал, как на старом телевизоре, когда выключаешь его, а он ещё спорит с реальностью.
— Ладно... — пробормотал он. — Ладно-ладно-ладно. Это просто... Татуировка. Плесень. Свет плохой. Я не спал. Мне нужно... просто сделать осмотр. Всё. По инструкции.
— Слушай тишину, — прошептал Григорий, будто по нотам. — Она говорит. Главное — не перебивай.
Егор не ответил. Потому что именно в этот момент он услышал, как за стеной кто-то царапает камень. Или... нет. Это, кажется, была собственная кровь в ушах.
Но тишина действительно что-то говорила. И Егор очень, очень не хотел знать — что именно.
Григорий поднял голову медленно, с тем великолепным презрением, какое может себе позволить только человек, у которого уже нет никаких планов на жизнь — ни срочных, ни стратегических. Его взгляд выполз из темноты, как жучок из-под плитки, — неожиданно живой, болезненно внимательный и, по-своему, даже утомлённый.
— Ты мигаешь чаще, чем должен, — заметил он.
Егор слегка дёрнулся.
— Я вообще-то… Я врач. Я… имею право на мигание. Это физиология.
— Ты дергаешь левым глазом. Значит, врёшь себе. Или мне. Хотя в твоем случае это, возможно, одно и то же.
Егор сжал губы. Он решил, что если сейчас начнёт ругаться, то скатится в уровень сельского фельдшера эпохи до гигиены. А ведь хотел как лучше — наукой, анализом, доказательной медициной. Не судьба.
Григорий продолжал смотреть. Не отрываясь. И это было… тревожно.
— У вас, между прочим, очень агрессивный взгляд, — буркнул Егор. — У нас в двадцать пятом за такой уже полицейский дрон бы навёлся.
— А у нас — только лампочка, — кивнул старик в потолок. — И та сейчас погаснет. Спорим?
Егор поднял глаза на лампу. Та нервно мигнула. Один раз. Второй. И застыла.
— Это совпадение, — сказал он твёрдо.
— Конечно. Как всё в этом месте. Как мы с тобой. Как татуировка, которую ты не видел, но знал.
— Это... Слушайте, вы можете перестать говорить, как третья серия сериала, который никто не снимал?
— А ты можешь перестать притворяться, что ты не тот, кем боишься быть?
Наступила пауза. Та самая, из-за которой в воздухе густеет подозрение и тухнет юмор.
— Вы знаете, у меня была прекрасная жизнь, — Егор медленно сел на корточки, от чего его костюм врача из 1939 года предательски заскрипел в паху. — У меня был личный кофе. Смартфон. Электрическая зубная щётка. Никто не звал меня "молодой человек", кроме алгоритма в банке. А теперь я стою перед человеком, который воняет как философия на холоде, и он говорит мне, что я кто-то, кем я быть не хочу.
— Добро пожаловать домой.
— Не начинайте.
— Дом — это не место, — произнёс Григорий с лёгкой театральщиной, — это когда ты понимаешь, где ты ошибся.
— Прекрасно. Тогда я сейчас ошибусь обратно в коридор.
Егор поднялся, отряхнул колени и снова взглянул на старика. И тут впервые за всё время их взгляды сцепились по-настоящему. Как два магнита с разными политическими взглядами.
Григорий смотрел на него так, как будто уже видел его сто лет назад. Где-то в другом месте. Или — что гораздо хуже — в этом же, только раньше.
— Тебя уже убивали? — тихо спросил он.
— Это у вас стандартный вопрос для новых знакомых?
— Просто ты смотришь, как те, кто уже был по ту сторону.
— Я так с утра выгляжу. Хроническая бессонница. И немножко путешествие во времени.
Григорий слегка наклонил голову.
— Ты сейчас не знаешь, что с тобой. Это нормально. Потом ты будешь знать — и станет хуже.
— У вас прямо-таки талант к обнадёживанию, — Егор шагнул ближе, посмотрел в лицо старика. Оно было старым не по годам, а по событиям. Морщины шли не по линии времени, а по географии ошибок.
Он хотел что-то сказать. Что-то уверенное, твёрдое, желательно с научным термином. Но вместо этого почему-то спросил:
— А вы левша?
— Я двуручный. Мне в тюрьме это пригодилось.
— Простите, не уточняйте.
Они снова замолчали. Григорий не сводил с него глаз. Лампа не мигала, но её свет теперь казался не жёлтым, а серым. Как будто электричество стеснялось.
Где-то за стеной что-то снова скреблось.
Егор сглотнул.
— Скажите честно… — начал он, — вы меня с кем-то путаете?
— Нет, — ответил Григорий. — Но ты сам себя ещё не нашёл. Я просто подсказываю направление.
— Мне бы лучше кто-то подсказал, где тут выход и работает ли он через временные аномалии.
— Выход есть. Но сначала ты должен доказать, что умеешь входить.
Егор выдохнул. Он окончательно запутался. Или начал понимать. Что, в целом, одно и то же.
— Хорошо, — сказал он наконец. — Давайте по-простому. Сейчас вы молчите. Я — осматриваю. Потом вы говорите. А я — убегаю.
— Согласен. Только предупреждаю: осмотр может закончиться откровением.
— Ну, хуже откровения от коменданта с утра пораньше в душевой уже вряд ли будет.
И они снова замолчали. Только теперь не из неловкости, а как будто начали партию в какую-то древнюю, забыто-мистическую игру. Где фишки — взгляды, а поле — подвал с одним выходом.
Который, как это водится, открыт только изнутри.
Егор раскрыл свой потертый чемоданчик с инструментами — тот самый, что выдавался «для врачей среднего калибра». Внутри звякнули зеркальце, фонендоскоп и нечто подозрительно похожее на штопор.
— Так, — пробормотал он, протирая фонендоскоп краем рукава. — Осмотр. Медицинский. Всё строго по протоколу 1939 года, который я, разумеется, не читал, но у меня медицинская интуиция, как у кошки — ориентация в пространстве.
Григорий наблюдал за ним с интересом кота, которому показывают йогу.
— Ты им уже пользовался? — спросил он, кивая на фонендоскоп.
— Конечно, — уверенно сказал Егор. — На людях. Иногда даже на живых.
— Тогда слушай.
— Что слушать?
— Всё.
— Нет-нет, я имел в виду, я вас сейчас послушаю. Сердце, лёгкие, вот это всё.
— Оно тебе не понравится.
— Я и не жду симфонию. Так, — он присел на корточки, приложил фонендоскоп к груди Григория и нахмурился. — Ммм… А интересно. Оно у вас... как будто не сердце вовсе, а... радиопередача.
— На какой волне ловит?
— На той, где обычно передают инструкции по выживанию для идиотов.
— Тогда слушай внимательнее.
И в тот момент Егор действительно услышал — не шум крови, не стук сердца, а какой-то тонкий треск. Словно старое радио пыталось поймать частоту между «всё пропало» и «осторожно, наблюдают».
Он отдёрнул фонендоскоп, будто тот его укусил.
— Это... это что такое?!
— Тебе же сказали — слушай тишину. Она иногда говорит в диапазоне средних частот.
— Это не смешно. Я медик, у меня есть объяснения всему! — Егор замахал руками. — Электрический шум, акустическая интерференция, остаточные... советские вибрации!
— Конечно, конечно. Главное — верить в науку, особенно когда она тебя предаёт.
Егор тяжело вздохнул, глядя в потолок, где лампа уныло подрагивала, будто тоже страдала от радиопомех.
— Хорошо. Переходим к зрачкам. Смотрите на меня.
Григорий поднял глаза. Они были странные — не слепые, но будто через них кто-то другой наблюдал.
— Нормально, — сказал Егор, хотя ему хотелось добавить «отвратительно». — Зрачки реагируют, правда, на что-то своё.
— Они реагируют на свет, которого нет, — спокойно сказал Григорий.
— Прекрасно. Тогда вы уникальный экземпляр. Я вас потом покажу Академии наук, если она к тому времени снова откроется.
— Ты боишься?
— Я — профессионал. Профессионалы не боятся, они диагностируют.
— Тогда поставь себе диагноз.
— Хронический сарказм. Острый стресс. Транзиторный бред на фоне исторической аномалии.
— Всё верно. Только бред — не у тебя. Он вокруг.
— Замечательно. Тогда я предлагаю всем окружающим принять по таблетке и разойтись!
Егор уже собирался закрыть чемодан, но рука Григория легла ему на запястье — холодная, сухая, как лист архива НКВД.
— Не уходи.
— Простите, но я не планировал ночёвку в подвале с мистическим стариком.
— Ты должен доказать, что можешь слышать дальше.
— Дальше чего?
— Дальше себя.
Егор выдохнул, сел прямо на каменный пол и уставился на Григория, как врач на пациента, который не только разговаривает с Богом, но ещё и записывает ответы стенографией.
— Ладно, давайте так. Я проверю пульс, и вы потом расскажете, что всё это был розыгрыш. Договорились?
— Если ты доживёшь до конца измерения, я подумаю.
— Прекрасно. У нас тут, я вижу, высокие стандарты медицинской этики.
Он нащупал пульс — и замирает. Сердце билось неровно. Нет, не то. Оно не било. Оно... шло. Как часы. Механически, точно, с равномерным тиканьем, будто внутри старика действительно жил механизм, заведённый на чужое время.
— Это что, — прошептал Егор, — хронометрическая аритмия?
— Это просто не твоё время, — ответил Григорий. — Но ты сюда пришёл. И теперь часы идут и для тебя.
Егор отпустил его руку, вскочил, отступил.
— Так! Стоп! Нет! Так не бывает! У вас нет… у вас не может быть… внутреннего хронометра! Это против физиологии! Это против биологии! Это вообще против здравого смысла!
— Здравый смысл в подвал не спускается. Ему там холодно.
— Господи...
— Он занят.
Егор уставился на него, потом на фонендоскоп, потом снова на него.
— Знаете, я ведь пришёл просто осмотреть. Медицински. Я не подписывался на… — он сделал неопределённый жест рукой, — на ваши… радиочастоты и ходящие сердца!
— Никто не подписывается. Но все попадают.
— Да чтоб вас, — выдохнул Егор. — Я просто хотел знать, жив ли вы.
— Жив. Пока ты меня слушаешь.
Они замерли. Где-то сверху проскрипел металл, будто кто-то двигал мебелью размером с танк. Лампочка моргнула, и тень Григория на стене на секунду вытянулась в неестественную длину — как если бы сама камера на мгновение захотела вылезти наружу.
Егор сглотнул.
— Всё. Осмотр окончен, — тихо сказал он. — Рекомендую… свежий воздух. Если он здесь вообще бывает.
Григорий улыбнулся — едва заметно, как будто что-то вспомнил.
— А ты всё равно останешься.
— Ещё чего!
— Уже остался.
И в этот момент снова послышалось — тик… тик… тик… Не из груди Григория, не из фонендоскопа. А из стен. И у Егора появилось нехорошее ощущение, что теперь это и его ритм.
— Ладно, — выдохнул Егор, убирая фонендоскоп в чемоданчик так, будто тот был заряжен проклятием. — На этом официальная часть медицинского балагана завершена. Благодарю за сотрудничество, за метафизику и за вот это вот всё.
— Ты не спросил самого главного, — произнёс Григорий, всё так же спокойно, как будто они обсуждали цену на картошку.
— Простите, а что у нас тут главное? Паразитическая философия? Или глюки, выдающие себя за акустику?
Старик помолчал, потом кивнул — самому себе, как будто убедился, что момент настал.
— Ты знаешь, кто такие Хранители Пульса?
Егор замер.
Он не просто замер — в его голове, где обычно бодро прыгали мысли про психиатрию, нейрофизиологию и «не забудь купить носки», внезапно наступила глухая пауза. Такой тишины у него в мозгу не было даже, когда он случайно уснул на лекции по судебной психиатрии рядом с трупом.
— Что? — спросил он медленно. — Простите, кого? Кто такие?
— Хранители Пульса, — повторил Григорий, будто это была фамилия, а не идея. — Ты же видел их символ.
— Я видел… ничего! — выкрикнул Егор. — Это была просто татуировка! Ну, круг, точка… Кто ж их не делал в юности? Это может быть всё, что угодно. Секта, спортивный кружок, детдом художественного направления!
— Или знак, — тихо сказал старик. — Отметка тех, кто слышит.
— Я — врач! Я слышу много чего. Шумы, кашли, вопли, иногда — внутренний голос заведующего. Но чтобы пульс шел через стены — это вы, батенька, к электрикам, а не ко мне.
— Он говорит. Всегда. Просто ты привык его игнорировать.
— И слава Богу!
Григорий пристально посмотрел ему в глаза.
— Лев слышал.
— Какой Лев? — Егор сбился. — Лев Троцкий? Лев Толстой? Лев Яшин? Мне не выдали ведомость с львами!
— Он знал. Больше, чем ты. И потому его убрали.
— Прекрасно, теперь у нас здесь политическая мифология. Вы ещё скажите, что Ленин в курсе.
— Он первый, кто замолчал.
Егор зажмурился.
«Хорошо. Глубокое дыхание. Раз-два-три. Ты в подвале. Ты психиатр. У тебя нет дела до древних организаций с поэтическими названиями. У тебя есть пациент. Пусть даже он пахнет, как хранилище духовных откровений, забытых при переезде».
Он снова открыл глаза.
— Хорошо. Смотрите. Вот я — некий гражданин Небесный, попавший в эту вашу реальность совершенно случайно, по недоразумению временно-пространственного характера. У меня нет ни дела, ни интереса, ни… желания вступать в какие-то... кружки по интересам, особенно если они связаны с пульсом и метафизикой. Всё, что я хочу — это выжить, сохранить рассудок и, желательно, вернуться домой, где кофе не из жженых корней и трусы не из мешковины.
— Тогда тебе придётся выбрать.
— Опять?! Сколько можно?! Я и так каждый день выбираю между «делать вид, что я из НКВД» и «признаться, что я с другого конца двадцать первого века и пусть расстреливают, потому что уже всё равно»!
— Это не тот выбор, — покачал головой Григорий. — Ты должен доказать, что слышишь. Что не просто тут. А с нами.
— С кем — с вами? Вы тут один!
— Тишина не одинока. Она просто не любит болтать.
Лампа над ними снова качнулась. Причём совершенно самостоятельно, без ветра, без толчка. Как будто кто-то невидимый толкнул её ради акцента.
И вот тогда — впервые — Егор почувствовал это.
Вибрацию. Нет, не физическую. Она не была в теле — она была в воздухе. Словно само пространство перестало быть инертным, и теперь слегка... жужжало. Ни шум, ни звук — скорее предвкушение. Как у выключенного телефона, который вот-вот завибрирует.
Он сглотнул. Очень тихо.
— Вы что-то включили?
— Ничего не выключали, — ответил Григорий.
— А я чувствую... эээ... какой-то отклик. Не у себя, а... в комнате.
— Она слышит тебя. Теперь — ты слышишь её.
— Кто «она»?
— Тишина.
Егор сжал пальцы в кулак. В мозгу метались мысли: «галлюцинация, бредовая фабрикация, синдром Кандинского-Клерамбо, экзогенная шизофрения... а может, просто нехватка глюкозы?»
Но он знал, что это не оно. Не похоже. Слишком... синхронно.
И тут взгляд его снова упал на руку Григория. Татуировка.
Круг. Точка. Чёрт бы её...
И всё бы ничего — но в кармане халата под тканью что-то странно завибрировало. Егор дёрнулся, вытащил из него тетрадку — ту самую, с пометками, с рисунками, с дурацкими схемами, которые он «позаимствовал» в архивах.
На последней странице — та же татуировка. От руки, чернилами. Он её не рисовал.
— Так. Всё. Хватит. Это уже не медицинский случай, это полтергейст с бюрократическим уклоном!
— Прими, — сказал Григорий. — Или тебя примут за тебя.
— За меня? Кто?
— Те, кто умеет слушать. Но не умеют жалеть.
Егор долго смотрел на него. Потом — на тетрадь. Потом снова на старика.
— Вы больны, — сказал он. — Но я, кажется, — больше.
И в ту же секунду с потолка упала капля. Ровно на центр круга с точкой.
И Егор услышал, как его собственное сердце — впервые за всё время — пропустило удар. Как будто на секунду само прислушалось.
— Докажи, — сказал Григорий негромко.
— Что именно? Что я псих? Уже почти готов, осталось справку взять.
— Нет. Докажи, что ты один из нас.
— Ага. Сейчас, секундочку, — Егор вытащил из нагрудного кармана блокнот и сделал вид, что ищет ручку. — «Один из нас». А конкретнее? У вас есть членский билет? Профсоюзный взнос? Печать Лубянки?
— Мы не оставляем бумажных следов. Мы оставляем ритм.
— Вы не оставляете бумажных следов, а я потом объясняй начальству, почему у пациента вместо пульса барабанная партия Моцарта!
Григорий не улыбнулся. Лицо его было серьёзным, до абсурда.
— Ты чувствуешь? — спросил он. — Теперь она говорит.
— Кто — она? Вы всё время говорите “она”. Это кто? Тишина? Плесень? Система отопления?
— Не называй. Её нельзя называть.
— Замечательно. Даже не знаю, с кем спорю. Слушайте, может, у вас галлюцинации на фоне нехватки витамина D? Вы в подвале, солнце не видели, кальций падает, всё логично.
— Замолчи, — резко произнёс Григорий. — Они слушают.
— Кто — они?! — Егор не выдержал. — Если сейчас из-за стены выйдет ещё один с таким же лицом, я просто… я просто напишу заявление и уйду в другой жанр!
— Не кричи, — старик перевёл взгляд куда-то за Егора, в темноту. — Ты не понимаешь, где ты стоишь.
— В подвале! На мокром полу, между мышами и вашим философским помешательством!
— Нет, — тихо сказал Григорий. — На перекрёстке.
— На каком ещё перекрёстке? Тут даже развилка максимум между «выйти» и «умереть от грибка»!
— Между звуком и его отсутствием. Между теми, кто слышит, и теми, кто делает вид, что не слышит.
Егор вздохнул. Он уже не знал, злиться ли, смеяться, или всё-таки провериться на инсульт.
— Послушайте, — сказал он, — я человек сугубо земной. Я в мистику не верю. Я верю в медицинскую статистику, в неврозы, в давление, в то, что на Лубянке нет отопления, потому что кто-то опять украл уголь. Всё.
— Тогда докажи.
— Что доказать?
— Что ты — не глухой.
— А вот сейчас начинается бред второго уровня! Дальше что? Прыгай, если слышишь Бога?
Григорий медленно поднялся. Так медленно, что Егор успел пожалеть, что не сбежал раньше. Тело старика вытянулось, суставы хрустнули, тень за ним — вытянулась вдвое длиннее.
— Она уже рядом, — сказал он. — Ей нужно, чтобы ты выбрал.
— Слушайте, я не выбираю, я — наблюдаю. Я врач, я не вмешиваюсь!
— Поздно не вмешиваться. Ты уже услышал.
— Я ничего не слышал!
— Слышал. Просто боишься назвать.
— Да нет! Это… — Егор запнулся. Вдруг понял, что в подвале действительно что-то изменилось.
Звук капель исчез. Вместо него — тишина. Не мёртвая, а… насторожённая. Живая. Как будто она ждала.
— Что вы сделали? — прошептал он.
— Ничего. Мы просто замолчали. Теперь она говорит.
— Кто говорит?
— Слушай.
Егор сжал зубы. Всё внутри у него протестовало: против подвала, против старика, против этой абсурдной реальности, где даже воздух имеет мнение. Но он всё-таки прислушался.
И действительно — в этой тишине что-то было.
Не звук. Не мысль. Скорее ощущение, что слова уже были сказаны, и ты просто опоздал их услышать.
Он почувствовал, как сердце дёрнулось, и ритм — не его ритм — ударил внутри, не совпадая.
Григорий наблюдал внимательно, с удовлетворением.
— Видишь? — сказал он. — Теперь ты её слышишь.
— Это… это внушение! Это гипноз! Я… я просто устал!
— Тогда почему она отвечает тебе?
— Кто она, чёрт возьми?!
— Она — пульс.
Егор опустился на край стола, задыхаясь.
— Прекрасно, — пробормотал он. — Пульс разговаривает, тишина даёт интервью, стены тик-так. Осталось только, чтобы лампочка начала цитировать Гегеля.
— Она не будет. Она знает, чем всё кончится.
— А вы, конечно, нет?
— Я просто часть. А ты — ключ.
— Я?
— Ты из будущего. Твоё сердце — не настроено. Но её зов ты всё равно слышишь. Докажи, что ты свой.
— Как? Что мне, станцевать?
— Нет. Убери звук.
— Простите, что?
— Сделай, чтобы здесь стало по-настоящему тихо. Тогда узнаем, кто ты.
Егор моргнул.
— Это... это вы серьёзно сейчас? Вы хотите, чтобы я заглушил звук? В подвале, где всё капает, трещит, где кто-то наверху пинает трубы?
— Да.
— И как вы себе это представляете?
— Просто. Замолчи внутри.
— Ага. Отлично. Давайте я ещё прекращу дышать, чтобы не мешать вашему духовному радиоприёму.
— Это будет даже лучше.
— Вы... вы сумасшедший!
— Мы все здесь сумасшедшие. Только одни знают почему, а другие — нет.
Они замолчали. Совсем. И тишина действительно изменилась. Стала глубже. Как будто спустилась с потолка и села рядом. На секунду Егор почувствовал, как его собственный пульс растворился.
— Вот так, — произнёс Григорий еле слышно. — Почти. Ещё немного, и ты…
Дверь скрипнула. Глухо. Реально, громко.
Егор вздрогнул, сорвался, и звук вернулся, как волна.
Капли закапали, лампа зажужжала, воздух выдохнул.
— Ну всё! — выкрикнул он. — Конец вашим экспериментам! Я пошёл!
Он схватил чемодан, но Григорий успел сказать:
— Она уже знает тебя. Теперь ты не уйдёшь один.
— Ну конечно! Замечательно! Пусть только попробует, я выпишу ей направление к невропатологу!
Он рванул к двери.
Дверь поддалась не сразу. Как будто долго думала, стоит ли выпускать Егора, и решила: «Ну ладно, пусть попробует, если ему не жалко нервную систему».
Он вырвался наружу — туда, где было всё то же: коридор, облупленные стены цвета «сливки после революции», лампочки, моргающие в темпе параноика, и витающий в воздухе запах формалина вперемешку с пыльцой архивной тоски.
Но что-то было иначе. Едва уловимо. Как если бы мир стал на полтона ниже. Как будто время чуть-чуть заикалось, прежде чем двигаться вперёд.
Он застыл у стены, прижавшись к ней плечом, вцепившись в ручку своего чемодана, как в якорь.
«Ничего. Всё в порядке. Вышел. Осмотр провёл. Пациент тяжёлый, но жив. Диагноз: острая мифологическая галлюцинация. Всё под контролем. Главное — не смотреть назад. Не слушать. Не думать. Не…».
Тук.
Где-то внутри. Не в ухе. Не в животе. Где-то... в пространстве вокруг его сердца.
Он сжал зубы. Настолько сильно, что хрустнула пломба на зубе, которую ставил армянин в 2023 году под музыку из тиктока.
— Так, — сказал он вслух, но очень тихо, — это, может быть, просто эхо. Влажность, давление, акустическая аномалия. Ничего странного. Наука. Физика. Законы Ньютона. Или хотя бы ОСТ-стандарты.
— Всё в порядке? — раздался голос из темноты.
Егор вздрогнул так, что у него внутри отозвались все органы, даже те, о которых он забыл после анатомички.
Из-за угла вышел охранник. В фуражке, но без особого желания. Выглядел он так, будто его создали по ГОСТу «мужик средний, уставший». На лацкане болталась бумажка с надписью «Младший Смотрящий» — то ли должность, то ли диагноз.
— Вы чего это тут... задержались? — спросил охранник, чуть щурясь. — Осмотр же закончился?
— Да. Всё в порядке. Абсолютно. Просто... пациент у вас, конечно, с характером. Местами — с голосом стен.
— А, Григорий, — кивнул тот. — Он такой. Сам с собой разговаривает. Или не сам. Там разберись.
— Мгм. А давно он здесь?
— Давно. С тридцать седьмого, вроде. Или с тринадцатого. Сложно сказать. Он тут как мебель, только иногда мебель цитирует старославянский.
— И он... эээ... вам не кажется странным?
— Тут если будешь всё странное замечать — голова отвалится. Мы как-то привыкли.
— Прекрасно, — кивнул Егор. — Прям атмосфера для курортного лечения.
Охранник почесал шею, оглядел Егора и вдруг сказал:
— А вы... не из наших, да?
Егор напрягся.
— В каком смысле?
— Ну, вы как-то... ходите по-другому. Говорите не так. Не как все. И глаза у вас... как у тех, кто слышит.
— Я врач.
— Вот и я говорю: не из наших.
Он развернулся и пошёл прочь, будто ничего не сказал. Просто исчез в тусклом коридоре, с видом человека, которому надо срочно донести пустую папку в конец эпохи.
Егор остался стоять.
«Это случайность. Просто фраза. Совпадение. Ну бывает же. Совсем чуть-чуть. Синхронизировались».
Он снова взглянул на руку. На запястье под манжетой что-то зудело. Тонко. Почти электрически. Он задрал рукав — и замер.
Кожа была чистая.
Но контур татуировки — еле заметный, как будто проступал изнутри, не от чернил, а от памяти.
— Нет, — прошептал он. — Нет-нет-нет. Я не... Я не с ними. Я случайный прохожий. Турист. Медик. Психиатр. Я в отпуске! Я вообще за хлебом вышел!
Из камеры донёсся голос. Тихий. Еле слышный. Но не голос Григория. Другой. И он не звал. Он ждал.
— Твоё сердце запомнило. Остальное — догонит.
Егор посмотрел на дверь. Она уже была закрыта. Плотно. Как будто её тут никогда и не было.
В коридоре снова закапало.
Но теперь, каждую каплю он слышал в ритме.
Как если бы весь мир подстроился под его биение.
Или наоборот.
Он сделал шаг. Потом второй. И вдруг понял, что его шаги тоже звучат в такт.
Тук.
Тук.
Тук.
— Всё. Мне конец.
Но в глубине — в самой глубине – вдруг появилась мысль, страшнее любой угрозы: а если это — только начало?
И с этой мыслью Егор Небесный ушёл по коридору.
Ровно. В ритм.
Как будто не он шёл, а кто-то вёл.
Дверь в гостиную отворилась бесшумно, но с тем внутренним торжеством, будто за ней десять лет стоял кто-то на стреме, ожидая именно этого момента. Из щели между косяком и полотном потянуло смесью запахов — табаком, мебельной полировкой и чем-то неопределённым, вроде старого уюта, который с годами научился смотреть на всех свысока. Свет керосиновой лампы лениво расползался по потолку мутным жёлтым пятном, делая комнату похожей на театральную декорацию: уютную до подозрительности, как улыбка стоматолога, который уже достал бормашину, но ещё делает вид, что просто интересуется погодой.
Надежда сидела за столом так, будто вся мебель тут принадлежала ей по праву рождения. Вокруг неё стоял не воздух, а особая атмосфера — густая, тёплая и слегка табачная. На ней была белая блузка, чуть слишком свежая для вечера, браслет поблёскивал на запястье, а улыбка… улыбка была из тех, где можно утонуть, если не умеешь плавать в людской хитрости. Перед ней стояла чашка с чаем — не тот, что пахнет листом и лимоном, а тот, что пахнет дисциплиной, внутренней аккуратностью и неоспоримым расчётом.
— О, доктор Небесный, — произнесла она, не поднимаясь, — наконец-то. Проходите, не стойте, как на казни.
— А я думал, у вас тут всё именно так и устроено, — пробормотал Егор и осмотрелся. — Уютно. Почти по-домашнему. Только страшно.
— Страх полезен, — сказала она, отставляя чашку. — Он делает человека честнее. Садитесь.
Он сел. Кресло было старое, и из-под него раздался звук, напоминающий вздох старшего по дому, которому уже надоело всё это безобразие.
— Вы чай будете? — спросила она, глядя прямо, как будто проверяла зрачковую реакцию.
— Если там нет снотворного, — ответил он. — Хотя, знаете, даже если есть, тоже неплохо. Спать я давно не пробовал.
— У нас тут никто не спит, доктор. Тут все бодрствуют, — сказала она мягко. — Даже ночью.
Егор усмехнулся.
«Ночью бодрствовать в тридцать девятом — это уже образ жизни, а не расстройство сна».
Он аккуратно взял чашку. Обжёгся. Сделал вид, что так и надо.
— Приятный чай, — сказал он.
— Он из личных запасов товарища Ежова. У нас всё по линии доверия.
— Великолепно. Надеюсь, без сахара, а то доверие быстро заканчивается.
— С сахаром, — улыбнулась она. — Две крупинки. Как вы любите.
Он поднял брови.
— Вы, похоже, следите за моими гастрономическими привычками?
— За вашими профессиональными, доктор. Хотя одно другому не мешает.
— Приятно, что за мной наблюдают не только крысы и сотрудники с блокнотом, — сказал он, чуть откинувшись. — Правда, обычно после такого наблюдения кого-нибудь увольняют. Или награждают. Зависит от дня недели.
— В нашем случае всё проще. Мы просто интересуемся.
— Мы — это кто?
— Кураторы, — сказала она. — Но не те, о которых вы подумали. Те другие.
Он рассмеялся, сухо, будто откашлялся.
— У вас тут все загадки такие? Или это просто манера речи?
— Я просто привыкла, что с первого раза вы всё равно не поверите.
— А со второго?
— Со второго начнёте волноваться.
Егор опустил взгляд в чашку. На поверхности чая покачивался отражённый круг света от лампы — идеально ровный, с яркой точкой посередине. Он нахмурился.
«Нет, ну хватит уже этих совпадений. Круги, точки... хоть бы треугольник для разнообразия».
— До вас, кстати, этот заключённый молчал месяцами, — продолжала Надежда. — Все врачи сдавались, даже военные. А вы — заговорил.
— Ну... бывает. Методы психотерапии, — сказал он. — Я, знаете, в основном действую добротой. В малых дозах.
— Доброта — это опасное средство, — сказала она. — От неё бывает привыкание.
— Так и есть, — кивнул он. — Потом начинается ломка, когда в дверь входит следователь.
Она тихо рассмеялась — коротко, как будто по сценарию.
— Не обольщайтесь, доктор. Вы интересны не только своими добрыми словами.
— Я польщён. Обычно меня интересуются исключительно как единицей учёта.
— Вы необычная единица. Ваши отчёты уже видели наверху.
— Замечательно. Я всегда мечтал стать любимым чтивом у начальства. А где-то между статистикой и доносами мои выводы выглядят просто прелестно.
— Вы иронизируете. Это хорошо. Значит, ещё не устали.
— Я устал ещё до командировки во времени, — сказал он, не подумав.
— Что?
— Я сказал: устал от командиров. Всё время следят. Всё время спрашивают.
— О, поверьте, доктор, — она чуть склонила голову, — я задаю вопросы реже, но запоминаю ответы лучше.
Он почувствовал, как в комнате будто стало душнее. Лампа потрескивала, чай пах всё сильнее, а между ними тянулась пауза, вязкая, как советский кисель.
— Так вы... секретарь Ежова, верно? — спросил он наконец.
— Можно и так сказать.
— А можно иначе?
— Можно. Но вам пока не надо.
Она потянулась за чашкой — лениво, как кошка, знающая, что за ней наблюдают. Тонкие пальцы коснулись фарфора, и в этот момент Егор заметил браслет. Ничего особенного — тонкий металлический обод, без лишних украшений. Но на нём — крохотная гравировка, круг с точкой посередине. Просто знак, но в ту секунду Егор будто получил удар. Не боль, нет — скорее короткий, точный толчок, как если бы кто-то кулаком изнутри груди напомнил: «Я здесь».
Он вздрогнул, словно ток пробежал по спине, и пальцы на секунду сжались в кулак. Потом быстро выпрямился, как человек, которого застали за чем-то неприличным. Улыбка вернулась на место — аккуратная, безупречная, натянутая, как плакат на гвозди.
— Прекрасное украшение, — сказал он, сдавленным голосом. — Вещь с историей?
— Семейная. От бабушки. Выглядит скромно, правда?
— Скромность — это когда не светишься изнутри, — пробормотал он.
— Простите?
— Ничего. Просто врачебная ассоциация.
Она чуть повернула кисть, браслет блеснул. Егор поймал этот блеск и почувствовал, как сердце опять сорвалось с ритма.
«Нет. Нет-нет. Не может быть. Опять этот знак. Почему везде он? Что они от меня хотят?».
Он откинулся на спинку кресла, постарался выглядеть безмятежно. Бесполезно: пот на лбу, руки дрожат.
— Вам плохо? — спросила она, и в голосе не было ни тени тревоги — только интерес, холодный, лабораторный.
— Просто... чай крепкий, — ответил он. — Я привык к растворимому.
— Нервная система у вас слишком тонкая для нашей эпохи, доктор.
— Да, я уже заметил. Здесь даже воздух ходит строем.
— А вы всё пытаетесь шутить. Это спасает?
— Иногда, — выдохнул он. — Когда нет других способов не орать.
Она снова повернула руку, глядя, как свет играет на браслете.
— Забавно, — сказала она тихо. — У некоторых этот знак вызывает дрожь.
— Не у меня, — соврал он. — Просто... сердце шалит. Возраст.
— Возраст — это роскошь, — заметила Надежда. — У нас его редко дожидаются.
Он открыл рот — хотел что-то сказать, хоть слово, хоть звук, хоть кашель, — но горло вдруг пересохло, будто туда засыпали пыль. Воздух застрял где-то между вдохом и мыслью. И тогда он услышал это. Не просто почувствовал — услышал. В груди, под рёбрами, чётко, отчётливо, до неприличия ясно: тук… тук. Двойной удар. Не сердце. Совсем не сердце. Это было похоже на звук старого механизма, который вдруг, после долгих лет тишины, решил снова заработать. Тяжёлый, уверенный стук, как если бы внутри него что-то включилось — неведомое, но своё.
Егор замер, чувствуя, как по позвоночнику ползёт холод, а пальцы — чужие, деревянные — всё ещё держат ту улыбку, что давно уже не имела отношения к нему.
А Надежда смотрела. Спокойно, чуть наклонив голову, словно разглядывала реакцию подопытного зверька. В уголках губ — мягкая, непроницаемая улыбка. Та самая, в которой всегда есть доля знания.
И в этой улыбке было всё — ожидание, признание, и лёгкое удовлетворение человека, который наконец дождался момента, ради которого стоило прожить десяток пустых лет.
— Доктор, — сказала Надежда, отставляя чашку и откидываясь в кресле, — а ведь у вас неплохой слух. Редкость в наши дни. Особенно среди штатных специалистов.
Егор не ответил. Он пытался дышать ровно, считать в уме таблицу умножения, вспоминать, как называется тот участок мозга, который отвечает за галлюцинации.
«Теменная кора? Нет, не то. Или то? Или к черту всё, надо просто уйти».
— Вы ведь не боитесь информации, верно? — продолжала она. — У вас, насколько я поняла, с этим прогрессивный подход?
— С информацией? Нет. Я с ней на "вы". Даже не здороваемся, — пробормотал он.
— А зря. Иногда она приходит первой. Перед всеми остальными.
— Перед кем именно? — он посмотрел на неё внимательно. — Перед санитарами?
Надежда не смутилась. Наоборот — её улыбка чуть потеплела. Внешне. Но ощущение было, как если бы вам улыбнулась акула, чтобы продемонстрировать, что у неё тоже есть чувство юмора.
— Я говорю о документах, — сказала она. — Интересных. В частности — по группе 17/ХР. Мне сказали, вы проявляете к ней… повышенный интерес.
— Это группа заключённых? — осторожно спросил он.
— Можно сказать и так. Хотя некоторые считают, что они вовсе не заключённые, а добровольцы. Или образцы. В зависимости от угла зрения.
Егор сглотнул. Он начал чувствовать, как тепло от чая поднимается обратно — не вверх, а куда-то в уши, затылок и область ответственности.
— Вы хотите, чтобы я ознакомился? — выдал он.
— Я предлагаю доступ, — кивнула Надежда. — Без формальностей. Без задержек. Непосредственно в архив. Часть материалов засекречена, но, думаю, для вас сделают исключение.
— Почему?
— Потому что вы умеете слушать. И уже слышали больше, чем положено.
Он посмотрел на браслет. Она не скрывала — наоборот, пальцами медленно его крутила, как будто проверяла, не треснет ли его самообладание при следующем обороте.
— А взамен? — спросил он. — Я ведь так понимаю, просто так в нашем заведении ничего не раздают. Даже нарзан.
— Взамен — открытость, — сказала она, не отводя взгляда. — Умение делиться. Быть полезным. Принимать сигналы и не искажать их.
— Я плохо ловлю сигналы. У меня антенна сбита с детства.
— Я думаю, она только сейчас и начала работать.
Он нервно засмеялся.
— Послушайте, Надежда… если вы сейчас намекаете, что я должен, как бы это сказать, включиться в какую-то структуру, то у меня вообще-то есть работа. Мне людей лечить, а не шифры считывать.
— Доктор, — она снова подалась вперёд. — Это не предложение службы. Это — приглашение к пониманию. Архив покажет вам то, что вы уже начали ощущать.
— Или совсем добьёт.
— Это зависит от того, как вы читаете между строк.
— А если я просто откажусь?
Она на секунду задумалась, а потом мягко произнесла:
— Тогда у нас будет новая чашка чая. И другой собеседник. Возможно, не такой вежливый.
Он снова посмотрел на свою чашку. Та стояла, как свидетель — пустая, с остатком чая на дне, где на поверхности замерли ровно две крупинки сахара.
Он почувствовал, как мурашки поднимаются по позвоночнику.
— Вы... откуда знаете? Я никогда никому не говорил. Даже себе. Это ж…
— Привычки считываются быстрее, чем убеждения. Мы наблюдаем, доктор. Постоянно. Просто не всегда говорим об этом вслух.
Он поставил чашку обратно. Руки дрожали. Внутри уже не паника — а плавящаяся растерянность, как будто его сварили в собственных же невысказанных мыслях.
— То есть, если я правильно понимаю, вы мне предлагаете... войти? Или пройти? Или проснуться? Я не уверен, какой тут термин.
— Мы ничего не предлагаем. Мы просто указываем на дверь.
— А открывать её — это уже моя проблема?
— Конечно. Как и последствия.
Он встал.
Не потому что хотел. Просто тело решило, что сидеть дальше — уже вредно для психики. Он на секунду подумал, не опрокинуть ли чашку. Просто чтобы испортить геометрию. Не сделал. Побоялся, что чай окажется не чаем.
— Я подумаю, — сказал он.
— Уже думаете, — ответила она.
— Ладно... Спасибо за чай.
— Не за что. Нам нравится, когда наши гости уходят бодрыми. Хотя и не все возвращаются.
Он не стал отвечать. Повернулся, пошёл к двери. Кожа на спине колола, как будто по ней скребли — взглядом.
— Доктор, — услышал он за спиной. — Я верю, вы сделаете правильный выбор.
Он не обернулся — не потому что не хотел, а потому что в затылке уже стояла чужая тишина, густая и настойчивая, как взгляд. Просто взял и вышел.
Коридор встретил его так, будто давно ждал: тяжёлым воздухом, в котором пахло сыростью, старым деревом и забытой жизнью. Обои облезли, потускнели, и на их блеклых цветочках лежала пыль, такая древняя, что казалось — она видела всё.
Он сделал шаг. Потом другой.
Тук.
Где-то внутри — едва слышно. Не сердце, нет. Что-то ниже, глубже, будто из подвала памяти донёсся глухой металлический отклик.
Тук.
Он остановился, и на миг показалось, что весь дом слушает вместе с ним. Даже воздух встал, не решаясь шевельнуться. И снова — этот звук. Уже мягче, почти ласково. Он не бил — он звал.
Шагая дальше, Егор вдруг понял: ритм не отступает. Он входит в походку, прячется между вдохами, становится частью его самого. Невольно плечи выпрямились, и в шаге появилось что-то чужое, не его. Как будто кто-то шёл вместе с ним — внутри.
«Она знает, — мелькнуло у него в голове. – Даже не спрашивает. Просто ждёт».
Он шёл. Медленно, будто время вокруг стало вязким, как патока, и каждый шаг приходилось вырывать из воздуха. Шаги гулко отзывались в коридоре, растворялись где-то между облупленными стенами, где обои отставали от штукатурки, как старая кожа.
Тишина была не просто тишиной — в ней что-то дышало. Лёгкое, едва ощутимое дыхание, будто за стеной кто-то стоял и повторял его шаги с крошечной задержкой.
Егор не оборачивался. И не ускорялся. Его походка была ровной, почти церемониальной, как у человека, идущего на приём к судьбе, которая уже всё подписала за него.
Иногда казалось, что свет позади становится теплее, будто кто-то открывает дверь. Но он не поворачивался — знал: если взглянуть, всё распадётся. Лучше идти. Просто идти.
И чем дальше он уходил, тем отчётливее понимал: дорога не ведёт куда-то. Она просто замыкается на нём самом, сворачивается петлёй, как мысль, от которой не избавиться.
Дверь в комнату открылась с таким звуком, будто дом собирался объявить о собственной капитуляции. Петли завизжали, дерево простонало — и всё это вместе прозвучало как предупреждение: «ещё шаг — и тресну пополам».
Егор втащил своё измученное тело внутрь, как буксир тащит застрявший баркас. За собой дверь он закрыл осторожно, словно боялся, что она от этого умрёт, и прислонился к стене. Стена встретила его холодом и запахом — влажная, унылая, с ароматом старого картона, который когда-то, в пору политической юности, служил плакатом с надписью «Да здравствует социализм». Теперь надпись стерлась, а запах остался, как воспоминание, от которого уже не избавиться.
Он снял пиджак — помятый, с облезшими локтями — и бросил на стул. Стул не возражал, но выразил своё отношение тонким дрожащим скрипом, похожим на стон старого чиновника, внезапно узнавшего о сокращении.
— Извини, друг, — сказал Егор стулу. — У нас у всех сегодня тяжёлый день.
Комната встретила его молчанием, в котором отчётливо слышалось: «ты мне не нравишься». Свет от керосиновой лампы дёргался, как нервный глаз, и каждый раз, когда лампа мигала, казалось, что мебель в комнате слегка смещается, как бы приглядываясь к нему с нового угла.
Он поставил кружку на стол — с таким звуком, будто у стола были чувства, и он обиделся.
— Всё, хватит, — пробормотал Егор. — Это не хоррор, это коммуналка.
Но воздух в комнате был тяжёлый, как плохо вымешанное тесто, которое прилипает к рукам и не желает подниматься. Каждый вдох требовал решимости, словно он вдыхал не воздух, а густой кисель. Керосин, когда-то просто керосин, теперь источал запах куда сложнее — смесь химии, тоски и давно просроченных обещаний, которые когда-то, возможно, произносились при свете этой самой лампы.
Егор сел, осторожно, будто опасался продавить стул окончательно. Снял ботинки — те вздохнули облегчённо — и потёр виски, пытаясь выдавить из головы гул дня. Комната ответила тишиной, но не надолго: из-под пола донёсся звук — тук… тук… тук-тук… пауза… тук…
Он застыл, как человек, которому только что показалось, что в шахматах противник двигает фигуры сам собой.
— Отлично, — сказал он. — Ещё соседи барабанят. Осталось, чтобы тараканы устроили митинг.
Стук повторился — точно в том же ритме.
«Это что, азбука Морзе? Нет, нет, Егор, ты психиатр, а не параноик. Хотя в наше время одно другому не мешает».
Он достал из кармана блокнот, записал на всякий случай: тук — пауза — тук-тук — пауза — тук.
— Всё, — сказал он. — Стучит труба. Или мыши маршируют. Или это сердце дома. Почему бы и нет, у всего тут есть сердце, кроме людей.
Он поднялся, посмотрел на пол. Половицы были старые, вздутые, будто их кто-то пытался распрямить изнутри.
Стук повторился, теперь чуть громче. Из-под досок.
— Ага, — сказал Егор. — Значит, всё-таки мыши. Но мыши, видимо, с музыкальным образованием.
Он подошёл, присел, постучал в ответ — три раза.
Ответ — через секунду. Точно такой же.
— Ну вот, — выдохнул он. — Контакт установлен. Осталось выяснить, на каком языке мы разговариваем.
Он приподнял половицу. Доска заскрипела жалобно, как старушка, которой опять пообещали пенсию «на следующей неделе». Под ней — пыль, щепки и то самое красное, знакомое, как собственный шрам.
— Только не она… — выдохнул он, хотя уже знал, что именно «она».
Это была тетрадь. Та самая — с красной обложкой, потёртая, пережившая и школьные годы, и, кажется, пару революций подряд. Он уже находил её здесь, не так давно, и с тех пор читал по вечерам, будто чужую жизнь, которая почему-то знала слишком много о его собственной. На обложке — ни имени, ни заголовка, только отпечатки пальцев, крепко вдавленные, как будто кто-то держался за неё в последний раз, не желая отпускать.
Он сел на пол, развернул лампу, открыл тетрадь.
Страницы исписаны мелким, нервным почерком. Поначалу — цифры, какие-то даты, потом схемы, линии, стрелки, соединяющие слова вроде “вход”, “шум”, “Лев”, “код”.
— Прекрасно, — сказал он. — Шпионская пропись с элементами бреда. Местный кружок анонимных параноиков.
Он перевернул страницу. На ней — короткая фраза, написанная крупно и жирно:
«ЛЕВ В ТЕНЯХ. СЛУШАЙ КОД».
Егор вытаращил глаза.
— Нет, ну вот этого уже хватит! — сказал он. — Я и так слушаю всё, что не надо! У меня уже мозг, как приёмник, ловит помехи из прошлого!
Из-под пола — снова тук. тук. тук-тук.
Он выругался, поднялся, но потом… сел обратно.
— Ну и ладно. Хотите поиграть? Поиграем.
Он взял карандаш и стал записывать ритм.
Тук — пауза — тук-тук — пауза — тук.
Записал. Слушал дальше. Ритм повторился.
— Так, ладно, Егор, спокойно. Ты в тридцать девятом. Всё логично. Мир сходит с ума, а ты просто держишь свечку.
Он перелистнул тетрадь. Между страницами — старый лист бумаги, пожелтевший, с пятнами. На нём что-то вроде таблицы, и рядом заметка: «звук — это язык. но не все слышат».
— Великолепно, — сказал он. — А я как раз врач по языку звуков. Диагноз: идиотизм прогрессирующий.
Стук не прекращался.
Тук. Тук. Пауза. Тук-тук.
Он снова записывал. Строчки шли неровно, карандаш дрожал.
— «Лев в тенях», — пробормотал он. — Ну что, Лев, ты, может, и в тенях, но я уже почти там же.
Он засмеялся. Тихо, устало.
Потом добавил:
— Ещё немного — и я начну получать телеграммы от мебели.
Комната ответила скрипом половиц, как будто посмеялась в ответ.
И в этот момент Егор впервые понял, что она слушает.
Егор сидел, уткнувшись в лист, и выглядел так, будто решал контрольную по безумию. Карандаш постукивал по бумаге — ответный стук на стук.
— Так, — бормотал он, — длинный, короткий, длинный-длинный... это ж почти Морзе. Почти. Если убрать здравый смысл.
Он перевернул страницу, расчертил столбики. Цифры, точки, тире. Паузы. В голове всё смешивалось.
— Хорошо, если это сообщение, то, значит, кто-то его шлёт. А если никто — то я разговариваю с полом. Тоже опыт, — сказал он. — Наука не стоит на месте, особенно в тридцать девятом.
Стук стал ровнее, словно подстраиваясь под его ритм.
— Отлично, — сказал Егор. — Теперь мы в диалоге. А вы, гражданин пол, откуда? Из Лубянки? Или вы родственник радиоприёмника Попова?
Ответом был новый удар — чуть сильнее, с характерной паузой.
Он записал. Ещё. Ещё. И вдруг заметил, что ритм повторяется — фраза, словно закольцованная. Три коротких, два длинных, три коротких.
Он пересчитал, сверил.
«Чёрная... комната... ключ».
Он посмотрел на запись и хрипло засмеялся.
— Конечно! Конечно, именно так. Я весь день ждал, чтобы пол сообщил мне пароль от подвала. Ещё бы тумбочка сказала, куда идти, и можно оформлять диагноз всей эпохе.
Но смех быстро оборвался. В груди что-то дёрнулось.
Сначала — как щекотка. Потом — как сбой. Сердце пошло неровно, будто кто-то снаружи нажимал «пауза» и «воспроизведение».
— Эй... спокойно, — пробормотал он. — Без паники. Это просто стресс. Просто нервы.
Он провёл ладонью по груди — машинально, будто хотел убедиться, что сердце ещё там, где положено. Кожа под пальцами оказалась ледяной, как металл на утреннем морозе. Холод не просто щекотал, он впивался, полз вверх по руке, к плечу, к шее — будто кто-то невидимый медленно оборачивал его в тонкий слой льда.
Зрение пошло рябью — мир дрогнул, как старый телевизор, когда кто-то бьёт по корпусу, надеясь вернуть картинку. Лампа дёрнулась, моргнула — и будто вместе с ней что-то моргнуло в самой комнате. Тень на стене качнулась, не от света, а как будто по собственной инициативе.
Стук под полом усилился. Теперь он не просто слышал его — он чувствовал. Тук отзывался в висках, бил в рёбра, проходил волной по позвоночнику и расходился по ногам, до самых пальцев. Казалось, дом дышит вместе с ним, но не в унисон — чуть раньше, чуть громче.
«Нет, это не стук, это ритм. Это частота. Они... синхронизируют?».
Он судорожно схватил тетрадь. На одной из страниц — заметка, небрежная, наискось:
«Временной вирус. Симптом — рассинхрон с телом. Слышишь — значит, заражён».
— Нет, нет, нет... — Егор откинулся, чувствуя, что пространство вокруг становится вязким. — Это не вирус. Это просто... это просто ночь, и я...
Но мысли путались. Слова в тетради прыгали, будто хотели что-то сказать сами.
Он потянулся к карандашу, но тот выскользнул из пальцев и упал. Глухо. Как будто звук ушёл не вниз, а вбок.
Он попытался подняться — и вдруг понял, что тело запаздывает. Движение руки отставало от намерения. Голова поворачивалась медленнее, чем мысли.
— Отлично... теперь ещё и лаги. Реальность с задержкой, — прохрипел он.
Комната будто прислушалась. Свет лампы стал дрожать в унисон с его пульсом — или наоборот, его сердце подстраивалось под свет.
Тени по углам шевелились. Сначала казалось — просто из-за мерцания. Потом — что они движутся в ритм.
Он посмотрел на тетрадь. Буквы дрожали, как будто дышали. Вдруг — вспыхнули. Не огнём, а чем-то другим, внутренним, как если бы бумага сама начала излучать.
Егор зажмурился, но не помогло — свет теперь был внутри век.
И где-то в глубине, будто не голосом, а мыслью, прошепталось:
— Ключ найден.
Он рванулся, пытаясь сбросить это чувство, но тело не слушалось.
«Я не расшифровал, — подумал он. — Это она расшифровала меня».
Стук под полом внезапно оборвался.
Лампа мигнула один раз — и погасла.
Темнота сомкнулась, как дверца сейфа.
Ночь вела себя странно — будто кто-то забыл выключить реальность, оставив её на полмощности. Комната Егора Небесного, психиатра временно командированного судьбой в 1939 год, напоминала кабинет провинциального терапевта: на стене — портрет Сталина с подозрительным прищуром, на подоконнике — банка с засохшей геранью, на столе — газета «Известия», датированная позавчерашним днём, где сообщалось, что «трудящиеся радостно встречают планы по электрификации сознания».
Егор сидел у окна, завернувшись в одеяло с запахом мела и нафталина, и пытался понять, почему фонарь на улице Горького моргает строго по ритму его собственного пульса.
«Если это совпадение — то очень дисциплинированное совпадение», — подумал он, глядя, как редкие прохожие медленно плывут по тротуару, будто кто-то подменил воздух на кисель.
На стекле отразилась его собственная физиономия — слегка осунувшаяся, с выражением человека, который третий день подряд объясняет санитару, что он не душевнобольной, а просто гость из будущего.
— Ну-у, — пробормотал он, — хоть бы радио заработало. А то я уже начал скучать по TikTok’у.
В ответ из радиоприёмника раздался треск, похожий на кашель чиновника перед важным заявлением.
— Алло, — сказал Егор в пустоту. — Это если что, не заявка на чудо. Это просто разговор.
Штора дрогнула. Не от ветра — ветра не было. Просто так. Словно кто-то вздохнул за её складками.
Егор замер, вытащил из кармана маленький блокнот и, привычно для психиатра, начал записывать наблюдения:
«Пациент Небесный, возраст — неважно, жалуется на спонтанное дыхание текстиля».
В этот момент раздался осторожный стук в дверь.
— Кто там?
— Это я, Анна. Можно?
Дверь приоткрылась, и в проёме показалось встревоженное лицо девушки с неестественно широкими глазами.
— Егор Петрович, — сказала она, запинаясь. — Вы это... не видели, что на улице творится?
— Я стараюсь, — устало ответил он. — Но оно всё равно лезет само.
Анна прошла внутрь, глядя на окно, за которым прохожие двигались с какой-то тревожной пластичностью. Их лица, ещё минуту назад человеческие, начали плыть — глаза расползались в стороны, рты исчезали, оставаясь белыми пятнами.
— Господи, — прошептала она. — Они будто из пластилина...
— Из советского пластилина, — уточнил Егор. — Прочный, но склонный к идеологическим деформациям.
Анна не засмеялась.
— Это не смешно. Они же... складываются! Смотрите!
Егор подошёл к окну. Действительно, в небе между фонарями возникли линии — тонкие, светящиеся, извивающиеся, словно кто-то писал огромными буквами прямо по воздуху.
— Нда... — протянул он. — Или у меня острый приступ шизофазии, или это самая идиотская форма НЛО.
— Что-что?
— Ну, скажем так, если это сигнал, то явно не для нас. У нас ведь тут, как бы это... дефицит реципиентов космоса.
Анна вцепилась в подоконник.
— Может, это предупреждение?
— О, да. С неба часто падают предупреждения. Обычно — в виде метеоритов.
— Перестаньте шутить! Вы же врач!
— Именно поэтому и шучу. Иначе пришлось бы прописать всем коллективное лоботомирование.
Егор снова посмотрел на улицу. Прохожие теперь двигались не вперёд, а как-то боком, будто сцена за окном стала проекцией, которую кто-то перематывает туда-сюда. Лица растягивались в овалы, линии фонарей складывались в замысловатые спирали.
«Феномен оптической шизореальности, — отметил он мысленно. — Клинический случай с элементами сюжета».
— Егор Петрович, — голос Анны дрогнул. — Может... может, это связано с вами?
— Конечно, со мной. Я, как известно, квантовый центр всего идиотизма в радиусе трёх кварталов.
— Я серьёзно! С тех пор как вы появились, всё вокруг странное. Телефон сам звонит, радио говорит задом наперёд...
— А чайник? — спросил он с деланным интересом. — Тоже?
— Чайник?
— Ну да. Если он начнёт кипеть при минус пяти, значит, Вселенная официально сошла с ума.
Анна вдруг шагнула ближе, опуская голос:
— Там... на асфальте, внизу, появилось что-то вроде надписи. Только... она движется.
Егор прищурился. Внизу действительно ползли буквы, складываясь, распадаясь, будто кто-то писал дрожащей рукой: «НЕ ВЕРЬ ЕЙ».
Он отступил.
— Вот теперь, — сказал он, — я официально в отпуске по неведомым обстоятельствам.
Анна схватила его за рукав
— Это про кого?! Про кого — "ей"?!
— Полагаю, — он вздохнул, — Вселенная предлагает мне сыграть в угадайку. Вероятно, на кону — здравый смысл.
С потолка тихо посыпалась штукатурка. В воздухе запахло озоном — резким, как утренний наряд милиционера. Стекло дрожало, и Егор почти физически ощутил, что комната становится ненадёжной, как декорация в театре, где актёры забыли текст.
Анна прижала ладони к щекам.
— Егор Петрович, я боюсь.
— Правильно, — спокойно ответил он. — Страх — это уже реакция. А вот равнодушие — вот это было бы действительно тревожно.
Он взял со стола свою ручку, машинально записывая:
«Пациентка Анна — признаки острого коллективного реализма. Симптомы — адекватны эпохе».
Анна смотрела на него, как на сумасшедшего.
— Вы хоть что-то собираетесь делать?!
— Конечно, — кивнул он. — Например, наблюдать. Наука, знаете ли, не терпит суеты.
— Да пошла ваша наука к чёрту! — выкрикнула она и метнулась к двери.
— Осторожнее, — сказал он, но уже в пустоту.
Шаги стихли. Егор снова посмотрел в окно. На небе медленно растворялись линии, словно кто-то стирал их резинкой. Остался только запах озона и ощущение, что мир слегка сместился — не катастрофически, а просто... на полшага в сторону.
Он и сам не понял, зачем это произнёс — скорее по инерции, как человек, который всё ещё надеется, что разговор можно вернуть обратно, просто поправив интонацию. Но из коридора ответом была тишина. Странная, напряжённая, будто где-то между дверьми кто-то затаил дыхание.
— Анна? — позвал он, чуть громче.
Ответа не было. Только слабый шорох, похожий на движение бумаги по полу. Егор нахмурился, встал и медленно подошёл к двери.
— Если вы решили меня пугать — предупреждаю, я психиатр, я знаю все формы коллективного безумия. Даже декоративные.
Он выглянул в коридор. Лампочка под потолком мигала и жужжала, словно насекомое, застрявшее между эпохами. Вдоль стен тянулись тени — длинные, неправильные, одна из них вдруг дрогнула и будто повернула голову.
— Очень смешно, — пробормотал он, — теперь у меня и стены участвуют в разговоре.
На полу что-то блеснуло. Маленький белый клочок бумаги, сложенный неровно, как будто рвали наспех. Егор наклонился, поднял, развернул.
На бумаге карандашом, неровным, нервным почерком было написано: «Не верь ей».
Он перечитал трижды.
«Отлично. Коротко, загадочно, по существу. В духе местных инструкций по технике безопасности», — подумал он.
Из глубины коридора донёсся тихий шаг. Потом второй. Потом — будто вздох.
— Анна? Это вы?
Тишина. Потом — шепот, совсем близко, у самого уха:
— Не верь ей...
Егор резко обернулся, но никого не было. Только свет качнулся, а за спиной на стене его собственная тень сделала шаг, будто отделившись на долю секунды.
— Прекрасно, — сказал он вслух. — Значит, уже галлюцинации с субтитрами.
Он шагнул в коридор, но тот, кажется, стал длиннее. Воздух — гуще. И снова — шорох, но теперь из комнаты, которую он только что покинул.
— Анна? — сказал он уже раздражённо. — Если вы устроили розыгрыш, я, конечно, оценю художественную часть, но...
Он не договорил. На пороге стояла Анна. Лицо у неё было белое, как бумага в его руке, глаза — расширенные, без фокуса.
— Я же сказала... — тихо выдохнула она. — Не верь ей.
— Кому?
— Ей.
— Ей — это кому, конкретно? — Егор уже почти кричал. — В этой стране «она» — понятие слишком обширное!
Анна дрогнула, словно её ударил ток. На мгновение её лицо будто раздвоилось — две Анны, одна поверх другой, сдвинутые, как неправильно наложенные кадры.
— Господи... — выдохнул он. — Вы видите это?
Она ничего не ответила. Просто пошатнулась и… словно растаяла, как изображение, выключенное из кинопроектора.
Остался только запах озона и тёплое дрожание воздуха.
Егор стоял, сжимая бумажку.
«Хорошо, — подумал он, — всё логично. Два варианта: либо я схожу с ума, либо реальность решила сменить сценариста».
Он вернулся в комнату. Стол был на месте, газета — тоже. Только портрет Сталина теперь почему-то смотрел чуть в сторону, будто наблюдал за кем-то у Егора за спиной.
И тут — снизу, из-под пола, протянулся низкий гул. Не громкий, но ощутимый — как будто под домом проснулся старый трамвай и вспомнил, что он живой. Пол дрогнул. С посуды слетела пыль.
— Нет, — сказал Егор твёрдо. — Нет, товарищ трамвай, вы ошиблись адресом.
Гул усилился. В стене зазвенело стекло, а в углу тень снова зашевелилась. Только теперь Егор заметил: она движется не так, как он. На полсекунды раньше. Или позже — не разобрать.
Он медленно поднял руку. Тень тоже подняла. Потом задержалась и... дёрнулась, будто пыталась вырваться.
— Ага, — выдохнул он. — То есть теперь у меня и тень самостоятельная. Осталось только, чтобы кровать начала читать газету.
Он отошёл на шаг. Тень снова дрогнула, отлипла от стены, будто отделялась. Егор почувствовал, как по спине побежал холодок.
В этот момент радиоприёмник на столе вдруг ожил и произнёс сиплым голосом диктора:
— Товарищи... сохраняйте спокойствие...
— Поздно, — буркнул Егор.
Тень сделала ещё одно движение — и застыла. Пол перестал вибрировать. В комнате снова стало тихо. Только бумажка в руке Егора чуть дрожала от сквозняка.
Он посмотрел на неё — на эти три слова, кривые, выцветшие: Не верь ей.
«Вот только кому?» — подумал он. — «Анне? Рдио? Или, может, самому себе?».
Фонарь за окном мигнул. На мгновение всё вокруг стало беззвучным — как кадр, зависший между прошлым и будущим.
И Егор, стоя в полумраке с бумажкой в руке, вдруг понял, что не знает, где кончается ночь — и начинается он сам.
Егор располагался на кровати, скрипучей, узкой, такой, что в ней чувствовал себя почтовой посылкой для особо нуждающихся. Матрас под ним окончательно сдал оборону ещё на прошлой неделе, но, казалось, держался исключительно из чувства долга перед отечественным производством. Простыня сбилась в клубок где-то у ног и напоминала собой знамя, которое спешно свернули после неудачного парада.
Он медленно открыл глаза и обнаружил над собой потолок — унылый, с облупленной побелкой, которая наотрез отказывалась держаться. В одном углу безмятежно висела паутина, в которой болтался какой-то неопознанный представитель фауны, возможно, моль — белая, как боец в зимней маскировке, с лицом серьёзного разведчика.
Лунный свет, не договорившись с занавеской, пробирался в комнату через щель и устраивал на стене настоящее графическое представление: тут и сеть, и петли, и какие-то геометрические кренделя, достойные внимания любого, кто привык искать скрытые смыслы в обоях. Егор неотрывно следил за этим спектаклем.
— Сетка из теней, — прошептал он. — Прекрасно. Осталось только, чтобы паук заговорил голосом Надежды и предложил ещё немного чая.
Он повернулся на бок, и простыня с предательским шорохом заиграла, словно бухгалтер в запале перекладывал бумаги в толстом портфеле. Сердце выстукивало дробь где-то в районе висков, так, что казалось — ещё немного, и сбежит само по себе, как невыдержавший секретарь с важной депешей.
В памяти неожиданно всплыл голос Анны:
— Не верь ей.
Картина, разумеется, вспоминалась до деталей: та самая комната, в которой сквозняк гонял пыль по полу, и непременно — вспышка света, как по расписанию.
Вслед за этим внутренний голос, ни дать ни взять попугай с утра до вечера твердящий новости, повторил:
— Чёрная комната — ключ.
Он тяжело выдохнул. Воздух был такой, что даже комары бы жаловались: тянуло плесенью, керосином и чем-то уж совсем неприятным, вроде тех металлических запахов, которые можно учуять только на складе медицинских инструментов или в очень подозрительном подвале. Полки держались на честном слове и старых шурупах, в углу, под окном, стояла ржавая керосиновая лампа, будто недавно списанная со службы.
Лунный свет из окна падал мутным, невесёлым пятном, как недокрашенный фонарь у проходной завода.
— Ну и цирк, — сказал он. — Современный психиатр в довоенной квартире. Без интернета, без кофе, без страховки. Только я и стены, которые дышат.
Стены, кстати, действительно будто дышали. Серый цвет то уплотнялся, то отходил назад, как грудная клетка. Егор приподнялся на локтях и прислушался.
— Если это галлюцинация, — сказал он, — то очень продуманная. Хоть бы музыку включили для полноты картины.
Он провёл рукой по лбу. Ладонь была липкая, как будто он только что пожал руку собственному страху. Пульс сбивался. В пальцах покалывало.
«Это гипоксия. Или невроз. Или проклятие. Всё зависит от термина, который тогда использовали в НКВД».
Он сел, натянул одеяло до подбородка, оглядел комнату. Всё вроде на месте: стол, кружка, карандаш, лист с каракулями. На листе — обрывки шифра, обведённые, зачёркнутые, и снова переписанные.
— Я, между прочим, кандидат наук, — сказал он в пространство. — А не ночной дозорный по призракам.
Ответа не последовало, но кружка на столе звякнула едва слышно, будто соглашаясь.
«Хорошо, — подумал Егор. — Если кружка подтверждает — значит, диагноз подтверждён».
Он опустился обратно на постель, поправляя сбившуюся простыню так, будто это имело хоть какое-то значение. Попробовал сосчитать вдохи — метод, который когда-то с важным видом рекомендовал себе и окружающим с кафедры, стараясь выглядеть опытным специалистом по всем вопросам человеческой души.
Один. Два. Три.
На пятом дыхании стало вдруг подозрительно тесно: стены словно сговорились и подвинулись ближе, скрипнув штукатуркой, как если бы в комнате внезапно решили уместить ещё один шкаф для бумаг.
— Так, хватит. Стены, стоять на месте, — сказал он устало. — Я вас сейчас всех перепишу в карточки.
Никто не возразил. Комната лишь тихо вздохнула — не сквозняком, нет, а чем-то осознанным. Словно дом проверял его на прочность, наблюдал.
Егор закрыл глаза, но за веками плясали те же линии, что на стенах. Серебристые, живые, как пульс.
«Не сплю, но вижу. Классическая гипнагогия. Прекрасно. Ещё немного — и можно открывать новую дисциплину: советская парапсихиатрия».
Он усмехнулся. Смех прозвучал странно — коротко, будто чужой. И отразился где-то под кроватью, тихим, зеркальным эхом.
— Прекрати, — сказал он сам себе. — Прекрати и усни.
Но глаза упрямо не желали закрываться — будто на страже, будто кто-то поручил им особую ночную смену. Лунный свет, упрямый как чиновник с заявлением, сочился через прореху в шторе и плёл на стенах тонкие, неровные нити, как если бы в комнате вдруг поселился невидимый ткач. В этих узорах было что-то подозрительно живое: они тянулись, сплетались, шевелились на самой грани движения. Почти.
И вот в этом самом «почти» Егор вдруг поймал себя на мысли: ночь перестала быть просто ночью. Она превратилась в собеседника, внимательного, молчаливого, чуть язвительного. Казалось, она выжидает, будто интервьюер перед началом важного разговора, и в её намерениях явно было что-то серьёзное — дождаться ответа.
Сначала тишину нарушил лёгкий треск — не громкий, но упрямый, словно под полом лениво скребли ногтём по доске, проверяя на прочность не только дерево, но и самого жильца. Егор застыл, не дыша, уши налились горячим: сердце, словно решив поддержать общую атмосферу, стукнуло ещё раз, выдав из себя короткий металлический звук, скорее похожий на удар молотка по трубе, чем на привычный человеческий ритм.
— Так, — сказал он тихо, — не паникуем. Старый дом, усадка конструкции. Всё скрипит. Всё шевелится. Это же СССР, тут даже воздух план выполняет.
Он уже собрался было объяснить себе — конечно, это мыши, сквозняк, древние трубы, всё, что угодно, кроме настоящей опасности, — но звук вернулся, настойчивее прежнего. Теперь он был ближе, гораздо ближе, будто под самой кроватью кто-то неторопливо шевелился.
Скрип едва уловимо перешёл в низкий гул — знакомый, как работающий вдалеке трансформатор, и в то же время чужой, потому что этот гул вдруг стал совпадать с его собственным сердцебиением. Гул превратился в пульс: ровный, упрямый, как будто где-то под ногами билось ещё одно сердце, отдельное, не связанное с ним.
Егор осторожно приподнялся, словно боялся разбудить кого-то, кто здесь хозяйничает давно и не любит гостей. Простыня на секунду вздрогнула — и у Егора возникло ощущение, что кто-то изнутри резко дёрнул её за угол, едва не стащив с него покрывало. На столе, где он с вечера оставил остывшую кружку, что-то тонко и обидчиво звякнуло, будто напоминает о своём существовании.
— Прекрасно, — выдохнул он. — Теперь ещё и интерьер против меня. Осталось, чтобы табуретка завела партию на баяне.
Гул всё сильнее ощущался не ушами, а телом — он не столько звучал, сколько давил, проникал под кожу, размазывался по костям, становился почти частью кровообращения. Не громче, нет, а будто тяжелее, плотнее — как если бы в комнате внезапно прибавилось воздуха, и дышать стало труднее.
Егор сжал кулаки так, что ногти впились в ладони. Выдохнул сквозь зубы, глядя на половицы у ножки кровати — на ту самую, с давно приподнятым краем, которой каждый раз пугал себя по ночам.
— Нет, — торопливо, почти шёпотом, сказал он сам себе. — Нет, нет, никаких совпадений. Просто… сквозняк снизу. Кот пришёл проверить запасы. Или... призрак сантехника забыл разводной ключ.
Он медленно, с осторожностью провинившегося школьника, спустил ноги на пол. Доска под правой пяткой тут же едва заметно дрогнула, словно откликнулась ему, поймала пульс и отразила его обратно, — один в один, как эхо в пустом колодце.
— Ага, — сказал Егор вслух. — Совпадение номер два.
Кружка на столе снова звякнула. Легко, будто кто-то коснулся её пальцем.
— Всё логично, — произнёс он сипло. — Психиатр, тридцать девятый год, бессонница, недостаток витаминов. Классика жанра.
Теперь он уже не тратил силы на самоуспокоение. Где-то глубоко внутри тихо, но отчетливо защёлкнул старый, привычный механизм — то самое состояние, когда перестаёшь быть просто человеком в комнате и становишься наблюдателем, охотником на ускользающие мелочи, профессионалом в поиске смысла там, где другие видят только шум.
Он начал слушать всем телом, ловя не звуки, а вибрации, ощущая ритм костями и кожей. Стук под полом выстроился в чёткую, неотступную последовательность, будто кто-то внизу ритмично и терпеливо отсчитывал секунды на карманных часах.
«Такой же ритм, — подумал он. — Тот же, что и в Лубянке. Тот же код».
Он медленно наклонился вперёд, не сводя взгляда с пола у кровати, но теперь пытался уловить не только то, что слышно, — но и то, что прячется за границей звука. Гул и пульс, слившись, начали качать комнату: стены будто едва заметно дышали, дрожали на грани движения, как грудная клетка перед очередным вдохом. В глубокой тени на потолке вдруг возникло слабое, зыбкое колебание, словно тонкие нити паутины, запутавшись друг за друга, впервые за много лет решили пошевелиться.
— Да чтоб тебя, — прошептал он. — Опять этот чёртов метроном.
Он сел обратно, прижал ладонь к груди — сердце било в унисон с полом. Совсем синхронно. Как два барабана, играющие одну и ту же тревожную партию.
«Не может быть. Это физически невозможно. Хотя… физика здесь и не живёт уже давно».
Он вдруг поймал себя на том, что перестал думать рационально. Просто слушал. Каждую паузу, каждый стук. И в какой-то момент уловил, что ритм не просто есть, он отзывается. Меняется, реагирует на дыхание, на взгляд.
— Нет, — сказал он хрипло, почти шёпотом. — Я не участвую. Никаких переговоров с подполом.
Но тишина не вернулась — она только припряталась где-то между стен, как собеседник, что подался чуть назад в кресле, ожидая, когда ты заговоришь первым.
Егор машинально сжал простыню, ощущая под ногами всё тот же пульс: ровный, упёртый, почти человеческий, но слишком правильный, слишком ритмичный, чтобы быть просто шумом дома. Он наконец понял: это не он выслушивает комнату, не он прислушивается к её дыханию — это сама комната слушает его. Внимательно, цепко, будто примеряет каждое движение, каждый вдох.
Так когда-то в детстве слушал его отец: сидя на краю стола, тенью в углу, он ловил каждое слово Егора, когда тот путано оправдывался за разбитую радиолампу. Только тогда напротив сидел человек, а теперь… теперь этим человеком стало пространство.
Он моргнул. Лунный свет, как будто кто-то зацепил за ниточку, на секунду вспыхнул чуть ярче, и привычный мир раскололся беззвучно — не гулко, а так, будто кто-то осторожно щёлкнул пальцами, включая старый диапроектор.
Он увидел.
Не кровать, не затёртую кружку и не дрожащие тени на потолке. Перед ним вдруг распахнулась узкая мастерская: всюду груды инструментов, сверкающие лезвия, коробки с железками, обломки каких-то приборов, спутавшиеся катушки медной проволоки, куски кабеля. Воздух тёплый, густой, пахнет машинным маслом, озоном и чем-то острым, живым — запах, который прилипает к рукам и не выветривается сутками.
На верстаке, окружённом баррикадой из отверток и напильников, мерцает странное устройство: два массивных металлических диска вращаются навстречу друг другу, а между ними пульсирует синий огонь, живая нитка, протянутая из ниоткуда в никуда.
И над этим всем — отец.
Его лицо Егор не видел уже, кажется, вечность, но сейчас узнал мгновенно: те же глубокие тени под глазами, те же длинные, тонкие пальцы, навсегда перемазанные маслом. И взгляд — ровный, спокойный, почти изучающий, будто и сейчас отец смотрит не на сына, а сквозь него, туда, где начинается что-то большее, чем просто воспоминание.
— Это сердце времени, сынок, — сказал он, его голос был хриплым, но звучал сразу из воздуха и изнутри груди. — Оно бьётся в стенах.
Егор дёрнулся. Воздух треснул — будто лопнула плёнка между прошлым и настоящим. Он вскрикнул и отшатнулся, сбив локтем кружку со стола. Та ударилась о пол, звякнула — и звук, вместо того чтобы рассеяться, пошёл волной, в точном ритме гудения пола.
— Нет… нет, — выдохнул он, но слова прозвучали не из рта, а прямо в висках.
Гудение стало ощутимым до зуда — не просто звук, а целая среда, густая, почти материальная. Оно сливалось с дыханием: вдох — и гул проникает внутрь, выдох — и он разлетается эхом по стенам. Всё билось в одном ритме: сердце под ладонью, сердце в полу, сердце в самих стенах — словно дом оказался огромным организмом, и все его сосуды, балки, трубы работали только для того, чтобы поддерживать этот странный пульс.
Егор зажал виски, пытаясь заглушить давящую волну, но бесполезно: даже в темноте, с закрытыми глазами, упрямо проступал тот самый верстак. Всё быстрее и быстрее вращались металлические диски, и отец, наклонившись, уже не наблюдал, а буквально вцепился в устройство ладонями, как будто пытался сдержать внутри него что-то живое, что-то непослушное. Пальцы скользили по металлу, отражая синеву, и по лицу пробегала напряжённая тень — теперь в его взгляде было то же самое сосредоточенное упрямство, с каким он когда-то чинил старый магнитофон, не желая сдаваться даже тогда, когда уже все детали перепутались и исчезла инструкция.
— Оно не должно остановиться, — сказал отец, и губы его не двигались. — Если замрёт — всё рухнет. Время не терпит пауз.
Егор попытался что-то сказать, хоть слово, хоть выкрикнуть — но воздух вдруг стал липким, тягучим, как густой сироп, застрял в горле, не давая выдохнуть ни звука. Он впервые отчётливо почувствовал: даже дыхание теперь было частью неведомого механизма — вдох-выдох, гул-эхо, всё работало по чужому расписанию, подчиняясь одной неведомой логике.
И тут комната исчезла совсем — как если бы кто-то выдернул провод из розетки. Остался только звук. Звук, рвущийся сквозь стены, живой, настойчивый, как барабан изнутри дома. Пульсирующий, вязкий, он забирался в зубы, в кости, под ногти, оставляя после себя вибрацию, от которой хотелось сжаться в комок. Казалось, стоит дотронуться до стены, и она тоже дрогнет, вдохнёт вместе с ним.
— Папа… — вырвалось у него, сипло, с трудом, будто сквозь сон. — Что ты сделал?
И в ответ не прозвучало ни слова, ни даже мысли. Только короткая, острая вибрация — прикосновение, от которого волосы встали дыбом. Не звук, а чистое ощущение, заложенное прямо под кожу, туда, где когда-то прятались детские страхи и тайные надежды.
«Это сердце времени. Оно бьётся. Пока ты слышишь — ты часть его».
Егор рванулся вперёд, хотел вскочить, но ноги не слушались, были ватными, как в лихорадке. Мир вокруг закачался, всё поплыло, потекло к потолку. Кружка на полу звенела всё громче, и этот тонкий звон безукоризненно совпадал с его дыханием — раз, два, три.
Он вдруг понял: больше не различает, где его собственный пульс, а где пульс комнаты. Всё, что раньше было отделено — кожа, воздух, стены, — теперь слилось в одну дрожащую, бесконечную линию.
И когда он наконец вдохнул — глубоко, до хруста в рёбрах, — воздух ответил ему обратно, будто впуская его в новую игру.
Гул уже не был просто шумом. Он пророс в плоть, проник в грудную клетку, разошёлся по костям, свив гнездо где-то между рёбрами. Там, глубоко, что-то отзывалось в унисон — неведомое, но уже не чужое.
— Хватит, — прохрипел Егор, хватаясь за виски. — Я не радиоприёмник!
Но вибрация не слушалась. Она лишь усиливалась, поднимаясь вверх, будто кто-то крутил невидимую ручку громкости. Кружка на полу начала подпрыгивать, как нервный барабанщик на вечеринке для шизофреников.
Он сел, согнулся, уткнувшись лбом в колени. Воздух дрожал, а свет из окна рвался серебристыми полосами, танцуя по стенам, как график сердечного приступа.
«Всё сходится, — подумал он. — Код. “Чёрная комната — ключ”. Голос отца. Гул. Всё — одно и то же. Как цепь, которая щёлкает на месте. Или как ловушка, которая наконец захлопнулась».
Он попытался рассмеяться, но из горла вышло нечто среднее между кашлем и всхлипом.
— Прекрасно, — выдохнул он. — Психиатр, попавший в межвременной инфаркт. Диагноз: полный успех терапии.
Пол под ногами пульсировал. Уже не метафорически — буквально. Доски подрагивали, как живое тело. Из щели между ними поднимался слабый ток воздуха — холодный, влажный, будто кто-то снизу тихо дышал.
— Ну вот и всё, — сказал он. — Дожился. Дом у меня с дыхательной системой.
Он поднялся. Ноги дрожали, но стояли. Костяшки пальцев белели, когда он опёрся о спинку кровати.
«Сейчас. Только сейчас. Пока всё ещё моё. Пока тело слушается, пока разум хоть немного вменяем».
Он перевёл взгляд на окно. Луна висела надо всем этим, как усталая электрическая лампочка, которую забыли выключить при срочной эвакуации: тусклая, ненужная, но упрямая, будто её держит на весу только привычка. Весь мир застыл — как старая чёрно-белая фотография, снятая ровно в тот миг, когда ещё можно было бы передумать, повернуть обратно, что-то отменить.
Но передумывать он не собирался.
— Спускаюсь, — сказал он вслух, глухо, почти официально. — Сегодня. Не утром, не потом, не “после войны”. Сейчас.
От собственного голоса будто что-то в нём отпустило — звук вернул очертания предметам, обозначил границы: ты, Егор, всё ещё здесь, всё ещё есть.
Он накинул пиджак, застегнул пуговицу под горлом и вдруг рассмеялся: сухо, неожиданно даже для самого себя.
— Парадный вид для спуска в ад. Всё как положено, товарищ Небесный, — пробормотал он, вытирая ладони о ткань. — Главное — не опоздать на собственное сумасшествие.
Из-под пола — короткий отклик, будто кто-то барабанит секретный пароль: два удара. Пауза. Один.
Ответ. Настоящий, живой, словно из соседней реальности.
Он застыл на месте, вслушиваясь в тишину, и вдруг понял: страх не ушёл — просто стал ненужным, перестал иметь значение, как забытая вещь на антресоли. Оставалось только идти вперёд, шаг за шагом, потому что всё остальное уже не имеет веса.
— Ладно, — выдохнул он, сжимая ворот пиджака. — Если это и правда сердце времени, я хотя бы хочу увидеть, где у него клапан.
Он шагнул к двери, и тени вдоль стены медленно потянулись за ним — осторожно, как провожающие, неуверенные, стоит ли идти дальше.
Рука легла на холодную дверную ручку. И всё вдруг стихло. Гул, вибрация, даже собственное дыхание — будто кто-то за стеной нажал невидимую «паузу», и воздух застыл в груди.
На миг показалось, что даже время задержало вдох, не решаясь сделать следующий шаг.
«Назад дороги нет».
Он повернул ручку.
И в ту секунду, когда дверь слегка приоткрылась, Егор понял: сейчас он переступает не порог комнаты, а самую последнюю внутреннюю черту — ту, за которой уже не возвращаются ни психиатром, ни человеком.
Холод врезался мгновенно — стоило лишь толкнуть дверь. Воздух встретил густым ароматом йода, перекиси и ещё чего-то резкого, как будто его тут кипятили, чтобы ни одна микробная идея не выжила. Белые стены сияли так, будто только что вылезли из отбеливателя. Лампы под потолком горели не просто ярко — они, кажется, имели собственное мнение и проводили допрос с пристрастием, сверля каждого входящего беспристрадным светом.
Егор втянул живот, выпрямился, будто готовился не к осмотру, а к строевому смотру. В этом безупречном, почти оскорбительно чистом пространстве любая тень сомнения, любая складка на лице или рубашке выглядела как клякса на свежем листе.
— Товарищ Небесный, — голос медсестры был ровным, как показания спиртометра. — Сегодня шесть человек на перевязку, двое на осмотр, один с контузией.
— Понял, — коротко ответил он. — Начнём с тех, кто кровит. Экономим бинты, но не людей.
Она кивнула коротко, как механизм, которому смазали шарниры. Ни один мускул не выдал ни одобрения, ни раздражения. Только туфли — те самые, блестящие, как свежевыкрашенный самовар, с узкими носами и стальными каблуками — чеканили по кафелю размеренный марш: тук… тук… тук. Сухо, без эмоций. Метроном учреждённого порядка, уверенный, что от его ритма зависит вращение планеты.
«Если не дрожишь — значит, жив», — мелькнуло в голове у Егора, и он машинально потянулся за журналом, как за спасательным кругом.
Бумага оказалась влажной, будто её кто-то заранее пропитал потом тревожных посетителей. Чернила расплывались, не выдерживая строевой дисциплины строк — робко, с уклонением от ответственности. Егор держал лицо. Всё по инструкции, строго, как учили. Пульс. Давление. Температура. Отметка. Рука работала сама — привычная, натренированная, равнодушная.
— Дышите. Не держите воздух, вы же не под водой, — сказал он какому-то охраннику с перевязанной рукой.
— Так точно, — охранник выпалил и чуть не вдохнул слишком сильно, закашлявшись.
Медсестра чуть склонила голову, как сова, наблюдающая за поведением мелких млекопитающих. Егор поймал её взгляд — холодный, стеклянный, но профессионально чистый, без злобы. Просто инструмент контроля.
— Что у вас с термометрами? — спросил он, стараясь, чтобы голос звучал непринуждённо.
— Два разбились, один исчез, — отчеканила она. — Вероятно, кто-то проглотил.
— Не исключено, — буркнул Егор. — В наше время даже температура должна храниться по ведомости.
Он взял ампулу, внимательно прочитал этикетку. Синие буквы «камфора» почему-то дрожали, будто шрифт нервничал.
«Только не показаться лишним, — мелькнуло в голове. — Здесь всё дышит системой. Даже бинты, если их сильно натянуть, наверняка будут шептать “Слава труду”».
— Следующий! — крикнул он.
Из-за ширмы вышел молодой охранник с забинтованной головой, шаткий, но бодрый — как радио, у которого сорвало настройку.
— Что беспокоит? — спросил Егор, больше ради формы.
— Всё. И особенно начальство, — пробормотал тот.
Медсестра вскинула бровь.
— Он шутит, — быстро сказал Егор. — Это реакция на перевязочный запах. Нередко у пациентов развивается лёгкая ирония. Проходит с промыванием.
— Надеюсь, — сухо ответила она, делая пометку в журнале.
Егор снова наклонился к ране — близко, почти вплотную, чувствуя слабый, металлический запах крови, вперемешку с чем-то больнично-чистым, как если бы сама боль пыталась надеть белый халат. В этот момент лампа над столом дрогнула — легкое мигание, будто кто-то моргнул сверху. Один раз. Потом ещё. Ровно в такт шагам медсестры за дверью: тук… тук… тук.
Он знал этот ритм. Чужой, бесстрастный, похожий на дыхание учреждения. И всё же от того, как точно совпадали удары каблуков и вспышки света, по спине пробежал тонкий ток — почти невидимый, но ощутимый, как волосок, упавший за шиворот.
Егор напрягся. Но лицо оставил прежним — спокойным, сосредоточенным, слегка скучающим.
«Нет, только не сейчас, — подумал он, глядя на бледную кожу пациента. — Не здесь. Никакой чертовщины в медблоке. У них тут на сверхъестественное отдельный акт составляют, с подписями и печатью».
Он медленно выдохнул, вытер пот со лба — привычным, почти уставным жестом, как если бы в инструкциях действительно была строчка: “перед проявлением тревоги — вытереть пот”. Потом коротко кивнул пациенту, взял ручку, сделал пару деловых штрихов в журнале и произнёс ровным, механическим тоном:
— Всё в порядке. Проживёте.
— Это точно?
— Тут, — Егор бросил взгляд на белую стену, — даже микробы живут по приказу. Вы не исключение.
Медсестра снова прошла мимо — чётко, как секундная стрелка, что не ошибается ни на долю такта. Каблуки отбивали ровный ритм — тук, тук, тук — и в каждом ударе слышалось негласное напоминание: не сбивайся, доктор, держи строй.
Егор выпрямился. Подтянул манжету халата, поправил ворот, будто собирался не к пациенту, а на построение перед комиссией. Взгляд скользнул по длинному ряду каталок, выстроенных, как солдаты на утреннем разводе. Всё вокруг двигалось, дышало, шевелилось — но с той же казённой точностью, что и часы на стене. Даже воздух, казалось, распределяли по графику.
И вдруг — едва заметный, как скрип старой двери, звук. Не крик, не стон боли, а тихое, человеческое выдох-прошептывание. Как будто кто-то в этом железном царстве вспомнил, что умеет страдать не по расписанию.
Егор замер. На секунду показалось, что всё это — шутка слуха. Но внутри что-то дрогнуло: не страх, нет — усталость. Та самая, с привкусом безысходности, что липнет к душе, как бинт к коже. И в тот миг ему вдруг ясно представилось: у этой огромной машины под названием Лубянка, с её трубами, приказами и журнала́ми, всё-таки есть сердце. Где-то глубоко, под слоями стерильного страха и дисциплинарных актов, оно ещё бьётся. Слабо, но упрямо.
Он перевернул страницу журнала, делая вид, что сосредоточен на строчках — ровных, одинаковых, как судьбы, записанные под копирку. Но краем глаза уловил движение — лёгкое, почти неуловимое. У дальней стены одна каталка стояла чуть под углом, будто сама хотела откатиться прочь из этого белого ада. На ней — тот самый охранник, молодой, с повязкой, где йод проступил бурым пятном, как след стыда на мунди́ре.
Лицо — бледное, выжатое, но живое. И глаза — слишком живые для того, кто совсем недавно смотрел на потолок через боль и кровь. В них было нечто тревожащее, будто человек уже побывал за гранью, но не до конца там остался.
Егор поднял голову — ровно настолько, чтобы это не вызвало вопросов. Их взгляды столкнулись. На миг — короткий, электрический, почти нереальный. Вспышка узнавания — не из памяти, а из чего-то глубже, где всё происходит без слов.
— Ты кто? Откуда? — спросил Егор без движения губ.
— Ты же знаешь, — ответили глаза Сергея, тихо, с непоколебимой уверенностью человека, который уже видел, чем всё закончится.
Между ними повисла тишина — вязкая, как бинт, натянутый до последнего волокна. Где-то у шкафа медсестра пересчитывала ампулы. Звон стекла о стекло бил по нервам, как секундомер, отсчитывающий время до чего-то, чего лучше бы не знать.
Егор сделал шаг к каталке. Осторожно, почти бесшумно. Даже каблуки притихли — будто понимали, что сейчас уверенность звучит громче страха.
— Температура была? — спросил он нейтрально, доставая градусник.
— Была, — ответил Сергей. Голос тихий, с хрипотцой. — У всех была.
Сказано так, что могло означать всё что угодно: болезнь, подозрение, присягу.
— Хорошо, — сказал Егор. — Посмотрим рану.
Он наклонился, ближе, чем требовал долг врача, — настолько, что чувствовал слабое тепло кожи под бинтами. Коснулся пальцами повязки: чуть влажной, шероховатой, пахнущей железом и спиртом. Под подушечками ощутил лёгкое, неуловимое дрожание — не боль, нет, скорее внутреннее напряжение, едва заметное сопротивление тела, которое ещё не решило, сдастся или будет держаться.
Сергей смотрел снизу вверх, не мигая. Взгляд у него был не больничный, не усталый — слишком внимательный, словно он не пациента в себе ощущал, а наблюдателя, проверяющего, правильно ли ты заполняешь графу «лояльность». В этих глазах было что-то опасно живое, как у человека, который знает больше, чем положено лежащему на каталке.
Мимо снова прошла медсестра. Её шаги — отмеренные, точные, как удары секундомера: тук… тук… тук… — били по нервам, заставляя воздух дрожать, будто и он подчинялся этому больничному ритму.
Егор, не поднимая глаз, сделал вид, что проверяет пульс. Пальцы легли на запястье легко, привычно — но под спокойным движением чувствовалась сдержанная тревога. Сердце у Сергея било́сь ровно, но в каждом ударе звучало что-то лишнее, будто под кожей стучал не только пульс, а целая нерассказанная история.
— Давление нормальное, — пробормотал он, не глядя на сестру. — Немного тахикардия.
Сергей чуть улыбнулся, уголком губ, почти незаметно. «Ты тоже это чувствуешь».
«Чувствую», — ответил Егор глазами.
Она подошла ближе, встала позади. Он почувствовал на затылке её взгляд — холодный, внимательный, как лезвие скальпеля.
— Осторожнее с повязкой, товарищ доктор, — сказала она. — Там может пойти воспаление.
— Разумеется, — отозвался он, не оборачиваясь. — Мы здесь, чтобы воспаления не доходили до ума.
Она прищурилась — чуть, еле заметно. На миг в глазах мелькнуло сомнение: то ли он пошутил, то ли поставил диагноз, который лучше не обсуждать вслух. Потом кивнула — машинально, с тем же идеальным равнодушием, что и прежде — и пошла дальше. Лакированные туфли прошуршали по кафелю, оставляя за собой короткую, нервную мелодию скрипа.
Когда её шаги растворились в коридоре, Егор тихо выдохнул — будто только сейчас вспомнил, что может дышать. Сергей ответил почти незаметным движением головы, коротким, отточенным, как знак между своими. Ждать. Ни слова, ни мимики — просто микродвижение, но оно сказало больше любого приказа.
Повисла тишина. Не мёртвая, не пустая — живая, плотная, с гудением ламп и запахом йода, который въедался в кожу, в одежду, в мысли. Всё выглядело как прежде: каталка, журнал, халаты, холод. Но между ними теперь стояло нечто другое — тонкое, невидимое, общее. Как будто воздух натянулся струной, связывая их двоих.
Мимолётный обмен взглядами превратился в провод. Искра пробежала — тихая, неосознанная, но достаточная, чтобы запомниться телом.
Егор отступил, плавно, без суеты, изображая профессиональную отрешённость. Сжал ручку, наклонился над журналом — и стал писать, будто ничего не произошло, будто под пальцами не дрожала новая, странная линия связи, где пульс измеряли не на запястье, а между взглядами.
— Следующий! — бросил он громко, словно разрывая тишину.
Он наклонился над Сергеем, чуть прикрыв лампу ладонью, чтобы свет не резал глаза. Жар от лампы бил в висок, воздух был густой, тяжёлый, с привкусом железа и йода — казалось, вдохни поглубже, и лёгкие зашипят, как спиртовка. Йод щипал пальцы, бинт лип, будто не хотел отпускать, а кожа под ним жила своей отдельной жизнью — тихо, настороженно.
Егор работал быстро, точно, без единого лишнего движения. Каждое действие — как выстрел по инструкции: рез, поворот, закрепить, затянуть. Любой сторонний наблюдатель решил бы — образцовый врач, всё по уставу, педантично, аккуратно, даже немного скучно. Но внутри у Егора звенело — будто жилы под кожей натянулись до предела, и если дотронуться, хрустнут, как тонкая проволока.
Сергей молчал. Его глаза, неподвижные и внимательные, следили за каждым движением. В этом взгляде не было ни благодарности, ни страха — лишь что-то вроде испытания. Как будто он проверял Егора не на аккуратность перевязки, а на устойчивость к невидимому приказу.
У шкафа стояла медсестра, спиной к ним, ровно, как часовой на посту. В её руках щёлкали ампулы — ритмично, почти музыкально. Щёлк — щёлк — щёлк. Метроном казённой вечности.
Каждый звук казался лишним, опасным, будто время само отсчитывало секунды до чего-то, что вот-вот должно было произойти.
— Потерпите немного, — произнёс Егор, ровно, как из методички.
— Я привык, — прошептал Сергей, и голос его дрогнул, словно сказал не то слово.
Егор поднял глаза — и увидел, как тот слегка повернул голову, будто для вдоха. Но губы едва шевельнулись:
— Лев сказал, что ты придёшь.
Егор замер на долю секунды. Палец с бинтом застыл над виском пациента.
«Лев?».
В голове словно щёлкнул выключатель.
— Что вы сказали? — тихо, без акцента, почти врачебно уточнил он.
— Я сказал… держите туже. — Сергей сделал ударение не там, где нужно, и в это мгновение его рука, ослабленная, но точная, скользнула под рукав халата Егора.
Что-то лёгкое, почти невесомое, коснулось запястья. Бумага. Сложенная вчетверо, чуть влажная от пота.
«Господи, да ты прямо мастер подпольной хирургии», — мелькнуло у Егора.
Он сжал пальцы, не останавливаясь — бинт поверх бинта, петля, узел. Голос звучал привычно, даже скучно:
— Так, не шевелитесь. Болит?
— Терпимо.
— Вот и молодец. У нас все терпят. Это лечебный принцип.
Медсестра зашуршала халатом, разворачиваясь от шкафа. Егор выпрямился, отступил на шаг, аккуратно расправляя бинт, словно любовался собственной работой.
Она подошла, глянула поверх очков.
— Глубоко? — спросила.
— Нет, царапина, — ответил Егор с деланным равнодушием. — С такими даже на танцы ходят.
Медсестра поджала губы:
— Танцы у нас по субботам.
— Ну вот, значит, к субботе и выздоровеет, — спокойно сказал он.
Он наклонился ближе, так, что дыхание коснулось щеки Сергея. Лампа над столом жужжала, как оса, запутавшаяся под абажуром. Воздух дрожал — от жары, от тишины, от напряжения, которое нельзя было ни увидеть, ни измерить приборами.
Бумага под халатом казалась живой — пульсировала вместе с телом, будто знала, что её время придёт. Егор чувствовал её жар сквозь ткань, чувствовал, как в груди бьётся что-то чужое, не его — тревожный, быстрый ритм, совпадающий с шагами, с лампой, со всем этим проклятым зданием.
Он наклонился ближе, почти касаясь губами уха Сергея. На секунду всё исчезло — лампа, медсестра, йод, запах спирта. Остался только шёпот, тонкий, как порез, почти неслышимый даже для самого себя.
Губы чуть дрогнули:
— Понял.
Тот кивнул едва заметно. И на секунду в его взгляде мелькнуло нечто, похожее на благодарность… или приговор.
Потом всё снова стало нормальным. Белый свет, запах йода, тихий звон инструментов.
Мир снова делал вид, что ничего не произошло.
Сергей чуть повернул голову, когда Егор уже собирался отходить. Губы его едва шевельнулись — даже дыхание не сдвинулось, только слова будто прошли прямо в ухо, минуя воздух:
— Полночь — третий уровень.
Егор будто ослышался. Полночь — слово, несущее запах подвалов и сырого бетона. Третий уровень — слишком точно, слишком знакомо, чтобы быть случайностью.
Он машинально поправил халат, чувствуя, как внутри что-то опустилось — не страх даже, а понимание: за ним уже захлопнулась дверь, которой он не успел заметить.
«Вот и всё, доктор. Добро пожаловать в штатную шизофрению эпохи. Назад билетов не предусмотрено».
Он хотел спросить, что это значит, но Сергей уже отвернулся, глядя куда-то в стену, как будто его выключили.
Медсестра стояла у стола, делала записи в журнал — аккуратно, каллиграфически, будто протокол Бога, фиксирующего каждый вдох Егора на случай служебной проверки. Перо царапало бумагу, ровно, с тем же ритмом, в котором когда-то капала вода в подвале.
«Она не знает, — подумал Егор. — Или делает вид, что не знает. Тут это одно и то же».
Он вымыл руки в металлическом тазу, вода холодная, чуть ржавая, звякнула о стенку — будто напомнила, что звук тоже фиксируется.
— Закончено, — сказал он в пространство, голос прозвучал почти естественно. — Дальше по расписанию.
— Да, товарищ Небесный, — откликнулась медсестра, не поднимая глаз.
Он направился к двери, ощущая, как записка, спрятанная в кармане, буквально прожигает ткань. Каждый шаг отдавался в ушах глухо, с нарастающим эхом.
Снаружи — тот же коридор, те же лампы, тот же белый свет, в котором не существовало теней. Всё выглядело привычно, но мир как будто стал тоньше, прозрачнее. Одно неосторожное движение — и он лопнет, как пузырь на поверхности йода.
Он остановился, прислушался. Где-то далеко щёлкнули двери, кто-то кашлянул, капнула вода. Обычный день на Лубянке. И при этом — начало чего-то, что, возможно, уже невозможно остановить.
«Полночь — третий уровень».
Слова звенели в голове, как ритм, который теперь не выключишь.
Егор сжал карман, чувствуя, как край записки режет пальцы.
И впервые за долгое время почувствовал не страх, а странную, ледяную ясность.
Теперь всё зависело от него.
Процедурная встретила Егора влажным, тяжёлым дыханием антисептика — будто сама комната жила и медленно, вяло дышала сквозь фильтры и трубы. Гул вентилятора тянулся где-то под потолком, вязкий и бесконечный, похожий на ровное бормотание старого больничного духа, которому давно всё надоело, но он всё ещё на посту.
Кафель блестел до издевательства — как будто каждый шов натирали щёткой не ради чистоты, а ради демонстрации. Металл инструментов отражал свет с холодным злорадством, а стеклянные шкафы стояли, как строй молчаливых свидетелей. В их отражениях что-то жило своей, независимой жизнью: одно мерцало чаще других, другое будто подмигивало — с таким выражением, что хотелось отвернуться.
Егор машинально поправил перчатки — в пятый раз за три минуты. Латекс прилип к запястьям, натянулся, и кожа под ним взмокла, как под пластырем. Всё — движения, дыхание, даже мысли — превратились в серию ритуалов, необходимых, чтобы не начать думать о том, зачем ты здесь.
И вдруг дверь, глухая, тяжёлая, дрогнула, открываясь с тем самым характерным звуком — низким, металлическим, как в кино, когда перед допросом отпирают камеру. Звук, от которого в горле пересыхает, даже если ты ни в чём не виноват.
— А, доктор Небесный, — протянула Надежда, входя на каблуках, будто в бальный зал, — как хорошо, что вы один.
Егор слегка подпрыгнул.
— А... да... временно, — пробормотал он, пытаясь не смотреть на зеркала. — У нас... профилактика... инструментов.
— Какая прелесть, — Надежда обвела взглядом скальпели. — Прямо как в витрине ювелирного магазина, только вместо бриллиантов — зажимы.
Егор неуверенно хмыкнул.
«Если бы она знала, что в 2025-м такие шкафы были бы признаны травмоопасными и списаны... хотя, может, и он бы туда попал».
— Я по делу, — сказала Надежда, подходя вплотную. От неё пахло чем-то сладким, химическим, и этот запах перебивал весь медицинский порядок. — Насчёт здоровья отца.
— Он... кашляет?
— Нет, дышит. Слишком часто, на мой вкус.
Егор моргнул.
— Простите?
— Да так. Я тут подумала… — она опёрлась о стол, подвинув скальпель. — Вы ведь человек науки, да? Современный.
«Современный? Если она узнает, насколько современный, сожжёт на костре санитарного акта».
— Ну... относительно, — ответил он осторожно. — Мы все... в потоке времени.
— Поток времени, — передразнила она, усмехнувшись. — Смешно вы говорите, доктор. Словно из будущего.
Егор сглотнул.
— А если бы я сказал — из будущего, вы бы поверили?
— Конечно, — ответила Надежда, не мигая. — У нас в отделении верят во всё: в гипноз, в внушение, в заговор молочных зубов. Почему бы не в будущее?
Он не знал, смеётся она или нет.
— Так что вы хотели?
— Доступ к архивам.
— К каким ещё архивам?
— Тем, которые «только для врачей с допуском третьей категории», — сказала она, глядя на него снизу вверх. — Но ведь вы у нас особенный, правда?
— Ничего особенного, обычный кандидат наук... то есть... почти кандидат... — запутался Егор. — В общем, не тот, кто имеет доступ.
Надежда медленно покачала запястьем — браслет блеснул, словно глаз механического зверька.
— Доступ за встречу, — произнесла она, будто диктуя рецепт.
— Какую встречу?
— Вечером. В моей комнате.
Егор покраснел и кашлянул.
— Простите, у меня дежурство.
— Я подожду.
— Оно до утра.
— Я всё равно подожду.
Он почувствовал, как пот пробивается под воротник.
— Это шантаж?
— Это... предложение сотрудничества.
— А если я откажусь?
Надежда улыбнулась: медленно, как кошка, которая уже поймала мышь.
— Тогда я расскажу отцу, что вы проводите... странные опыты.
— Какие ещё опыты?!
— Да какие угодно, — она пожала плечами. — В этом здании можно обвинить человека хоть в выращивании говорящих крыс, и никто не удивится.
— А вы уверены, что не путаете меня с биологом из третьей палаты?
— Доктор, не смешите. Вы же сами говорили во сне про «человека в пальто».
— Что?
— Я слышала. Я тогда мимо проходила. Вы говорили: «Он снова пришёл».
Егор почувствовал, как гул вентилятора становится громче.
— Это не сон... — пробормотал он, — это... эхосимптоматика...
— Эхо чего?
— Симптоматика. Медицинский термин.
— А-а, — протянула она, — то есть вы подтверждаете, что человек в пальто действительно существует?
Он хлопнул себя по лбу.
— Господи, ну конечно нет! Это... метафора.
— Очень интересная метафора. Я её тоже видела.
— Что?
— Во сне. Он стоял у двери и сказал: «Скоро».
В стеклянной дверце шкафа, между рядами стерильных банок и пузырьков, отразилось десяток лиц Надежды — одинаковых и всё же разных. Одно — усталое, другое напряжённое, третье глядело будто сквозь него, не мигая. Они стояли, как застывший хор, и лишь в одном отражении мелькнуло что-то живое — лёгкое, отчётливое моргание, чужое, несинхронное с остальными.
Егор вздрогнул, но не отступил. Казалось, стекло чуть дрогнуло, как кожа, если к ней поднести тёплую ладонь. Воздух в процедурной стал плотнее, будто лампы начали дышать вместе с ним. Он заставил себя моргнуть — проверка реальности, старая врачебная привычка. Но отражение, которое моргнуло первым, теперь смотрело на него чуть внимательнее, чем следовало.
Надежда стояла рядом, настоящая — живая, в халате, с аккуратно заколотыми волосами, с тем самым лицом, что дублировалось в стекле. Она что-то говорила — голос ровный, уверенный, но слова тонули в гуле вентилятора, превращаясь в шум, похожий на отдалённое море.
А за её спиной отражения продолжали жить своей жизнью — каждое с тенью собственного дыхания, с долей секунды запоздания, как будто они уже знали, что произойдёт дальше.
— Послушайте, Надежда Павловна, — сказал он, стараясь говорить твёрдо, — давайте оставим мистику там, где ей место — в библиотеке между "Фаустом" и отчётом о психозе.
— Вы думаете, я шучу?
— Я надеюсь.
Она приблизилась почти вплотную.
— Сегодня вечером. Девять. Комната тринадцать.
— Тринадцать? Серьёзно?
— А вы что, суеверный?
— Нет, просто у меня с цифрами нынче сложные отношения.
Она усмехнулась и, обернувшись, направилась к двери.
— Тогда до вечера, доктор.
— Подождите, я ещё не...
— Вы уже согласились, — бросила она через плечо. — У вас лицо человека, который уже подписал приговор, просто забыл, где ручка.
Дверь хлопнула резко, с сухим металлическим звоном — коротко, как выстрел. Воздух вздрогнул, лампы чуть дрогнули под потолком, а гул вентилятора на секунду стих, будто и он испугался.
Егор остался стоять посреди процедурной, прямо в круге белого света, как фигура в витрине. Перчатки скрипнули, когда он машинально сжал пальцы, — звук маленький, но слишком громкий в этой тишине.
Отражения в шкафах больше не дублировали друг друга: кто-то из них стоял чуть ближе, кто-то отвёл взгляд. С десяток Надежд — молчаливых, уставших, почти упрекающих. В их лицах было то же выражение, что бывает у врачей на последних минутах смены: смесь усталости, иронии и тихого неодобрения.
Егор почувствовал, как будто сам стал частью этих отражений — ещё одним дежурным фантомом, застрявшим между стеклом и кафелем. Белый свет щипал глаза, воздух казался вязким, как пар после стерилизации.
Он стоял неподвижно, чувствуя, как от стен идёт лёгкое гудение, как будто сама процедурная дышала — и каждый её выдох заканчивался тихим, едва слышным укором.
«Потрясающе. Вчера я лечил неврозы онлайн, сегодня — шантаж и привидения. Завтра, видимо, придётся консультировать самого Сталина. Если, конечно, выживу до завтра».
Сергей стоял под лампой, тусклой, пыльной, с облупленным ободком — свет от неё был не столько освещением, сколько формальностью. Он кутался в старое пальто, потерянное во времени, с отлетающей подкладкой и пуговицами, пережившими, кажется, не одну власть. Ткань лоснилась на локтях, пахла сырым табаком, аптекой и чуть-чуть — железом.
Под ногами валялся окурок, вдавленный в линолеум, как улики в старом протоколе. Сергей смотрел на него с выражением философской обречённости — как человек, который уже полчаса ведёт внутренние переговоры с совестью: закурить или выдержать. По лицу было видно — битву он пока проигрывал с честью.
Он стоял неподвижно, но в этом спокойствии чувствовалось напряжение — лёгкое, собранное, как перед командой «начали». Взгляд цеплялся за каждое движение в конце коридора: за мелькнувшую тень халата, за щёлкнувшую дверь, за дрожание света, которое никто, кроме него, не замечал.
Когда Егор появился из-за поворота, шаги его глухо отозвались в пустом коридоре, будто он входил не просто в помещение, а в тщательно замаскированный заговор. Сергей поднял глаза — медленно, без удивления. Лампа над ним мигнула, точно узнала участника сцены и решила: да, теперь можно начинать.
— Где тебя носит, доктор? — зашипел он, едва увидев Егора. — Патруль через пять минут, а у тебя походка как у отдыхающего буржуя!
— Я... я не знал, что спуск по Лубянке входит в мой медицинский функционал, — ответил Егор, стараясь не задеть стену, с которой свисали провода. — Обычно я по пациентам, а не по подвалам.
— Сегодня ты по подвалам, — коротко бросил Сергей. — И без разговоров, понял?
— Без разговоров, — повторил Егор, запыхавшись. — Только один вопрос...
— Что?
— Мы точно идём туда, куда нужно, а не, скажем, на принудительный экскурсионный маршрут по органам НКВД?
Сергей обернулся и смерил его взглядом, будто тот только что предложил ему вступить в кружок астрологов.
— Доктор, ты вообще понимаешь, что тебя ждёт, если нас засекут?
— Конечно, — кивнул Егор. — Допрос, тюрьма, возможно, беседа о политической зрелости. Всё как в учебнике по истории.
— Вот именно. Поэтому рот на замок.
Они двинулись дальше, не сговариваясь, будто по давно отрепетированной схеме. Тусклый свет цеплялся за их спины и гас позади, оставляя после себя вязкую полосу полумрака. С каждым шагом воздух становился плотнее — не просто душным, а ощутимо живым, как будто в нём кто-то невидимый ворочался, наблюдал, дышал.
Гул вентиляции сопровождал их — низкий, ритмичный, похожий на дыхание гиганта, запертого где-то за бетонной стеной. Казалось, этот зверь знает их шаги, слышит, как скрипят подошвы, и отвечает тяжёлым, усталым выдохом через металлическую решётку.
Коридор тянулся бесконечно, стены блестели влажным светом, и на стыках кафеля проступал конденсат, будто здание само потело от напряжения. Где-то вдали щёлкнул выключатель, эхом прокатился по пустоте — и затих, словно передумал вмешиваться.
Егор шёл чуть впереди, чувствовал, как сердце стучит в унисон с этим гулом — ровно, точно, слишком ровно, чтобы быть случайностью. Сергей следовал за ним, молча, втянув голову в воротник. Иногда в отражённом свете ламп мелькало его лицо — бледное, настороженное, как у человека, который давно понял: живыми отсюда выходят не все, и не сразу.
— Слушай, — тихо произнёс Егор, глядя на следы на стенах, — это что за... когти такие?
— Крысы, — буркнул Сергей, — крупные.
— Крысы? У которых когти как у медведя?
— У нас тут всё крупное. Даже тараканы. Один раз видал — поднимаешь крышку чайника, а он там сидит и смотрит, как будто сахар просит.
Егор прикусил губу.
— А эти борозды, — продолжил он, — они свежие. Прямо пахнут железом.
— Вот ты лучше не нюхай, доктор. Ты же умный человек.
— Я психиатр, а не трёхлетний ребёнок.
— Разницы не вижу. У нас тут все либо психиатры, либо дети.
— Очень утешительно.
Они остановились у шкафа, ничем не примечательного — обычный серый монолит с облупившейся краской, такой, какие стоят в каждой подсобке страны. На нём висела табличка «Инвентарь», покосившаяся, с ржавыми гвоздиками, а по дверцам тянулись длинные царапины, будто кто-то когда-то пытался выбраться изнутри.
Сергей взглянул на Егора — коротко, с тем выражением, которое не требует слов: готов?
Тот едва заметно кивнул.
Сергей ухватился за ручку — холодную, гладкую, покрытую налётом пыли, в которой хранилась история не одной уборщицы. Дёрнул резко, с решимостью человека, который больше не верит в случайности. Шкаф, словно обидевшись, протяжно скрипнул, издав звук, похожий на ворчание старого чиновника, вырванного из сна.
Из щели посыпалась пыль — не простая, а тяжёлая, со вкусом архивов и меловых стен, пахнущая временем и чем-то сладковато-затхлым. Пыль эта знала, что видела многое: смену портретов на стенах, пересчёт дел, очереди, тишину после шагов. Она ложилась на плечи, на рукава, на ресницы — как мягкое напоминание, что здесь никто и ничто по-настоящему не исчезает.
Шкаф приоткрылся, и за ним — не полки, не вёдра, не тряпки, а тьма. Плотная, как ткань, и в ней — сквозняк, лёгкий, прохладный, живой.
— Прошу, профессор временных аномалий, проходите, — сказал Сергей с кривой усмешкой.
— Я всё же доктор медицинских наук, — буркнул Егор. — Хотя, если так дальше пойдёт, придётся получать второе — по археологии секретных коридоров.
Он шагнул внутрь — осторожно, словно переступал не порог, а границу между двумя реальностями. За спиной шкаф с недовольным скрипом прикрылся сам собой, и звук этот прозвучал не просто как дверь — как приговор.
Первое, что ударило в нос, — запах. Резкий, едкий, тёплый: смесь машинного масла, старого железа и чего-то подгорелого, как будто кто-то в шутку жарил картошку прямо в трансформаторной будке, а потом забыл выключить плитку лет на двадцать. Воздух был густой, тёплый, липкий, с привкусом гари, и дышать им можно было только коротко, по инструкции.
Стены — серые, мокрые, будто потели от старости. На них тянулись царапины — сотни, тысячи, хаотичных, перекрещенных линий, похожих на письма, которые никто не успел дописать. В свете дрожащей лампы эти линии оживали: шевелились, ползли, сходились и расходились, как нервные волокна под кожей.
Егор провёл ладонью по стене — перчатка зашуршала, оставив влажный след. На секунду ему показалось, что стена ответила движением — лёгким, почти дружеским. Сердце ухнуло в живот, ладони вспотели под латексом. Где-то вдали, за толстыми слоями бетона, будто зарычала вентиляция — коротко, глухо, с той самой интонацией, что есть только у живых существ.
Он поднял глаза — впереди тянулся узкий проход, освещённый лампами, которые светили так, будто их заставили.
— У тебя тут уютно, — сказал Егор, стараясь держать иронию в голосе. — Не хватает только таблички «Добро пожаловать в ад, гардероб справа».
— Ага, смешно, — буркнул Сергей. — Спускайся.
— Слушай, — сказал Егор, когда они начали спускаться, — а если я спрошу, куда именно мы идём, это будет считаться болтовнёй или допустимым интересом?
— Допустимым, если тихо. Мы к Льву.
— К какому ещё Льву?
— Который ждёт.
— Очень информативно. А фамилия?
— Без фамилий. Тут фамилии — как температура тела. Лишний раз измеришь — и всё, тебя хоронят.
Егор кивнул.
«Прекрасно. Я в подвале Лубянки, иду к человеку без фамилии, а в кармане у меня прототип, который, возможно, способен взорвать пол-Москвы. Всё идёт по плану».
Сергей остановился у массивной металлической двери.
— Третий уровень, — сказал он тихо. — Заброшенный склад трофеев. Но там...
— Что?
— Шевелится.
— В смысле шевелится?
— Ну... не стоит это называть существом. Оно просто... шевелится.
— Прекрасно, — Егор выдохнул. — Если выживем, я напишу статью «К вопросу о психозах, вызванных советским освещением».
Сергей достал ключ, его руки дрожали.
— Не дрожи, — сказал Егор, пытаясь звучать бодро. — А то подумают, что мы нервничаем.
— Доктор, если ты сейчас пошутишь ещё раз, я тебя сам туда толкну.
— Хорошо-хорошо. Без юмора. Хотя юмор — единственное, что нас ещё отличает от стен.
Замок щёлкнул — глухо, вязко, будто выстрелили не пулей, а куском ваты. В этот звук вплелась какая-то странная финальность, будто железо подумало секунду и решило: ну ладно, войдите, если так уж нужно.
Дверь поддалась неохотно. Раскрывалась медленно, с мучительным воем, который прошёл по бетону, как зубная боль. Металл скрежетал, дрожал, будто сопротивлялся до последнего — и всё же уступил.
Из-за порога дохнуло холодом — не просто прохладой, а тем особым, гулким холодом, который бывает в подвалах, где воздух помнит шаги, но не людей. Смешанный запах масла, ржавчины и чего-то металлически-чужого ударил в лицо. Был в этом запахе привкус опасности, будто внутри дышала не техника, а что-то с сердцем и настроением.
Лампы на потолке отозвались дрожью, зажглись и начали мигать, как нервы перед судорогой. Свет прыгал по стенам, разбиваясь на обрывки теней. И эти тени — вытянутые, нервные — задвигались, будто знали, что их вот-вот откроют, что вот они — гости, которых ждали, но не звали.
Одна тень отделилась от стены — чуть заметно, как дыхание в мороз. Егор не сразу понял, что это всего лишь его собственная.
— За мной, доктор, — шепнул Сергей. — Лев ждёт.
— Конечно ждёт, — пробормотал Егор. — Осталось только узнать — в каком виде.
Он шагнул вперёд — медленно, почти с уважением к этой странной тьме, будто входил не в помещение, а в чужую память. Под подошвой что-то хрустнуло — возможно, стекло, возможно, просто чьи-то старые иллюзии.
Цилиндр в кармане вдруг ожил. Сначала — лёгкое тепло, едва ощутимое, как дыхание сквозь ткань. Потом жар усилился — плотный, настойчивый, будто кто-то внутри пытался выбраться. Вибрация пошла вверх — от бедра по руке, от руки к позвоночнику, разливаясь по телу тонкой дрожью. Казалось, весь скелет стал проводником, антеной, настроенной на волну, которую никто больше не слышит.
Лампы мигнули, синхронно, как если бы моргнуло само пространство. Свет дёрнулся, метнулся по стенам, застыл — и тут Егор поймал себя на мысли: всё, вот теперь точно.
«Теперь я не психиатр, — подумал он спокойно, почти с интересом. — Я — участник советского хоррора с элементами научной фантастики. Живой экспонат в фильме, где сценарий писали люди в белых халатах и с манией контроля. А ведь вчера ещё заполнял справку про бессонницу, рассуждал о фазах сна, о психосоматике. И вот — пожалуйста. Диагноз переходит в практику».
Он усмехнулся — тихо, чтобы не слышали даже стены. Усмешка вышла кривая, больше похожая на гримасу. Где-то за спиной хлопнула дверь — или показалось. Цилиндр под пальцами пульсировал — будто внутри действительно билось сердце.
Третий уровень встретил их со всем советским радушием: яростный звон ламп, едкий, наэлектризованный воздух и пол, который дрожал, как будто где-то внизу, в самом подземном чреве, мчался трамвай-призрак с одной-единственной остановкой. Звук был таким, что не только уши, но и кости отзывались вибрацией — как тонкая настройка на чужой частоте.
В нос ударил запах — горелый, острый, с металлической ноткой, будто кто-то паял провода прямо в вентиляции. Воздух казался не просто тяжёлым — в нём была и горечь, и сладость, и что-то резкое, заставляющее слизистую неметь.
Егор поймал себя на том, что начал дышать поверхностно, едва заметно — как будто лёгкие сами отказывались принимать этот озоновый смрад внутрь. На вдохе чувствовалось что-то кислое, на выдохе — привкус электричества. Было ощущение, что здесь живёт не только техника, но и нечто ещё: воздух двигался по своим, непонятным маршрутам, срывался в короткие порывы, как вздохи, которые слышны только ночью.
Под подошвами ощущалась дрожь, регулярная, тревожная. Егор машинально смотрел себе под ноги, словно вот-вот ожидал увидеть рельсы, по которым в любую минуту пронесётся тёмный, пустой вагон — и оттуда, из глубины, на миг покажется чей-то взгляд.
— Ты это... — выдохнул он, глядя на стальной монстр в центре. — Это точно не котёл?
— Котёл? — Сергей усмехнулся безрадостно. — Если это котёл, то он варит реальность, доктор.
Егор приблизился. Устройство возвышалось, как памятник инженерному отчаянию: циферблаты, стрелки, рычаги — всё разномастное, с бирками на немецком. Кольцо из ламп мигало то красным, то синим, и с каждым миганием в висках пульсировало болью.
— Ну, — хрипло сказал он, — похоже на гигантскую настольную лампу. Только кто-то забыл к ней абажур и добавил апокалипсис.
— Не трогай! — резко сказал Сергей.
— Я и не собирался, — обиделся Егор. — В моём веке за такое без инструктажа уволили бы.
— В твоём веке, — пробормотал Сергей, — наверняка всё уже уволено.
— Согласен, — кивнул Егор. — Особенно здравый смысл.
Пауза застыла между ними — неуютная, насыщенная, как наэлектризованный воздух перед грозой. Было ощущение, будто слова, если бы они прозвучали, хрустнули бы в этом пространстве, как стекло под каблуком.
Воздух потрескивал — буквально, ощутимо, щекотал кожу на висках и пальцах. Между потолком и полом шёл тонкий ток: то ли статическое электричество, то ли нервное напряжение, то ли просто коридор решил тоже что-то сказать своим способом.
Где-то в углу, почти под самой трубой, щёлкнуло — резкий, короткий звук, будто кто-то в темноте щёлкнул пальцами или пересчитал что-то важное. Провод дал искру — на мгновение синий, дерзкий огонёк вырвался в пространство, осветил тень, блеснул на металлической поверхности и тут же исчез, будто поддержал разговор и сделал свой вклад в молчаливую реплику.
Егор краем глаза заметил это короткое свечение, и у него внутри тоже что-то щёлкнуло — в унисон, ритмично, как ответ на нервный сигнал этого места.
— Так, — Егор осторожно обошёл стол, — это и есть... как ты там сказал?
— Генератор разрыва, — ответил Сергей, глядя на пол.
— Звучит, как диагноз.
— Почти. Только больной — Вселенная.
— Прекрасно, — буркнул Егор. — Значит, у нас тут психиатрический случай космического масштаба.
Он наклонился ближе. Цифры на циферблатах шевелились, будто живые, стрелки дрожали в такт его сердцу.
— Слушай, — сказал он, не отрывая взгляда, — а ты уверен, что это не просто большая радиола?
— Доктор, — сказал Сергей, вытирая пот, — ты думаешь, я бы таскал тебя ночью по подвалам ради радиолы?
— Ну, может, у вас тут особый музыкальный вкус.
— У нас тут особое всё.
Егор протянул руку, не касаясь устройства, и почувствовал, как пальцы пощипывает током.
— Оно живое, — сказал он.
— Оно работает, — ответил Сергей. — И, судя по лампам, очень злится.
— Что оно делает, конкретно?
— Делает дыру, — коротко сказал Сергей.
— В полу?
— В мире.
— Замечательно. Я всегда мечтал попасть в ситуацию, где физика сдается без боя.
Сергей фыркнул, но без веселья.
— Лев за той дверью, — кивнул он в сторону ржавой створки в дальнем углу. — Он знает, как это выключить. Или включить. Смотря что произойдёт раньше.
— А что там светится зелёным? — спросил Егор, щурясь.
— Не спрашивай, — сказал Сергей. — Просто не спрашивай.
— Уже поздно. Я психиатр, у меня профессиональное искажение — всё спрашивать.
В этот момент лампы вспыхнули ярче, все сразу, ослепительно. Воздух звякнул, будто кто-то ударил по стеклу гигантского стакана.
— Ты что сделал?! — выкрикнул Сергей.
— Я?! Я вообще стою на безопасном расстоянии от самоубийства!
— Оно реагирует на тебя!
— На меня?! Ну конечно! Вселенная, видно, решила, что я идеальный кандидат для теста на прочность.
Из кольца ламп вырвалась искра, прошила воздух, ударила в пол, где провода заплясали, как пьяные змеи. Егор инстинктивно отпрыгнул.
— Сергей, это... нормально?
— Если ты под нормой понимаешь начало конца — то да.
Егор выдохнул, поправил очки, которые давно бы не прошли сертификацию безопасности.
— Я знал, что всё закончится электричеством. Ещё со школы подозревал.
Лампы мигнули — сначала разом, потом по одной, будто кто-то щёлкал выключателем из другой реальности. Свет метнулся по стенам, прошёлся дрожащими тенями по полу, ослепил ржавую трубу, и вдруг — застыл в отражении напротив.
В тусклой, размытой поверхности, где обычно угадывалось только собственное плечо да отблеск халата, мелькнуло лицо. Не своё. Совсем не своё. Белое, почти прозрачное, с острыми скулами, тонким носом и губами, которые двигались — ритмично, будто шептали что-то, но слова тонули в жужжании вентиляции, оставались на том берегу, куда Егор не мог дотянуться.
Лицо жило своей жизнью, появилось и сразу стало центром комнаты. Его взгляд был отстранённый, как у человека, который видел уже всё — и ничего не ждёт. Вокруг этого лица лампы сыпали искрами света, а отражения множились, будто комната не могла решить, сколько призраков ей нужно для полного комплекта.
Губы продолжали двигаться, и в какой-то миг у Егора мелькнула мысль: если прислушаться — можно разобрать слова. Но в этот момент лампа моргнула снова, и лицо исчезло, будто его и не было вовсе.
— Чёрт... — прошептал он.
— Что?
— Там... кто-то...
— Где?!
— В отражении.
Сергей рванул к нему, посмотрел — ничего.
— Нету никого!
— Есть! Это... мой отец.
— Что?
— Он... — Егор сглотнул. — Он шепчет...
— Что он шепчет?!
— «Беги».
Сергей обернулся к двери, откуда доносился тяжёлый стук. Где-то наверху лязгнули сапоги.
— Чёрт, — выдохнул он. — Они узнали!
— Кто — они?
— Рудаков и его патруль!
— Прекрасно! У вас тут, я смотрю, всё по расписанию: мистическая техника, призраки, НКВД. Не хватает только хора из красноармейцев!
— Доктор, беги! — закричал Сергей, хватая его за рукав.
— Подожди, а если я трону это, оно...
— Оно либо тебя убьёт, либо спасёт.
— Статистика, конечно, вдохновляющая.
Взрыв искр перебил их спор. Кольцо ламп вспыхнуло багровым. Егор почувствовал, как цилиндр в его кармане — тот самый «Прототип-7» — начинает вибрировать.
— Сергей... оно отзывается.
— Что?!
— Оно как будто... связано с этой штукой.
— Тогда, — Сергей выдохнул, — или ты гений, или мы оба трупы.
— Обычно одно не исключает другое.
Наверху раздался окрик:
— Стоять! Кто там внизу?!
Сергей побледнел.
— Доктор, если есть бог твоего века — зови его сейчас.
Егор посмотрел на генератор. Лампы моргнули — и на секунду весь зал стал белым.
«Ну что ж, — подумал он, — по крайней мере, теперь я точно психиатр в действии».
Он шагнул к устройству.
Воздух резал лёгкие остро, как будто им добавили в состав канифоли и стружки. Каждый вдох становился делом осторожным — дыхание рвалось на короткие, сдавленные глотки, словно где-то внутри включился невидимый регулятор: дышать аккуратнее, чтобы не зацепить лишнего.
Коридор под ногами дрожал всё сильнее, вибрация шла волнами — от пяток до затылка. Казалось, само здание пришло в движение, медленно, упрямо, как старый пароход, собравшийся сорваться с якоря и уйти вместе со всеми своими тайнами.
Красные лампы вдоль стены мигали без всякой системы, по-ленински: каждая в своём ритме, каждая о чём-то своём. Всполохи света выдергивали из темноты отдельные пятна — то Сергея, прижавшегося к стене, то неровную тень самого Егора, то кусок трубы, то чей-то забытый ботинок. Всё это мелькало и пропадало, как кадры плохого сна.
Вся сцена — коридор, стены, тени, лица — казалась вырванной из чужого воспоминания, снятого на старую чёрно-белую плёнку, но где-то внутри — нездоровый красный фильтр. Он резал взгляд, выжигал цвет, добавлял происходящему ту самую дозу тревоги, когда не знаешь — уже проснулся или ещё только спишь.
Каждый новый миг был похож на провал: вспышка, тень, короткий шум, запах гари. Егор ловил себя на том, что хочет остановиться, вдохнуть поглубже, но не может — не здесь, не сейчас, не при этом свете.
— Быстрее, доктор! — выкрикнул Сергей, спотыкаясь, хватаясь за стену.
— Я и так бегу! — прохрипел Егор. — Моё тело, между прочим, не сертифицировано на марафон по подвалам НКВД!
— Лев сказал — если не успеем до отключения питания, всё взлетит!
— Отлично! Ещё немного мотивации — и я сам взлечу!
Где-то позади раздался яростный рёв:
— Стоять, предатели!
— Это Рудаков! — прохрипел Сергей. — Быстрее!
Егор глянул через плечо — красные блики фонарей уже резали тьму позади. Голоса множились эхом, как будто за ними бежала целая рота фантомов с партийными билетами.
— Слушай, — крикнул Егор, перескакивая через провод, — а может, просто объясним всё? Скажем, что случайно включили, что психиатр, что ничего личного!
— Ага, и добавим: “просим не расстреливать, мы временные трудовые призраки!”
— Ну, вдруг сработает!
— Ты из будущего — тебе и проверять!
— Нет уж, вы, из тридцать девятого, тут местные, вам и разруливать!
Сергей зашипел от боли, прижимая бок.
— Ты ранен!
— Спасибо, доктор, не заметил. Давай беги уже!
— А как же ты?
— Беги, чёрт тебя дери! Я прикрою.
— Ты с револьвером, что ли?
— Нет, с куском трубы! — огрызнулся Сергей. — Но, может, им страшнее станет.
— Ну да, конечно. Ваша советская труба — самое грозное оружие эпохи.
Позади снова загрохотали сапоги. Рудаков ревел, как раскалённый самовар:
— Стоять, я сказал!
— Вот удивительно, — выдохнул Егор, — бегут за нами, а кричат, чтобы стояли. Как будто это хоть раз сработало в истории человечества!
Они свернули в узкий проход — настолько тесный, что воздух в нём казался гуще, плотнее, как в затхлой кишке старого дома. Стены сжимались, подбирались всё ближе, оставляя между собой лишь полоску, куда едва-едва вмещались двое. Егор чувствовал, как плечи задевают прохладную, мокрую поверхность — каждый шаг отдавался зудящим холодком по коже, будто стены проверяли, живы ли гости.
Сверху капало. Влага собиралась на потолке тонкими, дрожащими каплями, затем медленно — будто нехотя — срывалась и летела вниз. Одна такая капля, тяжёлая, ледяная, скользнула прямо за шиворот, и Егор вздрогнул, стиснув зубы, чтобы не выругаться вслух. По позвоночнику побежал жидкий мураш, оставив после себя липкую дорожку тревоги.
Сергей шёл за ним, молча, пригибаясь, стараясь не задеть ни труб, ни проводов, ни — на всякий случай — взглядов, которые, казалось, прятались в каждом изгибе стены. Проход сужался всё сильнее, и каждый шаг напоминал движение по горлу какого-то огромного механического зверя, который ещё не решил — выплюнуть их обратно или проглотить окончательно.
— Сергей, куда дальше?
— Прямо! Потом налево! Потом направо!
— Это план или ты так наугад?
— Тут всё наугад! У нас даже архитектура по внутреннему чутью строилась!
— Прекрасно! У вас, значит, даже лабиринты — плановые!
— Меньше говори, больше беги!
Егор задыхался. Цилиндр в руке нагрелся, пульсировал, словно живой. Каждый шаг отзывался в костях.
— Сергей, он... вибрирует!
— Не время!
— Я серьёзно! Он гудит, как холодильник перед взрывом!
— Доктор, не знаю, что такое холодильник, но если он гудит — брось!
— Ни за что! Это единственная вещь, которая тут выглядит технологичнее чайника!
— Тогда беги с ней в тот тупик!
— В какой?!
— Вон туда, с лампой!
— Это же тупик!
— Я сказал — туда!
— Потрясающе. Доверяю жизни человеку, который зовёт в тупик.
Сергей толкнул его вперёд — не грубо, а решительно, будто времени на раздумья не осталось совсем. Егор едва успел выставить руку, чтобы не врезаться в стену: пальцы скользнули по сырому кафелю, и в этот миг они оба почти ввалились в тесное помещение.
Дверь за спиной захлопнулась сама собой — глухо, как крышка старого сундука. Красный свет мигающей лампы хлестал по глазам: всё вокруг с каждой вспышкой менялось, то становилось багровым, тяжёлым, будто комната наполнилась густой, неразбавленной кровью, то вдруг уходило в плотную, вязкую тьму, где за гранью видимости прятались неровные силуэты.
В центре — прямо перед ними — стояла дверь. Ржавая, бурая, вся в пятнах и царапинах, как старая клякса в архиве. Петли толсты, как пальцы мясника. От двери исходил металлический дух — смесь железа, машинного масла и чего-то древнего, тревожного. Она была чуть приоткрыта, будто за ней ждут, уже знают, что кто-то сейчас войдёт.
На панели висела криво прибитая табличка без букв — просто кусок металла, словно строчка из пыточной инструкции: открывать только при крайней необходимости. Свет от лампы перекидывался через ручку, выхватывал неровности, вырисовывал на металле странные, похожие на письмена, потёки ржавчины.
В помещении стояла та самая, наэлектризованная тишина, когда слышно даже, как сердце в груди вздрагивает после каждого всполоха.
— Открывай! — задыхался Сергей.
— Она... заклинила!
— Лягни её!
— Я психиатр, а не сапёр!
— Сейчас будешь оба!
Егор не стал ждать — сделал шаг вперёд и с силой ударил ладонью по ржавой поверхности. Металл глухо отозвался, будто зарычал в ответ, но поддался не сразу — пришлось ударить ещё раз, сильнее, с тем отчаянием, когда неважно, что будет дальше, лишь бы не стоять на месте.
Дверь дрогнула, заскрипела всеми своими прожитыми годами. На секунду показалось, что она вообще никуда не пустит, останется вечной преградой, как злой сторож на проходной. Но второй удар оказался убедительнее: петли взвизгнули — так, что в ушах заломило, будто их самих пытались вывернуть изнутри.
Металл распахнулся резким движением, наотмашь, и на миг даже красный свет попятился, отступил в сторону, давая дорогу холоду и чёрной глубине за дверью. Казалось, сама дверь возмутилась таким обращением, хлопнула и застонала от унижения — но отступила, пропуская их внутрь.
За порогом тянулась темнота, плотная, как мазут. Она пахла железом, старыми архивами, чем-то нераспознанным и опасным, от чего сердце ёкало без всякой причины. Сергей первым шагнул в этот мрак — будто у него внутри всё уже давно решено.
— Вперёд!
Они ввалились внутрь. Сергей рухнул на колени, хватаясь за бок — кровь тёмными каплями падала на бетон.
— Держись, — сказал Егор, — сейчас...
Сергей ухмыльнулся сквозь боль.
— Вот видишь... говорил же, всё пойдёт через одно место...
— Да, только не уточнил — через чьё.
Гул усилился. С потолка посыпалась пыль. Лампа над ними мигнула, потом лопнула, выпустив струю дыма.
— Они приближаются! — сказал Егор. — Что делать?
— Спрячься...
— Куда?! Здесь же стена, дверь, и ты!
— Под решётку!
— Под что?!
Сергей указал на боковой проход, прикрытый ржавыми прутьями.
— Там вентиляция. Или подвал. Или могила, не уверен.
— Прекрасный выбор. Обожаю варианты с сюрпризом!
Снаружи уже слышались голоса.
— Туда! Быстро!
Егор посмотрел на Сергея.
— Пойдём со мной.
— Не могу...
— Тогда...
Сергей схватил его за руку.
— Доктор... если выберешься... не вздумай возвращаться.
— Обещать не могу, — выдохнул Егор. — У меня хроническое любопытство.
— Вылечи его.
Егор коротко кивнул Сергею — знак, что понял, что готов, что больше некуда. Потом нырнул под решётку — решётка сдалась не сразу, противным, глухим скрипом, будто отрывали не металл, а сухожилие.
Ползти пришлось вслепую, наощупь, чувствуя, как каждая плитка под локтем отдаётся в ребро, а ржавчина впивается сквозь ткань. Цилиндр в ладони стал горячим — будто жил своей жизнью, накапливая силу, готовясь к чему-то большему, чем просто побег. Кожа на ладонях горела, но разжимать пальцы было страшно.
Воздух сгущался, становился вязким, будто его можно было резать ножом. Пахло железом, пылью, страхом — тем самым, липким, который вползает под ногти, замирает в горле, мешает дышать. В ушах шумело, как в подвале под трамвайной линией.
Сзади вдруг раздались крики — тяжёлые, надорванные, полные того самого отчаяния, которое вырывается только на грани. Потом грохнуло что-то тяжёлое, как будто шкаф упал или дверь рухнула, и сразу за этим — короткий, сухой хлопок. Выстрел.
Он не обернулся. Не замедлил движения. Всё сузилось до одного коридора, одной цели.
«Вот и всё, — мелькнуло где-то на границе сознания, — доктор Небесный. Побег из Лубянки. Руководство по выживанию для дураков из будущего. Статья для внутреннего пользования».
Впереди, среди вязкой темноты, вдруг зажёгся слабый зелёный свет — тусклый, как светляк в банке, но отчётливо зовущий вперёд.
Егор растянулся на холодном бетоне, ощущая каждой клеткой, как пол отбирает остатки тепла. Дышал тяжело, часто, с шипением — как будто лёгкие выгорели, обуглились, остались внутри только пепел и горячая зола. Каждый вдох отдавался болью, как будто в груди трещал кусок раскалённого металла.
Цилиндр в ладони жёг по-настоящему, будто это не предмет, а настоящий уголёк, которого нельзя выпустить — нельзя и удерживать слишком долго. От него по пальцам шла волна жара, дрожащая, настойчивая, как напоминание, что пути назад нет.
Перед лицом — дверь. Из-под неё тянулась тонкая полоска света: бледная, почти прозрачная, похожая на молочный пар или призрачную трещину в замурованной стене. Эта щель казалась единственным окошком во Вселенную, где ещё не кончились ни надежда, ни кислород, ни шанс на что-то человеческое. Всё остальное погружалось в тьму и сырость.
Где-то далеко, внизу или выше — понять было невозможно — гремел топот. Тяжёлый, злой, с острыми паузами для командных выкриков: коротко, резко, так, как орут только те, кто уверен, что их услышат все. Гул этот шёл по стенам, стелился под потолком, проникал даже сквозь закрытые глаза. Было ясно — искать будут до последнего.
— Стоять! — донеслось. — Слева, проверяй!
«Прекрасно, — мелькнуло, — вот и момент истины. Осталось только умереть достойно. Или хотя бы не на животе».
Он попытался подняться, но колени не слушались. Воздух вибрировал — где-то сверху гудел генератор, будто напоминая, что конец света в расписании, просто задерживается на пару минут.
— Эй, — произнёс кто-то из тьмы.
Егор вздрогнул, сдавленно всхлипнув, чуть не выронив цилиндр. Внутри кольнуло так остро, будто под ребро кто-то сунул ледяную иглу.
— Кто здесь?!
Темнота не ответила сразу, только шевельнулась где-то сбоку, чуть ближе к слабой щели света под дверью.
— Тише, — голос был низкий, усталый, с этой особой интонацией людей, которые давно перестали удивляться. Но в нем звучала уверенность, крепкая, как холодная сталь. — Ты принёс ключ.
Сердце у Егора подпрыгнуло, горло пересохло. Ладонь на цилиндре вспотела, обжигающий жар проходил сквозь кожу.
— Какой ещё ключ? Это не ключ, это... это прибор. Экспериментальный. Я вообще не собирался ничего приносить.
В темноте послышалось едва заметное движение — как будто человек, долго сидевший без дела, сменил позу, чуть придвинулся ближе.
— Это всегда так, — ответил голос. — Никто не собирался.
С этими словами в комнате стало ещё тише, будто даже бетонные стены ждали, что будет дальше.
— Слушайте, я просто психиатр, — зашептал Егор, вцепившись в цилиндр так, что костяшки пальцев побелели. — Я людей лечу, а не... взламываю вселенную!
— Подойди ближе.
— Нет уж, спасибо, я на этот номер уже попадался. Обычно после таких фраз кто-то исчезает или сгорает.
— Тогда лежи и жди. Через минуту сюда придут те, кто не будет спрашивать.
Пауза повисла густо, в ней скрипнули нервы, шорохнула вентиляция, и только топот за стеной становился всё ближе, тяжелее, неумолимей. Егор судорожно сглотнул, почувствовав, как горло слиплось от страха.
— А вы кто вообще?
— Потом.
— Нет, вы уж извините, я привык знать, кому доверяю свои последние секунды.
Темнота чуть дрогнула, как занавес на сквозняке, и вдруг из неё протянулась рука — сильная, в запёкшейся пыли, с рваными следами крови на костяшках. Ладонь раскрыта, ждёт, не дрожит, держит свой собственный, тугой, как трос, пульс.
— Лев.
Голос стал чуть громче, уверенный, с таким оттенком, который не терпит споров. В темноте рука всё ещё ждалa, тёплая, живая, с пятнами пыли и крови.
— Это имя или предостережение?
Лёгкая пауза. Егор даже услышал, как Лев усмехнулся — не по-злому, скорее устало.
— И то, и другое.
— Отлично. Рад знакомству. Если что, я Егор. Временный элемент хаоса.
— Подай руку.
Егор замер, вглядываясь в эту ладонь, будто от неё зависела вся его дальнейшая биография.
— А вы уверены, что это не какая-то... ловушка? Тут у вас, я вижу, всё в традиции — сначала лаборатория, потом разрыв, потом моральный крах.
— Подай руку, Небесный.
В груди у Егора резко стало пусто. Он вцепился в цилиндр, будто тот мог хоть как-то защитить.
— Вы знаете мою фамилию?!
— Времени нет, — сказал Лев спокойно, но твёрдо. — Цилиндр держи крепче.
Из коридора уже доносился отголосок тяжёлых шагов, и тени на полу дрожали, как перед бурей.
Егор колебался ещё секунду — рука дрожала, ладонь вспотела на цилиндре, — но за спиной что-то резко лязгнуло, с металлом, как будто кто-то щёлкнул затвором или сдернул защёлку с последней двери.
— Нашёл! — рявкнул голос, хриплый, злой, такой, каким объявляют приговор.
Тени на стене заволновались, воздух стал плотнее, и Егор пробормотал сквозь зубы, скорее себе, чем кому-то:
— Ну ладно, хуже уже не будет.
Он протянул руку вперёд, вслепую, почти отчаянно. Пальцы наткнулись на чужую ладонь — сухую, крепкую, с уверенностью того, кто всю жизнь держал чужие жизни на весу. Хватка была не просто сильной, а цепкой — такой, как у хирурга, который уверен: сейчас всё пойдёт по плану, главное — не дрожать.
— Ты принёс ключ, — повторил Лев, притягивая его ближе, не терпя возражений. — Теперь беги за мной.
— Куда бежать-то?! Тут же тупик!
— Только кажется.
— Ну конечно. В этой стране всё только кажется — зарплата, свобода, дружба народов!
Лев хмыкнул коротко, с той самой ноткой, когда чужой сарказм звучит как комплимент. В коридоре за дверью вновь что-то лязгнуло, и их собственные тени дрогнули — готовые сорваться с места, если кто-то даст команду.
— Давай, быстрее.
Голос Льва стал жёстче, напористей. Егор в темноте споткнулся о невидимый порог, ощутил, как пальцы Льва крепче сжали его руку, таща за собой.
— Я... я не вижу ничего!
— Это и к лучшему.
— В смысле?
— Меньше знаешь — спокойнее спишь.
— Да вы из министерства здравого смысла, что ли?
— Из другой смены, — коротко ответил Лев. — Держись.
В этот момент за спиной что-то с хрустом сорвалось с места, и сразу же раздался выстрел — резкий, с металлическим эхом, от которого уши заложило. Пуля врезалась в стену где-то слева, отлетела рикошетом и звякнула совсем рядом, скользнув по бетону в сантиметре от Егора, оставив за собой звонкую дрожь.
Каменная пыль повисла в воздухе, и на мгновение показалось, что всё здание дёрнулось от неожиданности, а тени, отражённые в светлом проёме под дверью, метнулись к ним, готовые поглотить первым же движением.
— Ай! — выдохнул он, едва не отпустив цилиндр. — Вот теперь точно убьют.
— Позже, — спокойно сказал Лев, и, не церемонясь, рванул Егора к себе, потащив вперёд, будто в последний вагон уходящего поезда.
— Она же закрыта! — выпалил Егор, натыкаясь на холодную дверь грудью.
— Была.
Щель света перед ними вдруг поползла в стороны — как будто стена нехотя решила, что им действительно пора. Белая полоска превратилась в зев, достаточно широкий для двоих, а воздух за ним потянул вперёд чем-то живым, свежим, но всё равно опасным.
— Быстрее! — скомандовал Лев, уже не оборачиваясь.
— А Сергей?! — выкрикнул Егор, сбиваясь с шага, спотыкаясь на каждом втором шаге.
— Потом.
— Нет, вы не понимаете, он...
— Потом! — рявкнул Лев так, что у Егора не осталось ни единого сомнения: этот человек привык, чтобы ему верили на слово — и чтобы вопросов больше не задавали.
Егор открыл рот, чтобы что-то выкрикнуть — возразить, потребовать, прокричать имя Сергея ещё раз, но вдруг мимо уха со свистом пронеслась вторая пуля. Тепло воздуха на мгновение вспухло, ушло куда-то вверх, и решение — или инстинкт, или чистый животный страх — приняло всё за него.
Он шагнул в свет, даже не заметив, как тело само вытянулось вперёд, а пальцы Льва вцепились в его руку до боли. Может, его и втянули, а может, он сам прыгнул — разницы уже не было.
На мгновение всё исчезло. Белый свет хлынул со всех сторон, плотный, горячий, настолько слепящий, что казалось — вот оно, начало или конец, неважно. Все звуки ушли, осталась только собственная кровь в висках.
— Лев! — выкрикнул он, задыхаясь, почти падая в этом белом мареве. — Что происходит?!
— Спасаемся, доктор, — донёсся голос откуда-то сбоку. Ровный, даже чуть насмешливый.
— Так это и выглядит?!
— В нашем веке — да.
Егор с трудом сглотнул. Где-то на краю сознания всплыла тихая, злая мысль: если это и есть спасение, то он бы предпочёл что-то старомодное — с дверью, лестницей, чайником и хотя бы одной инструкцией для нормальных людей.
А потом свет стал гуще, белизна сдавила виски, и всё — запахи, звуки, пол под ногами — исчезло, оборвалось, как плёнка в старом проекторе.
Егор очнулся от собственного стона — глухого, низкого, такого, что сам себе не поверил бы: не он, а что-то дикое, вырванное из глубины. В висках гудело, будто кто-то вбил туда железную рельсу и теперь время от времени безжалостно бил по ней кувалдой. Всё тело откликалось на этот ритм — глухо, болезненно, с протяжной вибрацией.
Воздух был тяжёлый, будто его забыли проветрить лет тридцать, а потом сверху ещё пролили порох и раздавили сырой тряпкой. Сразу стало и жарко, и холодно — простыня липкого пота на спине, озноб в затылке. Пахло железом, порохом, плесенью — так, что хотелось выкашлять лёгкие и вдохнуть хоть что-то нормальное, живое.
Он медленно, осторожно перевернулся на бок — бетон под лопаткой хрустнул, будто и он давно не терпел такого соседства. Левая рука, затёкшая, немая, как чужая, волочилась за телом, не слушалась, висела тяжёлой плетью. Правая же — судорожно, до боли — сжимала цилиндр, и тот отчётливо пульсировал в ладони, как сердце бешеного зверя: тук-тук, тук-тук, быстро, горячо, будто внутри него кто-то сдерживал собственную бурю.
— Лев... — прохрипел он, едва шевеля губами. — Где ты...
В ответ — только тяжёлый, равномерный гул генератора, вибрация, отдающаяся в каждом ребре, и где-то на границе слуха — далекий, неумолимый топот. Не шаги — настоящая облава, которая растёт, нарастает, ползёт всё ближе.
«Так, — мелькнула мысль, — Небесный, ты психиатр. Анализируй. Состояние: кровопотеря, дезориентация, галлюцинации, перспектива расстрела. Диагноз: обычная советская ночь».
Он попробовал подняться — тяжело, неуклюже, будто тело стало из чужих, расшатанных запчастей. Ноги подкосились, ушли куда-то вбок, лоб со всего маху врезался в бетон. Боль взорвалась белой вспышкой, прошлась электричеством по глазам и сразу стала пульсировать — ровно, по всем правилам инструкции.
— Лев! — теперь громче, с хрипотцой, с этой безнадёжной злостью, что приходит, когда даже ругаться уже не помогает. — Отзовись, чёрт тебя...
Из темноты донёсся голос — слабый, будто кто-то говорил через трубу, и слова доносились из другого конца станции:
— Доктор... быстрее...
— Лев?! — Егор попытался развернуться, но темнота была вязкая, гулкая, будто кричал не ему, а куда-то мимо.
— Быстрее...
— Я стараюсь, — прохрипел Егор, цепляясь за бетон локтями, вытягивая себя вперёд сантиметр за сантиметром, — только у меня левое полтела временно уволилось.
Цилиндр жёг ладонь, будто он действительно не из металла, а из чистого огня, собранного в банку. Кожа шипела, и этот шипящий звук смешивался с его собственным дыханием.
— Прекрасно, — прошипел он сквозь зубы, — прямо как грелка для идиотов. Спасибо, физика, без тебя бы не справился.
Топот приближался — тяжёлый, требовательный, с эхом, которое било по ушам, стучало в груди и заставляло пальцы судорожно вцепиться в всё, что только можно.
— Он здесь! — рявкнул чей-то голос сзади, с той особой хрипотцой, что бывает у людей, привыкших кричать при обысках. — Живым брать!
Егор выругался, сорвался на привычные проклятия, перекатился на живот и начал ползти вперёд — тяжело, с надрывом, будто преодолевал километровый заплыв через болото. Локти скользили по смеси крови, вонючей, густой, которая цеплялась к коже, к рукавам, а пыль и бетон прилипали к ранам, вызывая тошнотворное жжение.
— Лев, ты где там, в аду?! — сипло бросил он, даже не надеясь на ответ, только чтобы не было совсем тихо.
— В вентиляции, — донёсся из трубы голос, глухой, с металлическим оттенком. — Шевелись, доктор!
— Шевелюсь! Только, может, ты объяснишь, почему я, человек из двадцать пятого года, сейчас в тридцать девятом, ползу по советской вентиляции, с куском пылающего металла, под звуки сапог?!
— Потом!
— Ага, конечно, «потом»! Я же не спешу умирать, я свободен сегодня вечером!
Сзади снова бахнул выстрел — громко, с таким эхом, что уши заложило. Что-то горячее просвистело в сантиметре от головы, ударилось о бетон, выбило кусок штукатурки. Егор взвыл, больше не от страха, а от бессильной злости: казалось, весь мир сошёл с ума, и никто не торопится объяснить, как здесь принято выживать.
— Попали? — донёсся голос Льва из темноты.
— Нет, но ухо теперь точно коммунист! — процедил Егор, задыхаясь от злости, боли и абсурдности происходящего.
Он дополз до щели в стене — ржавая, узкая, вонючая, с зелёной плесенью, которая светилась зловеще, будто сама знала, что тут уже не до чистоты. Изнутри тянуло сыростью, ржавым железом и страхом.
— Это что, вентиляция? — прохрипел он, хватая ртом затхлый воздух. — Да туда только кошка влезет!
— Влезешь! — жёстко бросил Лев.
— Я не кошка!
— Сегодня будешь!
— Отлично! Доктор Небесный, специалист по лечению неврозов и кошачьим переломам!
Он, не давая себе времени на раздумья, сунул правую руку внутрь — металл, холодный и острый, впился в кожу, обжёг, но выбора уже не было. Подтянулся, протиснулся плечом, чувствуя, как плесень липнет к рубашке, а ржавчина режет бок. Стиснул зубы, рванулся изо всех сил — с рёвом содрал кожу до крови, но пролез. Внутри было темно, сыро и тесно, но уже не до сантиментов: за спиной бешено несло топот и приказы, как красная волна.
— А-а-а! — простонал Егор, когда очередной ржавый выступ впился в бок.
— Давай, давай! — голос Льва звучал уже где-то рядом, в этой же трубе, чуть глуше, но значительно ближе. — Ещё немного!
— Немного?! У меня уже полтела в другой эпохе! — с трудом выдавил Егор, отчаянно подтягиваясь, хотя казалось, что если он потянется ещё хоть раз, то половина его точно останется в тридцать девятом навсегда.
— Тише! — коротко бросил Лев.
— Какое «тише»?! Они же стреляют! — всхлипнул Егор.
В этот момент сзади с сухим грохотом пуля врезалась в бетон, осколки посыпались на спину, горячие, будто ошпарили кожу. Пыль, плесень, песок — всё смешалось в горле, кололо в носу.
— Он здесь! — кто-то закричал в тоннеле, и по тону было ясно: сейчас стрелять будут не жалея.
— Замолчи, чёрт! — рявкнул Лев так, что дрогнула сама вентиляция.
Егор, тяжело дыша, с трудом рвал воздух ртом. Вентиляция была тесная, липкая, с гнилым запахом и привкусом какой-то древней, забытой смерти, которая затаилась здесь с тех пор, как первый рабочий провёл этот рукав сквозь бетон.
— Лев, я застрял! — отчаянно зашипел Егор, пытаясь извернуться в металлическом гробу.
— Не может быть! — голос Льва стал резче, в нём мелькнуло то ли недоверие, то ли страх.
— Может! Я вообще во всём талантливый! — попытался съязвить Егор, но дыхания едва хватало.
— Отпусти цилиндр!
— Нет!
— Доктор, брось его к чёрту, он тебя убьёт!
— А если без него всё рухнет?!
— Оно и так рухнет, если ты не пролезешь!
— Я не брошу! Я уже половину пальцев из-за него потерял, теперь пусть он теряет совесть!
— Доктор!
— Что?!
— Они прямо за тобой! — в голосе Льва мелькнула настоящая паника, впервые за всё время.
Позади, сквозь удушливую тьму вентиляции, уже ползли чужие голоса, сапоги, дыхание — и тени казались в этот момент длиннее, чем сама труба.
Луч фонаря вырвался из темноты и с хрустом ударил Егора прямо в лицо — белое пятно, резкое, ослепляющее, будто ему в глаза зашвырнули раскалённый гвоздь.
— Стоять! — проревел Рудаков так, что вентиляция задрожала.
— Серьёзно?! — заорал Егор в ответ, вцепившись в цилиндр. — Вы хоть раз видели, чтобы кто-то в такой момент встал?!
Он рванулся, вложив в движение всё, что накопил за последние минуты страха и злости. Металл заскрежетал под рёбрами, ребро хрустнуло по краю шахты. Его втянуло внутрь, как пробку — с рывком, с острой, безразличной болью. Он грохнулся на ледяной металл трубы, выдохнув так, будто выплюнул остатки лёгких.
— Есть! — захрипел он, еле отдышавшись. — Я кошка. Проклятая кошка.
— Ползи! — крикнул Лев, голос эхом разошёлся по трубе.
— А ты попробуй! Тут потолок ниже, чем у логики в этом месте!
— Быстрее!
— Я стараюсь, только, может, вы мне объясните, куда мы, собственно, ползём?
— К выходу!
— К какому? Здесь всё — вход в могилу!
— Тихо! — рявкнул Лев.
Снаружи раздался грохот — кто-то что-то уронил или разбил прикладом. За ним — яростный вопль, полный злости и хриплого бессилия:
— Рудаков, он в шахте!
Пули, как злые осы, забарабанили по стене, одна зашипела по металлу рядом с его щекой, высекая брызги искр — горячо, резко, с запахом палёного железа. Егор сжался в трубе, как уж на сковородке, прижав к себе цилиндр, будто тот мог защитить от всего на свете.
— Лев! — выкрикнул он в грохоте и треске.
— Я здесь, держись! — отозвался Лев, совсем рядом, но как будто с другого конца мира.
— Я держусь, но если ещё одна пуля — я буду держаться уже на молекулярном уровне!
Он полз, задыхаясь, с трудом сглатывая пыль и ржавчину, чихнул, стукнулся лбом о трубу — боль мгновенно пошла звездочками в глазах.
— Прекрасно, — буркнул он, утирая лоб. — Теперь у меня и сотрясение, и аллергия, и философский кризис.
Лев не дал ему задержаться — ухватил за воротник и мощно рванул внутрь, утаскивая на следующую ступень советского ада.
— Есть! — зашипел Лев, а Егор только выдохнул:
— Я это не переживу. Честное слово, проще было бы записаться в добровольцы на Луну.
— Молчи, доктор. Они услышат.
— Ага, конечно. После всего этого концерта. Осталось только оркестр НКВД добавить.
Лев резко обернулся, в тусклом свете вентиляционной шахты глаза его блеснули сталью.
— Доктор, — тихо, но с нажимом, — ты жив?
— Относительно. Где-то между “ещё дышу” и “надоело”.
— Тогда слушай внимательно, — Лев медленно выдохнул. — Сейчас будет хуже.
Егор закатил глаза, чувствуя, что в запасе у судьбы, похоже, действительно ещё немало сюрпризов.
— А я-то думал, это уже нижний предел советской медицины, — пробормотал Егор, но голос звучал не столько язвительно, сколько устало, почти примирённо.
Он крепче сжал цилиндр, чувствуя, как тот снова начинает разогреваться в ладони, словно внутри кто-то заводит мотор. Пульсация становилась всё отчётливее — живой, тревожной, будто сам предмет подгонял их вперёд.
— Лев... а это ведь, кажется, опять включается.
— Да, доктор. И если мы не уйдём сейчас — включится всё.
— Что значит “всё”?
— Всё, что ты успел натворить.
Егор тяжело выдохнул, вдохнул ещё немного этой тухлой, гнилой вентиляционной пыли, глянул в темноту трубы — туда, где впереди притаилась неизвестность.
— Ну хоть что-то стабильно, — пробормотал он, утирая пот. — В любом веке я — катастрофа.
В ответ — только дрожь трубы, далёкий стук сапог и мягкое, упрямое биение цилиндра, обещающее неприятности на всех уровнях бытия.
Егор вывалился из вентиляционной шахты с влажным, недовольным чавканьем — будто из него вытолкнули не человека, а пробку из бутылки с пережившей три года газировкой. Только вместо весёлого шипения наружу вырвались кашель, мокрая кровь и густая сажа. Лёгкие отказались сразу работать: он захлебнулся собственной хрипотой, заглатывая воздух широко раскрытым ртом, как выброшенная на берег рыба.
Под ладонями был бетон, холодный, с крупными песчинками, с остатками чего-то маслянистого, а в горле пульсировала соль — страх, выдох, жажда. Всё тело болело, ныло, будто его вытягивали через чёрный ход сразу из трёх эпох.
Цилиндр, выскользнув из пальцев, боднул кирпич, звякнул с каким-то едва ли не злорадным эхом и покатился в тень, оставляя за собой дорожку тепла, будто приглашая: «Ну-ка, догоняй, если ещё можешь». Егор хотел крикнуть Льву, но в горле только булькнуло. Он попытался подняться на локоть, но мир вокруг ещё плыл, дрожал, и каждый вдох давался с трудом — тяжёлым, со вкусом гари и пыли.
— Прекрасно, — прохрипел Егор, прижимая ладонь к груди и вслушиваясь в собственное дыхание, — теперь ещё и потерял штуку, из-за которой меня, кажется, хотели убить. Отличный вечер. Психиатрический.
Металлический звон прокатился по полу, отдался в темноте, словно кто-то невидимый нарочно подыгрывал на декорациях. Из этой тьмы — шаг. Глухой, тяжёлый. Потом второй, с чуть слышным скрипом резины о бетон.
— Доктор Небесный, — сказал кто-то низко, густо, будто из-под земли, с той самой интонацией, после которой обычно начинают рассказывать очень важные, но всегда плохие новости.
Егор с трудом поднял голову, чувствуя, как мышцы шеи отзываются судорогой.
Из тьмы вышел старик. Или, если быть точнее, ходячая энциклопедия всех травм сразу. Пол-лица стянуто свежими и старыми шрамами, один глаз мутный, второй — колючий, злой, будто видит всё насквозь. На голове — капюшон, который делал его похожим на актёра из дешёвой пьесы про борьбу добра с бюрократией. В руке — трость с набалдашником в виде черепа, отполированная до зеркального блеска. Даже шаг у него был какой-то театрально-надломленный, с упрямством человека, который не верит ни в смерть, ни в инструкции по ТБ.
Только вокруг всё было слишком тихо — будто в этом месте любое появление людей сразу становилось частью спектакля, где роли расписаны задолго до выхода на сцену.
— Ах ты ж, мать божья, — выдохнул Егор, отодвигаясь по бетону, как краб, — скажите честно, вы из отдела кадров?
Старик шагнул ближе — шаг резкий, трость с лязгом отлетела в сторону, будто её терпение тоже закончилось. Он нагнулся, запахнув тень капюшоном, и вцепился в ворот Егора железной хваткой, как будто именно сейчас начнёт собирать улики для прокурорской проверки.
— Прототип! Где он?! — шипел старик, сжав пальцы до боли.
— Что?! Какой прототип?! — Егор пытался перевести дыхание, глаза метались по полу в поисках хоть какого-то спасения.
— Не прикидывайся! Прототип-7! Цилиндр! Где?!
Егор несколько раз моргнул, мозг отчаянно пытался сложить недостающие куски в картинку.
— А-а-а, цилиндр... Ну... Он тут где-то. Возможно, подо мной. Или внутри меня. Я уже не уверен, если честно.
— Быстрее! — рявкнул старик, встряхивая Егора так, что позвонки трещали, а в глазах прыгали звёзды.
— Слушайте, я недавно из вентиляции вылез, — пробурчал Егор, выдирая ворот из лапы старика, — у меня позвоночник до сих пор обсуждает, стоит ли жить дальше! Не ори так!
Лев, а кто ж ещё это мог быть, рыкнул, мелькнул в темноте и, пригнувшись, выдернул цилиндр из-под кирпича. Металл коротко, почти злобно блеснул в красноватом свете лампы, будто сам был не прочь напугать кого-нибудь в этот вечер.
Глаза старика загорелись — по-настоящему, ярко, с той самой детской жадностью, когда вдруг под подушкой обнаруживается редкий кусочек сахара в эпоху карточек. Он даже дышать стал иначе, как человек, который всю жизнь копал огород ради золотой монеты, и наконец нашёл.
— Есть... — выдохнул он с придыханием. — Детонатор...
— Простите, кто? — переспросил Егор, не понимая, это радость или паника.
— Сердце генератора! — старик сжал цилиндр в руке так, что пальцы побелели.
— Так, секундочку, — попытался взять ситуацию в руки Егор, поднимая дрожащую, как антенна в грозу, руку. — Детонатор, генератор — это всё замечательно, но я всё-таки психиатр, а не электрик. Может, объясните, куда я вообще попал?
— В могилу, если не заткнёшься, — процедил старик, и тут же от него повеяло такой древней усталостью, что казалось — сейчас он рассыплется в пыль, если его не перебить.
— Ну, отлично, — пробормотал Егор, с кривой усмешкой, — впервые знакомлюсь с человеком, у которого чувство юмора синхронизировано с угрозой смерти.
Лев резко наклонился, так близко, что Егор ощутил на коже жар дыхания и запах масла, крови, ещё чего-то машинного, почти нечеловеческого. Лицо Льва — напряжённое, полосы усталости и гнева на скулах, глаза горят сквозь тени.
— Ты не понимаешь, доктор. Этот цилиндр — не просто металл. Это петля времени.
— Петля времени... — протянул Егор, чувствуя, как внутри снова щёлкает какая-то неведомая пружина. — Прекрасно. Я и без того чувствую себя в повторе дурного сна.
— Замолчи и слушай, — перебил Лев, голос стал резким, сухим, словно кто-то стягивал гайки на его висках.
— А я что делаю, по-вашему? Наслаждаюсь звуком вашего баритона? — отозвался Егор, не скрывая усталости и злой иронии.
Лев стиснул зубы, ткнул пальцем в цилиндр, будто хотел вбить смысл прямо в череп.
— Это нужно вернуть в ядро генератора. Иначе всё рухнет.
— “Всё” — это конкретно что? — Егор чувствовал, как внутри у него набухает тихая истерика.
— Реальность, доктор.
— А, ну если только она... То ладно. А то я уж подумал, речь идёт о чём-то важном.
Старик сузил глаза, а по лицу побежали морщины, как трещины по старому бетону, когда его давят изнутри. Всё вокруг затихло, только в глубине где-то булькал и шипел генератор — будто сам готовился сойти с ума.
— Ты из другого времени, верно? — спросил Лев, прищурившись так, что глаза почти исчезли за складками век.
Егор нахмурился, рефлекторно втянул голову в плечи, почувствовал, как по спине пополз ледяной мураш.
— С чего вы взяли?
— Глаза у тебя не советские, — проговорил Лев с сухой ухмылкой. — Слишком удивлённые. И ботинки — с подошвой, которую я видел только в американских журналах.
— Ну... скажем так, командировка слегка затянулась, — пробормотал Егор, дёргая рукав, будто от этого можно было хоть что-то исправить.
— Сколько лет вперёд?
— Девяносто, если не считать нервных клеток, — ухмыльнулся Егор, чувствуя, как губы сами складываются в кривую улыбку.
— Отлично, — буркнул Лев, почти себе под нос. — Значит, всё идёт по циклу.
— По какому ещё циклу? — нервно переспросил Егор, не зная — смеяться или бежать.
— Молчать! — Лев поднял ладонь, резко, с той стариковской резкостью, которой боятся даже бывалые санитары. — Они близко.
В глубине коридора что-то глухо ударилось о металл, послышались шаги — тяжёлые, размеренные, будто время само вышло на обход.
Из вентиляции донёсся гул, топот, чей-то злобный, надтреснутый крик:
— Проверить все ходы!
Егор замер, прислушался, потом шёпотом, не отрывая взгляда от Льва:
— Это... те самые?
— Рудаков и его люди, — сказал Лев, по-прежнему спокойно, даже лениво, как будто речь шла не о карательном отряде, а о соседях по коммуналке, которые любят устраивать перепись жильцов по ночам. — Любят внезапно врываться. У них это профессиональное.
— А Сергей? — выдохнул Егор. — Где он? Он ведь...
Лев молча полез в карман, вытащил сложенный пополам, измятый клочок бумаги. Без лишних слов протянул Егору.
Тот развернул, пытаясь не порвать влажный уголок. На листке — размазанная надпись, чернила впитались в клеточки, местами расплылись:
«Доктор с артефактом в третьем уровне. С.».
Егор уставился на бумагу, чувствуя, как где-то внутри у него щёлкнуло — не так, как хлопают двери, а как захлопывается капкан. Всё встало на свои места, и одновременно стало ещё тревожней.
— С... это... — начал Егор, но голос его почти потерялся в гуле шагов и собственных мыслей.
— Сергей, — спокойно подтвердил Лев, будто называл просто ещё одну статью в уголовном кодексе. — Предатель.
— Нет... Он... он спас меня! — Егор попытался ухватиться за хоть что-то твёрдое, за последний живой нерв.
— А заодно привёл тебя прямо к ним. Классика, — Лев даже не моргнул, произнёс это с той усталой ясностью, с какой говорят про погоду в ноябре.
Егор моргнул, не понимая — Лев сейчас издевается или действительно говорит всерьёз. Всё звучало слишком прямолинейно, чтобы быть правдой, и слишком правдиво, чтобы быть шуткой.
— Простите, но по-моему, у вас паранойя, — сдавленно сказал он, чуть отступая назад.
— У меня — опыт, доктор. А у тебя пока что только кровь на лице и вопросы, — Лев склонил голову, глаза сузились, губы дрогнули в улыбке, где не было ни тени юмора.
— Ну, прекрасно, — пробормотал Егор, — значит, я сбежал из Лубянки, ползал по вентиляции, чуть не сгорел заживо, чтобы попасть в кружок конспирологов с клубной картой.
Лев приблизился вплотную, так что между их лицами осталась тонкая полоска воздуха, насыщенная чужой болью, старыми секретами и напряжением, от которого хотелось если не выть, то хотя бы забиться в угол и больше не отвечать на вопросы.
— Не шути. Мы должны заманить Рудакова в Чёрную комнату, — Лев говорил тихо, но жёстко, и взгляд его стал каким-то ещё более тяжёлым.
— В чёрную... куда? — переспросил Егор, на автомате вытирая кровь с губ.
— Там стоит генератор. Мы запустим его, и... — Лев замолчал, будто выбирая формулировку, а на самом деле просто давая Егору ещё секунду на панику.
— И что? — голос дрогнул, как сталь перед ударами молота.
— Или закроем разлом. Или взорвём пол-Москвы.
— Великолепный план! Просто мечта суицидального инженера! — Егор усмехнулся нервно, чувствуя, как весь ужас ситуации ложится на плечи неприятным, холодным грузом.
Лев поднял цилиндр, и в тусклом свете его рука дрожала, хотя голос остался твёрдым. Металл цилиндра коротко блеснул, отражая оба лица — усталое, закопчённое лицо Егора и острое, выжженное опытом лицо Льва, у которого, похоже, давно уже нет ничего, кроме этой одной цели.
Вдалеке по бетону опять прокатился топот — Рудаков шёл быстро, не останавливаясь.
— Это последний шанс, доктор. Ты должен помочь мне, — Лев смотрел так, будто выбора и не предполагалось.
— Я? Почему я? — Егор ошарашенно развёл руками, в голосе было больше усталости, чем страха.
— Потому что только ты видел, как он работает.
— Я не видел! Я смотрел, как он мигает! Это всё моё участие! — почти закричал Егор, надеясь, что абсурд наконец отпустит.
— Этого достаточно.
— Да чтоб вас всех... — выдохнул Егор, обессиленно потирая лицо. — Хорошо, но если Москва взлетит — вы объясняете это лично Сталину, я в такие разговоры не ввязываюсь.
Лев вдруг усмехнулся, по-своему, по-стариковски — с какой-то горькой иронией, будто жизнь уже дала все свои уроки.
— Сталин сам приказал построить это. Так что, возможно, он взлетит первым.
В этот момент даже генератор за спиной замолк — будто задумался, стоит ли ему поддерживать такую шутку.
Егор заморгал, глядя на Льва, будто надеясь, что сейчас кто-нибудь скажет: «Съёмка окончена, можно выдохнуть».
— Я надеюсь, вы шутите.
— Никогда не шучу про взрывы, — отрезал Лев с такой уверенностью, что даже стены будто бы подобрались, вжались в бетон.
— Замечательно. А я думал, хуже, чем тридцать девятый год, уже не будет.
Снаружи снова раздался крик, хриплый, злой:
— Нашёл след! Тут кровь!
Егор дёрнулся, вскрикнул, инстинктивно прижав руку к боку.
— Чёрт!
— Тише, — прошипел Лев. — Они уже идут.
— Что делать? — дыхание у Егора сбилось, пульс пошёл вскачь.
— Молиться. Или работать. Выбирай.
— Я выберу третье — паниковать.
Лев без лишних слов потянул его к стене, где под рваными, мелом выведенными формулами угадывался люк — старый, с ржавыми петлями, словно специально спрятанный для таких случаев.
— Вставай, доктор. У нас пять минут.
— Пять минут на что?
— На спасение мира. Или хотя бы на то, чтобы уйти красиво.
Егор вытер кровь с лица тыльной стороной ладони, чуть не выронив цилиндр, и пробормотал:
— Знаете, я теперь понимаю, почему ваши учёные так быстро сходят с ума. Тут без этого просто не выжить.
Лев посмотрел на него с каким-то странным одобрением, уголки губ дрогнули, а в глазах полыхнул полумрак и надежда вперемешку с фатализмом.
— Вот и привыкай, доктор. Добро пожаловать в науку тридцать девятого года. Тут истерика — форма прогресса.
Комната была похожа на музей абсурда, где каждая вещь, стоило к ней присмотреться, тут же оказывалась подозрительной — будто в любую секунду могла быть уличена в государственной измене. Мебель расставлена так, что каждый стул как бы прикидывается простым стулом, но в свете дрожащей лампы кажется — не сейчас, так завтра кто-нибудь на нём обязательно выдаст признательные показания.
Портрет Сталина глядел с обшарпанной, но всё ещё золочёной рамы — взгляд у него был не столько строгий, сколько лично недовольный: вот-вот спустится с гвоздя и вручит тебе мандат на внеплановый допрос. Под портретом — семейная фотография Калининых: отец сдержанно улыбается, но теперь, когда свет лампы дрожит на эмульсии, ясно видно — улыбается он только половиной лица, а вторая половина строгим укором следит за дочерью, как будто знает, что она что-то утаила.
В этом полумраке, у стола, сидела Надежда. На ней ночная рубашка, старая, простая, чуть закатанная на рукавах, волосы растрёпаны, как будто она только что вытащила голову из пожара — или самого жаркого спора за последние десять лет. Лицо усталое, но взгляд острый, будто мысли идут впереди самой жизни.
Перед ней — блокнот. Страницы испещрены схемами, стрелками, формулами и кольцами, похожими на нервные пятна. Всё это могло бы сделать любого инженера счастливым, а нормального человека — неврастеником с первого взгляда: здесь кипела какая-то особая жизнь, не имеющая отношения ни к покою, ни к здравому смыслу.
— Господи... — выдохнула она, стискивая карандаш так, что побелели костяшки. Тень от руки падала на страницу, разбивала формулы на части, делала стрелки похожими на запятые в приговоре. — Если он узнает, если...
Трубка телефона вздрогнула на столе, издала глухой, недовольный звон — не просто звук, а целый диагноз: кашель старого чиновника, которому давно пора на пенсию, но который ещё здесь и бдит. В этом доме звонки вообще не терпели промедления: если зазвонил — значит, у звонка уже есть свой план, и сопротивляться бесполезно.
— Опять ты, — пробормотала Надежда, не то телефонной линии, не то самой себе. — Как будто я не понимаю, кому звонить.
Звонок повторился, уже громче, настойчивей, с той самой интонацией, когда телефон в Лубянке не просто зовёт — требует. Звенел так, будто собирался вскоре выйти из аппарата сам и начать давать указания.
Она дрожащей рукой сняла трубку, прижала к уху.
— Да... Алло...
Голос на другом конце был жёсткий, обтёсанный, как подошва солдата на марше — ни тени приветствия, только команда, только бетон.
— Надя? Это ты? — голос, тяжёлый, не терпящий возражений.
— Папа... — дрожь в голосе выдала всё, что она хотела бы скрыть.
— Без сантиментов. Где доктор Небесный?
— Он... он внизу. В подвале.
— Наблюдай за ним. Немедленно.
Она вздрогнула, выронила карандаш, тот стукнулся о стол, покатился на пол.
— Папа, я... я не могу, — слова вырвались сами, тихо, но в них был страх и какая-то затаённая боль.
— Что значит — не можешь? — рявкнул голос, сразу став в два раза громче, будто перекрывая всю комнату. — Ты Калинина. Ты не можешь не мочь.
— Но он...
— Он кто?
— Он не враг! — выкрикнула она, забывшись, и сама испугалась собственной смелости. Слова вырвались так резко, что, казалось, даже телефонная трубка вздрогнула.
Пауза повисла тяжёлая, вязкая, в ней можно было утопить всю безнадёгу века, все страхи, которые только могли прописаться в этих стенах. За окном что-то дрогнуло, где-то стукнула дверь — но пауза оставалась, тянулась как резина, не отпуская.
— Надя, — голос отца стал ледяным, обрубая любую надежду. — Ты не рассуждай. Ты выполняй.
Трубка щёлкнула, сухо, коротко, будто поставила жирную точку не только в разговоре, но и в её собственной истории.
Надежда осталась сидеть, сжав кулаки на коленях, смотря на телефон, как на гадюку, только что укусившую и теперь свернувшуюся кольцом в ожидании. Плечи затряслись, губы дрогнули.
— Выполняй... Выполняй... — повторила она, одними губами, уже почти беззвучно. — А если... не туда выполняется?
Она сунула руку в ящик комода, вслепую, будто ища спасательный круг среди бумаг, записок, клочков схем, всё это шуршало и путалось между пальцами, как мысли, никак не складывающиеся в ответ.
Из самого дна она вытащила старый, по-детски потрёпанный блокнот — с обложкой, где жираф глядел в небо, вытянув шею к облакам. Под рисунком аккуратным, ещё детским почерком:
«Урок №7. Человек в чёрном».
Она провела пальцем по строчке, и сердце больно дернулось — как будто всё возвращается, даже то, что, казалось, давно забыто.
— Человек в чёрном... — пробормотала она, глядя на строчки, будто в поисках объяснения. — Господи, я думала, это сон.
Листала страницы — они были исписаны формулами, похожими на те, что Егор носил в своей красной тетради. Только эти выводились карандашом, неуверенно, дрожащей рукой — то неровно, то со всей отчаянной старательностью детства, когда от каждого знака зависит весь будущий мир.
— Он же мне снился... всё время снился... — шёпот застревал в горле. Лампа, как нарочно, мигнула, отбрасывая её тень на стену, и тень эта слилась с тёмным силуэтом, вырезанным в воспоминаниях.
Из кармана выскользнула фотография — газетный вырезок, Егор Небесный с серьёзным лицом, в очках, взгляд чуть в сторону, будто только что услышал вопрос, на который нельзя ответить правдой. Пальцы дрожали, и снимок сгибался в её руке, как будто собирался ускользнуть, не оставив и следа.
— Егор... если бы ты знал, где я... если бы ты знал, кто я... — выдохнула она так тихо, что даже сама едва услышала. Комната наполнилась тяжёлым воздухом нерешённых тайн, и портрет Сталина с высоты глядел так, будто знал обо всём ещё до того, как началась эта ночь.
Телефон снова звякнул, отрывисто, с такой настойчивостью, будто знал: каждое его слово сейчас будет падать в душу, как камень. Надежда вздрогнула, схватила трубку, пальцы соскользнули по пластмассе.
— Алло!
— Надежда Павловна, — голос Рудакова был мягкий, даже маслянистый, но под этой вежливостью скользила холодная жилка, как мокрая змея по стеклу. — Вы не спите?
— А кто тут спит? — отрезала она, голос звенел, будто по нему тоже прошёлся этот звонок.
— Хорошо сказано. Так вот, мне сообщили, что доктор с вами.
— Не со мной, он... там.
— В подвале?
— Да.
— Отлично. Вы, пожалуйста, не волнуйтесь. Всё под контролем.
— Под чьим? — вдруг резко спросила она. — Под вашим или под его?
— Под Историей, Надежда Павловна. А Историю не обманешь.
— Скажите честно, — перебила она, не выдержав. — Вы хотите его убить?
— Не спешите с выводами, — лениво, почти насмешливо ответил Рудаков. — Мы же не варвары. Нам он нужен живым.
— Зачем?
— Для финала, — просто сказал он.
— Какого финала?
— Того, что напишет время, — бросил Рудаков, и трубка щёлкнула, как приговор.
Половина комнаты была окутана тенью, половина — дрожащим светом лампы, и каждое слово этого разговора оставило свой след: острый, длинный, не забывающийся.
Он усмехнулся — даже через провода этот смешок казался маслянистым, длинным, как змея, что ползёт по душе и оставляет после себя след.
— Только вы не переживайте, — добавил Рудаков с той же слащавой вежливостью. — Девушка с вашими глазами не должна плакать по психиатру.
— Он не просто психиатр! — выкрикнула она вдруг, не выдержав, и голос сорвался на тонкий, надломленный визг.
— Да? — почти шёпотом сказал он, затаив улыбку в словах. — Тогда тем более — не плачьте.
Щёлк — коротко, чётко, как последний выстрел. Он повесил трубку.
Надежда осталась сидеть, вцепившись в аппарат обеими руками так, что костяшки побелели. На мгновение казалось, что сейчас сама трубка оживёт и зарычит на неё в ответ. Потом она медленно, осторожно — словно аппарат мог укусить — опустила трубку на рычаг, и в комнате наступила такая тишина, будто всё живое выжидало её следующего движения.
— Чудовище, — выдохнула она в пустую комнату, и эхо этих слов застряло где-то под потолком. — Все они — чудовища.
Она снова посмотрела на блокнот — на исчерченные схемами страницы, на подпись внизу: «Человек в чёрном». Строчки плясали в мутном свете, словно сами не знали, к чему ведут эти формулы — к спасению, к разгрому или просто к очередной бессонной ночи.
— Ты ведь тоже говорил мне... что всё идёт по плану, — тихо прошептала она, будто продолжая разговор с тем, кто мог услышать её только через расстояния и года.
Из ящика она вытащила рваную страницу с формулой — той самой, что сейчас лежала у Егора в кармане, единственная нить между её прошлым и его настоящим. Провела пальцем по линиям, по замысловатым стрелкам, будто пыталась разгладить судьбу.
— Всё одно и то же... и всё зря, — всхлипнула Надежда.
Слёзы, тяжелые, горячие, падали на бумагу, размазывали карандаш, превращая знаки в потёки, в едва читаемые отметки. Она прижала страницу к губам — шёпотом, как прощание.
— Егор... прости... — сказала она, и в этот момент в комнате остались только слабое электричество лампы, запах старой бумаги и одиночество, от которого никуда не деться.
Трубка снова ожила — теперь звон был не просто настойчивым, а угрожающим, как требование давно забытого, но не прощённого долга. Надежда вздрогнула, будто её толкнули в спину, сняла трубку и почти машинально, дрожащими пальцами, набрала номер. Диск щёлкал, проворачиваясь туго, медленно, будто отсчитывал не цифры, а секунды до катастрофы.
— Майор, — прошептала она, и шёпот сорвался, стал почти плачем. — Он... он в третьем уровне.
— Кто — он? — голос был сухой, как лёд, без намёка на участие.
— Доктор.
— Живой?
— Да... — у неё перехватило горло, но слова всё-таки вышли.
— Отлично. Бери живым, девочка. Он нужен для финала.
— Только... пожалуйста... — она сглотнула, голос дрогнул. — Не трогайте его...
— Девочка, — ответил Рудаков устало, будто за этот день постарел на двадцать лет, — я же сказал — живым. Пока живым.
Щёлкнула трубка. Линия оборвалась, как нить, и тишина накрыла комнату, как саван.
Щелчок.
Она медленно, почти церемониально положила трубку, как будто вручала обратно всю свою волю. Долго сидела, не двигаясь, с пустыми руками, глядя в стол, где всё — и формулы, и блокноты, и страх — слилось в одно серое пятно.
Потом подняла взгляд на портрет отца, что завис над столом, словно надзиратель. Свет лампы дрогнул, скользнул по стеклу — и на секунду показалось, что в глазах портрета промелькнуло то самое, хищное удовлетворение, которого она так боялась.
— Ты доволен, папа? — спросила Надежда вполголоса, по-детски упрямо.
Портрет, разумеется, молчал, но от этого молчания в комнате стало только холоднее. Улыбка застывшая, губы чуть поджаты, как всегда, когда он ждал доклада.
Надежда криво усмехнулась.
— Прекрасно. Всё счастливы. Государство, отец, генералы... Только я, дура, всё ещё человек.
Взяла фотографию Егора, аккуратно приложила к губам, чувствуя прохладу бумаги, как чужой, невозможный поцелуй.
— Прости меня, — прошептала она, и слова эти ушли в тишину, в самую глубь этой ночи.
Потом, медленно, с той самой точностью, как хирурги делают первый надрез, разорвала страницу пополам. Бумага хрустнула коротко и зло — словно предательство сломало хребет чему-то очень важному.
— Прости. Я всего лишь Калинина.
Листки упали на пол, и в этом звуке было всё: усталость, прощание, невозможность забыть и слабая, горькая надежда, что, может быть, он когда-нибудь поймёт.
Туннель тянулся вперёд, как не особенно ухоженная кишка городского монстра: узкий, с поцарапанными стенами, пахнущий старой газетой и чем-то ещё малоприятным, вроде заплесневелых бумаг. Своды были низкие — приходилось идти полусогнувшись, ловко маневрируя между кирпичами, обломками штукатурки и каким-то железом, забытым строителями, которые, кажется, работали здесь ещё в незапамятные времена. Егор, сопя и подволакивая ногу, изредка высказывал сдержанные замечания в адрес архитекторов и коммунальных служб. Каждый шаг отзывался в сапогах сыростью и песком, а фонарик, висевший на ремешке, лениво выхватывал из тьмы знакомые детали: пятна ржавчины на стенах, таблички с облупившимися буквами, рой пыли, который поднимался при каждом неосторожном движении. Где-то вдалеке барабанила вода — то ли из трубы, то ли просто с потолка, всё это сливалось в фоновую симфонию затхлого подземелья.
— Вы хоть скажите, куда мы идём, — прошипел он, задыхаясь, утирая рукавом пот со лба. Воздух стоял тяжёлый, влажный, будто кто-то варил в котле старые тряпки. Фонарик дёрнулся в руке, выхватывая из темноты стену, облепленную грибком. — Потому что если это снова в вентиляцию, я отказываюсь. Категорически.
— Вниз, — коротко бросил Лев, не оборачиваясь. Его шаги звучали ровно и сухо, как метроном, и казалось, что он прекрасно знает дорогу сквозь этот подземный лабиринт.
— Вниз? — переспросил Егор, пригибаясь под ржавой балкой. — Это я и без вас понял! Только вниз — куда? В ад?
Он споткнулся, царапнул ладонью стену, оставив на сером бетоне тёмный след пыли и раздражения.
— Почти, — сказал Лев спокойно, чуть повернув голову, и луч фонаря скользнул по его лице, делая глаза почти чёрными. — В Чёрную комнату.
— Прекрасно, — фыркнул Егор. — У вас хоть раз есть пункт назначения, который не звучит как заголовок романа про смерть?
Он остановился, сжал фонарь покрепче, прислушался к звукам — где-то за стеной глухо шипел пар.
— Доктор, вы много говорите, — сказал Лев, шагая вперёд с тем же равнодушным спокойствием, будто спускался не в подземелье, а в метро.
— А вы мало объясняете! — ответил Егор, но голос его прозвучал глуше, словно слова утонули в бетонной глотке тоннеля.
Егор пнул что-то под ногой, раздался неприятный хруст. Он замер, посветил тусклым фонариком вниз — под ногой оказался пожелтевший документ с гербовой печатью и... человеческий палец.
— Господи!
— Спокойно, — сказал Лев. — Архивариус. Старый.
— Старый? Он, простите, когда умер?
— По документам — ещё не умер.
Егор закашлялся.
— Знаете, я психиатр. Я привык к абсурду, но обычно он разговаривает и приносит справку.
Лев не ответил. Трость стучала по бетону с таким ритмом, будто под землёй шёл марш, только для двоих.
— Вы хоть понимаете, — продолжил Егор, — что я человек мирный? Моя последняя драка была за последний латте в буфете института.
— Тогда радуйтесь, что теперь у вас есть практика.
— Очень смешно.
Они завернули за угол. Там, у стены, лежало тело. Лицо — белое, как гипс. Глаза — открытые, пустые. Кровь ещё парила, растекаясь по полу.
Егор застыл.
— Сергей...
Лев молча посмотрел на труп, наклонился, коснулся шеи.
— Мёртв.
— Не может быть. Он же... он же нас сюда вывел!
— Значит, вывел не туда.
Егор шагнул к телу, схватил за плечи.
— Сергей! Серёж, слышишь?
Лев дёрнул его за воротник.
— Не трогай.
— Почему?!
— Потому что стрелял свой.
Егор замер.
— Что?
— Выстрел в затылок. Почерк внутренних.
— Нет... — Егор покачал головой. — Нет, он не мог...
— Мог. И сделал.
— Вы хоть понимаете, что он спас мне жизнь?!
— Война, доктор. Здесь не бывает спасений. Только отсрочки.
— А вы, значит, философ, да?
— Нет, — отрезал Лев. — Просто старый человек с плохими коленями и хорошей памятью.
Егор встал, дрожа. Плечи сжались, будто под весом невидимого груза.
— Господи... я же говорил ему — не лезь. Он лез.
— И вот результат.
— Спасибо за утешение.
— Я не утешаю. Я констатирую.
Из глубины туннеля донёсся звук шагов. Много шагов. Сапоги, фонари, голоса.
— Лев...
— Знаю.
— Это... они?
— А кто ж ещё? Архивариусы?
— Отлично. А у вас, случайно, нет способа, не знаю... исчезнуть?
— Есть, — сухо ответил Лев. — Но один раз.
— И, конечно же, вы его уже использовали.
— Конечно.
Егор закатил глаза.
— Почему я вообще пошёл с вами?
— Потому что альтернативой было умереть наверху.
— Это был не худший вариант!
Гул усиливался. Где-то вспыхнул свет фонаря.
— Быстро, за поворот! — рявкнул Лев.
Егор рванулся, зацепился сапогом за что-то твёрдое, упал. В руке Сергея блеснул пистолет.
— Возьми.
— Что?!
— Оружие, доктор.
— Я не умею!
— Научишься быстро. Тут отличная программа ускоренного обучения.
Егор выдернул пистолет, тот был тёплый, липкий от крови.
— Господи, я не могу...
— Можешь.
Лев достал из трости револьвер — ствол блеснул в свете фонаря.
— Когда я скажу — стреляй.
— В кого?
— В любого, кто не я.
— Очень конкретно!
Первый луч фонаря ударил в стену.
— Там кто-то! — крикнул голос.
— Готовься, доктор.
— Я не готов!
Выстрел.
Кусок бетона с треском взорвался над головой, осыпав Егорa и Лева мелкой крошкой и серой пылью, которая тут же налипла на мокрый лоб и воротник. Сухой гул ударил по ушам, раскатистое эхо прокатилось по тоннелю, разбежавшись по закоулкам, как стая перепуганных мышей. Пахнуло гарью и старым порохом, в воздухе густо запахло раскалённым камнем, и мгновенно стало трудно дышать — грудь сдавило, будто тоннель решил ещё немного сузиться и прижать их к земле.
— Лев!
— Справа!
Егор резко повернулся, пистолет в руке дёрнулся вверх, а пальцы — все ещё холодные, липкие от пыли и волнения — дрожали так, будто из них вот-вот выпадет оружие. Он едва выровнял прицел, как нажал на спуск — оглушительный хлопок, и пуля с визгом рикошетила о потолок, где мигнула и погасла старая лампа, осыпав их жёлтым светом и стеклянной крошкой.
— Чудесно, я только что убил лампу!
— Лучше, чем ничего! Ещё! — голос Льва отдался за бетонной колонной, требовательный, как выстрел по нервам.
Второй выстрел — глухо ушёл куда-то в темноту, сдул пыль с арматуры, заставил Егорa непроизвольно зажмуриться. Третий — в упор, наотмашь, почти наугад. Солдат, прятавшийся у стены, выронил автомат, качнулся и, хватаясь за грудь, медленно осел на холодный пол, оставляя за собой размашистую тень на стене.
Кровь брызнула Егору на лицо — горячая, густая, солёная, она потекла по щеке, попала на губы, зажгла нос резким железным запахом. Всё вокруг застыло: миг, короткая вспышка белого света, и он остолбенел, не в силах ни вдохнуть, ни выдохнуть. Пистолет в руке внезапно потяжелел, пальцы разжались, будто отвращение само выбило оружие из ладони.
— Господи... я...
— Не смотри! — рявкнул Лев, шагнув вперед, заслоняя собой полусилуэт поверженного солдата.
— Я... убил... — голос сломался, Егор ощутил, как всё внутри уходит вниз, в пропасть, где паника смешивается с горечью.
— Нет времени!
— У меня... меня сейчас вырвет! — дрожащими руками он вытер рот, кровь размазалась по лицу, капнула на ворот рубашки.
— Потом вырвешь. Сейчас — двигайся!
Лев не дал опомниться: схватил за ворот, резко дёрнул на себя, потащил сквозь мутное облако пыли. Туннель дрожал, как струна, от отзвуков недавних выстрелов — гул и треск катились по бетону, разносились по мёртвым архивам, и, казалось, весь этот подземный мир ещё долго будет вспоминать их бегство.
— Я не хотел! — бормотал Егор, хватаясь за стену, будто боялся провалиться в бетон под ногами. — Он... он мог быть просто... просто человек! Голос дрожал, перескакивал на шёпот, тёк по губам вместе с солёным привкусом крови, ещё не остывшей на лице.
— Здесь все просто люди. Пока не начинают стрелять, — отозвался Лев глухо, не оборачиваясь. Его тень, вытянувшаяся по кирпичной кладке, казалась длиннее и крепче самого человека.
Они свернули за угол, и тоннель метнулся вбок, слабо освещённый пульсирующим светом фонаря. Пули свистели где-то позади, срывая куски штукатурки, поднимая в воздух пыль и ошмётки старых бумаг. Егор бежал, спотыкаясь о крошку, запутавшись в длинном ремне фонаря, который стегал его по колену, не давая поднять голову.
— Куда теперь?!
— Лево!
— Опять лево! Мы же уже десять раз налево!
— Значит, скоро выйдем!
— Или замкнём круг!
— Не спорь с геометрией, доктор!
— Я психиатр, я не спорю с геометрией, я её лечу!
Лев резко остановился, выдохнул, прислушался к вибрации в стенах. Где-то впереди глухо ударило железо о железо, и воздух стал плотнее, как перед грозой.
— Тише... Слышишь? — Лев сжал его за локоть, замер, настороженно поднял голову. Сырая тишина вдруг будто ожила: стены отозвались едва уловимым гудением, вибрация пошла по каблукам, по рёбрам, где-то глубоко внутри черепа что-то зазвенело.
— Что? — Егор выдохнул, все мышцы подрагивали, будто внутри кто-то стучал ложкой по костям.
— Вибрация, — почти шепотом, сдержанно, Лев снова приложил ладонь к стене, морщась, словно ловил не звук, а невидимый ток.
— Это моё сердце, — буркнул Егор, вяло пытаясь вернуть себе дыхание, стиснув зубы так, что скулы заболели.
— Нет. Это генератор. Мы близко, — Лев говорил негромко, но от этих слов стало вдруг не по себе, как от холодного душа среди лета.
— Близко к чему?
— К концу, доктор.
Егор опёрся плечом о стену, проводя дрожащей ладонью по влажному бетону, пытаясь стереть кровь и пот. Дыхание вырывалось короткими, хриплыми толчками.
— Вы хоть понимаете, как это всё выглядит? — выдавил он, всматриваясь в спину Льва, которая казалась сейчас невероятно далёкой. — Мы, два психа, ползём по катакомбам, под нами труп, за нами НКВД, впереди какой-то генератор, который, если я правильно понял, может либо спасти мир, либо взорвать его к чёрту.
Тишина впереди наползала, как вода в яму, и даже стены, казалось, замерли, вслушиваясь в этот нервный, рваный монолог.
— Именно.
— И вы говорите это с таким спокойствием! — Егор с тревожным удивлением всматривался в Льва, будто надеялся найти у него на лице хоть тень растерянности, но там по-прежнему было только равнодушное спокойствие человека, которому доводилось ужинать при взрывах.
— Привычка. В тридцать восьмом году все эксперименты заканчиваются либо спасением мира, либо расстрелом. Лев отрывисто пожал плечами, словно говорил о чём-то давно решённом и не стоящем обсуждения.
— Отличная эпоха, — сказал Егор, оседая на стену и стягивая с лица засохшую кровь. — Прямо рай для научных карьер.
— Двигайся, доктор.
— Знаете, — пробормотал Егор, тяжело поднимаясь, сжимая в руке пистолет, — если я когда-нибудь выберусь отсюда, я напишу книгу. Назову её «Как выжить среди идиотов с револьверами».
— Название неплохое, — сказал Лев, скользя вдоль стены дальше. — Только вряд ли успеешь опубликовать.
— Почему?
— Потому что типография тоже под землёй.
— Прекрасно, — сказал Егор, мотнув головой, — всё идёт по плану. Советскому плану.
Трещина в потолке прошла над ними, резко, как молния, осыпав бетонной пылью, попавшей Егору прямо в нос. Он чихнул так громко, что эхо разлетелось по тоннелю, слилось с нарастающим гулом шагов где-то позади — тяжёлых, сердитых, слишком близких.
— Лев...
— Знаю, — не дожидаясь вопроса, коротко бросил Лев, ускоряя шаг.
— Они догоняют.
— Значит, идём правильно.
Егор выдохнул, прижавшись спиной к холодной стене, чувствуя, как спина прилипает к мокрому бетону.
— Прекрасная логика. Просто филиал ада с пропиской по адресу “Москва, подвал Лубянки”.
— Привыкай, доктор. Здесь у всех временная прописка.
Туннель сжался, воздух стал вязким, шаги сзади всё громче, и каждый вдох отдавался в висках, как удар молота по дверце сейфа.
Комната напоминала сердце какого-то гигантского чудовища, которое только притворяется мёртвым. Всё здесь гудело, словно под кожей бетона бился огромный механический пульс. В воздухе висела сухая электрическая пыль, её можно было почти глотать, ощущая на языке вкус жжёной изоляции и озона. С потолка свисали кабели, переплетаясь, будто вены или корни, — они подрагивали от вибрации, металлическим шёпотом перекликались между собой, не желая отпускать взгляд.
По стенам вились фиолетовые всполохи — не свет, а скорее электрические фантомы, то ли выбивающиеся искры, то ли сбои в восприятии. Вдруг эти всполохи собирались в мутные лица — с кривыми ртами, растёкшимися глазами, мимолётные и лживые, как призраки на старых фотографиях. На секунду Егор замер, напрягся, уверенный, что вот оно — галлюцинация, наконец-то поехал, приехал, сдался. Но, приглядевшись, он понял: нет, это не его психика, не усталость, не вина. Это просто советская инженерия, такая, какой её и задумывали — невозможная, пугающая, живучая.
— Лев, — прокричал он, перекрывая гул, который дрожал в каждом ребре и отдавался в корнях зубов, — я вообще-то психиатр, а не электрик! У вас тут КТ-катастрофа на ножках, а вы мне «вставляй»! Что вставлять-то?
Ответ потонул в реве агрегатов, но Лев не растерялся — рявкнул коротко и хрипло, на бегу, будто отдавал приказ во время штурма.
— Цилиндр! — металлический предмет сверкнул в воздухе и тяжело шлёпнулся Егору в ладони. По весу он был как добрый термос, по виду — как неудавшийся детонатор, вся эта нелепая конструкция только добавила хаоса в происходящее. — В паз! На уровне груди! Против часовой стрелки!
— Против часовой — это куда, если я лицом к аду стою?! — голос сорвался на истеричный визг. Фиолетовые лица на стенах за его спиной будто усмехнулись, а агрегат рядом захрипел погромче.
— Туда, где тебя не станет! — выкрикнул Лев, уже открывая какой-то люк в полу, пальцы у него летали по кнопкам, как у пианиста по сломанному роялю.
— Великолепно, — пробормотал Егор, зажимая цилиндр, чувствуя, как дрожат суставы. — Инструкции на уровне советской медицины: «Возьмите таблетку и не умирайте».
Рядом что-то треснуло, кабели заплясали, как ужаленные, а электрические лица на стенах застыли в ожидании — будто сами не знали, выживет ли кто-нибудь из этих двоих.
Он попытался приблизиться к шару. Кабели ползли под ногами, будто живые. Один внезапно шевельнулся и ударил током по сапогу.
— Ай, мать вашу! — заорал Егор. — Оно живое!
— Это энергия! — отозвался Лев, уже залезая на пульт, словно капитан утопающего корабля. — Мы почти у цели!
— Да, у цели. Прямо на курсе — психиатрический диагноз.
Гул вдруг усилился. Из потолка посыпался бетон. И в этот момент дверь в дальнем конце взорвалась — в проёме показались люди в чёрных мундирах. Впереди — Надежда, бледная, в разорванной ночной рубашке, с пистолетом в руках.
— Егор! — крикнула она. — Остановись!
Он застыл.
— Что?!
— Ты уничтожишь всех!
— Поздно, — закричал Лев, — он уже начал!
— Ничего я не начал! Я вообще не понял, где у этой штуки верх!
Надежда шагнула ближе, дрожащие руки целились куда-то между Егоровым сердцем и его здравым смыслом.
— Уйди от генератора!
— Это не генератор! Это коллективная психиатрия в металле! — выкрикнул он. — Я в этом разбираюсь!
Сзади, из-за Надежды, вышел Рудаков. Улыбка у него была как у человека, который привык наблюдать смерть с комфортного кресла.
— Стреляй в доктора, — сказал он спокойно.
Надежда замерла.
— Я... не могу.
— Стреляй, я сказал. Он не человек.
— Он... — она сглотнула, глаза наполнились слезами. — Я люблю его.
— Прекрасно, — процедил Рудаков, скаля зубы, будто каждое слово было ему противно. — Любовь — это диагноз.
Выстрел.
Надежда дёрнулась — резко, как лошадь под плетью, — пуля вошла ей в спину и, пробив ткань, вышла из груди, оставив в воздухе крошечное, почти красивое облачко крови, которое тут же растворилось в тёплом, дрожащем свете машины. Тело её обмякло, едва не выскользнув из рук, и Егор успел только поймать, подхватить, чтобы она не упала.
— Нет! — заорал Егор, бросаясь к ней, не разбирая, что происходит вокруг. Сердце билось так, что казалось — его сейчас слышат и враги, и генератор, и сама Надежда.
— Работай, идиот! — ревел Лев, срывая голос, — Вставляй цилиндр!
Егор, всё ещё держа Надежду на руках, не мог оторвать взгляда от крови, густой и липкой, что текла по его пальцам, медленно собираясь на полу в багровую лужу.
— Господи, вы же её...
— Потом помолишься! — Лев выстрелил в сторону Рудакова, промахнулся, ругнулся сквозь зубы, рванул к Егору. — Сейчас или никогда!
— Я не понимаю, что это делает! — Егор хватался за цилиндр, но рука дрожала, мысли путаясь, будто между пальцами вдруг оказалась не сталь, а чья-то живая судьба.
— Тем лучше! — рявкнул Лев. — Меньше страха!
Где-то совсем рядом трещали очереди — выстрелы, грохот, крики. Один из кабелей, словно змея, с оглушительным треском разлетелся в стороны, ударил по полу, и всё помещение на миг озарилось фиолетовым, почти неземным светом. Воняло озоном и жареным мясом, на вкус — будто дышишь огнём.
Рудаков, с лицом, не выражающим ни страха, ни надежды, перезарядил пистолет, каждый его жест звучал в этой какофонии почти нарочито спокойно — словно он собирался добивать не людей, а крыс, забравшихся в сердце бетонного монстра.
— Все стоять! — крикнул Рудаков, но не успел договорить: его тут же отбросило искрой — разряд ударил в грудь, вывернув тело, будто куклу, и он ткнулся спиной в панель. Запах палёной ткани слился с вонью озона.
— Вот и стоим! — выкрикнул Егор, вскакивая и вытирая кровь с подбородка. — Отличный приказ!
Надежда хрипела, лежа у него на коленях, глаза стекленели и уже не фокусировались — в них вспыхивали отражения фиолетовых молний, будто последнее, что она увидит, будет эта неоновая, живая тьма.
— Прости... — прошептала она, её губы дрожали, как у человека, который до конца не верит в происходящее.
— Да вы сговорились, что ли! — сорвался Егор, закусив губу до крови. — Все только и делают, что умирают у меня на руках!
Он вскочил, оттолкнулся ладонью от пола, оглянулся по сторонам — шар в центре комнаты теперь светился ядовитым, пульсирующим светом, отбросив на бетонные стены сумасшедшие блики. Казалось, свет бьёт в потолок, в воздухе стояло напряжение — физическое, живое, ощутимое в пальцах.
— Против часовой, да? — выкрикнул он, хватаясь за цилиндр, который так и норовил выскользнуть из дрожащих рук.
— Да! — заорал Лев, едва не срывая голос.
— Хорошо! Если мы взорвёмся — ты первый виноват!
— Это уже не важно!
Егор вогнал цилиндр в паз, дернул рычаг. Тот сразу не поддался — застрял, будто кто-то нарочно подложил туда песок или проклятье. Металл под ладонью скрипел, в ладонях пульсировала боль, будто вся комната сжалась до этой одной, последней точки.
— Оно не крутится! — выкрикнул Егор, склонившись над панелью, чувствуя, как пот смешивается с кровью и пылью, стекает на веки.
— Сильнее! — Лев уже был рядом, глаза горели, будто он сам был частью этой машины.
— Это не шестерёнка, это чёртова судьба! — взвизгнул Егор, срывая кожу с ладоней о металл, будто споря с неведомым врагом, который решил устроить апокалипсис по инструкции.
— Доктор, крути, пока не станет поздно!
— Поздно уже стало минут двадцать назад! — всхлипнул Егор, стиснув зубы, чувствуя, как трясётся всё тело, а не только пальцы.
Он упёрся обеими руками, уткнулся лбом в плечо Надежды, на секунду задержал дыхание, будто ждал последнего приговора, и рывком провернул цилиндр, вложив в этот жест весь остаток злости, ужаса и усталости.
Щёлк.
В тот же миг разряд ослепительно-белого света вырвался из шара в центре комнаты. Он ударил по кабелям, те взвизгнули, как живые, выгнулись и треснули, по стенам побежали молнии — синие, фиолетовые, ядовито-белые. Воздух задрожал, густо зазвенел, будто кто-то дернул за рояльные струны прямо в черепе. Металл загудел, зазвучал низко, печально, воздух стал плотным и горячим, и в лицо Егору хлестнул жар, обжигая губы, ресницы, каждую складку кожи.
Всё вокруг зазвенело, будто вся эта чудовищная комната — не комната, а колокол, который наконец-то дождался своего удара.
— Что ты сделал?! — прокричал Лев, а его голос прозвучал так, будто трещина пошла не только по бетону, но и по всей этой ночи, по нервам, по остаткам разума.
— Сам не понял! — выкрикнул Егор, держась за рычаг, будто это единственный якорь в плывущей реальности. — Кажется, я починил вашу Вселенную или окончательно её испортил!
Фиолетовые линии, словно капли чернил, начали стекаться по стенам в сложные символы. Символы плавились, перетекали друг в друга, выползали в лица. Лица — изломанные, зыбкие, будто выжженные на стекле, — вытягивались в фигуры. Фигуры зашевелились, одни — медленно, другие резко, и от этого движения по коже побежали мурашки: казалось, комната наполнилась целой толпой призраков, пришедших за своими счетами.
— Это... что такое? — прошептал он, не веря своим глазам. Пальцы побелели, зажимая холодную, уже бесполезную рукоятку.
— История, — ответил Лев, хрипло, почти спокойно. — Она возвращается.
— Пусть возвращается с претензиями к авторам, не ко мне! — выдохнул Егор, пятясь назад, пока спиной не упёрся в что-то острое и, кажется, живое.
Волна ослепительного света поднялась из центра шара, взметнулась вверх, пронзила потолок — осветила трещины, гвозди, чужие тени, которые закружились под самым сводом. Гул стал оглушающим, всё дрожало, как при землетрясении.
Рудаков рухнул на колени, уткнулся лицом в ладони, судорожно хватаясь за уши.
— Вы все сгорите! — крикнул он, захлёбываясь страхом.
— Так хоть не замёрзнем! — отозвался Егор, и в этом ответе было столько отчаяния, что даже шар, казалось, вздрогнул от смеха.
Шар взревел, как паровоз, вырывая из себя пучки света и жара, будто готовился унести всех в небытие. Кабели, натянутые по стенам, начали лопаться с треском, брызги электричества плясали по полу. Воздух загудел — густой, плотный, будто в лёгких поселилась гроза.
— Лев! — закричал Егор, пытаясь перекричать неистовый вой машины. — Что теперь?!
— Теперь — всё! — донёсся ответ, тонущий в общем гуле.
— Это очень расплывчатая инструкция! — выдохнул Егор и, бросив всё, рванулся к Надежде. Он схватил её холодную, вялую руку, сжал, будто мог вернуть в неё жизнь одной только силой воли.
— Если ты меня слышишь, — пробормотал он, склонившись к её уху, — скажи, куда тут выход!
В этот момент шар взорвался светом. Фиолетовая волна накрыла всё вокруг — стены, потолок, Льва, Рудакова, тени, страх, даже запах крови и озона.
«Вот и всё», — успел подумать Егор, чувствуя, как исчезает пол под ногами, как растворяется всё, кроме горячей руки в ладони. — «Если это сон — пусть хотя бы будильник будет тихий».
И комната исчезла. Всё исчезло. Остался только белый, оглушительный, невозможный свет.
Всё вокруг разваливалось — на атомы, кирпичи, обрывки звуков, на смачный, густой мат, что вязал воздух лучше любого бетона. Комната, ещё недавно собранная, грозная, как сердце чудовища, теперь напоминала огромную кастрюлю, где кто-то с безумной фантазией варил свет, пыль, электрический разряд и страх. Стены ходили ходуном, в них раскрывались трещины, как рты у стариков, потолок сипел, осыпая на головы крошку извести и провода. В самом центре рос фиолетовый водоворот — крутился, подпрыгивал, как пьяный дирижёр, которому впервые доверили весь оркестр, и тот решил сыграть всё сразу, не жалея ни себя, ни музыкантов.
Егор цеплялся за обломок металлической балки, ноги болтались в пустоте, и он матерился в полный голос — с таким интеллигентным отчаянием, что любой завкафедрой литературы мог бы записать эти монологи в хрестоматию.
— Ну прекрасно! Совсем замечательно! Я, между прочим, психиатр, а не Тарзан! Кто-нибудь, выключите этот чёртов феномен! — выкрикнул он в пустоту, голос дрожал, срывался, отражался от лопнувших стен.
Рядом, на полу, валялась Надежда. Лицо белое, губы мелко дрожат, по виску скользнула тень боли, или страха, или просто усталости от этого ада. Егор, дрожа всем телом, ухитрился подтянуться, соскользнул с балки и подполз к ней, хватая за руку — судорожно, будто если отпустит, всё исчезнет окончательно.
— Надя! Держись, слышишь?! — закричал Егор, срываясь на фальцет, хватая её за холодную ладонь, будто мог удержать так не только её, но и весь этот рушащийся мир.
— Егор... — прошептала она, губы едва двигались, слова таяли в воздухе, теряясь в шуме разрушающейся комнаты. — Я... не могу...
— Ничего, никто не может, это Советский Союз, тут вообще никто ничего не может! — попытался пошутить он, голос дрожал, а пол под ними медленно уходил куда-то вниз, как старый лифт без троса, а вместе с полом уезжала и вся уверенность в завтрашнем дне.
— Прости... — дыхание у Надежды сбилось, пальцы слабо сжали его руку, и в этом движении было больше прощения, чем надежды.
— За что ты извиняешься?! — закричал он, осознавая, что не только слова, но и всё тело уходит в какой-то невидимый поток, как кусок мебели, забытый в квартире перед сносом. — Это я должен извиняться! Я же вообще не понимаю, что сделал!
— Люблю... — выдохнула она почти беззвучно, и взгляд её стал светлым, но совсем уставшим.
— Так, стоп, не начинай со мной мелодраму, у нас тут апокалипсис по расписанию! — сорвался Егор, натужно смеясь, будто этим смехом можно было вернуть её обратно, вернуть себя — туда, где ещё есть пол, стены, воздух, хотя бы перспектива выжить до утра.
С потолка с глухим треском сорвался кусок бетона — он пролетел в считанных сантиметрах от Егора, задел его по плечу, и, вращаясь, с хрустом исчез в фиолетовой бездне, что разверзлась прямо под ногами. Воздух завизжал — на высокой, нечеловеческой ноте, как если бы его и правда резали старым ржавым ножом, вытягивая все нервы наружу.
— Господи, — перекрикнул Егор гул, который теперь бил в уши, как набат, — если я выживу, я вернусь в 2025-й и напишу отчёт! Назову: «Психиатрическое наблюдение за распадом Вселенной по методике НКВД»!
— Не... смешно, — хрипнула она, уголки губ чуть дрогнули, будто она пыталась улыбнуться — и даже в этом было упрямство, привычка отвечать на безумие смехом.
— А что остаётся? — он держал её за руку, вцепившись так, что побелели костяшки, но пальцы уже скользили — между ладонями была кровь, скользкая, тёплая, живая, и всё равно её становилось всё меньше. — Надя, слушай, если сейчас вдруг откроется портал — хватайся за меня. Не за пол, не за гранит, не за идеологию, понялa?
— Понялa... — прошептала она, выдох короткий, но понятный, и в этом слове — целая вечность доверия.
— Молодец. Вот, видишь, коммуникация налажена. Даже под конец мира у нас диалог лучше, чем у большинства пар в браке.
Её рука в его ладони стала совсем лёгкой, ослабла, как тряпичная кукла, и вдруг показалось, что она вот-вот растворится в этом фиолетовом мареве, где стены больше не держат, а время скручено в узел.
— Эй, нет-нет! Так не пойдёт! — выдохнул Егор, сжав её ладонь так, что пальцы заныли, будто этим можно было выдавить из неё ещё немного жизни. — Мы ещё не договорили! У нас как минимум три нерешённых вопроса: кто я, где я и что, чёрт возьми, происходит!
В этот момент генератор взвыл — так, что пол под ними дрогнул, воздух задрожал и стал жидким, как раскалённый металл. Свет вырвался из водоворота — яркий, слепящий, невыносимый, будто весь мир собирался вспыхнуть и сгореть за один вдох.
— Егор... — она посмотрела прямо ему в глаза, так близко, что даже в этом диком, раскалённом свете он увидел в них что-то живое, упрямое. — Всё... уже...
— Нет, подожди! У тебя пульс есть! Ну почти! — отчаянно выдохнул он, будто мог уговорить её не уходить, если будет убеждён сам.
— Прости... — почти неслышно, словно последний вздох.
— Да перестань извиняться! Никто в этой стране ещё ни разу не извинился, и вот ты — первая, понимаешь?! Исторический момент! — голос сорвался, дрожал и метался по пустой комнате, как птица о стекло.
Она чуть улыбнулась, склонив голову — слабый жест, но в нём было больше смысла, чем в тысячах слов. Мир сжался до этой улыбки и руки, которую он до сих пор держал.
— Без тебя... я бы... — начала она, но дыхания уже едва хватало, губы двигались медленно, будто против ветра.
— Не говори глупостей! Без меня ты бы, возможно, жила спокойно, вон, работала бы где-нибудь в библиотеке... хотя нет, в библиотеке в 1938 году тоже небезопасно... — попытался улыбнуться Егор, но улыбка вышла кривой и горькой. Он стискивал её пальцы, чувствуя, как всё вокруг исчезает, уходит в невыносимый свет, и даже память уже не казалась чем-то твёрдым.
Где-то за спиной ревел генератор, стены рассыпались, а он всё ещё цеплялся за этот разговор, за этот крохотный островок жизни посреди разлетающейся вселенной.
Фиолетовый свет ударил прямо в центр комнаты — не вспышкой, а мощным столбом, в котором исчезли даже тени. Воздух вдруг вскипел, налился горячим, плотным звуком, а потом всё вокруг — бетонные глыбы, провода, сорванные листы бумаг, даже тела — вспорхнули вверх, как если бы кто-то одним щелчком отключил гравитацию. Всё летело в невесомости, медленно, неотвратимо, как в дурном сне или на замедленной плёнке, где каждый миг тянется дольше жизни.
— Отлично! Теперь мы ещё и в космосе! — заорал Егор, из последних сил удерживая её руку, обнимая её ладонь так, будто от этого зависел исход всей Вселенной. — Надя, держись, слышишь?!
— Я... не могу... — прошептала она, веки дрожали, дыхание стало таким слабым, что губы только еле шевелились в этом ревущем мареве.
— Можешь! Все женщины в истории России могли! — он кричал, изо всех сил, в отчаянии и гневе, надеясь, что если хоть что-то в мире слушает — оно услышит именно это.
Она попыталась ухватиться второй рукой за его плечо — движение слабое, будто она тянулась через километры, через века. Пальцы дрогнули, так и не найдя опоры, как ломкая веточка в бурю.
— Егор... люблю... — выдохнула она, голос её пронёсся сквозь вой и свист, тёплым шорохом коснувшись его уха, будто последнее признание в другой жизни.
— Не сейчас! Не время! Лучше зацепись за что-нибудь материальное! — выкрикнул он, срываясь, но даже в этом отчаянии пытался пошутить, сделать так, чтобы она не испугалась.
Она улыбнулась — по-настоящему, будто всё остальное неважно, будто сейчас их никто не разлучит. Глаза её уже стекленели, но в этой улыбке был светлеющий упрёк, что он так и не понял самого главного.
— Прости... — сказала она едва слышно, и её рука вдруг стала совсем лёгкой, почти невесомой, как дым.
Пальцы выскользнули из его ладони.
— Нет!!! — заорал он, рванулся следом, пытаясь схватить воздух, но воздух не схватился, не дал никакой опоры, не спас, не удержал.
Надежда ушла вниз — туда, в самый центр фиолетового водоворота. Свет сомкнулся над ней, обволок, проглотил её так, будто её никогда не было — ни здесь, ни в этой комнате, ни в этой вселенной. Осталась только пустая ладонь и гул, невыносимый, как память.
— Вернись! — заорал он, голос срывался, захлёбывался эхом, будто летел по туннелю, в котором никогда не было выхода. — Я же даже не понял, женаты мы были или нет!
Ответа не было. Только оглушающий, вязкий гул, который заполнял уши, рот, легкие, всё, не оставляя места даже для воспоминаний.
Фиолетовая воронка начала тянуть и его — не рывком, а так, как умеет только что-то по-настоящему бюрократическое: неумолимо, методично, без всяких эмоций и права на апелляцию. Это была не сила ветра, не вихрь, а сила, которая действует как налоговая — медленно, но верно, и ты никогда не знаешь, где именно сделал ошибку.
— Прекрасно, — прохрипел Егор, когда почувствовал, как ноги отрываются от пола, а тело летит куда-то вверх, в небо или в чёрную дыру — уже неважно. — Теперь я ещё и в космос провалюсь без санитарной книжки.
Он пролетел мимо расколотого генератора, и в этот момент искры сыпались ему на плечи, на голову, обжигали кожу, волосы встали дыбом, как у карикатурного героя. Где-то в глубине сознания мелькнула абсолютно идиотская мысль:
«Если я выживу — я запретил бы всю физику. Особенно советскую».
Падение — или полёт? — длилось целую вечность, в которой всё вокруг становилось расплывчатым, как за мутным стеклом. Звуки растягивались, превращались в сиреневый звон, а потом и звон стал сиреневым светом, и света было больше, чем памяти.
Он кричал — долго, с отчаянием, рвал голос, пока не понял, что звук не выходит. Ирония, достойная НКВД: психиатр, потерявший голос в бездне времени.
А потом — тишина. Глухая, окончательная, как хлопок крышки гроба или выстрел в бетонном коридоре.
И последней мыслью было:
«Главное, чтобы не опять в тридцать девятый».
Он вывалился из люка, как недоваренный пельмень из кипятка — липкий, дымящийся, воняющий чем-то несъедобным и абсолютно не понимающий, кто его так неудачно сварил и, главное, зачем. Широкий, странный мир снова под ногами, но ни одна кость не верит, что он настоящий.
Падая, Егор зацепился плечом за торчащий кусок арматуры, смачно приложился лбом о край бетона, а потом, вытянувшись на крыше, остался лежать. Может, минуту, а может, и две. Дышал тяжело, с хрипом — как старая гармошка, которую дети пытались раздуть до невозможности, и вот теперь из неё вырывались сип, пар и ругательства на всех известных языках, включая чисто медицинский.
— Прекрасно... просто прекрасно... — прохрипел он, с трудом цепляясь взглядом за небо, которое качалось над головой, будто в насмешку. — Из фиолетовой бездны — на крышу. Эволюция, чёрт побери, работает.
Он кое-как поднялся на локтях — мир поплыл, земля под ним то ли крутилась, то ли дышала, и только кровь, свернувшаяся на виске, оставляла ощущение хоть какой-то реальности. В глазах двоилось, шумело, казалось, что под кожей где-то работает генератор.
В одной руке что-то тяжело пульсировало. Цилиндр. Тот самый — металлический, чуть подрагивающий, горячий, как совесть на утреннем собрании. И такой же, на первый взгляд, бесполезный.
— Так... — сказал Егор, уставившись на цилиндр, который всё ещё светился у него в руке, будто старался прожечь дырку сквозь ладонь и всю эту новую, незнакомую реальность. — Ты, значит, Прототип-7. А я, выходит, Прототип-идиот. Отличная парочка.
Слабый фиолетовый свет лениво скользил по металлу, словно вспоминая, каким он был ещё час назад — опасным, всемогущим, загадочным. Свет прожигал кожу тонкими нитями, и на секунду показалось, что пальцы стали прозрачными, будто под лампой в анатомичке. Цилиндр зашипел, капля крови, скатившаяся с его ладони, тут же вздрогнула на раскалённой поверхности, и воздух заполнился резким запахом — жареной курицы, смешанным с больничной гарью и чем-то ещё, химическим, несоветским.
— Ай! — Егор дёрнул руку, чуть не выронив цилиндр. — Ну конечно. Радиоактивная любовь. Осталось только, чтобы кто-нибудь сказал «держись» — и я окончательно сойду с ума.
Он, пошатываясь, поднялся на ноги, чувствуя, как крыша под ним чуть покачнулась, словно сама не уверена, выдержит ли ещё одну человеческую судьбу. Снизу, с улицы, доносились приглушённые звуки — шаги, гул, разбавленные голосами, которые эхом отдавались где-то на границе настоящего и абсурда. Тени людей метались по асфальту, причём сами тела оставались как будто неподвижны, заморожены в странной, московской вечности. Тени жили своей, независимой жизнью: одна нервно курила, вторая что-то доказывала, размахивая руками, третья — спорила, кажется, с уличным фонарём, размахивая кулаком вверх.
— Так, спокойно... — пробормотал Егор, сжимая горячий цилиндр, — это не галлюцинации. Это Москва. Просто она теперь с обновлением.
Он подошёл к самому краю крыши, навис, высматривая улицы, которых не узнавал. На горизонте сталинские башни — знакомые, мрачные, строгие — вдруг начинали плавиться, как мармелад в микроволновке: контуры размывались, окна текли вниз, а между ними, словно прорывы из будущего, мигали обломки новых времён — стеклянные небоскрёбы, антенны с огнями, неоновые рекламные вывески «МТС», «Сбербанк», и где-то внизу — что-то родное, странное, «Шаверма-24». Город смешал всё, что знал, и вывалил это в новый коктейль — с фиолетовой подсветкой и привкусом электричества.
— Прекрасно... — сказал он себе под нос, всё ещё не доверяя ощущениям, — я теперь даже во времени путешествую с рекламой. Прогресс, мать его. Вот тебе и переход в новую эпоху: каждый раз, когда думаешь, что уже ничто не удивит, находишь себя на крыше, где Москва слилась в один неоновый салат.
Где-то далеко, за десятками домов и чужих историй, взвыла сирена. Небо мигнуло, фиолетовый свет прошёл по облакам широкой, пульсирующей волной, как сердечный ритм города, который вот-вот остановится — или наоборот, взлетит в такт чьей-то новой мелодии.
— Это я сделал, — вдруг произнёс Егор, даже не громко, почти спокойно, — чудесно. Я, Егор Небесный, психиатр, кандидат наук, разрушил Москву. Без единого клинического случая, зато с феерией.
Он облокотился на вентиляционную будку, надеясь хоть так вернуть себе чувство тяжести, земли, обычной реальности. Металл обжёг ладонь, и в нос ударил резкий запах озона — свежий, едкий, будто электричество решило поселиться здесь навсегда.
В этот момент из люка, с которого он только что выпал в новый мир, донёсся сиплый, натужный хрип. Егор резко обернулся — мышцы сами сжались, готовясь если не к бегству, то к какому-то бессмысленному прыжку.
— Кто там?! — выкрикнул он, хотя голос звучал больше для собственного спокойствия, чем для устрашения.
Из темноты, чуть пошатываясь, вылезла фигура — вся в копоти, лицо серое, лысина на макушке блестит в фиолетовом отсвете так, будто её только что натёрли воском. Глаза бегали, цеплялись за всё подряд: за трубу, за кусок провода, за сам воздух, как если бы только что научились видеть этот новый, обновлённый город.
— Лев?! — голос Егора сорвался на крик, будто он в одно мгновение снова стал мальчишкой, потерявшимся на вокзале.
— Кто же ещё, — выдавил тот, цепляясь за край люка, ногтями царапая по ржавчине, будто хотел не выбраться наружу, а выскрести себе дорогу куда-то ещё. — Помогай, чёрт тебя...
Егор подскочил, ухватился за его рукав, попытался тянуть — и тут же остался с этим рукавом в руках, как с трофеем: клочок чёрной, перепачканной ткани, мокрой от пота, истории и, кажется, времени.
— Отлично. У нас теперь по рукаву на человека, — выдохнул Егор, нервно усмехаясь.
— Меньше шути, больше тяни, — огрызнулся Лев, наконец выбравшись наружу, тяжело рухнув рядом, распластавшись, будто после стометровки под дождём. — Что это было?
— Судя по всему, мой проваленный эксперимент по закрытию дыры во времени, — ответил Егор, переводя дыхание, вытряхивая пыль из волос и смотря, как фиолетовые всполохи продолжают бегать по его собственным пальцам.
— Ты её не закрыл.
— Да, я заметил. Город сейчас выглядит как после встречи Эйнштейна с Маяковским в пивной, — устало бросил Егор, оглядываясь по сторонам. Внизу всё ещё мельтешили тени, а над головой небо перетекало из сиреневого в оранжевое, как будто краски не смогли договориться.
Лев поднял голову, прищурился, глядя на небо, в котором отражались и башни, и неоновые вывески, и что-то ещё, совсем несвойственное для привычной Москвы.
— Оно дышит... — пробормотал Лев, уставившись в небо, где облака теперь то вздувались, то спадали, будто кто-то вдыхал и выдыхал над всей Москвой разом.
— Не «оно», а «мы», — поправил Егор, облокачиваясь на вентиляционный короб. — Мы все, Лев, коллективное бессознательное. Просто у кого-то слишком яркое воображение.
— Перестань говорить ерунду, — резко отрезал Лев, не отводя взгляда от странно пульсирующего горизонта. — Где Калинина?
Егор замолчал. В руке цилиндр зашипел ещё громче, будто реагируя на сам вопрос, прожигая ладонь резкой болью. Он опустил голову, глядя куда-то вглубь двора, где всё ещё жили чужие тени.
— Нет её, — наконец сказал он, и фраза повисла между ними, как вердикт.
— Уверен? — Лев бросил быстрый, острый взгляд, словно надеялся поймать ложь.
— Абсолютно. Я бы заметил. Она... — и тут голос предательски дрогнул.
— Так, — Лев тяжело выдохнул, устало опуская плечи. — Значит, остались мы двое. И город, который живёт по своим законам.
— Ну, это же Москва. Что удивительного? — Егор пожал плечами, но попытка пошутить уже не скрасила тоску.
Лев хмыкнул, будто хотел усмехнуться, но лицо не слушалось — только уголки губ дернулись.
— Слушай, — заговорил Егор после короткой паузы, не поднимая глаз, — если я правильно понимаю, то всё это... — он махнул рукой в сторону неба, где свет плыл, вязкий, как фиолетовый кисель, — результат работы генератора.
— Прекрасное открытие, доктор, — Лев скосил глаза. — Может, ты ещё скажешь, что горы — это холмы, выросшие в коллективной панике?
— Очень смешно. Я просто... — Егор потер лоб, — я просто не знаю, как это остановить.
— А ты уверен, что надо? — Лев заговорил тише, глядя мимо, будто разговаривал не с ним, а с городом.
— Прости, что?
— Может, оно само стабилизируется. Или наоборот, всех нас разнесёт к чертям — и тогда проблемы исчезнут естественным путём.
— Великолепно, — протянул Егор. — Вы инженер, я психиатр, у нас общий подход: «подождём, пока пациент умрёт, а потом запишем результат».
Лев посмотрел на него исподлобья, тяжело, как будто впервые увидел — и сам не уверен, кто перед ним: напарник, враг или последний свидетель той реальности, которую оба больше не могли объяснить.
— Не нравится — предлагай свой план, — хрипло бросил Лев, скрестив руки на груди, будто хотел не впустить холод, а задержать в себе хоть какой-то остаток уверенности.
— План? — переспросил Егор, и вдруг неожиданно для себя рассмеялся, но сразу закашлялся, прокашливая пыль, фиолетовый дым и, кажется, остатки былой реальности. — У меня, между прочим, медицинское образование, а не диплом по апокалипсисоведению!
— Значит, будем импровизировать, — отрезал Лев, вскидывая брови, как будто это была не первая их импровизация за последние сутки, год, жизнь.
— Импровизация — мой профиль, — согласился Егор, потрясая цилиндром, который никак не желал остывать. — Обычно она заканчивается увольнением, но тут, пожалуй, и увольнять уже некому.
Он снова посмотрел на горизонт. Там, где небо ещё минуту назад просто плавилось, теперь оно дрогнуло, как кожа на молоке, и вдруг прямо в центре — там, где должна была быть Красная площадь, — открылся гигантский разлом. В этом разломе плавали улицы, выкорчеванные мосты, осколки многоэтажек, странным образом сочленённые куски чужих жизней, и даже — да, кажется, хвост вагона метро, торчащий, как нерв.
— Лев... — не отрываясь, позвал он, едва дыша.
— Вижу, — коротко бросил тот, не моргая.
— Это... это ведь не просто свет? — спросил Егор, сам уже зная ответ, но всё ещё надеясь услышать что-то вроде «галлюцинация», «остаточный разряд», «весенний призрак».
— Нет. Это вход.
— Вход куда?
— Не знаю.
— Прекрасно, — пробормотал Егор, чувствуя, как в груди закипает истерический смех. — То есть у нас город, который сам себя засасывает в портал, и два идиота на крыше, один из которых недавно лечил людей разговорами.
— А другой стрелял, — буркнул Лев, подбирая уцелевший кусок кирпича.
— И что теперь?
— Ждать.
— Ждать чего? — тишина вокруг становилась густой, как перед грозой.
— Когда оно выберет.
— Кого — «оно»?
— Нас.
Егор замер, вцепившись в край крыши, как будто мог сдержать и себя, и эту Москву, и весь разлом, который дышал под ними. Время, кажется, остановилось, а над городом небо стало ещё гуще и темнее — всё затаилось, готовое к новому исходу.
— Вы сейчас серьёзно? — спросил Егор, даже не пытаясь скрыть тот абсурд, который бурлил у него в голове, где-то между страхом и смехом.
— Абсолютно, — спокойно ответил Лев, не отводя взгляда от беснующегося горизонта.
— Знаете, Лев, мне кажется, у меня уже была беседа на эту тему. Только тогда я сидел в палате с пациентом, а не на крыше, и небо не пыталось проглотить город, — протянул Егор, чувствуя, как с каждым словом граница между сном и явью всё больше стирается.
— И чем кончилось?
— Я ему выписал диазепам.
— Есть?
— Нет.
— Тогда молись.
Егор хмыкнул, уголки рта дернулись, и он даже ухитрился усмехнуться, несмотря на то, что в руках всё ещё тёплым светом пульсировал цилиндр.
— Отлично. Советский научный метод в действии.
Они стояли рядом, не касаясь друг друга, но чувствуя, как дрожит крыша под ногами, как город весь содрогается под фиолетовыми волнами. Москва гудела и тянулась, изгибалась, будто её скручивало лихорадкой — башни текли, улицы плавились, а между ними пробегали рваные блики.
— Лев, — негромко сказал Егор, не глядя на напарника, — если вдруг я исчезну...
— Ты уже исчезал, — ответил Лев спокойно, не отрывая глаз от неба.
— Ну, на этот раз — навсегда. Передайте... хотя нет, никому ничего не передавайте. Всё равно никто не поймёт.
— Согласен, — кивнул Лев, тяжело выдохнув. — Тут уже никто ничего не поймёт.
В этот момент ветер взвыл так, что в ушах зазвенело. Цилиндр в руке Егора вдруг вспыхнул — короткой, резкой вспышкой, а где-то вдалеке, прямо в разрыве неба, на миг мелькнуло лицо. Тёмное, безглазое, неразличимое, но живое.
Егор сглотнул — во рту пересохло, сердце застучало громче.
— Кажется, нас снова вызывают.
— Ну что ж, доктор, — Лев с невозмутимостью старого бойца поправил обгоревший воротник. — Второй раунд.
— Ага. Только без вступлений, — пробормотал Егор, сжимая цилиндр, будто это могло спасти хотя бы его память.
И небо, словно подслушав, распахнулось над ними — широким, пугающим зевом. Всё остальное исчезло: крыши, улицы, московский ветер. Остался только свет и шаг в никуда.
Егор спускался по пожарной лестнице осторожно, будто договаривался с ней о временном перемирии: “ты меня не убиваешь, я тебя не проклинаю”. Каждая ступень жалобно скрипела, как старая бабка, гнулась под ботинком, упиралась — то пяткой, то ржавым болтом — в самые больные места.
— Тихо, зараза, — бормотал он, стискивая перила. — Если я упаду, то на твоей совести ещё один невинный психиатр.
Ступень издала мерзкий, протяжный звук, похожий на издевательский смех, и тут же подломилась. В следующее мгновение Егор взвыл, пролетел в воздухе пару нелепых секунд и с глухим грохотом рухнул вниз на бетон, издав звук, будто мешок с картошкой уронили на старое пианино — много аккордов, ни одной ноты радости.
— Отлично! — выдохнул он, хватаясь за ногу, где боль пульсировала, как звон в ушах. — Психиатр, вывих и философское отчаяние. Полный комплект.
Он осторожно сел, откинулся спиной к стене, пытаясь отдышаться, одновременно и матерясь, и смеясь. Огляделся. Арбат — если это вообще был Арбат, если этот город всё ещё подчинялся хоть каким-то законам Москвы — шевелился, дышал, жил своей, мутной жизнью. Дома плавно покачивались, будто их строили из желе или из привидений, витрины тянулись вверх, как ленты в руках фокусника. Над дверью моргала вывеска: старая “Булочная №3” вдруг превратилась в неоновое «КОФЕ TO GO», и это “to go” почему-то светилось фиолетовым.
Он вдруг понял: мир окончательно решил не только обновиться, но и подурачиться — а он здесь главный невольный зритель.
— Прекрасно, — пробормотал Егор, отряхивая с джинсов бетонную пыль и морщась от боли в ноге. — У нас теперь межвременной гастроном. Вот чего не хватало Москве — выбора между "булочной" и "кофе to go" безо всякой реальной альтернативы.
Прохожие двигались по Арбату ровными, монотонными рядами. Мужики — в шинелях и фуражках, бледные, как из-под копирки, женщины — в платках, с усталыми плечами. Все шли удивительно синхронно, будто невидимый дирижёр задал шаг. Никто не говорил, не встречался взглядами. Лишь чёткий шорох подошв по камню, и где-то на краю слуха — низкий гул, похожий на эхо далёкого, усталого ветра. Воздух звенел, казалось, что время здесь тянулось иначе — тягуче, настороженно.
— Эй! — крикнул Егор, вцепившись в стену, пытаясь подняться. — Кто-нибудь!
Ближайший мужчина вдруг остановился, словно споткнулся о слово. Медленно повернулся к Егору — шаг, ещё шаг, и теперь его лицо оказалось в фиолетовой тени от моргающей вывески. Это было не лицо, а маска: гладкое, чуть влажное, будто из воска, черты нерешительные, рот вылеплен неумелой рукой. Глаза стеклянные, пустые, ни одной живой искры, только отражение неоновых букв.
— Товарищ, — прохрипел Егор, пытаясь придать голосу хоть видимость уверенности, — скажите, в какую сторону... — он махнул рукой куда-то, сам не зная, где здесь теперь верх, где низ, — Лубянка?
Мужчина замер, челюсть его чуть отвисла. Изо рта тихо вылетел дымок, как из старой печки, а потом этот безжизненный рот заговорил, густым, чуть вибрирующим голосом диктора двадцатых:
— Лубянка — центр советской мысли и дисциплины. Да здравствует товарищ Сталин!
Голос прозвучал так торжественно и искусственно, что по спине у Егора пробежал холодок, а мир вокруг, кажется, затаил дыхание — будто сейчас зазвучит гимн и начнётся что-то, что ни один психиатр уже не сможет описать даже в самом отчаянном отчёте.
Егор моргнул. Мир не изменился, только стал ещё более абсурдным.
— Чудесно. Я разговариваю с радиоприёмником, — пробормотал он, чувствуя, что где-то на задворках сознания внутренний санитар уже спешит с рубашкой.
Прохожий моргнул — ровно в такт ближайшему фонарю, короткой вспышкой, и тут же повернул обратно, исчезая в потоке одинаковых фигур. Ни одной складки на шинели не сбилось с ритма. Всё вокруг двигалось в этом странном синхронном балете — город как будто репетировал собственную судьбу.
Егор, шатаясь, поднялся и побрёл по брусчатке. Камни под ногами вздрагивали, поднимались и опускались, будто под улицей кто-то тяжело дышал, лениво ворочаясь во сне. Ветер налетел сбоку, принес с собой свернутую газету — она со шлёпком прилипла ему к лицу. Егор отдрал её, машинально развернул и прочитал заголовок:
«ТРОЦКИЙ РАЗОБЛАЧЁН!» — чёрные, жирные буквы вдруг вспыхнули и мигнули на его глазах: «КУРС БИТКОИНА РУХНУЛ!»
— Да ну вас всех, — выдохнул Егор, отпуская газету обратно в порыв ветра. — Я и без вас в психозе.
Он подошёл к витрине булочной, пытаясь нащупать хоть какую-то точку реальности — но за мутным, отпотевшим стеклом отразился не Арбат, а его собственная кухня. Современная, с блестящей микроволновкой, потёками кофе на столе, стопкой немытой посуды, и, как ни странно, календарём на 2025 год, где чёрным маркером обведён сегодняшний день.
У окна стояла женщина. Катя. Волосы растрёпаны, глаза опухшие, лицо усталое, растерянное. Она держала в руках фотографию — его, немного мятый снимок, тот, что всегда валялся на полке в прихожей. Она смотрела на него долго и так, будто надеялась, что из снимка вот-вот прозвучит голос, хриплый, живой, упрямый, как когда-то вечерами.
И за стеклом, между прошлым и будущим, Егор сам не понял, кто здесь призрак — он, она, или весь этот фиолетовый, взбесившийся город.
— Катя... — выдохнул он, не веря ни глазам, ни стеклу, ни собственному голосу. — Нет, нет, нет, пожалуйста...
Она что-то сказала, едва заметно шевеля губами. Звука не было, но Егор — с болезненной ясностью — прочитал: «Где ты?»
— Я тут! — заорал он, бросаясь к витрине, с размаху ударяя кулаком по стеклу. — Здесь я! Слышь, Катя, я здесь!
Стекло задрожало под его рукой, на нём медленно пошли трещины, расползаясь тонкими молниями, как сосуды по бледной коже. Между трещинами просочился фиолетовый свет — тот самый, что теперь жил в городе, пробегал по проводам, дышал в каждом углу, как вены на теле мира, как предупреждение.
— Катя! Слышишь меня?! — кричал он, уже хрипя, выбивая из стекла собственное отражение, пока между ними не осталось ничего, кроме света и тонких, дрожащих линий.
Изображение на секунду замерцало — будто не решаясь исчезнуть. Она посмотрела ему прямо в глаза, взгляд был живой, испуганный и упрямый, как в те минуты, когда он уходил, хлопая дверью. И вдруг всё пространство вокруг стало зыбким, исчез шум улицы, город отступил — и на миг он почувствовал: тёплый, домашний воздух; острый запах кофе, тот самый, который она не могла варить без пенки; и даже старый ритм часов на кухне, который всегда нервировал гостей. Всё было там, за этим слоем стекла, за фиолетовыми прожилками, совсем рядом — почти здесь.
На мгновение ему показалось, что он вот-вот сможет вернуться — стоит только сделать шаг.
— Егор! — её голос вырвался сквозь трещину, сорвался с губ и стал ветром, настоящим, тёплым, человеческим, который донёсся до него через гул, сквозь всё это сумасшествие. — Возвращайся!
— Я пытаюсь! — крикнул он в ответ, сам не веря, что голос всё ещё способен выйти наружу. — Но, знаешь, тут некоторые сложности с расписанием электричек!
Она улыбнулась — впервые за всё это время, сквозь слёзы, сквозь отчаяние, сквозь фиолетовый свет, который плясал между ними и делал этот миг почти невозможным. Её улыбка была такой живой, что у Егора внутри что-то оборвалось, а потом треснуло снаружи: свет вспыхнул ярко, режуще, трещина в стекле резко захлопнулась, с хрустом и злым щелчком, как рот рассерженной реальности, не желающей терпеть даже минуту слабости.
Егор рухнул на колени прямо посреди улицы — неважно уже, что в этом городе всё дышит, колышется, всё не по-настоящему, а он вдруг стал настоящим, до боли. Руки сами легли на холодный асфальт, плечи опустились, и всё, что он мог выдохнуть, было простое, старое, как вся эта Москва слово:
— Катя... Прости.
В этот момент цилиндр в его руке внезапно запульсировал жаром, словно вспоминая свою роль в этом театре. Металл зашипел, кожа на ладони обожглась, как от утюга, а изнутри раздался негромкий, но требовательный стук — будто кто-то, наконец, решил дать ему последний шанс.
Он поднял взгляд, посмотрел на цилиндр — тот самый, с которого начался конец света.
— Ну что, прототип? — спросил он с кривой усмешкой, сжимая в ладони нагретый металл. — Опять ты? Хочешь сказать, что это я виноват?
Цилиндр отозвался тихим, еле слышным треском, будто где-то внутри проволочки согласились: «А кто ж ещё, приятель, кто ж ещё?»
— Замечательно, — пробормотал Егор, не то смеясь, не то выдыхая остатки сил. — Даже железки меня осуждают. Скоро, наверное, сам себя арестую.
И тут с улицы донёсся низкий, глухой смех — неразборчивый, чуть металлический, будто его нарочно записали на старый магнитофон. Егор поднял голову, насторожившись. На другой стороне переулка, в глубокой тени, стоял мальчишка лет десяти: короткие штаны, худые коленки, газетный мешок перекинут через плечо. Лицо скрыто полутенью, только в глазах что-то опасно поблёскивало, отражая фиолетовые всполохи улицы.
— Эй, парень! — окликнул его Егор, поднимаясь на одно колено, будто перед экзаменом. — Ты живой?
Мальчик не ответил. Только голову чуть наклонил — движение механическое, слишком отработанное, как у куклы на шарнире, когда ей забыли смазать суставы.
— Тебе... плохо? — попытался по-прежнему осторожно, хотя внутри всё уже сжималось от тревоги.
— Газета... свежая... — прохрипел мальчишка металлическим, хриплым голосом, в котором слышалось эхо городской сирены. — Бери.
Он медленно вытащил из мешка свежий, пахнущий типографской краской номер «Правды» — почти ритуально, двумя руками, словно протягивал судьбу. На первой полосе, чёрным по белому, — фото Егора: бледное, растерянное, но узнаваемое лицо. Подпись жирными буквами, будто удар молота:
«ВРАГ ВРЕМЕНИ».
И газета вдруг хрустнула в руке мальчика — и казалось, даже бумага осудила Егора громче всех.
— Прекрасно, — сказал Егор, глядя на своё фото в «Правде». — Дожил.
— Хочешь... подписку? — протянул мальчишка, и улыбка у него была слишком широкой, почти фарфоровой, губы растянулись до самых ушей, будто лицо вдруг решило стать маской.
— Нет, спасибо, — выдохнул Егор, пятясь. — Я вообще-то планирую отписаться от реальности.
Мальчишка сделал шаг вперёд, и под его грязной ступнёй брусчатка вдруг вздрогнула, запульсировала — будто под ней пробежала волна, или что-то большое и живое вздохнуло на всю длину улицы.
— Лев... — прошептал Егор, сжимая цилиндр, оглядываясь по сторонам, будто надеялся найти хоть один островок здравого смысла. — Льва бы мне сейчас. Хотя бы его трость.
И будто в ответ — с другой стороны, из-за угла, донёсся стук: три коротких, один длинный. Сухой, ритмичный, как сигнал морзянки, только гораздо более обнадёживающий.
— Господи, — выдохнул Егор, прикрывая глаза, — он что, с морзянкой теперь ходит?
Из клубящегося фиолетового тумана показался Лев. Всё такой же грязный, в обгоревшем плаще, с той самой, почти легендарной теперь тростью, которую он держал, как знамя. На лице — смесь раздражения и упрямства, будто он пришёл не на помощь, а на очередной спор с судьбой.
Он кивнул Егору и чуть заметно улыбнулся краем губ — мол, опять вляпались, ну что ж, хоть вместе.
— Доктор Небесный, — сказал Лев спокойно, так, будто они просто встретились у киоска «Союзпечать», а не посреди нервного приступа умирающей реальности. — Живой?
— Временно, — отозвался Егор, отряхивая пыль с колена и стараясь дышать ровно. — У вас тут всё время мигает, то двадцать пятый год, то тридцать восьмой. Кажется, настройки города сбились. Надо бы перезагрузить.
— Вижу, — Лев осмотрел улицу быстрым, цепким взглядом, словно пытался оценить, какие из элементов пейзажа действительно опасны, а какие только прикидываются. — Что это с народом?
— Коллективный невроз, — ответил Егор, по привычке переходя в лекционный тон, как будто перед ним не химерическая Москва, а зачёт по психиатрии. — Сильная форма. Симптомы: синхронная ходьба, механическая речь и патологическая преданность вождю.
— То есть ничего нового, — заметил Лев сухо, кивая на очередную группу прохожих, двигавшихся как одна неулыбчивая машина.
— Ничего, кроме плаката с айфоном, — вздохнул Егор, указывая глазами на неоновый щит, где под лозунгом «Да здравствует будущее!» сиял свеженький «iPhone 22».
Они замолчали. Было странное, хрупкое ощущение, что весь город слушает их, затаив дыхание. Где-то вдали снова мигнуло небо — короткой фиолетовой вспышкой, как сбой в нервной системе огромного организма. Над улицей пронёсся слабый электрический треск, и всё вокруг на секунду стало чуть тише, чуть нереальнее.
И всё же, даже среди этой абсурдной тишины, рядом было легче — хоть ненамного.
— Нам нужно идти, — сказал Лев, уже привычно сдержанно, будто речь шла не о конце света, а о походе в аптеку за йодом. — Разрыв растёт.
— А если не идти? — уточнил Егор, не отрываясь от стены, к которой он прикипел всем своим вывихом и остатками разума.
— Тогда всё схлопнется.
— А если идти?
— С тем же результатом, но позже.
— Отличный выбор, — усмехнулся Егор. — Я знал, что этот век полон оптимизма.
Он встал, стараясь не смотреть на ногу, на улицу и на фиолетовое небо сразу. Хромая, опёрся на стену и почувствовал — холод, уверенный, московский, почти настоящий.
— Лев, — тихо сказал он, будто боялся, что слова рассыплются, если произнести их слишком громко, — я видел Катю.
— Кого? — Лев посмотрел на него с удивлением, которого, казалось, уже не осталось в его запасе.
— Жену. Из двадцать пятого. Она... она звала меня.
— Может, это не она.
— Конечно. Может, это просто коллективное видение. Или массовый психоз, — выдохнул Егор, прикрыв глаза, будто это могло его защитить.
— Или память, — сказал Лев, задумчиво глядя куда-то вглубь улицы, где всё ещё шевелились тени. — Реальность теперь как сыр — вся в дырках.
— Главное, чтобы не с плесенью, — мрачно пошутил Егор, но в голосе прозвучала благодарность: хоть что-то оставалось прежним.
Лев хмыкнул, коротко, сдержанно, и пошёл вперёд, даже не оборачиваясь — как человек, который знает: выбирать тут больше не из чего, зато хотя бы не один.
— Двигайся, доктор. Если нас не сожрёт этот разрыв, нас точно расстреляют, — сказал Лев, тронув Егора за локоть так, будто спешили не к спасению, а на приём к худшему из возможных начальников.
— За что? — спросил Егор с усталой иронией, хотя знал ответ лучше любого прокурора.
— За всё подряд. Время теперь вне закона, — отозвался Лев, и в его голосе не осталось ни злости, ни страха — только факт, как диагноз на последней странице истории болезни.
Егор покачал головой, слабо улыбнулся уголками рта.
— Да, — сказал он, не без мрачного юмора, — похоже, в моём случае диагноз окончательный.
И, прихрамывая, шаг за шагом, они двинулись вдоль искажающегося Арбата, туда, где дома плавились и вытягивались, как в кривом зеркале. На одном балконе одновременно сушилось бельё тридцать восьмого года — белые подштанники и ситцевые простыни, чуть дальше висела яркая, ядовито-неоновая реклама «5G». Всё это жило вместе: история, которой нельзя доверять, и будущее, в которое не попасть.
Они шли — медленно, будто выбирали маршрут в мире, где каждый шаг мог быть либо первым, либо последним. Арбат под ногами был живым, податливым: брусчатка то вздувалась, то проваливалась, как грудная клетка старика на вдохе. Казалось, город то ли засыпает, то ли только-только просыпается, и в каждом его вздохе звучит что-то упрямое, невозможное, как сквозняк в закрытой комнате.
Волны фиолетового света лениво ползли по стенам, играя бликами на штукатурке, вывесках, окнах — там, где вчера ещё продавали булки, сегодня сияли три строки на разных языках и алфавитах, а рядом жухло старое советское объявление о собрании жильцов. Временами по проводам проносился короткий электрический звон, пробегал по фонарям и исчезал, растворяясь в глухом рокоте разрыва.
А впереди, словно мираж, в глубине улицы, росла та самая точка — разрыв, гибкий, как струя воронки: она светилась, переливалась оттенками сирени и хрома, затягивала в себя куски улицы, обрывки рекламы, чужие крики, обрывки времени. Всё здесь было подвешено — дыхание, память, даже сам страх.
И каждый шаг в сторону этого разрыва был не только вглубь города, но и навстречу чему-то такому, что давно потеряло название. Наверное, именно там, у самой кромки света, время действительно ждало своей очереди на суд — и не только времени, но и всего, что осталось от этих двоих, упрямо пробирающихся сквозь город, который теперь жил и дышал по своим собственным, новым законам.
Егор выбрался на Арбатскую площадь, словно инвалид из миксера, — вся одежда перекошена, шаг сбит, лицо белое, как у человека, которого только что вытащили из воронки снов. Хромал, шатался, ругался себе под нос, но на этом фоне смотрелся даже удивительно органично: с утра пораньше — как раз для советского пейзажа.
Толпа вокруг стояла недвижно, как будто её только что вырезали из старой фотографии. Десятки лиц, замерших в выражении «одобряем», смотрели в никуда, не моргая, не дыша. Кто-то держал в руках газету, аккуратно свёрнутую в рулон; кто-то — корзинку с хлебом, запертую между локтем и боком; а кто-то — самого себя за пуговицу, будто пытался не дать себе раствориться. Все — одинаково мёртвые, как витрина с муляжами, у которых вот-вот сорвётся цена.
— Доброе утро, товарищи, — сипло сказал Егор, подойдя чуть ближе, чувствуя себя то ли учёным, то ли шутом. — Как настроение, как жизнь?
Толпа не ответила. В ответ только фонарь над ними мигнул — дрогнул старой лампой, и на секунду, коротким отрывистым светом, все лица повернулись к Егору. Одновременно. Как у восковых кукол, которых кто-то незаметно поставил на одну и ту же программу: смотреть, но не видеть; слушать, но не слышать.
— Ладно, — пробормотал он, стараясь выдавить хоть что-то похожее на шутку. — Демократическое собрание. Молчаливое большинство.
Он сделал ещё шаг, раздвигая эту неживую массу плечом, и вдруг увидел: под фонарём, в самом сердце этого остановленного утра, за лотком, накрытым газетой, сидит старик. Седой, худой, с глазами, которые, казалось, видели не глазами, а сразу всем черепом насквозь. Перед ним — столик, аккуратно застеленный потрёпанной газетой. Поверх неё — стопка свежих, будто только из печати, «Правд», пара значков, листовки, выцветшие открытки с Мавзолеем, где Ленина уже никто не узнаёт, и ещё несколько деталей, которые, кажется, невозможно запомнить, не находясь здесь каждое утро века подряд.
У этого старика, в отличие от остальных, был настоящий, не застёгнутый взгляд — и этот взгляд скользнул по Егору, будто что-то в нём сразу понял и одобрил.
— Газету, — прохрипел Егор, наваливаясь на край прилавка, как на спасательный круг среди морской чумы. Рука дрожала, голос срывался на шёпот, но было уже всё равно — в этом городе теперь ничего не стеснялись.
— Какую? — не поднимая головы, спросил старик. Голос у него был низкий, хрипловатый, будто скреблись по горлышку старые гвозди. — У меня есть за январь, за март и за конец света.
— Что за... — Егор моргнул, пытаясь понять, не привиделось ли ему это, — за что?
— За конец света, — старик поднял на него глаза, блеклые, чуть влажные, с бездонной усталостью и какой-то хитринкой. — Тираж ограниченный.
Егор хмыкнул, почти улыбнувшись — вдруг по-настоящему, не из отчаяния, а от абсурдного облегчения. Казалось, если уж в этом городе раздают газеты с такой датой, значит, жить тут можно — по крайней мере, до второго издания.
— Дайте за март, — сказал Егор, стараясь не выдать дрожи в голосе. — Конец света у меня уже идёт по подписке.
Старик впервые поднял глаза, в которых отражался весь этот хрупкий, перемотанный проводами и сном город.
— А-а, вы из тех, кто ещё шутит, — протянул он, будто разглядывал редкий экземпляр бабочки в музее. — Значит, живой. Это редкость.
Егор взял газету, осторожно, будто боялся обжечься — бумага и правда была тёплая, с плотным запахом типографии и ещё чего-то травяного, словно газету прогнали через аптечный склад. На первой полосе крупно — «Пятилетка в четыре года!», но стоило прищуриться, как буквы начинали плыть, вытягиваться и складываться в совершенно другой лозунг: «Год — за минуту». И это почему-то казалось более честным.
— Интересный шрифт, — пробормотал Егор, пытаясь спрятать тревогу за иронией. — Психоделика Гознака.
— Не шрифт, — отозвался старик, глядя теперь прямо, без всяких оговорок. — Последствия.
— Последствия чего? — машинально уточнил Егор, но уже чувствовал, как внутри всё холодеет, будто в грудную клетку задули мартовским ветром.
— Ваших фокусов, доктор.
Егор замер, сжав газету так, что она чуть не хрустнула в руке. Всё вокруг стало гуще, плотнее, даже тени застыли.
— Погодите... что вы сказали?
Старик медленно поднял руку — сухую, с прозрачной кожей, жилы как тонкие провода. На запястье — медный значок, круг, а в центре — точка. И тут Егор сразу узнал: этот символ он видел в Чёрной комнате, на стене, там, где всё только начиналось и, видимо, так и не закончилось.
— Откуда… — начал Егор, но слова повисли в воздухе.
— Тс-с, — старик приложил палец к губам, и жест в этой тени вдруг обрёл такую силу, что у Егора пересохло во рту. — Не здесь. Пейте.
Он ушёл куда-то под прилавок, склонился, и вот уже в руках жестяной термос, с вмятиной сбоку и облупленной эмалью. Старик налил мутно-зелёную жидкость в эмалированную кружку — и чай казался не чаем, а отваром из всех московских парков сразу, с горечью, дымком и чем-то подозрительно лекарственным.
— Это что, настой? — уточнил Егор, принюхиваясь осторожно: в мире, где газеты объявляют конец света, питьё можно ожидать любое.
— Чай, — отозвался старик с такой уверенностью, будто речь шла не о напитке, а о философской категории. — Только очень образованный.
Егор пригубил. Напиток оказался не просто горячим — он будто прожёг путь до желудка, растолкал лёд в груди, выгнал остатки шипящего воздуха из лёгких. Вкус — горький, как правильная правда, но за ним сразу приходила бодрящая свежесть, и в голове быстро прояснялось, будто кто-то открыл форточку.
— Неплохо, — хмыкнул Егор, ставя кружку на край стола. — Даже лучше, чем кофе из автомата.
— Конечно, лучше, — буркнул старик, упрямо отпивая свой глоток. — Автомат не знает травы из-под времени.
— Из-под чего?
— Пошли, — коротко бросил старик, не вдаваясь в объяснения.
Он махнул рукой и шагнул под арку, исчезая в глубокой тени, где двор вдруг казался входом куда-то дальше, чем просто за дом. Егор колебался — секунду, может, две. Оглядел неподвижную толпу, фонарь, который моргал ровно в такт его сердцу, и, тяжело вздохнув, пошёл следом.
За аркой мир вдруг изменился. Тесный проходной двор был забит верёвками с бельём, ящиками, ржавыми бачками и какими-то забытыми железяками, которых не хватало до пейзажа только самовара и разбитого велосипеда. На примусе булькал чайник, от него поднимался тугой пар. Стены были исписаны мелом: формулы, сложные схемы, стрелки, и надписи — большие, угловатые, спешные, будто выведенные на ходу: «ВОЗМОЖНОСТЬ НЕ ОБЯЗАТЕЛЬСТВО», «НЕ СМОТРИ НАЗАД — ТАМ ЕЩЁ СЕГОДНЯ», «ХРАНИТЬ В ПРОХЛАДНОМ МЕСТЕ».
Старик сел на ящик, подлил себе ещё настоя, и жест этот был такой будничный, будто он тут живёт уже несколько жизней подряд.
— Садитесь, доктор, — сказал старик, указывая на ящик напротив себя.
— Вы… знаете, кто я? — Егор неуверенно опустился на край, чувствуя, как скрипит дерево и подкатывает тревога: где-то он уже видел эту расстановку — когда собеседник знает слишком много.
— А вы думали, я просто газетчик? — старик усмехнулся одними глазами, морщины на лице сложились в тонкую, умную улыбку. — Если бы я был просто газетчиком, вы бы сюда не дошли. Вас бы уже скрутило на перекрёстке, как тех… — он махнул рукой в сторону площади. — Они теперь часть ритма.
— Ритма чего?
— Городского, — ответил старик, покосившись ввысь, будто где-то на чердаке Арбата действительно стучал гигантский метроном. — У каждого города — свой пульс. Москва просто слегка... вышла из темпа.
— Да, я заметил, — сказал Егор, вслушиваясь в фоновый гул, который будто бился на границе слуха. — У неё тахикардия с галлюцинациями.
— Вы, как всегда, всё сводите к психиатрии, — хмыкнул старик, отхлёбывая настой.
— А вы кто? — спросил Егор, почти шёпотом, чувствуя, что вопрос важнее ответа.
— Илья, — просто ответил старик.
— Просто Илья?
— Пока да.
Всё вокруг будто выдохнуло — двор был тёплый, уютный, как во сне, где никто никого не выгоняет. Егор огляделся. На ящиках лежали листки с расчётами: цифры, стрелки, какие-то сложные диаграммы, кое-где — формулы, исписанные чужим почерком. Среди этих бумаг, на самом краю, притулился блокнот — старый, весь в складках и пятнах, с ободранными уголками, будто его пролистывали не раз, а сотни раз подряд.
И в этом дворе, где кипел чайник и сохло бельё, время, кажется, впервые за долгое время замерло — давая Егору хотя бы один глоток обычности, хоть и с привкусом конца света.
— Это вы писали? — Егор кивнул на разбросанные листки и блокнот, в котором карандаш, кажется, так и не остывал ни на минуту.
— Иногда, — небрежно ответил Илья, глядя поверх очков. — Иногда — не я.
— Это как? — переспросил Егор, чуть склонив голову.
— Смотря, с какой стороны времени смотришь, — сказал Илья, и в его голосе было что-то такое, что могло быть и шуткой, и предупреждением.
Егор хмыкнул, пытаясь не поддаться странному ощущению, что тут все ответы подаются вполголоса, а все вопросы — всерьёз.
— Удобная философия. Вы, случайно, не знакомы с Львом?
Илья посмотрел на него пристально, не мигая, будто прикидывал цену самой возможности знакомства.
— С тем, кто носит трость?
— Да.
— Жив. Пока, — Илья сказал это как диагноз, твёрдо, как будто за его словами стояло больше, чем просто знание.
— Где он?
— Это вопрос. Ответ — тоже где-то там, — он ткнул пальцем в сторону, между верёвками с бельём, где воздух вдруг стал сиреневым, переливчатым, будто плавился от жара или мысли.
— То есть вы не знаете.
— Знаю, — сказал Илья, внимательно разглядывая Егора. — Но не бесплатно.
— Денег нет, — отозвался Егор, на автомате проверяя карманы.
— Деньги мне не нужны. Мне нужен цилиндр.
Словно по команде Егор рефлекторно сжал пальцы на руке, где — ощутимо, горячо — лежал тот самый цилиндр. Почти сразу понял, как выдал себя, но рука, как назло, не хотела отпускать — будто знала, что в этой новой реальности отдавать хоть что-то просто так опасно для здоровья.
— Забавно, — сказал Егор, чуть наклоняясь вперёд, — куда бы я ни попал — все хотят одно и то же. Только одни называют это «артефактом», другие — «уликой», а третьи — «святыней».
— Для меня это — ключ, — спокойно ответил Илья, будто разговор шёл о самой обычной вещи, вроде табачного кисета или портфеля. — Без него обратного хода не будет.
— Какого ещё обратного хода?
— Времени, доктор. Вы же понимаете, что натворили?
Егор молчал, уставившись в кружку, где на донышке осталась горькая зелёная тень настоя. Внутри поднималась волна то ли вины, то ли злости, то ли отчаянного недоумения.
Илья усмехнулся, в этой улыбке не было ни злобы, ни злорадства — только усталость человека, который видел все варианты финалов и ни одному не обрадовался.
— Вы думаете, время течёт как река? — сказал он, перекладывая старую газету с колена на ящик. — А оно — как газета. Листы меняются, даты перепечатываются, шрифт плавает. Вы просто взяли и напечатали всё заново, только с ошибками.
— Благодарю за метафору, — пробурчал Егор, выдавливая вялую усмешку. — Очень типографская.
— Ничего. Я в типографии и работал. До тридцать седьмого. Пока они не решили напечатать новую историю.
Егор кивнул на значок — круг и точка на запястье, медный, чуть стёртый, будто время и его тут терли друг об друга не один год.
— А это что?
— Старый символ. Ещё до всех ваших машин, — сказал Илья, задумчиво крутя браслет. — Круг и точка — источник и возврат.
— Хранитель? — спросил Егор тихо, и в его голосе вдруг прорезалась и детская тревога, и научное любопытство, и что-то похожее на надежду.
Илья посмотрел на него пристально. Долго. В его взгляде было столько прожитых жизней, что время показалось не просто газетой — толстой, мнёной, уже изрядно потрёпанной, но всё ещё не прочитанной до конца.
— Откуда вы знаете это слово? — голос Ильи стал чуть острее, будто в старой пластинке пошла царапина.
— Из... старого архива, — ответил Егор. Слова дались нелегко, будто их пришлось вытянуть из засыпанной бумагой памяти.
— Значит, вы не просто психиатр.
— К несчастью, — вздохнул Егор.
Они сидели молча, и только примус потрескивал в углу, будто ему одному было позволено злиться и шипеть на этот разговор. За стеной двора жизнь будто стояла на паузе — не дышала, не тянула руку помощи, не вмешивалась.
— Хорошо, — наконец произнёс Илья, убирая кружку в сторону. — Я помогу вам найти Льва. Но вы оставите цилиндр.
— Нет, — твёрдо сказал Егор, уже не раздумывая. Все сомнения давно перегорели и остались где-то в разрывах реальности.
— Тогда он погибнет.
— Может, уже погиб, — пожал плечами Егор, пытаясь не показать, как кольнуло внутри.
— Нет. Я бы почувствовал.
— Что вы, радиолокатор? — не удержался от язвительности Егор.
Илья усмехнулся — тихо, коротко, по-стариковски тепло.
— Почти.
Егор медленно поднялся, придерживаясь за шершавую кирпичную стену, и почувствовал, что во дворе внезапно стало тесно, словно воздух сгустился, как в аквариуме перед грозой. Пространство давило плечами, тени от бельевых верёвок сплетались в странные узоры, а примус в углу булькал громче, чем следовало бы.
Но внутри — наоборот: расползалась, росла какая-то звенящая пустота, будто его изнутри раздули до пределов, и в этой пустоте эхо каждого слова, каждого движения отдавалось так громко, что казалось, будто его могут услышать на всей Москве. Эта пустота не была спокойной — в ней что-то дрожало, что-то пыталось вырваться наружу, но вместо крика вырывался только глухой, чужой звон.
Он сжал в кармане цилиндр, вцепился в него, как в спасательный круг, и сделал шаг к арке. За спиной остался Илья — спокойный, как древний механик, наблюдающий за поломкой мира, — и этот кипящий чайник, и надписи на стенах, которые, казалось, следят за каждым его вздохом.
Перед ним был выход обратно в город. Назад, в пространство, где всё странно, всё зыбко, всё будто только что придумано — но именно там сейчас была хоть какая-то дорога, пусть и проложенная в никуда.
— Ладно, Илья, — сказал он, чуть хромая. — Вы хитрый старик, но я всё ещё живой психиатр. И пока у меня есть рука, цилиндр останется при мне.
— Вы пожалеете, — сказал Илья, не меняя интонации.
— Это мой профиль, — отозвался Егор. — Жалеть — основа клинического мышления.
Он развернулся, собираясь шагнуть обратно под арку, где воздух казался менее насыщенным, чем чай в их кружках, но Илья вдруг сказал:
— Когда решите, где граница, вернитесь. Только не забудьте: за каждым выходом бывает вход.
Егор остановился, обернулся через плечо.
— А у вас, я смотрю, философия — в розницу.
— Нет, — ответил Илья спокойно, и в этой простоте была вся вечность. — Только оптом.
Площадь встретила Егора всё той же неестественной, вязкой тишиной. Казалось, за то короткое время, что он провёл во дворе, здесь не изменилось ничего — даже воздух не сдвинулся с места. Толпа стояла, застыв в мимолётной сцене, где каждый держит своё: газету, сумку, самого себя, словно боится выпустить из рук не только предмет, но и остаток воли.
Лица — одинаково бледные, с тенью сосредоточенного одобрения, даже не взглянули в его сторону, как будто в этом мире психиатр с цилиндром и хромотой был явлением не более удивительным, чем очередной плакат на стене или очередная смена эпохи за углом.
Над головами плавно и лениво вращался свет фонаря — полоска света то замирала, то ускорялась, будто сама никак не могла решить, спешит она или всё-таки просто крутится ради самого движения. Каждый новый оборот подсвечивал чужие лица, как диапроектор, который вдруг начал заедать и всё чаще возвращаться к одному и тому же кадру.
Егор остановился, поймал себя на том, что вдыхает — осторожно, как будто воздух здесь чужой. Всё это напоминало ему старый сон, где нужно идти, но ноги не слушаются, и каждый встречный — лишь отражение твоих собственных страхов.
Он пошёл дальше, осторожно лавируя между недвижными людьми, слушая, как за его спиной медленно гаснет и опять зажигается фонарь. А внутри — всё сильнее ныло предчувствие: где-то совсем рядом эта бесконечная, проколотая московская реальность снова собирается захлопнуться. Или, может быть, распахнуться — навстречу тому, чего ни один архив, ни одна психиатрия не сможет объяснить до конца.
Егор мчался через двор, не разбирая дороги, будто за ним гнался не страх, а весь город разом — злой, заспанный, обиженный на то, что его разбудили не по расписанию. Верёвки с бельём хлестали по лицу, как истеричные руки домохозяек, бочки звенели от ударов, будто внутри пряталась коллекция ржавых колокольчиков, кошки шипели и разбегались, уступая дорогу только потому, что сами не знали, куда теперь деваться.
Брусчатка под ногами качалась и ходила волнами, словно у города внезапно началась морская болезнь, и каждое пятно асфальта жило по отдельной траектории.
— Назад! — крикнул он, хватая воздух ртом, как утопающий. — Всё к чёрту пошло, Илья, назад!
— Тише, — произнёс Илья где-то впереди, не оборачиваясь, и шагал так, будто направлялся на рынок за селёдкой и зелёным луком. Спокойно, даже с достоинством. — Не ори, доктор. Ещё услышат.
— Кто «они»?! — выдохнул Егор, останавливаясь и хватаясь за ребра, будто только что пробежал всю эстафету без смены.
— Кто на этот раз — комиссары, ангелы, пациенты или, может, геологи?
— Все сразу, — не меняя интонации, отозвался старик.
Они свернули в узкий, потемневший проход между домами — воздух там был густой, как суп в заводской столовой: вязкий, тяжёлый, пахнущий чёрствым хлебом, хлоркой и чужими страхами. В горле запершило, дыхание стало шероховатым.
На стенах — в полумраке и неоновой грязи — тянулись граффити: одни облупились от времени, другие выглядели так, будто кто-то нанёс их только что, на бегу. Круги с точками, перечёркнутые серпы, и острые, неуверенные фразы вроде «ТЕНЬ ПРОСНУЛАСЬ» или «ЗДЕСЬ МОЖНО НЕ СПАТЬ».
Егор остановился, тяжело уперся ладонью в тёплый кирпич. Кожа лопнула, кровь с пальцев оставила на стене тёмный, густой след — как автограф человека, который слишком спешит и совсем забыл, куда.
— Я не... — выдохнул Егор, едва переводя дыхание, — я не понимаю, что происходит.
— Да вы, доктор, никогда ничего не понимаете, — отозвался Илья с тем спокойствием, которым обычно встречают только старых знакомых или конец света. — У вас вся профессия на этом построена.
— Очень смешно, — огрызнулся Егор, вытирая ладонь о кирпич, размазывая кровь, как пятно на старой карте. — У вас что, всегда такое спокойствие на грани апокалипсиса?
— А что мне волноваться? — флегматично бросил старик, поглядывая вперёд, куда уводила трещина в стене. — Я к нему готовился сорок лет.
— К апокалипсису? — Егор вскинул бровь, не веря, что вообще ведёт этот разговор среди граффити и пыли.
— К любому, — кивнул Илья. — Тут, как в шахматах: сколько ни играй, мат всегда неожиданен.
Егор хотел что-то возразить — что-то про науку, про случайность, про ту зыбкую логику, которой он держался всё это время, — но не успел.
Воздух вдруг задрожал, словно кто-то дернул за невидимую струну. Где-то за домами раздался гул — сперва тихий, как ветер в печной трубе, потом нарастающий, набирающий обороты, как старый дизель. Земля под ногами заходила ходуном, дрожала, будто под ней бежали тысячи крыс, бельевые верёвки натянулись и зазвенели, словно огромная гитара, и город задышал новым, тревожным ритмом.
Егор сжал цилиндр, чувствуя, как всё внутри сворачивается в плотный клубок, готовый либо выстрелить, либо раствориться в этом гуле.
— Что это? — прошептал Егор, чувствуя, как его голос сливается с дрожью земли и гудением воздуха.
Илья не ответил. Вместо этого он повернулся к арке, ведущей обратно на площадь, и вдруг стал ещё тише, меньше, будто сам впитывал в себя и тени, и страх.
— Не подходи, — сказал он, почти не шевеля губами, как будто слова — это лишний звук, который может что-то разбудить.
Но Егор уже не слушал. Его тянуло вперёд, словно внутри что-то чужое взяло контроль, и он шагнул к арке, выглянул — и всё увидел.
Через арку Арбатская площадь казалась теперь сценой, на которой застыло что-то невозможное. Толпа, ещё недавно недвижимая, теперь застыла совсем: ни дыхания, ни движения, даже лица стали более восковыми, чем прежде. Но тени... тени под ногами людей зашевелились. Сначала медленно, неуверенно, как испуганные зверьки. Потом начали отрываться от хозяев — плавно, как дым по сквозняку.
Первая — женская, в платке, вытянулась, дрожащая, почти прозрачная. За ней — детская, с косичками, длинная и тонкая, словно сама не верит, что её отпустили. Потом десятки, сотни теней — разные, знакомые и чужие, они росли, тянулись вверх, сливались в неразличимую массу, сжимались и снова вытягивались.
— Господи... — выдохнул Егор, холодея.
— Тише, — прошипел Илья, и в его голосе теперь звучало нечто, что было ближе к восторгу, чем к ужасу, как у коллекционера, впервые увидевшего утерянный экспонат.
Секунд через тридцать на площади стояла уже одна гигантская тень. Высокая, выше всех домов, метров тридцать, не меньше. В длинном пальто, в широкой шляпе, пальцы — длинные, будто антенны, тянулись к небу. Гигантская тень медленно двинулась, и свет фонаря качнулся, словно сам город отвёл взгляд.
Егор попятился, споткнулся о ржавую бочку, чуть не рухнул, инстинктивно прижимая к груди цилиндр — единственное, что напоминало о физическом мире среди этого фантасмагорического спектакля.
— Что это, Илья?! Что это за... штука?! — Егор даже не попытался подобрать научное определение. Голос сорвался, с хрипотцой, будто это могло пробить броню фантасмагории.
— Хранитель времени, — тихо ответил Илья. В его голосе прозвучала странная, почти трогательная нежность, будто он наконец встретил того, кого ждал слишком много лет. — Проснулся.
— Хранитель чего?! — Егор выкрикнул это в сторону неба, как будто ждал, что оттуда выпадет инструкция или хотя бы сноска.
— Времени, — повторил Илья, не сводя глаз с гигантской тени, которая теперь возвышалась над площадью, заслоняя полнеба, будто сама Москва получила своего собственного демиурга. — Он был заперт. Пока ты не сунул свой цилиндр куда не надо.
— Да я его просто... я... — попытался возразить Егор, запинаясь, слова путались, как провода в старом трансформаторе. — Я вообще психиатр, а не электрик!
— Вот именно, — хмыкнул Илья. — Психиатры всегда всё портят. Лезут в голову туда, где лучше не ковыряться.
Егор шагнул ближе к Илье, схватил его за рукав, будто надеясь ухватиться за что-то живое, понятное, за любого человека среди этого не-людского парада. Почувствовал под пальцами шершавую ткань, нитки, прожжённые временем.
Тень на площади медленно поворачивала голову, и от её движения даже ветер стих, а фонари на секунду ослепли.
— Вы знали, что это произойдёт? — голос Егора дрожал, будто он пытался выгрести хоть немного здравого смысла из того, что становилось всё менее реальным.
— Догадывался, — пожал плечами Илья, будто речь шла о плохой погоде или затянувшемся ремонте лифта.
— И не предупредили?!
— А толку? — невозмутимо сказал старик. — Вы бы всё равно сделали по-своему.
— Да чтоб вас, — махнул рукой Егор, чувствуя, что злость хоть чуть-чуть греет руки. — Это всё из-за вас, старик! Ваши знаки, ваши листовки, ваш чай из «подвременной травы»!
— Чай был хороший, — заметил Илья так искренне, что у Егора чуть не вырвался истерический смешок.
— Замечательно! Прекрасно! — выдохнул Егор. — Может, ещё и сахарку туда подсыпали — галлюциногенного?
— Нет, доктор, — серьёзно ответил Илья, глядя прямо, не моргая. — Всё, что вы видите, — реально. К сожалению.
В этот момент с площади донёсся гул — низкий, как аккорд огромного органа или последняя нота перед падением занавеса. Гигантская фигура медленно двинулась, и её длинные пальцы потянулись вверх, к небу. Сиреневые облака на миг сомкнулись, а потом разошлись, будто кто-то огромный резал небо длинным острым ножом. Свет расплескался, заструился между крышами, город застонал — не просто стоном кирпичей и металла, а будто самой Москвы, у которой вдруг забрали последнее дыхание.
Окна дрожали, крыши скрипели, кошки завыли так жалобно, что даже у Егора внутри всё съёжилось. Воздух стал резким, электрическим, и даже тени на стенах затрепетали, будто вот-вот уйдут вслед за своими хозяевами — вверх, к тому самому гигантскому силуэту, что теперь медленно заполнял собой половину города.
— Он ищет тебя, — негромко сказал Илья, взглядом будто протягивая Егора прямо на сцену под этим новым московским небом.
— Меня?! С чего бы вдруг?! — выдохнул Егор, а голос уже наполовину исчез в гуле города.
— У тебя цилиндр.
Егор резко сунул руку в карман — пальцы тут же обожгло: цилиндр пульсировал жаром, через ткань поднимался едкий дымок, будто внутри поселился злой электрический дух.
— Я не собирался ничего включать! Оно само! — Егор пытался оправдаться перед всем, что смотрело на него — и снаружи, и внутри.
— Никто ничего не включает сам, — сказал Илья с печальной уверенностью человека, который уже видел, как рушатся не одни только здания. — Время само выбирает, кто его испортит.
— Спасибо за философию, — выпалил Егор, срываясь, — но, может, вы подскажете, как эту фигню выключить?!
— Не фигню, доктор. Хранителя, — поправил Илья, не сводя глаз с площади.
— Ну хоть хранителя, хоть сторожа, хоть дворника! Как?! — крикнул Егор, сжав цилиндр, будто тот мог внезапно превратиться в пульт или хотя бы в молоток.
Илья молчал, будто не слышал, будто уже не здесь. Его лицо было странно просветлённым, а глаза следили за тем, как гигантская тень медленно поворачивает голову — так, что даже облака скручивались в её шляпе. Из её глаз глянули две бездонные, чёрные дыры, в которых не было ни прошлого, ни будущего — только чистая, всепоглощающая пустота.
— Он смотрит на тебя, — тихо сказал Илья. — Видишь? Даже сквозь дома.
— Я ничего не вижу! И видеть не хочу! — выдохнул Егор, пятясь назад, как перед пропастью.
Но город, казалось, уже жил по своим правилам: брусчатка под ногами вздыбилась, пошла тяжёлыми волнами, как вода в чане. Егор едва удержался, вцепился в стену, чувствуя, как ладонь соскальзывает по пыли и старой краске. В кармане цилиндр стал обжигающе горячим — казалось, он сейчас прожжёт дырку в пальто и в мире сразу.
— Чёрт! — выдохнул Егор, выдернул цилиндр из кармана, завернул его в платок. Металл зашипел, будто в нём поселился грозовой змей. — Он сейчас взорвётся!
— Не взорвётся, — ответил Илья спокойно, с той страшной уверенностью, которая бывает только у людей, переживших слишком много концов света. — Он зовёт.
— Кого зовёт?! — заорал Егор, крутясь на месте, будто искал, на кого это можно переадресовать, кому передать эстафету этой реальности.
— Его, — тихо, даже с уважением, сказал Илья, глядя не на Егора, а сквозь него, туда, где размытая грань между городом и небом дрожала, как поверхность старой лужи.
Егор резко обернулся на площадь. Тень сделала шаг — тяжёлый, нечеловеческий, и земля под ногами вздрогнула, арка посыпалась белой штукатуркой, куски камня с глухим стуком летели вниз.
— Бежим! — закричал Егор, уже не выбирая ни направления, ни смысла.
— Некуда, — отозвался Илья, будто всё это было просто повтором старого сна. — Всё уже случилось.
— Да хоть в подвал! Хоть в туалет! Хоть к чёрту на кулички! — в голосе Егора зазвенело отчаяние, как осколки стекла по асфальту.
В этот момент Илья неожиданно схватил его за плечо — крепко, намертво, с силой, какой не ждёшь от сухонького семидесятилетнего старика. В глазах у него полыхнуло что-то старое, древнее, как сама эта Москва.
— Не двигайся!
— Да отпусти ты, псих старый!
— Замолчи!
Всё замерло. Фигура остановилась. Даже воздух, казалось, перестал колебаться, застыл, как в фотографии перед вспышкой. Рядом, в воде ржавой бочки, отражалась она — гигантская, невозможная, но такая чёткая, будто рисованная рукой самого города. В этом отражении всё было страшно реально: и вытянутые антеннами пальцы, и проваленные глаза, и шляпа, за которой стояла тьма, куда плотнее московской ночи.
— Он ищет тебя, — шёпотом повторил Илья, не отрывая взгляда от гигантской тени. — И найдёт. Если сделаешь хоть шаг.
— А если не сделаю? — спросил Егор, чувствуя, как в груди всё стягивается в тугой узел.
— Всё равно найдёт. Просто медленнее.
— Ну спасибо, утешил, — прошипел Егор. — Может, тогда вы объясните, зачем всё это?
— Чтобы вернуть.
— Что вернуть?!
— Время.
Егор посмотрел на него тем особым взглядом, каким психиатры обычно смотрят на пациентов, уверяющих, что принимают сигналы с Марса через зубную пломбу.
— И вы называете меня психиатром-идиотом?
— Да, — кивнул Илья, даже не пытаясь оправдаться. — Но вы — нужный идиот.
— Очень лестно, — скривился Егор.
В этот момент с площади донёсся вой — протяжный, рвущий, как железо на ветру. Люди вдруг словно вспомнили, что они живые: начали кричать, хвататься друг за друга, срываться с места, но не разбегаться, а как бы сливаться в один огромный поток. Тень наклонилась, и на мгновение её рука заслонила всё небо — во дворе стало темно, как ночью без фонарей.
Егор не выдержал. Вскипело всё: страх, отчаяние, злость — и, почти не думая, он метнул цилиндр оземь.
Тот ударился, подпрыгнул, катнулся к ногам Ильи, остановился, словно его туда и бросили по сценарию. Илья спокойно, без спешки, нагнулся, поднял цилиндр, покрутил в руке, посмотрел на Егора долгим, уставшим взглядом.
В этот момент время будто застыло. Всё вокруг — крики, вой, треск — ушло куда-то за плотную стену глухого, давящего воздуха. Только двое, тень на площади, и этот проклятый цилиндр — вся суть города, вся суть самого времени, сжавшиеся в одну точку, где не было ничего, кроме выбора.
— Поздно, — сказал Илья, поворачивая цилиндр в руке так, будто там было написано что-то важное, — теперь он не твой.
— Отлично! Пусть забирает! — воскликнул Егор, уже почти смеясь — так, как смеются на экзамене по анестезиологии. — Я вообще против владения опасными предметами!
— Доктор, — Илья медленно обернулся к арке, где уже стелился тяжёлый, липкий туман, — вы думаете, это конец?
— Я на это надеюсь! — выкрикнул Егор, вслушиваясь в собственный голос, будто пытался убедить и себя, и город, и даже этого гиганта с неба.
— А это только середина.
Егор застонал, уткнувшись лбом в прохладный кирпич, как будто можно было спрятаться хоть в швах между камней.
— Нет, ну конечно. Конец — это было бы слишком просто.
Илья кивнул на площадь, туда, где тень теперь заслоняла пол-города, и только свет фонарей ещё пытался пробиться через её ткань, будто в последний раз.
— Пора.
— Куда? — сипло спросил Егор, чувствуя, как внутри что-то уже отпустило.
— Наверх.
— В смысле — наверх? — слова отскакивали от зубов, как горох от стены.
— Внутрь него.
— Что?! — выдохнул Егор.
— Время надо чинить изнутри, — спокойно, почти буднично, произнёс Илья, словно говорил о замене прокладки в водопроводе.
— Вы спятили! — выкрикнул Егор, не зная, плакать или смеяться.
— Вы тоже, — сказал Илья, на этот раз с лёгкой улыбкой, в которой было больше усталости, чем безумия. — Поэтому нам по пути.
Тень медленно подняла руку. В этот момент город потемнел, как будто на солнце повесили чёрное покрывало. Всё, что было светом, ушло куда-то вверх, за край реальности, оставив только резкий, горький запах типографской краски, грозы и сырого кошмара.
Егор вдохнул, чувствуя, что дыхание отдаёт электричеством, как перед бурей. Сердце, кажется, забыло ритм, и мир вокруг замер, дрожа, словно желе в старой кастрюле. Отступать некуда.
Только вперёд — туда, где тень звала, где всё дрожало, где не было ни прошлого, ни будущего. Только шаг — и, возможно, новый текст.
Дверь с ржавым визгом резко распахнулась, едва не слетела с петель, и Егор, согнувшись, ворвался внутрь — не оглядываясь, будто вбегал в последний вагон уходящего поезда, где уже никто не проверяет билеты, и никто не спрашивает, как ты сюда добрался. За спиной тут же лязгнул засов: короткий, злой, окончательный звук, похожий на захлопывающуюся решётку в дурдоме, только без медсестры и без возможности позвонить домой.
Внутри пахло гарию, пылью, человеческим отчаянием. Пол был завален ящиками, железом, старыми картами. Егор сделал пару шагов, прислушиваясь к собственному дыханию — тяжёлому, как осенняя вода в колодце.
Позади засов щёлкнул ещё раз, будто напоминая: всё, вход есть, выхода не будет.
— Ну вот, — выдохнул Илья, отряхивая ладони, будто только что закончил субботник, — прибежали. Живы, пока что.
— Ага, спасибо, — хрипло буркнул Егор, — отличный маршрут, особенно вот этот кусок с тенью в тридцать этажей. Туризм на грани шизофрении.
— Не ной, доктор, — буркнул Илья. — Ещё не самое страшное.
— Да вы оптимист, — выдавил Егор, тяжело облокачиваясь о стену. — У вас, случайно, клуб любителей апокалипсиса тут не заседает?
Ответом стало глухое покашливание из глубины склада, и Егор вздрогнул, чуть не споткнувшись. Из тени выступил человек — высокий, согнутый, с перебинтованной грудью, бинты уже пропитались кровью, и вид у него был такой, будто он только что отбыл на себе всю советскую скорую помощь.
— Доктор... — прохрипел он, голос словно пропущен через гвозди, — ты принёс ключ?
Егор моргнул — в этом складе было слишком темно для радости и слишком громко для слёз.
— Лев?
— Жив, — кивнул тот с кривой, больше мимической, чем настоящей усмешкой, — относительно.
— Относительно? Да у тебя из-под бинта течёт целая «относительность», — пробурчал Егор, подходя ближе, не отрывая взгляда от пятна крови, тянущегося по белой ткани, как красный маршрут на карте.
— Молчи, — махнул рукой Лев, и кивнул на стол. — Сюда.
Стол занимал половину комнаты: облезлая карта Москвы, исполосованная крестами, стрелками и такими каракулями, что Егор решил — даже дешифровщики НКВД не взялись бы. Керосиновая лампа дрожала от сквозняка, тени плясали на стенах, радио в углу ловило то обрывки «Интернационала», то чей-то визг, больше похожий на истерику: «Граждане! Спасайся кто может!».
Егор шагнул ближе, запнулся о старый военный ящик, на котором жирно, неровно написано: «Патроны. Не трогать». Под ногой что-то хрустнуло — и стало понятно: этот склад собирал не только вещи, но и ошибки, и каждую из них нужно будет разобрать по одной.
— Извини, — пробормотал Егор, — кажется, я только что наступил на будущее Советского Союза.
— Это стекло, — отозвался Илья с тем же равнодушным достоинством, будто рассказывал об облаках на небе. — От шампанского. Когда-то тут был винный магазин. Потом — тюрьма. Потом — штаб. Историческая преемственность.
Лев не слушал, не моргал, только цепко держался за стол, будто в нём была последняя точка отсчёта. Грудь ходила рывками, как у человека, который пытается удержать внутри нечто куда важнее воздуха.
— Доктор... цилиндр, — прохрипел он, глаза лихорадочно блестели в неровном свете лампы.
Егор вытянул цилиндр из кармана, всё ещё завёрнутый в окровавленный платок. Ткань припеклась к металлу, из-под складок полз дымок, густой и тяжёлый, как от перегревшегося чайника.
— Вот, — сказал он, осторожно протягивая цилиндр. — Берите, если руки не жалко.
Лев с трудом поднял ладонь, в которую дрожь вписалась крепче, чем бинты. Касаясь цилиндра, он едва не выронил его — металл был обжигающе горяч, словно жил отдельной, неостановимой жизнью. Пульсировал, как сердце, но слишком быстро, слишком не по-человечески.
— Он живой, — прошептал Лев, глядя на цилиндр так, будто тот мог вот-вот задышать или заговорить.
— Ты активировал его? — голос у него дрожал, но глаза были слишком ясны для человека, который теряет кровь.
— Я ничего не активировал! Оно само! Я вообще психиатр, а не электрик! — огрызнулся Егор, отступая чуть вглубь комнаты, где пахло керосином, ржавчиной и ночами без сна.
— Неважно, — перебил Лев, крепко сжимая цилиндр, будто тот мог вырваться из рук. — Ты его открыл. Теперь только ты можешь закрыть.
— Минутку, — выдохнул Егор, подняв ладони, словно от этого можно было затормозить поток всего происходящего. — Давайте разберёмся по пунктам. Кто, чёрт побери, вообще придумал этот цирк?
— Это не цирк, — сухо ответил Илья, разливая мутный настой в три жестяные кружки, будто завсегдатай походного кафе, где в меню только отчаяние. — Это история науки. С добавлением глупости.
— Вечно одно и то же, — буркнул Егор, сжимая кружку так, что пальцы побелели. — Сначала «наука», потом «добавление глупости», а потом трупы.
— Доктор! — Лев ударил кулаком по столу, карта подпрыгнула, кружки затряслись, он закашлялся, кровь проступила сквозь бинт. — Посмотри сюда!
Он ткнул пальцем в карту. Красные кресты сходились к одной точке — центру, к Лубянке.
— Что это? — спросил Егор, чувствуя, как холод прокатывается по спине.
— Разрыв. Там пробудился Хранитель. Ты видел его.
— Ага, — выдохнул Егор. — Видел. И, знаешь, предпочёл бы не повторять.
— Он не уйдёт, — сказал Лев. — Его нельзя уничтожить. Но можно... запереть.
— Отлично, — усмехнулся Егор, устало, по-дурацки. — Берём амбарный замок, цепь — и готово.
— Не шути, — Лев тяжело опустился на ящик, дыхание было хриплым, будто от каждого слова в комнате становилось теснее. — Для этого нужен цилиндр. И носитель.
— Какой ещё носитель?
— Ты.
— Что — я?! — переспросил Егор, срываясь на крик.
— Ты, — повторил Илья спокойно, глядя прямо в глаза, будто только сейчас начинал этот разговор по-настоящему. — Только твоя энергия подходит.
— Энергия? — фыркнул Егор. — У меня батарейка села ещё на Арбате!
— Это неважно, — вмешался Лев. — Ты — тот, кто пересёк. Твоё тело уже... нестабильно.
Егор вылупился на них, как на дуэт пророков конца света — один с бинтами, другой с железной философией и травяным чаем, и ни у одного в голосе не дрогнуло ни ноты сомнения. Комната вдруг стала тесной, как купе, где каждый взгляд бьёт в лоб, стены будто придвинулись ближе, воздух стух, пропитался старостью, табаком и невысказанными страхами. Даже лампа в углу теперь казалась не лампой, а каким-то знаком, случайным огоньком в чертеже судьбы.
Он вдруг осознал: весь этот фарс, эта трагикомедия — на самом деле цирк, в котором клоун тут только он. Он, психиатр с усталой иронией вместо паники, с рукой, дрожащей над цилиндром, и с лицом, на котором хочется нарисовать маску. Только тут не раздают аплодисментов, не кидают букетов, и никто, абсолютно никто, не ждёт, что он выйдет за кулисы — потому что и кулис этих больше нет.
В повисшей тишине, густой, как пар перед грозой, каждый звук стал подозрительным: скрип лампы, тяжёлое дыхание Льва, ровный голос Ильи, шорох карты под локтем. В этой тишине всё будто собралось в один-единственный узел, в ту точку, где даже дышать можно только с разрешения города. Момент перед шагом — всегда самый длинный, всегда самый тяжёлый, потому что именно сейчас, прямо сейчас, может всё измениться. Стоит только сделать этот чёртов шаг.
— Вы оба сумасшедшие, — выдохнул Егор, вжимаясь в стену, будто можно было вдавиться в штукатурку и исчезнуть.
— Возможно, — согласился Илья с той лёгкостью, с какой люди пьют воду из-под крана. — Но зато у нас план.
— У вас — план, а у меня — жизнь! — Егор даже сам услышал, как голос у него дрожит, но не остановился. — И я её, простите, пока не отдавал!
— Не ты выбираешь, доктор, — прохрипел Лев. — Мы все уже выбрали.
— Ну конечно, коллективное решение. Совет по жертвоприношениям при Наркомвремени, да? — отрезал Егор, на миг почувствовав себя не героем, а тем, кто не сдал зачёт по групповой терапии.
Илья, как ни в чём не бывало, подвинул к нему кружку — жестяную, облупленную, с царапинами, будто в ней не настой, а вся старая Москва.
— Пей.
— Что это? — Егор насторожился, но пальцы сами потянулись к теплу.
— Настой, — просто ответил Илья, и взгляд у него был такой, будто он всю жизнь только этим и лечил.
— Опять ваш настой? — переспросил Егор, с сомнением заглянув в мутную глубину.
— От страха помогает.
— А можно — от идиотизма? — фыркнул Егор.
— Нет таких трав, — спокойно сказал Илья, налив себе и Льву.
В этот момент радио в углу затрещало громче, как будто кто-то вцепился в провода. Сквозь шум и треск прорвался голос — хриплый, с наигранной тревогой:
— Враг народа замечен в центре! Повторяю, враг народа...
Голос прервался, снова зашуршало, и Егор вдруг понял, что это объявление — про него. Или, может быть, про всех здесь сидящих. Или вообще про любого, кто ещё способен думать в этом городе, где границы между паранойей и реальностью давно стёрлись вместе с номерами на старых дверях.
— Это про нас, — сказал Егор, глядя на дрожащую стрелку радиоприёмника, как будто та могла хоть что-то объяснить.
— Не исключено, — пожал плечами Илья, подливая мутного настоя в кружку Льву.
Лев отмахнулся, будто устал не только от крови, но и от всех новостей вместе взятых.
— Пусть идут. Всё равно поздно.
— Может, всё-таки сбежим? — предложил Егор, голос сорвался между шуткой и настоящей надеждой. — Я, конечно, не герой, но в бегах у меня есть опыт.
— Некуда, — отрезал Лев. — Время замкнулось.
— Вы так говорите, будто это электросеть.
— Почти, — кивнул Лев. — Если не закрыть — всё сгорит.
— И чтобы не сгорело — я должен умереть? — прошептал Егор, уже не пытаясь держаться за иронию.
— Примерно.
— Примерно?! — воскликнул Егор, и его собственный голос прозвучал чужим даже ему самому.
— Не обязательно навсегда, — вставил Илья. — Иногда возвращаются.
— О, прекрасно! — скривился Егор. — А гарантия есть? Сертификат, печать, подпись?
— Нет, — Лев смотрел ему прямо в глаза. — Только вера.
Егор медленно провёл рукой по лицу, будто пытался стереть с себя не только пыль и пот, но и весь этот сон, который никак не хотел кончаться. За стеной радио хрипело, лампа мигала, и в этом затхлом, странном складе на краю рушащейся Москвы вдруг стало ясно: чудеса здесь не прописаны. Только выбор, только шаг — и только вера, что время, может быть, простит и таких, как он.
— Вера... Господи, я двадцать лет лечил людей от веры в голоса в голове, а теперь сам разговариваю с фанатиком и алхимиком, — выдохнул Егор, и голос у него прозвучал тускло, будто из-под толстого слоя пыли.
— Доктор, — сказал Илья спокойно, не глядя в глаза, — если вы откажетесь, погибнут тысячи.
— Тысячи чего? Людей? Теней? Газетных вырезок? — с горечью спросил Егор, сжимая кружку так, что посуда скрипнула.
— Всё сразу, — отрезал Лев, и лицо у него стало совсем жёстким, как у хирурга, который уже не может ничего исправить, кроме собственной вины. — Этот город трещит. Вчера в Зубовском тоннеле время остановилось — трамвай замёрз на полпути, пассажиры до сих пор висят.
— Висят? — переспросил Егор, сжимая руками виски, будто хотел раздавить головную боль пальцами.
— Да. Как мухи в янтаре.
— Ну конечно, — горько усмехнулся Егор. — А в соседнем дворе, наверное, продают сувениры из застывших соседей.
— Доктор! — Лев с трудом поднялся, опираясь на край стола, как на последний бастион. — Ты думаешь, я не хотел бы другого выхода?
— Хотел бы — и придумал, — буркнул Егор. — Например, коллективное самоубийство без участия психиатра.
— Хватит! — голос Льва расколол комнату, кулак опустился на стол, и цилиндр подпрыгнул, выронив тонкую искру, которая с тихим треском погасла в воздухе. — Или ты — или Москва.
Всё на миг стихло. Радио трещало в углу, как на костре. За стеной, будто в такт гулким мыслям, прозвучали шаги — тяжёлые, синхронные, неотвратимые, как движение самой истории.
Егор опустил взгляд на цилиндр. Металл светился сиреневым, чуть подрагивающим, почти живым светом, в котором было больше ответа, чем в любой теории. Свет этот бил в глаза неярко, но пронзительно, и в нём отражалось всё: город, шаги, страх, и даже та самая вера, от которой он столько лет отучал своих пациентов — а теперь она, кажется, была единственной инструкцией.
— Если я соглашусь... — Егор сам удивился, как спокойно прозвучали эти слова. Как будто разговор был о чём-то простом, про полоскание горла или утреннюю зарядку.
— Тогда, — сказал Илья, глядя на него с той кроткой серьёзностью, какой бывают старики-учителя, — город, может быть, проснётся.
— А если нет?
— Тогда и не узнаем.
Тишина затянулась. Егор смотрел то на карту, исчерканную жгучими крестами, то на колеблющуюся в сквозняке лампу, то на Льва — бледного, измотанного, но цепляющегося за эту жизнь, как за край простыни.
Потом он сел на ящик. Почувствовал, как жёсткое дерево впивается в кости, и это, странным образом, стало якорем.
— Ну что ж, — выдохнул он наконец, — психиатр так психиатр. Будем лечить время. Без наркоза.
Илья усмехнулся — коротко, устало, с той улыбкой, в которой всегда больше горечи, чем радости.
— Вот и хорошо, — кивнул он. — Главное — не двигайся.
— А если будет больно?
— Будет, — признал Илья, — но недолго.
— Замечательно, — криво усмехнулся Егор. — Как стоматология у черта.
Лев с трудом дотянулся до цилиндра, передал его Егору. Пальцы у него дрожали — от боли или от того, что всё это наконец действительно случается.
— Доктор... если получится — скажи им...
— Что? — спросил Егор, поднимая взгляд.
— Что я пытался.
— Конечно, — кивнул Егор. — Мы все тут старались. Каждый по-своему.
Цилиндр тяжёлым, неровным гудением отдавался в ладони — вибрация пробегала по костям, по нервам, по всей этой уставшей, вытянутой Москве. Металл дрожал, точно в нём засела целая фабрика забытых часов, и теперь их кто-то принудительно заводил заново, чтобы прокрутить хоть одну стрелку.
Радио на стене взвыло — то ли от боли, то ли от избытка энергии, то ли просто от тоски по живому голосу, который мог бы хоть что-то объяснить. Лампа мигнула, выдала короткую вспышку, и на стены легли тени: вытянутые, ломаные, то увеличивающиеся до потолка, то скукоживающиеся, будто хотели спрятаться в швах старой штукатурки.
Илья сделал шаг назад, скользнул вдоль стены, глядя на происходящее с выражением — то ли страха, то ли того самого мистического уважения, что бывает у людей, видевших больше, чем следовало бы.
А снаружи мир колотился в стену склада: топот множился эхом, сирены рвались в унисон с криками, за которыми не слышно ни смысла, ни спасения, и даже выстрелы — эти последние слова эпохи — казались уже не угрозой, а просто частью шума, как старый уличный оркестр.
Внутри остались только трое: каждый в своём углу, каждый на грани — или по ту сторону её. Запах керосина резал горло, плесень зудела в ноздрях, а над всем этим висел привкус чуда — не светлого и не радостного, а такого, которое приходит не вовремя, ломая привычный порядок и не спрашивая, кто тут вообще главный.
Город снаружи содрогался, как раненое животное — где-то трещали стены, где-то захлёбывались воями сирены, глухо бухали двери, и даже воздух будто стягивался вокруг здания, давил, не давал разойтись ни звуку, ни дыханию. Всё, что было «там», казалось, наступает: волной на бетон, эхом на стёкла, шагами на пол.
А внутри комната становилась всё меньше, уже, теснее. Стены стягивались к единственной лампе, к столу, к красным крестам на карте, к цилиндру в руке — к этим троим, которые теперь были и штабом, и операционной, и камерой хранения невысказанных желаний. Воздух внутри тянулся, как проволока — звенел, цеплял за кожу, пульсировал где-то у самых висков.
Егор вдруг понял: вот он, этот острый, невидимый момент, когда страх выгорел дотла, а время само скукожилось до одной точки. Дальше не будет привычного хода вещей — не останется ни страха, ни уверенности, ни даже привычных вопросов. Останется только шаг — один, нелепый, невозможный, без гарантий и объяснений.
И всё же, именно этот шаг что-то изменит. Не потому, что так надо, не потому что есть план, а потому что иначе они все так и останутся — просто трое, которые мечтали остаться живыми в городе, который каждый день умирает и просыпается заново.
Дверь разлетелась с треском, как будто в неё влетел не человек, а целый локомотив, полный кочегаров, приказов и холодной, бессмысленной решимости. Сразу в проёме появились люди — в серых шинелях, с автоматами наперевес, с лицами, на которых от человека осталась только усталость, замешанная на усталой, советской ярости. В глазах у них не было ни страха, ни сомнения, ни даже настоящей злобы — только долг, притуплённый десятилетием бессонных ночей.
Кто-то из них сбил лампу локтем, и она с коротким звоном полетела на пол. Керосин растёкся мгновенно, впитался в доски и уже через секунду пол загорелся жадным, быстрым пламенем — таким, каким в лаборатории загорается спирт, когда кто-то забыл про осторожность, а город вокруг забыл про время.
Огонь бросил по стенам скачущие тени — вытянутые, ломаные, словно по ним маршировали призраки всей Москвы сразу. Егор отступил, прижав цилиндр к груди, в голове застучало: «Сейчас — или никогда. Или мы — или город. Или просто никто».
Вой сирен перемешался с криками, автоматными очередями, запахом гари и горькой надежды на то, что у чуда сегодня есть хотя бы малейший шанс.
— Всем стоять! — заорал кто-то с порога, голос у него был сорванный, злой, словно он кричал не первый день подряд. — Руки за голову, морды в пол!
— Опоздали, — буркнул Илья и, не дожидаясь лишних инструкций, ловко юркнул под стол, словно делал так каждый раз, когда кто-то ломал дверь в этот век.
Егор отпрянул, ладонью стиснул цилиндр — металл мгновенно обжёг пальцы, шкура на костяшках вздулась, но отпускать не было ни сил, ни смысла. Половицы под ногами затрещали, и из щелей между ними вырвался сиреневый свет, густой, как чернила: он плыл прямо под ботинки солдат, под затылки, под лица, вытягивая тени вверх.
— Назад! — заорал Егор, голос сорвался. — Не подходите, тут всё… нестабильно!
— Что? — переспросил ближайший автоматчик, не понимая, куда смотреть: на людей, на стол, на свет.
— Везде! — прокричал Егор, — Особенно под вами!
Солдат инстинктивно посмотрел вниз — и тут же получил по ногам тяжёлым ящиком. Илья с удивительной сноровкой выкатил его из-под стола, будто тренировался этим всю жизнь. Автоматчик пошатнулся, рухнул, раздался злой, отчаянный мат.
Началось.
Выстрелы ударили почти в упор, впритык. Ящики летели в щепу, над столом закружились осколки карты, бумага вспыхивала, вонзалась в огонь, радио захлебнулось криком:
— Вражеский десант!
Полыхнула карта Москвы — кресты, стрелки, старые каракули вспыхнули разом, будто кто-то поджёг тортик на День Рождения конца света.
В комнате пахло порохом, гарью, ещё сильнее — сиреневым светом, который уже не просто вытекал, а лился, переливался по доскам, по пальцам, по голосам, по всему, что ещё оставалось настоящим.
— Егор! — крикнул Лев, голос у него срывался, в нём больше не было ни командирской злости, ни доктора — только человек, который очень не хочет, чтобы всё закончилось вот так. — Активируй!
Он попытался подняться, ухватился за край стола, но кровь пропитывала бинты уже лужей, тёмной, невозвратимой, и каждый его вдох был похож на царапанье стекла.
— Не могу! — взвизгнул Егор, пятясь к стене, зажав цилиндр так, что костяшки побелели. — Я не знаю, как!
— Нажми! — Лев едва дышал, а каждое слово будто резало горло. — Кнопка... сверху...
— Какая кнопка?! — Егор отчаянно вертел цилиндр, весь ладони в ожогах, металл дрожал, ныл, гудел, — У него тут всё кнопки! Я вообще психиатр, а не инженер!
— Нажми любую, — выдохнул Илья, вытаскивая из-за ящика металлическую трубку, подозрительно тяжёлую, похожую на трофейный «Маузер». — Главное — не сойди с ума раньше времени.
Егор уже хотел ответить — то ли проклятием, то ли последней шуткой, но тут в огненную какофонию, в треск выстрелов, визг лампы, запах керосина, вдруг ворвался новый звук. Тяжёлый, размеренный, уверенный, он будто принадлежал чему-то, что не спешит, что не боится, что вообще не нуждается в объяснениях.
Гул этот будто шёл из-под самой земли, из глубин города, перекрывая и автоматные очереди, и крики, и треск огня. Пол под ногами начал вибрировать. Доски ходили волнами, и сиреневый свет, похоже, уже был не просто светом, а чем-то гораздо большим — чем-то, что пришло забирать своё.
— Прекратить огонь, — произнёс кто-то у входа, и в этом голосе не было ни эмоции, ни напряжения — только привычная власть.
Всё в комнате застыло, будто на время кто-то нажал паузу. Пламя потрескивало в стороне, дым завивался к потолку, трещали доски, но люди замерли — автоматы вниз, глаза вверх, будто каждый вдруг вспомнил, что он всего лишь статист в чужой пьесе. В проёме стоял человек в форме майора. Лицо у него — вычерченное, как по лекалу: подбородок острый, скулы правильные, брови будто прочерчены тушью, только глаза серые, и в них не было ни усталости, ни страха, ни даже любопытства. Только стеклянное спокойствие.
Он снял фуражку — движение точное, почти ритуальное — стряхнул с неё невидимую пыль, словно показывал, что тут и хаосу должен быть порядок. Потом сделал шаг вперёд, будто входил не в горящую комнату, а на очередное совещание.
— Майор Рудаков, — произнёс он ровно, без тени напряжения. — Товарищи, опустите оружие.
— Майор, они… — начал один из бойцов, но Рудаков только поднял руку, и слова отрезались, как лента у старого телефона.
— Я сказал — опустить, — повторил он спокойно, и автоматы послушно упали вниз, а лица бойцов на секунду стали совсем юными, почти детскими.
Пламя отражалось в его глазу, как в стекле. Он медленно повернулся к Егору, не моргая, и шагнул ближе. Огонь трещал по углам, запах гари забивался в лёгкие, а комната сжалась ещё теснее, будто всё сузилось до одного взгляда, до одного цилиндра, до одного возможного исхода.
— Доктор Небесный, — произнёс он почти ласково, будто разговор шел не в горящем складе, а в гостиной на чаепитии, — наконец-то.
— Что значит «наконец-то»? — Егор отступил, плотнее прижав к себе цилиндр, будто тот мог защитить или хотя бы добавить веса. — Кто вы вообще?
— Мы знакомы, — ответил Рудаков, улыбаясь уголком губ так, что от улыбки захотелось спрятаться за первой же бочкой. — Очень давно.
— Сомневаюсь, — огрызнулся Егор. — Я бы запомнил лицо такого бюрократического шедевра.
Рудаков усмехнулся, лицо его на миг стало человечнее — но только на миг.
— А вот я вас помню прекрасно. Десятый отдел. Проект «Небесный».
— Что ещё за проект? — растерянно обернулся Егор на Илью, будто тот был последним свидетелем реальности.
— Только по слухам, — отозвался Илья, голос у него был странно пустой, — говорили, в НКВД завели программу по выращиванию людей из будущего. Я думал, байка.
— Не байка, — ровно сказал Рудаков, делая ещё шаг вперёд. Пламя плясало у его сапог, и ни одна искра, казалось, не смела коснуться ткани шинели. — Вы, доктор, из двадцать пятого года.
— Что?! — Егор фыркнул, злость и абсурдность боролись внутри. — Вы, простите, вообще в каком году живёте, чтоб такое нести?
— В любом, — невозмутимо произнёс Рудаков, и глаза его остались такими же стеклянными, бесстрастными. — Для нас это неважно.
— Ага, — усмехнулся Егор. — И я, значит, тоже неважен?
— Наоборот, — мягко сказал майор. — Вы — наш проект.
Сиреневый свет у его ног вздрогнул, будто мир сам напрягся в ожидании.
Он снял фуражку — и в этот момент Егор наконец понял, отчего с самого начала в майоре Рудакове было что-то неправильное. Под дрожащим светом лампы, сквозь завесу дыма и пляску огня, его лицо... потемнело, словно по нему растёкся чернилами чужой почерк. Глаза — две пустые чёрные впадины, провалы, в которых не отражалось ничего живого. Контуры лица растянулись, кожа будто пыталась вспомнить, что значит быть человеческой, но не справлялась — только дрожала, мерцала, съезжала вниз.
— Чёрт... — выдохнул Егор, голос у него стал тонким, как трещина на стекле. — Это... вы...
— Да, доктор, — ответил Рудаков, и голос его вдруг стал ниже, металлическим, с глухим эхом — будто говорил не человек, а сам Хранитель. — Человек в чёрном — это лишь оболочка. Как и вы.
— Ложь! — выкрикнул Егор, стискивая цилиндр так, что пальцы онемели. — Я... я просто врач!
— Просто врач, который пережил трещину времени, разговаривал с тенями и носит устройство, способное остановить век, — Рудаков подходил ближе, шагал через огонь, не глядя ни на пламя, ни на оружие в чужих руках. — Очень убедительно.
Лев попытался приподняться, ухватившись за край стола, рана проступала алой полосой на бинтах.
— Егор... активируй! — едва выдохнул он, из последних сил.
— Молчи, — бросил Рудаков, даже не посмотрев в его сторону. — Ты уже сделал своё.
Он вытащил пистолет одним небрежным, почти машинальным движением — и выстрелил. Грохот в узкой комнате, запах пороха, и Лев отлетел к стене, оставив на столе красную дугу.
— Нет! — сорвался Егор, но чья-то рука — сухая, как корень, — вцепилась ему в плечо.
— Спокойно, — прошептал Илья, голос его был едва слышен в реве огня. — Сейчас не время геройствовать.
— Он... он убил его! — задыхаясь, прошептал Егор, в груди всё оборвалось, в голове стучало только одно: «Поздно».
— Он всех убьёт, если не сделаешь то, что должен, — старик смотрел прямо в глаза, и в них вдруг была вся Москва — сгоревшая, выстоянная, усталая, но не сдающаяся.
Егор опустил взгляд на цилиндр. Металл дрожал, будто в нём билось сердце, внутри метались сиреневые вспышки — нетерпеливые, требовательные, готовые прорваться наружу. Всё вокруг замерло, но внутри цилиндра что-то нарастало, будто последний вопрос, на который нельзя больше отвечать тишиной.
— Отдай, — произнёс Рудаков, двигаясь так спокойно, будто речь шла о документе, забытом на подоконнике. — Мы закончим начатое.
— Не подходи! — Егор вскинул цилиндр, сжав его обеими руками, как гранату, как последнюю возможность на этом свете. — Я... я нажму!
— Ты не нажмёшь, — всё так же спокойно, без угрозы, без напряжения, как будто констатировал погоду, сказал Рудаков. — Это не в твоей природе.
— Ещё как нажму! — выкрикнул Егор, голос срывался, в груди что-то разламывалось на части. — Я вообще импульсивный человек!
— Ты не человек.
Три слова. Будто кто-то взял и провёл холодной линией посреди комнаты — и стало ясно: теперь никто не вернётся назад.
— Что ты сказал?.. — тихо переспросил Егор, пальцы сжались на цилиндре так, что побелели костяшки.
— Мы сделали тебя, доктор, — сказал Рудаков, медленно, с каким-то торжеством. — Ты — память будущего, вставленная в тело прошлого. Эксперимент по контролю над временем.
Егор моргнул, внутри всё поплыло — будто его вывернули наизнанку.
— Вы… вы больны, — выдавил он.
— А ты — результат болезни, — Рудаков подошёл ещё ближе, теперь его глаза светились сиреневым. — Цилиндр — ключ к тебе. Без него ты никто.
— Ложь! — заорал Егор, словно мог этим криком вернуть всему смысл, и нажал первую попавшуюся кнопку.
В ту же секунду, как удар током, в голове раздался тихий, отчаянный женский голос:
«Егор... проснись...
— Катя?.. — прошептал он.
Белый свет вырвался из цилиндра — не свет даже, а вспышка, нестерпимая, жгучая. Она шла через воздух, через стены, через людей, смывая всё — огонь, оружие, лица, крик Льва, стоны Ильи. Всё исчезло — ни звука, ни боли, ни даже мысли. Только в последний момент, на самой границе тишины, осталась короткая реплика, затухающая в пустоте:
— ...враг народа... враг... наро...
А потом — ничего. Только тишина и вспышка, похожая на новый рассвет, от которого всё в этом городе когда-то начиналось.
Гул стоял такой, что казалось — весь город превратился в одну гигантскую трансформаторную будку, где коротнуло сразу по всем направлениям. Где-то искрило, где-то пахло озоном, где-то, кажется, уже разносило кирпичи по воздуху, а Москва вся — трещала, визжала и пахла жареным человечеством, как будто кто-то поставил её на гриль и забыл выключить.
Егор очнулся на куске черепицы, которая под ним с хрустом раскалывалась и уезжала вниз, в пыль, в пустоту. Первое, что он почувствовал — язык, прилипший к небу, будто там полгода не было дождя. Второе — запах. Богатый, как архивный подвал после пожара: формалин, горелая вата, перегретый спирт и явственный аромат человеческого барбекю. Дурманящий и совершенно непристойный.
Он попытался вдохнуть — и сразу пожалел: лёгкие наполнились болью, внутри будто кто-то устроил вечеринку, где вместо шариков — гвозди, вместо вина — ржавчина. Всё тело было чужим, тяжёлым, облепленным какой-то толстой, липкой коркой — смесь сажи, крови и того, что осталось от прежнего.
— Катя… — сипло выдохнул он. Голос был таким же чужим, как и тело. — Надя…
Ответа не было. Только где-то внизу раздался пронзительный вопль — будто кто-то кричал за целый квартал — и тут же затих, словно его выключили, как свет.
Он пошевелился, почувствовал, как кожа трескается на сгибах, как корочка хлеба под острым ножом, а сквозь эту трещиноватую поверхность заструилась сукровица — жгучая, настоящая, живая.
— Отлично, — прохрипел он, не зная, с кем делится этой новостью. — Жив. Хотя качество жизни вызывает вопросы.
Он с трудом повернул голову, и увидел под собой город. Вернее — то, что от него осталось. Фиолетовый купол нависал над Кремлём, пульсировал лениво и грозно, как сердцебиение огромной подземной рыбы. По улицам бежали волны искажения, дома скручивались и гнулись, шпили текли по воздуху, а реальность ломалась и тянулась, как пластилин, когда его жмёт в руке усталый ребёнок.
— Ну, — пробормотал Егор, лёжа на обломках, — зато красиво. Сюрреализм уровня "сталинский Дали". Если бы сам Сальвадор сюда попал, наверняка бы начал требовать партбилет.
Попробовал разжать правую руку. Без толку. Пальцы будто залили цементом — ни вперёд, ни назад. В них — цилиндр. Чёрный, холодный, без единого отблеска. На его поверхности скопилась гарь, кровь, пот и вся панорама последних минут.
— Вот ты где, гад, — выдавил Егор сквозь хрип. — Прототип-7. Или, если по-человечески, «пособие по самоуничтожению цивилизации». Можно даже в двух томах, с иллюстрациями.
Он попытался встать. Тело ответило на это попыткой хруста, как будто кто-то ломал мокрые спички прямо под кожей. Внутри всё захлюпало, заскрипело — но всё равно, с каким-то диким упрямством, он перевалился на бок.
— Прекрасно, — прохрипел он, чувствуя, как пустота внутри заполняется едкой злостью на всё, что ещё осталось живым. — Вот он, мой великий подвиг. Врачи будущего уничтожили Москву. С логикой у истории всё стабильно плохо.
Он замер, втянув воздух, будто ждал удара. Гул сферы был уже не снаружи — он пробирался под кожу, в кости, будто кто-то стучал молотком в рёбра. Каждые пятнадцать секунд мир как будто сжимался, воздух становился тяжёлым, плотным, потом отпускал, но не до конца — оставляя в груди ржавый осадок.
На седьмой секунде у него закладывало уши, как в самолёте перед падением. На одиннадцатой хотелось блевать, но сил не было даже на это.
«Это я сделал, — промелькнуло в голове. — Я. Своими руками. Хотя, может, это были чужие. Или Рудакова. Или вообще Госплана».
Он кашлянул. Из горла вышло нечто густое, почти как кофейная гуща с кусками. Егор посмотрел на это, вздохнул и решил: сегодня удивляться уже нечему.
— Прекрасно. Восемьсот герц в голове, трещина в пространстве, кровопускание без медицинского образования, — пробормотал Егор, морщась от гудящего в висках гула. — Осталось только, чтобы сверху спустился райком и объявил субботник среди выживших.
Из ближайшей вентиляционной шахты поднялся густой фиолетовый пар — пахло мокрым электромотором и ещё чем-то знакомым, из детства, когда перегоревший утюг валялся в коридоре. Пар пульсировал, как вторая рука сферы, и казалось, что скоро из него вылезет кто-то вполне заслуженный — председатель новой реальности или, на худой конец, электрик.
— Ну давай, — устало сказал Егор в темноту. — Добей меня, раз уж пошло весело.
Но из шахты никто не вылез. Только пар бился в такт гулу, как свет от старого холодильника — раз в пятнадцать секунд.
Он кое-как сел, ощущая, как кирпичи под ногами сминаются, а тело оставляет за собой дорожку — не след, а кровавую улитку. В голове крутились идиотские мысли про профессионализм и самоиронию, будто только это ещё держало его на плаву.
— Главное — не потерять самоиронию, — пробормотал он. — Когда мир рушится, а ты без брюк и с прибором из ада, надо сохранять профессионализм.
Он, покачиваясь, добрался до края пролома и заглянул вниз.
На Тверской царил абсолютный хаос: грузовики перевёрнуты, лошади без наездников бегают кругами, люди в шинелях мечутся между реальностями, кто-то исчезает на ходу, оставляя после себя только пустые сапоги и едкий запах жареного бекона. Всё это напоминало не конец света, а какой-то крайне неудачный эксперимент с коллективным бессознательным.
— Вот это, значит, социализм победил, — сказал Егор. — Поздравляю, товарищи. Достигли единения с энергией вселенной.
Он поднял цилиндр, протёр пальцем копоть и кровь, пытаясь разглядеть надпись — всё, что осталось от инструкции ко всему этому аду.
— "Прототип-7", — прочитал Егор вслух, поводя по буквам большим пальцем, словно так мог что-то поменять в судьбе. — А что, шесть предыдущих были хуже? Или просто все они уже сожгли по одному городу и ушли на покой?
Издалека, где-то между завалами, в просвете рухнувшей радиомачты, донёсся обрывок знакомого, до боли советского голоса:
— ...говорит Москва... граждане... сохраняйте спокойствие... —
— Да-да, — глухо отозвался Егор, глядя, как его ноги медленно поджариваются на раскалённой черепице. — Сейчас, пожалуй, самое время для спокойствия. Особенно когда над Кремлём пульсирует пузырь, который мог бы украсить только адская выставка достижений народного хозяйства.
Он засмеялся — коротко, глухо, без воздуха, будто и сам уже наполовину радио. Смех больше походил на ржавый кашель, который не столько веселит, сколько отрывает остатки внутренностей.
— Катя, — тихо сказал он в воздух, туда, где могла быть хоть какая-то связь с домом. — Если ты меня слышишь... спасибо, конечно, что позвала. Только, если есть возможность, в следующий раз выбирай эпоху поприличнее. Тут, понимаешь ли, повышенный радиационный фон и хроническая нехватка здравого смысла.
Он попытался подняться — упёрся руками, но колени тут же сдались, скрипнули, будто хотели официально выйти на пенсию. Остался сидеть, тяжело дыша, ощущая, как весь мир сжимается вокруг него.
— Ну же... — выдавил он, протягивая руку к пульсирующей сфере, словно мог достать её, выключить, прикрутить, как лампочку в подъезде. Металл цилиндра был по-прежнему ледяным, но вдруг — внутри, под кожей, что-то шевельнулось. Лёгкий ток, призрачная вспышка. Егор вздрогнул всем телом.
— Нет, нет, хватит! — рявкнул он — и со злостью швырнул цилиндр прочь.
Цилиндр катился по черепице, звякнул, отпрыгнул, ударился о ржавое перило. Мгновение он лежал, а потом — неуловимо, почти не слышно — загудел.
В ту же секунду город содрогнулся, будто прошла подземная волна: дома застонали, фиолетовый купол над Кремлём вспыхнул ярче, волны искажения пробежали по улицам с новой силой, как вода, если выпустить её из плотины. Всё стало чуть-чуть быстрее, тревожнее — будто кто-то резко прибавил темп разрушающейся симфонии.
— Прекрасно, — сказал Егор, почти ласково, словно сам себе, словно городу, который давно устал от всех этих катастроф. — Ещё один нажал не ту кнопку. Теперь меня точно переведут в академию наук, в отдел идиотизма. Им там как раз не хватало специалиста по самоуничтожению.
Он снова рухнул на бок, чувствуя, как в теле кончились запасы — сил, упрямства, даже банального страха. Глядел в небо: фиолетовая сфера над Кремлём дышала, росла, становилась всё ярче, и внутри, если всмотреться, будто кто-то шевелился. Огромная, страшная, родная — как сердце города, которое вот-вот разорвёт все артерии.
Егор моргнул, пытаясь сфокусировать взгляд. Глаза щипало — то ли от гари, то ли от усталости, то ли от того, что в воздухе теперь вместо кислорода одни воспоминания.
— Если это Госплан внедряет план по дематериализации населения, — пробормотал он, — то поздравляю: у них получилось. Даже перевыполнили.
Он прикрыл глаза. В голове стоял белый шум — не радио, не вой сирен, а что-то другое, тёплое, старое. Под этим шумом вдруг прорезался женский голос, такой же далёкий и близкий, как кухня на другом конце города, где пахнет кофе и где всегда ждут:
«Держись, любимый... мы рядом...».
— Катя... — хрипло отозвался он, не открывая глаз. — Если рядом — принеси аспирин... и новое тело...
Он засмеялся, тихо, почти беззвучно — так смеются только те, кто уже всё понял. Смех получился слабым, но чистым, как последний звук в пустой квартире.
Потом медленно, осторожно, чтобы не разлететься на куски, опустил голову на раскалённую черепицу, прижал к груди цилиндр — как ребёнка, как последнюю свою ценность, как ключ ко всему, что ещё осталось настоящим, — и прошептал:
— Я это сделал, — выдохнул Егор, скалясь в улыбке, в которой больше было усталости, чем сожаления. — Я, психиатр без допуска. Ну и пусть. Хоть диагноз поставил верно: Москва — окончательная стадия коллективного безумия.
Сфера над Кремлём засияла сильнее, рванула светом так, что небо будто на секунду стало белым, как перегоревшая лампочка. В воздухе запахло озоном, металлом и чем-то ещё — будто время, наконец, расплавилось и теперь капало с облаков на крышу, где лежал человек, ничего не понимающий, но упрямо живой.
А Егор лежал, полуулыбаясь сквозь кровь, чувствуя, как изо рта уходит жар, а в голове — тишина. Он думал медленно, будто мысли проходили через трещины в черепе, просачивались на свет, как слабый луч среди бетонной пыли:
«Главное, чтобы история не посчитала это счастливым концом».
И Москва, казалось, тоже слушала эту мысль, не торопясь отвечать.
Егор сползал по стене, оставляя за собой на серой штукатурке узкую, дрожащую кровавую дорожку — будто кто-то из детства размазывал малиновое варенье рукавом, только варенье было горячим и шло изнутри. В ушах стоял звон, стучал гулко, словно в голове поселился литаврщик из Большого театра, у которого не осталось ни партитуры, ни жалости. Ноги не слушались совсем — они тянулись куда-то в пол, где-то терялись, но рука… Рука, сжимавшая цилиндр, цеплялась за жизнь, как энтузиаст, который приходит на субботник после закрытия страны.
Внизу — в жаркой, трещащей утробе улицы — всё было полно огня. Пахло резиной, горелым маслом, и ещё чем-то особым, безошибочно человеческим — страхом. Теперь Егор знал: у страха есть свой запах, и он не забывается. Где-то впереди чернела баррикада — три перевёрнутых грузовика, между ними ящики, шинели, мешки с мукой, в которые давно забрался пепел. Всё это дымилось, шипело, трещало, словно вся улица собралась варить суп из отчаяния и безнадёжности.
— Помогите… — выдохнул он сипло, и сам не поверил, что это его голос. — Воды… хоть глоток…
Никто не ответил. Только за баррикадой, хрипя и булькая, взвыло радио: «Вражеское вторжение! Всем гражданам — к оружию!», и тут же эфир рванулся в треск, в свист, в нескончаемые помехи — будто кто-то вгрызался зубами в сам воздух.
Егор продолжал ползти. За ним тянулась кровавая полоса — длинная, красная, как след улитки, которая решила уползти из этого мира, не спросив разрешения. На полпути его пальцы наткнулись на что-то твёрдое — ящик с патронами. Он вцепился, попытался подтянуться, но сил не хватило: всё кончилось в один миг. Егор рухнул лицом в лужу масла и крови — и мир на секунду стал тёплым, липким и абсолютно чужим.
— Отлично, — прохрипел он в масляную лужу, — доктор Небесный добрался до дна. Теперь бы ещё с этого дна выгрести… да хотя бы не утонуть.
В тот же миг щёлкнул затвор. Из-за ящика, глухо, резко, будто по команде, донёсся женский голос — хриплый, но звонкий:
— Руки не дёргай, стрелять буду!
Егор попытался поднять голову, увидел только стальной ствол, выныривающий из щели, и тень, отбрасываемую на мешки.
— Можно не надо? — сипло, с отчаянной вежливостью попросил он. — Я, между прочим, пацифист. И пациент одновременно.
В узкой прорези между ящиками на долю секунды мелькнуло лицо — жёсткое, измазанное копотью, через щёку резан шрам, а глаза такие, что даже прожектору пришлось бы уступить.
— Небесный? — от удивления она выругалась коротко, по-шахтёрски. — Чёрт! Лев успел!
Егор моргнул. Всё это уже напоминало дурную пьесу, где роли раздавали пьяным призракам.
— Простите, кто успел? И куда? — выдавил Егор, вцепившись в ящик так, будто он был последним пунктом назначения.
— Молчи! — рявкнула женщина, и тут же выстрелила куда-то поверх его головы. Из-за дымящегося грузовика кто-то коротко вскрикнул, скрылся из виду, и всё вокруг на секунду притихло.
— Лев передал, что ты идёшь! — бросила она, и в голосе её прозвучала смесь раздражения и чего-то похожего на облегчение.
— «Идёшь» — это громко сказано, — пробормотал Егор, отплёвываясь кровью. — Ползу, да и то с перебоями.
Женщина, похоже, его не слушала. Она проскользнула через баррикаду, одним рывком ухватила Егора за рукав, попыталась дернуть вверх — ткань тут же треснула, оставив в её руке кусок обмотки.
— Да ты вся развалина, — буркнула она, осматривая его. — Как ты вообще дышишь?
— По старой памяти, — выдавил Егор.
— Держись! — Она схватила его за плечо, рванула — и тут же по мостовой осталась ещё одна красная полоса: очень личная, очень человеческая.
— Аккуратней! — прохрипел он, едва не лишившись сознания. — У меня каждая кость на учёте, и все со стажем!
— Молчи и ползи! — рявкнула она, в голосе не было ни сантимента, ни времени на жалость.
Она тащила его через мешки с мукой. Один из них лопнул — белое облако осело на плечах, волосы, залепило щеки, и теперь они оба, измазанные кровью, сажей и мукой, были похожи на пару недопечённых хлебцев, решивших сбежать с витрины в самый худший день в истории города.
— Тамара, — сказала она вдруг, будто отрезала лишние детали вместе с остатками его рубашки. — Археолог.
— Приятно познакомиться, — выдохнул Егор, пытаясь не показать, насколько ему сейчас не до светских бесед. — Я — Небесный, психиатр. Временно не практикующий.
— Сразу видно, — хмыкнула Тамара, даже не пытаясь скрыть иронию.
Она схватила его за воротник, одним движением втянула внутрь подвала, и с силой захлопнула люк. Снаружи тут же заорали — свист, выстрелы, какой-то вой, кто-то прокричал «Держать!» и растворился в облаке пара, как призрак в сюжете плохой радиопьесы.
В подвале пахло мукой, керосином и безысходностью. Стены были облуплены, где-то наверху подрагивали лампы, качаясь в такт новым взрывам. На столе лежала карта Москвы, вся изрешечённая крестами, стрелками, пометками. Радиоприёмник сипел из угла, как старый кот: «…Москва… не покидать… сохраняйте спокойствие…».
— Спокойствие, — процедил Егор, оглядываясь, — гениально. Пусть ещё предложат заняться физкультурой.
Тамара наконец опустила наган, вытерла лоб тыльной стороной ладони и пристально, по-деловому глянула ему в глаза, как смотрят на найденную под землёй кость: не то ли это, за чем всю жизнь охотились, или просто очередной исторический мусор.
— Цилиндр при тебе? — голос её прозвучал не как вопрос, а как приказ на обыск.
— Ага, — Егор показал окровавленную ладонь, в которой всё ещё прятался этот кусок тёмного металла. — Всегда с собой. Хотите — могу даже в рассрочку, только проценты не спрашивайте.
— Отдай, — коротко сказала Тамара.
— А может, сперва объясните, что это вообще было там наверху? — хрипло возмутился Егор. — Потому что, если честно, с моей точки зрения мир слегка перегрелся. Не помню, чтобы так было прописано в уставе психиатров.
— Сфера над Кремлём, — не теряя ни секунды, начала она, затягивая ремень на кобуре, словно готовилась к новой войне. — Сердце эпох. Древний механизм.
— Древний? — переспросил он, чуть ухмыляясь сквозь боль. — Это что, допетровский Wi-Fi?
— Не язви, — бросила Тамара. — НКВД нашли его в тридцать шестом. Думали — энергетический проект, нашли в старых туннелях под городом. Активировали. Получили это.
— Ну да, классика жанра: включили — а выключать уже некому, — буркнул Егор, затянувшись сарказмом вместо воздуха.
Она шагнула к нему, глаза горели — и тут же резко схватила его за грудки, будто вытаскивала на свет не человека, а самую главную улику в истории этого бардака.
— Слушай внимательно, доктор, — сказала Тамара, и голос её был таким жёстким, что от одного тона можно было бы зашить рану. — Хранитель проснулся. Сфера пожирает город. Единственное, что может остановить это — твой цилиндр.
— Серьёзно? — устало усмехнулся Егор, ощущая, как снова наливается болью ладонь. — А я-то думал, это просто зажигалка с сюрпризом. Психиатрическая, с огоньком паранойи.
— Это ключ, — отрезала она, будто вырезала лишние слова ножом. — Ключ в Сердце.
— И вы, конечно, хотите, чтобы я туда пошёл, — с легкой обречённой иронией выдавил он.
— А кто, по-твоему, пойдёт? — Тамара вскинула брови. — Я? Я археолог, а не лунатик.
— Ну, знаете, — выдохнул Егор, улыбаясь сквозь хрип, — в моём положении «лунатик» уже звучит как научное звание. Может, даже с премией.
Она вдруг отпустила его, тяжело выдохнула, посмотрела вниз — сначала на его истёртые ладони, на обожжённые, перепачканные пальцы, на цилиндр, который теперь казался единственной осью всего города. А потом, словно решая что-то в себе, медленно подняла взгляд — и впервые в ней мелькнула не злость, а что-то вроде сочувствия.
— Лев верил, что ты выдержишь, — сказала Тамара, не отводя взгляда, и в этом взгляде было больше испытаний, чем сочувствия.
— Лев вообще много во что верил, — фыркнул Егор. — Он ещё верил, что мир можно починить молотком. И людей, и время, и этот ваш чертов цилиндр.
— Может, он был прав, — коротко бросила она.
Радио снова ожило, зашипело, выплюнуло голос — исковерканный, умирающий: «Граждане… эвакуация… Кремль… не приближаться…». За каждым словом — не страх, а усталость. Ирония судьбы: советская власть всё ещё просила не подходить к Кремлю, когда сам Кремль полз к людям, как нарыв.
— Поздно, — тихо сказала Тамара. — Всё уже приближено. Только никто не успел отойти.
Снаружи грохнул взрыв. Подвал дрогнул, мука посыпалась с потолка, накрыв их обоих слоем белого пепла. В этот миг все разговоры, все страхи, все смыслы будто рассыпались в мелкую пыль. Егор закашлялся, с трудом выдохнул:
— Потрясающе. Конец света и аллергия.
Тамара шагнула ближе, её шрам поблёскивал остро, как холодная сталь на рассвете.
— Слушай, доктор, — голос стал ещё ниже, — если не дашь цилиндр — сдохнем все.
— А если дам? — слабо усмехнулся Егор.
— Тогда, может быть, сдохнешь только ты.
— Прекрасная альтернатива, — выдохнул он, ирония вязла в горле, как кровь. — Советский гуманизм в действии. Вперёд, к персональному апокалипсису.
Тамара посмотрела ему прямо в глаза. Никакой жалости, никакой растерянности — только сталь, только готовность пойти до конца.
— Отдавай ключ в Сердце, Небесный. Но выживешь ли ты там — другой вопрос, — сказала Тамара, и голос её был таким ровным, что от него хотелось прятаться за бетонными стенами.
Он долго молчал. Слышно было только, как за стеной басит сфера, как гудит сердце города, раз в раз посылая волну искажений, от которой мука на столе дрожит, словно кто-то гигантский дышит прямо в эту комнату. Всё внутри сжималось, как перед прыжком: не страх — нечто другое, когда просто некуда больше отступать.
— Знаете, — наконец выдохнул Егор, всматриваясь в цилиндр, — я всегда хотел попасть в историю. Но, честно говоря, не в виде анатомического экспоната.
— Поздно шутить, доктор, — Тамара хмыкнула, по-своему уважительно.
— Я не шучу, — он посмотрел на цилиндр, на собственные пальцы, ставшие вдруг чужими. — Я просто пытаюсь понять: почему в любой эпохе, в любой стране психиатра непременно просят решать проблемы мироздания? Это, что ли, новая статья в должностной инструкции?
Тамара улыбнулась коротко, будто себя пожалела:
— Потому что инженеры всё сломали, а священники сбежали.
— Логично, — кивнул Егор. — Значит, снова я.
Он с трудом поднялся, шатаясь, опёрся обеими руками на стол, чтобы не рассыпаться прямо тут, среди муки и схем. Сфера за стеной дышала всё чаще, и, казалось, вся Москва ждёт — сделает ли доктор шаг.
— Хорошо, археолог, — выдохнул Егор, сглотнув боль и привычный страх. — Показывай дорогу к твоему Сердцу эпох. Только сразу предупреждаю: если там опять окажется кнопка — я её не трону. Пусть хоть Ленин лично попросит, с печатью и подписью.
Тамара впервые за всё время чуть улыбнулась — не по-настоящему, но так, будто вспомнила, что когда-то умела это делать.
— Ленин давно молчит, — отозвалась она, застёгивая кобуру. — А Сердце — не кнопка. Это дверь.
— Ну, — сказал Егор, опуская взгляд на цилиндр, — двери я хотя бы умею открывать. По крайней мере, пока ещё помню, как это делается.
В этот момент снаружи снова грохнуло, так что стекло в лампе задребезжало, радио взвыло, в щель под потолком ворвался фиолетовый свет — полоснул по карте, будто кто-то огромный чертил маршрут прямо поверх улиц.
Москва тяжело дышала, как раненый зверь на последнем издыхании, и весь её голос теперь был в этих ударах, в пульсации света, в каждой крупинке оседающей на стол муки.
А Егор стоял посреди подвала, сжимал в ладони цилиндр, и в этом странном, полубезумном, совершенно невозможном свете впервые выглядел по-настоящему живым — будто все страхи, сомнения, боль наконец уступили место чистому, почти детскому упрямству: если дверь есть, значит, через неё можно пройти.
— Ну что, археолог, — сказал он, оглядываясь на Тамару. — Пошли искать ключ к истории. Пока Москва ещё держится.
Подвал «Красного луча» дрожал всё сильнее, как будто кто-то снаружи с завидной настойчивостью бился о стены, требуя впустить его в самое сердце этого мятежного убежища. Керосиновые лампы болтались, и их дрожащий свет вытягивал по стенам тени, которые не спешили соглашаться с геометрией: вытягивались в длину, перегибались, переглядывались друг с другом — точно в камере ожидания перед приговором.
Егор сидел, сгорбившись, на ящике из-под патронов, сжимал цилиндр обеими руками так, будто тот мог выскользнуть и исчезнуть, если ослабить хватку хоть на секунду. Его трясло мелко, прерывисто, как старого моторчика, в котором всё давно на износе.
— Надя… — хрипел он, губы едва двигались. — Сергей… я их… я…
— Замолчи, — оборвала Тамара, не поворачивая головы. Голос резкий, как трещина в стекле. — Слушай внимательно, времени нет.
Она развернула перед ним карту — старый, потемневший от жира и пыли пергамент, на котором пятна крови и кофе путались, создавая свой древний, тревожный узор. По карте тянулись красные линии, нервно, густо — будто это не улицы, а разветвления неизвестной нервной системы, чьи импульсы вот-вот прорвутся наружу.
— Что это? — спросил Егор, вытирая лоб, в горле саднило от усталости и страха. — Метро до апокалипсиса?
— Подземные ходы, — ответила Тамара, не теряя терпения. — Допетровские. Всё, что сейчас держит этот город на плаву. — Она ткнула пальцем в центр, где все линии сходились в одной точке. — Вот тут. Сердце эпох.
— Звучит как бюрократическое учреждение, — выдохнул он. — «Добро пожаловать в Сердце эпох, третий этаж, приём жертв по четвергам». Вам выдать номерок?
Тамара не улыбнулась, даже не дрогнула. В её глазах скользнула тень — не то страха, не то решимости.
— Цилиндр — ключ. Эти таблички, — Тамара указала на кривые, обожжённые дощечки с отпечатками странных знаков и царапин, — говорят об этом. Писали те, кто знал, как остановить Хранителя.
— Хранителя чего? — Егор кашлянул, и с губ капнула кровь, разбежалась на карте неровным пятном. — Разума? Порядка? Министерства культуры?
— Времени, — глухо отозвалась она. В её голосе стало что-то густое, тяжёлое, как сырая земля в дождь. — Сущности, что питается моментами. Для неё секунды — мясо, а годы — вино. Всё, что мы копим, переживаем, надеемся — для неё просто очередная закуска. Вот почему каждый раз история повторяется.
— Отлично, — выдохнул Егор, чувствуя, как внутри что-то сдаётся, но снаружи держится. — Я попал во Вселенную, где даже апокалипсис — диетический. Всё без сахара, без соли, только пустые калории из мгновений.
Тамара будто не услышала — или просто не сочла нужным реагировать. Она перекладывала таблички, аккуратно, с каким-то древним почтением, как профессор, который собирается защищать не свою диссертацию, а саму возможность будущего. Щёлкали глиняные края, старые символы ложились в ровную линию, и между ними тянулся невидимый смысл — тот самый, который, может быть, знал ещё первый человек, испугавшийся времени.
— Вот эти символы… — Она ткнула грязным, с обломанным краем ногтем в глиняную плитку, где по спирали тянулась какая-то резьба. Пальцы у неё были в пыли, запястье тонкое, нервное. — Видишь, совпадает с твоей железякой? С гравировкой на цилиндре.
Егор, размазывая кровавое пятно у виска, глянул внимательнее, прищурился, как старый контролёр в трясущемся трамвае.
— Вижу, — пробурчал он. — И что? Древний флеш-накопитель, что ли?
— Кровь, — деловито ответила она, чуть вскинув подбородок. — Всё это держится на крови.
Егор быстро моргнул, брови его чуть поползли вверх. Глина похрустывала под каблуками, где-то пахло гарью и влажным камнем.
— Простите уж, я психиатр, не мясник, — сказал он, стараясь отшутиться, но вышло неловко, как-то по-гоголевски.
— В 1612-м, — спокойно заговорила она, щурясь на окно, где копошились ранние сумерки, — монахи нашли под Кремлём механизм. Алтарь, понимаете? Он просыпался раз в триста лет, как железнодорожная линия после ремонта. Работал — на человеческой крови.
Егор фыркнул, поправляя лямку потрёпанной сумки:
— Да у нас, извините, на человеческой крови весь Советский Союз проработал — и то ничего… Почему этот аппарат должен быть исключением?
Она резко вскинула голову, и на миг в её глазах мелькнул какой-то электрический свет.
— Перестань шутить. — Она нахмурилась, губы сжались тонко и решительно. — Рудаков уже активировал Сердце. Использовал кровь Надежды Калининой и Сергея.
Егор замер, будто его кто-то окликнул по фамилии в безлюдном зале ожидания.
— Что ты сказала? — Голос его прозвучал неожиданно хрипло.
— Они были частью ритуала пробуждения, — ответила она и вдруг стала какой-то официальной, как музейный экскурсовод при группе школьников. — Хранитель не просыпается просто так. Нужна энергия. Души.
В коридоре повеяло холодком. Егор сжал кулаки, бледный, вжавшись плечом в стол, словно тот мог провалиться под ним.
— Чушь какая-то, — выдавил он, глядя мимо неё. — Это… Это безумие.
— Я археолог, — отчеканила она, невесело усмехнувшись. — Разница лишь в том, что мои безумия оформлены с подписями и печатями.
Он облокотился на стол, костяшки пальцев побелели. Мимо пронеслась тень — белый коридор, пустота, и мальчишка в больничной пижаме мелькнул перед глазами: бледный, затерянный, с огромными глазами, как у лунатика.
«Папа, где ты?».
— Нет, — Егор выдохнул, не то шепча, не то умоляя. — Нет… нет, нет…
— Егор! — Тамара вдруг стукнула кулаком по столу — по этому облезлому, с линялой клеёнкой, который всегда стоял под окном, — и пластиковые таблички затряслись, чуть не рассыпавшись по полу. — Слушай меня внимательно! Рудаков — это не человек! Он сосуд. В нём сидит Хранитель. Он будет пить время, пока всё не исчезнет, понимаешь?
У Егора вдруг всё внутри оборвалось, будто кто-то резко рванул стоп-кран. Он вскочил, отчего под ним жалобно треснул и покосился деревянный ящик.
— Я должен вернуться к сыну! Он меня ждёт! — Голос у него сорвался, разбившись на крик, хриплый, почти животный. — Ты ничего не понимаешь! Я должен!
Тамара шагнула к нему, быстро, с каким-то упрямством, и сжала его плечи так крепко, что ногти впились в кожу через рубашку, а по телу будто прокатилось электричество.
— Сын твой уже не здесь! Не в этом времени! — гаркнула она, лицо её исказилось, глаза блестели, как кусочки льда в луже после ночного заморозка. — Ты — разрыв! Понимаешь? Разрыв между эпохами!
— Пусти! — он попытался вырваться, неуклюже, плечо соскользнуло из-под её руки, но она держала цепко.
— Нет! — Она встряхнула его, вся злость, тревога, усталость вырвались в этом движении. — Цилиндр — он откроет путь к Сердцу! Но чтобы закрыть этот путь — нужна кровь!
— Какая ещё кровь?! — задыхаясь, срывающимся голосом выдавил он.
— Твоя, — вдруг очень тихо, почти шёпотом, ответила она. — Лев успел передать: «Доктор — ключ. Но цена — его кровь».
Он резко оттолкнул её, на грани рывка, как будто отталкивал не человека, а всю ту правду, что свалилась ему на плечи за эти нескончаемые сутки.
— Прекрасно, — протянул Егор, устало вытирая губы ладонью. — Я, значит, ключ, а Рудаков — замок. Вот и чудно. Какое из нас двоих счастье для человечества, а? Ты уж объясни, а то я, может, сразу начну ликовать.
Тамара резко повернулась к стене, где под лампой желтела карта. Вцепилась в края, будто хотела не просто её вырвать, а задушить на месте всю эту нарисованную Москву, этот холодный лабиринт улиц.
— Смотри! — выкрикнула она, и голос её чуть сорвался. — Эти линии — это не просто тоннели! Это сосуды! Город — это живое тело! А Сердце под Кремлём качает время, как кровь, понимаешь? Ты понимаешь вообще, что творится?!
Он глядел на неё молча, а в её лице, закопчённом, поцарапанном, с длинным шрамом через щёку, вдруг увидел кого-то, кто перестал бояться ещё тогда, когда все остальные только начинали дрожать. Шрам бился тонкой пульсацией, как вена, и в каждом её движении было что-то из звериного терпения.
— Знаешь, — выдохнул он, медленно, будто с трудом подбирая слова, — я думал, у вас тут всё строго: планы, отчёты, ну, расстрелы — расписание, чай, перерыв. А выходит, под всем этим — чёртов бог живёт.
— Да, — тихо сказала она, отступая на шаг и снова берясь за карту. — Только бог этот советский: бюрократичный и кровавый.
— Ну, не удивительно тогда, что с чувством юмора у него как-то… — Он махнул рукой, слов не хватило. Только голова глухо заболела, будто изнутри стучали пальцами.
Егор сел обратно, тяжело, как будто всё в нём трещало по швам. Словно только сейчас до него стало доходить, что он не просто в каком-то безумном музее, а в самой гуще чего-то, что давно не прощает ошибок. Кровь тонкой дорожкой стекала по подбородку, падала на пластиковые таблички, оставляя тёмные, похожие на следы губной помады пятна. Символы на них вдруг вспыхнули блеклым блеском, словно на секунду ожили.
— Вот, — с горькой торжественностью сказала Тамара, показывая пальцем. — Видишь? Цилиндр уже чувствует твою кровь.
— Спасибо большое, но я вроде бы не подписывал договор донорства для космических артефактов, — пробормотал он, но усмешка не вышла: губы дрожали.
В этот момент радио, засыпанное пылью и облезшее по краям, зашипело, хриплый и искажённый голос с трудом пробился сквозь рой помех:
— …оно идёт… помогите… — донеслось из радио, голос в помехах, словно кто-то задыхался под водой.
— Кто идёт? — Егор подался вперёд, вглядываясь в чёрную пасть динамика.
— Он, — без тени сомнения ответила Тамара. — Рудаков.
Потолок вздрогнул, как будто его кто-то подпёр снизу ломом. Штукатурка зашелестела дождём, врезалась в карту, на секунду засыпав линию Садового кольца. Керосиновая лампа рухнула набок, стекло с треском разошлось по швам, жёлто-красное пламя лизнуло угол карты, и по стене заползла полоса чёрного копчёного дыма.
— Прекрасно, — сказал Егор, уже не стараясь шутить, просто для порядка. — У нас гости. Хоть бы кто чай принёс…
Тамара стояла, опустив руки, как будто этот гул шёл не снаружи, а откуда-то изнутри неё самой.
— Время пришло, — сказала она глухо, сквозь шум, — Сфера рвёт Москву изнутри…
— Да хватит про вашу сферу, — нервно попытался съязвить Егор. — Может, просто проводку замкнуло, или крысы…
Но он не успел договорить. Где-то сверху — невообразимый треск, будто кто-то великанской рукой ударил по потолку. Слепящий фиолетовый свет полоснул через щели, одним махом вырвал всё, что было в тени: карту, пол, пыль в воздухе.
Дверь с жутким скрежетом вырвало с петель, ударная волна обожгла лица. В этот раз воздух разрезал крик, такой, что у Егора на секунду остановилось сердце:
— Время пришло!
В дверном проёме стоял Рудаков. Лицо — как будто только что отпечатали на глине, а потом прожгли лампой: что-то человеческое, что-то жутко не то, как фотография, выцветенная электричеством, где контуры расползлись, а глаза смотрят так, будто за ними всё время стоит кто-то другой.
— Ну вот, — бросил Егор, даже не оборачиваясь на грохот за спиной. — Сессия по истории окончена, начинается практическая часть.
Тамара в один прыжок оказалась рядом, пальцы — крепкие, холодные — вцепились ему в руку так, что кольнуло до локтя.
— Егор… — Она почти не дышала, губы дрожали. — Если кровь — это цена, плати быстро. Иначе нас всех выкинут, как испорченный архив — в утиль времени.
Он уставился на цилиндр, на свои пальцы, неловко топорщащиеся, трясущиеся, с ожогами и засохшей кровью. Всё, что было его телом — теперь казалось чужим, как старая, севшая одежда.
— Прекрасно, — пробормотал он, голос сел, будто он только что сутки спорил на партийном собрании. — Вот это у вас, я смотрю, научный метод…
Сфера за стеной пела низко, не переставая, будто там кто-то запускал огромный трансформатор. По стенам бежали трещины, как чернильные змеи, лампы мигали, выхватывая из темноты то карту, то лицо Тамары, то его окровавленные пальцы. В углу, где валялись пыльные папки, радио сипело — упрямо, безнадежно, повторяя один и тот же, всё более отчаянный голос:
— Помогите… помогите…
И вдруг что-то внутри оборвалось. Вместо страха, как после долгой бессонной ночи, наступила усталая ясность. Егор вдруг улыбнулся, не радостно — скорее как человек, который наконец понял правила безумной игры.
— Ну что ж, — сказал он, поднимая цилиндр, тяжёлый, тёплый от его собственной крови. — Попробуем лечить время шоком.
Туннель под Китай-городом пах тем, чем обычно пахнет конец эпохи — смертью, известью и ещё чем-то невидимым, но весьма осязаемым, что обычно зовут бюрократией. Белый камень был обтёсан на редкость аккуратно, так, будто мастера уже в XV веке поняли: да, тут когда-нибудь побежит какой-нибудь Небесный, нервный психиатр в мятой куртке, с трещиной на лбу, спасаясь от майора НКВД с подсветкой и жаждой крови.
Егор Небесный бежал, а каждый его шаг был отдельным преступлением против усталости. Он спотыкался, хватался за влажные, холодные стены левой рукой, а правая стискивала осколок цилиндра — ледяной, будто отрезок ледяной зимы, острый, как лезвие для вскрытия старых архивов. Кровь струилась по пальцам, капля за каплей падала на каменные плиты, и каждая из этих капель, казалось, обладала характером и чётким намерением: судя по траектории, вся эта алый дорожка стремилась в сторону глобального апокалипсиса, будто туда её кто-то вызвал повесткой.
— Уйди от меня! — выдохнул он, не рискнув оглянуться — мало ли, кто там за спиной теперь.
Эхо недовольно протянуло: «…и от меня… от меня… меня…», как будто тут в подземелье заседала не комиссия по чрезвычайным ситуациям, а особый отдел по отражению речи.
Позади, где-то в этой вязкой темноте, набухал гулкий голос Рудакова:
— Твоя кровь откроет Сердце!
— Прекрасно, — прохрипел Егор, не сбавляя темпа. — Пусть сначала откроет себе счёт в банке…
Он свернул за угол — и чуть не впечатался лицом в фреску, вынырнувшую из полумрака, как призрак из коммунальной кухни. На стене, в цветах, почти не выцветших за века, возвышался князь Иван III — орлиный нос, скипетр, взгляд, который давал понять: отечественный камень всё переживёт, даже новых психиатров. Но стоило Егорy подойти ближе, как фреска вдруг вздрогнула. Глаза князя медленно повернулись, зрачки заблестели, а губы зашевелились, будто старый попугай наконец вспомнил, за что его сюда посадили, и решил произнести древнее проклятие.
— Предатель, — прошептала фреска. Голос у неё был, как у ветра в старой трубе — холодный, будто накинули на плечи мокрый плащ.
Егор отскочил, налетел плечом на противоположную стену и в тот же момент пожалел: мокрая, пахнущая глиной, стена оказалась не менее враждебной, чем ожившая живопись.
— Вы уж простите, ваше высочество, — пробормотал он, пытаясь выдавить из себя нечто примирительное. — Я, честное слово, просто турист… ну, с легкой патологией.
Но фреска не оценила иронии. Князь протянул к нему нарисованный палец — длинный, будто его растягивали особым историческим методом. Палец дрогнул, как старая антенна, безнадежно пытающаяся поймать сигнал из XIV века.
— К алтарю, — хрипло произнесла стена, и от этих слов в туннеле стало холоднее, как будто дверца морозильника приоткрылась где-то очень близко.
— Ещё чего! — Егор пятился, не сводя глаз с фрески. — Я вообще-то на экскурсию не записывался! Вы не из турфирмы «Призрак и сын»?
Позади снова раздался гул, уже куда настырнее, и воздух дрогнул, как под приближением ночного трамвая на мокрых рельсах. Из-за поворота, залитый отсветом фиолетового света, вывалился Рудаков. Его мундир сиял рунами — золотыми, навороченными, как гирлянда на ёлке, которую собирали исключительно оккультисты с высшим образованием. Лицо его было наполовину человеческим, а наполовину — совсем нет: что-то в этом лице не то чтобы отсутствовало, скорее оно постоянно меняло состав, как бухгалтерия в эпоху большой чистки.
— Беги, доктор! — прогремел Рудаков так, что по туннелю прокатился гул, стены мелко затряслись. — Твоя кровь зовёт меня!
— Прекрасно! — отозвался Егор, не выдержав иронии даже под прессом судьбы. — У меня теперь фан-клуб, и все из загробных садистов!
Он рванул с места, уже не чувствуя ни боли в ноге, ни того тупого страха, что обычно гнездился под сердцем. Было в этом побеге что-то от школьных соревнований — когда главное не прибежать первым, а хотя бы не получить подзатыльник. Туннель резко нырял вниз, скользил, будто время тут сгустилось, застоялось, стало вязким, как дешёвый кисель в столовке. Вдоль стен, по очереди, будто по сигналу, загорались факелы с синим пламенем. Они вспыхивали приветственно, как новые соседи на лестничной площадке: «Добро пожаловать, надолго ли?»
На стенах между размытыми ликами святых и замысловатыми боярынями зашевелились тени — каждая по-своему: кто-то шептал «раскайся», другие бубнили что-то невнятное про справку, словно собралась очередь перед кабинетом врача.
«Какая, к чёрту, справка? — мрачно подумал Егор, перепрыгивая очередной камень. — Я даже в поликлинике по месту прописки не числюсь».
Вдруг он споткнулся обо что-то твёрдое, длинное. Под ногой оказалась кость — древняя, пожелтевшая, будто только что вытащили из исторического холодильника. Рядом валялся череп: с пустыми глазницами и укоризненным выражением, каким обычно встречают студента на защите диплома.
— Не смотрите так, — буркнул Егор, перескакивая через череп, который таращился на него с укором академического завкафедрой. — У меня и без вас экзамен по выживанию. С подсказками, да всё равно на пересдачу.
Треск — будто кто-то сломал деревянную линейку — донёсся из ниши в стене. Из темноты высунулась рука: серая, зеленоватая, обтянутая кожей, как старая папка, которую забыли на верхней полке архива. Обрезок перчатки торчал на мизинце, словно знак былой офисной солидности. Рука ухватила Егора за лодыжку, мёртво, но с деловой хваткой.
— Ах ты, кадровик подземный! — взвыл он, едва не подпрыгнув, и, не раздумывая, полоснул осколком цилиндра.
Кровь брызнула: его — алой, чужая — какая-то густая, вязкая, будто из старой чернильницы. Рука отвалилась, скрюченная, неловко скользнула по полу, а из тёмного проёма послышался протяжный стон — возмущённый, почти обиженный, словно покойнику откровенно не понравилось здешнее обслуживание.
— Извините, — выдохнул Егор, пятясь. — Без записи не принимаю! Сегодня только для срочно прибывших…
Он рванул дальше, не оглядываясь. Фрески по бокам одна за другой оживали: монахи тянули к нему руки — одни с молитвой, другие с явной угрозой; княжны отворачивались, будто увидели в церкви не того жениха; святые крестились, и в их жестах было столько растерянного ужаса, что Егор невольно хмыкнул:
— Ну что ж, — пробормотал он, — первый в истории психиатр, доведший иконописцев до нервного срыва…
Позади стену полоснул фиолетовый свет — плотный, едкий. Рудаков, словно перестал быть твёрдым, двигался сквозь камень, как будто тот был всего лишь мятой бумагой из делопроизводства.
— Доктор! — гремел Рудаков за спиной, и эхо, будто специально обученное, раскатывалось по сводам: «Доктор! Доктор! Доктор!» — всё громче, всё многоголосее, как хор, репетирующий конец света.
— Замолчите уже! — взвыл Егор, спотыкаясь, оглядываясь на ходу. — Я свой диагноз и так слышу, спасибо!
Туннель вывел его к развилке — три коридора, одинаково узких, одинаково жутких. На стене, в месте, где сходились своды, чернел знакомый символ — точно такой же, как тот, что был вырезан на цилиндре, который он сейчас сжимал до боли.
— Если это дорожная метка, спасибо, но я уже был на экскурсии в аду, — пробормотал он. — Повторять не хочется…
С потолка капала густая чёрная жидкость. Капли с шипением падали на каменный пол, оставляя пятна, и Егор, прислушавшись к запаху, понял: это не вода.
«Если это нефть, — промелькнуло в голове, — вот и плата за лечение, хватит даже на частную клинику…»
Позади что-то оглушительно грохнуло. Пыль и камни посыпались с потолка, воздух задрожал — где-то вдалеке протяжно завыла советская сирена, вечно гнусавая, будто государство, потерявшее терпение, орёт: «Сами виноваты!».
Не дожидаясь, пока Рудаков и его фантомные доктора нагрянут следом, Егор свернул в левый коридор. Пол резко пошёл вниз, он не удержался, поехал, поскользнулся, и полетели вверх колени, локти, осколок цилиндра, всё громыхая, как бочонок с историей болезни, спущенный со второго этажа архива.
Факелы зажигались один за другим, освещая стены — а фрески вдоль прохода вытягивали к нему руки: кто с мольбой, кто с укором, кто просто ради массовки, будто все были не против поучаствовать в сеансе коллективного покаяния.
Он остановился, только врезавшись в гроб — массивный, дубовый, с начищенными рёбрами, с буквами, вырезанными топорно и зло: «АНАФЕМА». Крышка чуть подрагивала, будто кто-то внутри прильнул ухом, подслушивая — не идёт ли очередной внеплановый осмотр.
— Только не говорите, что сейчас и он заговорит, — прошептал Егор, отступая, чувствуя, как внутри всё сжимается в плотный шарик тревоги.
Крышка гроба, массивная, с трещиной посередине, медленно приподнялась. Послышался глухой, прокуренный временем голос:
— Предатель…
— Ну прекрасно, — выдохнул Егор, опускаясь на ближайший камень, откинув осколок цилиндра на колени. — На сегодня у меня уже есть диагноз, приговор и некролог. Осталось только квитанцию дождаться, желательно без комиссии.
Позади, из темноты, вполз фиолетовый свет — осторожно, с тем почтением, с каким в кабинет входит инспектор налоговой, когда у тебя явно не сходится баланс.
Рудаков вышел из стены бесшумно, в развевающемся мундире, весь сияющий рунами. Глаза у него горели — не просто смотрели, а выжигали, как прожекторы парадного входа, когда на улице минус тридцать и очередь за хлебом. Золотые руны на груди двигались, складываясь в надпись: «Долг родине — вечен». Егор успел прочесть и даже внутренне кивнуть — ну а что, не поспоришь.
— Ты не сбежишь, доктор, — голос у Рудакова был стальной, будто шёл по радио, забитому статиками. — Москва — твоя клетка.
— Я-то думал, Москва — это мой диагноз, — пробормотал Егор, хмыкнув.
— Твоя кровь откроет путь! — сказал Рудаков, шагнув ближе.
— Ну да, — согласился Егор, — и, вероятно, потом закроет НЭП, если ещё что-то останется.
Рука Рудакова вытянулась, стала длиннее тени, заскользила по полу, почти касаясь крошек мозаики. Воздух стал вязким, пульсирующим, как в метро в час пик.
Егор сжал осколок цилиндра — крепко, как только мог. Кровь выступила на ладони, капнула — густо, чётко, ритмично, как метроном перед крушением оркестра. Пол под ногами вдруг зашевелился, будто глубоко под ним включили какой-то старый, забытый механизм. Камни затряслись, загули, и где-то в этих вибрациях уже стучало чужое сердце.
— Что ты сделал?! — рявкнул Рудаков, и гул его голоса прокатился по подземелью, словно сбежавший поезд.
— Да ничего особенного, — отозвался Егор, вытирая пот со лба запёкшейся рукой. — Просто решил, что если кровь у нас тут универсальный ключ, пусть уже откроет что-нибудь полезное. Ну, хотя бы выход — желательно без сопровождения.
С потолка тут же посыпался песок, мелкая крошка застучала по плечам, по рукам. Все факелы, как по команде, вспыхнули разом, бросая сумасшедшие, пляшущие тени на фрески. А фрески вдруг завыли — все разом, и князь, и монах, и боярыня, и даже тот самый святой, что до этого мирно крестился. В этом хоре было что-то от переполненного отделения неотложки, где все кричат наперебой, но ни одного дежурного не видно.
Знакомый князь Иван III, вырисованный с особым почтением к отечественному строительству, снова поднял свой длинный палец, но теперь не просто угрожающе, а командно, с нажимом — будто принимал экзамен по метафизике:
— К алтарю! — рявкнул он с такой уверенностью, что стены едва не просели.
— Да понял я! — крикнул Егор, прыгая на ходу в сторону лабиринта. — Хватит уже орать, я иду! Не все же тут бессмертные!
Он рванул вперёд, в глубину, туда, где стены сходились под острым углом, а свет превращался в сплошное фиолетовое марево, и каждый его шаг отзывался не эхом, а тяжёлым, глухим биением — не то сердца, не то вечного московского метро.
И впервые за всё это безумное время Егор улыбнулся, странно легко, с оттенком безнадёжной решимости:
— Ну что ж, — пробормотал он, крепче сжимая осколок цилиндра, — пора на приём к самому Хранителю… Может, у него, в отличие от Рудакова, хоть талон выдают.
Подземелье встретило Егора не просто темнотой, а плотным звуком, в котором что-то тянулось — низкое, равномерное, будто прямо под плитами кто-то завёл гигантский дизель из тех, что работают всегда, даже если приказ давно отменён. Пол дрожал, неуверенно, как старый лифт между этажами. Руны на плитах мигали, то гасли, то вспыхивали, точно лампочки в коридоре ЖЭКа, где электрик давно махнул рукой.
Черепа на стенах — некогда украшение, теперь жюри — ухмылялись, каждый по-своему: один с насмешкой, другой явно с интересом, третий так, будто уже составил список, кому из них достанется новая голова.
Егор, запыхавшийся, вполз в зал, споткнулся о невидимую ступеньку, чуть не растянулся на шестиугольных плитах, блестящих, как новая оргтехника для закрытых кабинетов. Воздух здесь был тяжёлый, густой, вперемешку с ладаном, копотью и чем-то едко-серным, напоминающим провалившийся эксперимент в газовой лаборатории.
В центре — алтарь. Чёрный, как мартовская ночь без фонарей, гладкий, холодный, отполированный до параноидальной чистоты — такой стол, что только в НКВД и видел.
— Ну вот, — выдохнул Егор, хватаясь за бок, чувствуя, как сердце колотится где-то в горле. — Торжественный финал. Не хватает только оркестра и плаката: «Партия благодарит за участие».
Он осторожно сделал шаг вперёд. Над головой свод вдруг пошёл волнами: в темноте зажглись искусственные звёзды, и медленно, очень медленно начали вращаться, как планетарий для тайных собраний. Егор уставился вверх и пробормотал сквозь зубы:
— Господи, тут даже космос работает по расписанию…
Рудаков вынырнул из стены, почти беззвучно, точно ветер из закрытого окна. Лицо его — то ли стеклянное, то ли теневое, то ли просто невозможное для восприятия. Шёл, не касаясь пола, а вслед за ним — голоса, много голосов, будто он был не один, а целый хор кладбищенских сторожей, охраняющих покой и порядок среди черепов.
— Доктор… — протянул Рудаков, будто пел, будто затягивал мелодию, которая должна была завершить всё и сразу. — Вот и конец.
— Нет, — выдавил из себя Егор, пятясь, стараясь держаться на ногах. — Конец был тогда, когда я согласился на эксперимент. Всё остальное — просто очень длинная, плохо написанная аннотация.
— Твоя кровь откроет Сердце, — сказал Рудаков, и его голос в этот раз эхом не разнёсся — остался висеть где-то между ними, холодный, как железо.
— Конечно. Я уже понял: тут всё только кровью и открывается. Ни одной нормальной кнопки не завезли, ни кодового замка… — Егор пробормотал, чувствуя, как пересыхает во рту.
Рудаков приблизился, руны на его форме вспыхнули так, что по залу прошёл золотой отблеск. Лицо его становилось всё менее человеческим, всё больше — механическим, пустым.
— Не шути, доктор, — его голос теперь был плотный, гулкий, как шаги по пустому коридору. — Ты не понимаешь, что держишь в руках.
— Понимаю, — Егор вскинул руку, окровавленный осколок цилиндра тускло сверкнул в дрожащих пальцах. — Примерно как топор в руке хирурга. Главное — не дрожать. Остальное приложится.
— Ты думаешь, у тебя есть выбор? — вкрадчиво, почти с жалостью спросил Рудаков.
— Ну, если честно, — пожал плечами Егор, — надеялся хотя бы на варианты. Знаете, как в тех тестах: “умереть быстро” и “умереть с эффектами”.
Рудаков шагнул ближе, и тень его вытянулась, скользнула по полу и, мягко, как шёлк, легла на плечо Егора. Холод прошёл по коже, как будто его бросили в морозильник, где только что закончились консервы, но остался этот самый доктор — один, с осколком и последним словом.
— Ты ведь понимаешь, — прошипел Рудаков, и в его голосе скрежетал металл, — ты сам всё это вызвал.
— Да уж, — выдохнул Егор, лихорадочно озираясь, чтобы не встречаться взглядом с этими не-человеческими глазами. — Эксперимент века: как из психиатра сделать историческое недоразумение.
— Твоя кровь вернёт порядок, — настаивал Рудаков, как будто это была не угроза, а инструкция на последней странице секретного документа.
— Ага, — отозвался Егор, сбивчиво усмехаясь, — и заодно, может быть, вернёт горячую воду в доме на Пресне? Списком, если можно!
Рудаков рванулся вперёд, но Егор дернулся быстрее — отшатнулся, цилиндр выскользнул из окровавленной ладони, и он схватил его другой рукой. Острая грань полоснула по ладони, кровь брызнула — густо, сразу, будто кто-то подрезал вену памяти. Алтарь загудел, низко, с внутренним напряжением, будто внутри проснулся старый компрессор, забытый ещё с эпохи перестройки.
— Доктор! — крикнул Рудаков, уже не голосом, а всем залом, всей подземной Москвой. — Стой!
— Поздно, — прохрипел Егор, обессиленный, цепляясь за последний клочок решимости. — Я же обещал — доведу всё до конца, хоть без протокола.
Он пошатнулся, ноги предательски подогнулись, и Егор рухнул на колени прямо на холодный, почти ледяной камень. Лоб приложился к плите, от которой шел запах старой глины и крови. Руны под ним вспыхнули, будто их только что включили, загорелись алым и жёлтым, зазмеились светом. В углублении на алтаре один за другим вспыхивали знаки — те самые, что были на цилиндре, только теперь они дышали, пульсировали, словно наконец дождались нужного хозяина.
— За Катю, — прошептал Егор, губы едва шевелились, будто это было не заклинание, а последнее прощание. — За сына…
— Они тебе не помогут! — Рудаков шагнул вперёд, теперь его голос звучал, как взвод ружей в тёмном коридоре.
— Да мне и не надо… — выдохнул Егор, не глядя. — Главное — чтобы тебе не помогли.
Рудаков взвыл, рванулся, вытянул руку — тень его соскользнула по полу, задела край алтаря. Но Егор уже вдавил свою окровавленную ладонь в углубление, туда, где руны пульсировали, как шрамы на теле города.
Гул взвился — такой, что закладывало уши, вибрация проходила по костям, будто всё подземелье стало одним огромным органом, где каждая плита — клавиша. Потолок затрещал, посыпалась крошка камня, звёзды на своде завертелись, сливаясь в одну бешеную спираль. Воздух пропитался железом, свежим озоном и чем-то резким, как в первые минуты грозы.
— Что ты сделал?! — выкрикнул Рудаков, голос его вдруг стал человеческим, испуганным, будто он вспомнил, как бояться.
— А что всегда делают в Советском Союзе, — прохрипел Егор, задыхаясь, сквозь боль и звон в голове. — Включил что-то, не разобравшись, и теперь… жду инструкции.
Алтарь загудел громче, под ногами заходил ходуном весь зал, руны на плитах вспыхивали одна за другой. Из углубления полился свет — золотой, затем белый, потом фиолетовый, режущий, нездешний, заполняя всё пространство. Егор попытался отпрянуть, инстинктивно — но почувствовал, как его будто притягивает назад, тянет, засасывает внутрь вихря, туда, где заканчиваются все дороги и начинается что-то другое.
— Хватит! — орал Рудаков, его голос крошил воздух, будто пытался остановить саму спираль. — Ты всё уничтожишь!
— Я? — огрызнулся Егор, хватаясь за алтарь так, будто тот мог вытащить его обратно в нормальную реальность. — Да я тут вообще подопытный кролик! Уничтожишь — ты! Я максимум устрою короткое замыкание!
Тени по стенам закружились, вспыхнули длинными пятнами, вытягивались в силуэты — в лица, сотни лиц: иконы и воины, монахи и князья, испуганные женщины и дети, бородатые крестьяне. Все смотрели, шептали что-то — не то молитву, не то обвинение, на языке, который давно вышел из обихода, как старое ведомство.
— Они зовут тебя, доктор, — прохрипел Рудаков, в его голосе была и злость, и отчаяние, и что-то ещё, из другой жизни. — Ты их последний шанс.
— Знаете, — выдохнул Егор, сам не веря, что всё это произносит, — я вообще не любил быть последним в списке. Но раз уж такая компания…
Он с трудом поднялся, ноги дрожали, рука снова прижалась к алтарю, кровь стекала, смешиваясь с узорами рун. Свет вспыхнул — стал ярче всего, что он когда-либо видел.
— Доктор! — Рудаков бросился к нему, но в тот же миг его тело дернулось, потемнело, словно рассыпалось на лоскуты тени. — Нет! Это моя вечность!
— А я думал, у вас вечность по карточкам, — выкрикнул Егор, даже не удивляясь собственному цинизму. — Но, видимо, и без очереди можно!
Он вжал ладонь глубже, чувствуя, как гудит не алтарь, а весь зал, весь подземный город, вся та Москва, что помнит только страх и отчаяние. Вспышка была не световой — а звуковой, гул ударил в уши, в грудь, в самое сердце, стены дрогнули, звёзды сошли с орбит, всё растворилось: крики, лики, руны.
Рудаков сделал последний шаг, но его тень вдруг, будто пойманная в воронку, втянулась в алтарь, истончилась, исчезла.
— Доктор! — ещё успел выкрикнуть он из пустоты. — Мы ещё встретимся!
— Надеюсь, не в очереди к терапевту, — уже в никуда бросил Егор.
И тут свет рванулся вовне, как взрыв молчания. Всё исчезло — зал, камень, руны, даже сам воздух. Остался только гул, глубокий и ровный, похожий на дыхание. Всё было пусто и странно спокойно.
«Если это рай, — мелькнуло в голове, — то он, определённо, нуждается в капитальном ремонте».
После этой мысли Егор, наконец, отпустил — и провалился в темноту.
Алтарь под пальцами задрожал, но не просто как камень под землёй, а будто внутри кто-то наконец признался в усталости, как эпоха на пенсии — сдавленно, глухо, обиженно. Из трещин рванул свет: густой, жирный, золотой, будто кусок расплавленного солнца просочился в этот мир. Егор попытался зажмуриться — толку не было, слепота наступила сразу, ярко и бесповоротно. Пол трясся под ним, как старый агрегат на режиме отжима, и вибрация пробирала до самой затылочной кости.
— Что ты наделал?! — перекрыл гул Рудаков, голосом, в котором была и паника, и злость, и какая-то старинная обида. — Это не тебе решать, кто живёт, а кто…
— Слушай, — выдохнул Егор, по привычке поправляя несуществующие очки, — я психиатр, этим и занимаюсь профессионально.
Он качнулся, но упрямо не отпускал алтарь. По стенам побежал золотой свет, руны вспыхивали одна за другой — зал на миг превратился в слепящую, немыслимую карусель. Черепа в нишах вдруг ожили: челюсти задвигались, зубы заскрипели, кое-кто даже попытался перекреститься, правда, без особого успеха — анатомия подвела.
— Стой! — завыл Рудаков, пытаясь выбраться из пляшущего света. — Ты всё разрушишь!
— Так и должно быть, — прохрипел Егор, задыхаясь, будто из лёгких вытягивали столетнюю пыль. — У вас тут же плановая реставрация!
Рудаков шагнул вперёд, но его тело дернулось, залихорадило, и оно стало расплываться, терять очертания — как пятно на солнце, как старая фотография в проявителе. На мундире руны вспыхивали и тухли, одна за другой, как лампочки в коридоре, где давно не меняли проводку.
— Это невозможно, — прохрипел Рудаков, и в его голосе вдруг появилось что-то детское, беззащитное. — Я… Я — вечность!
— Ага, — фыркнул Егор, не сдержавшись, — вечность с окладом и пайком. И, судя по всему, без отпуска.
Он попытался оттолкнуться, но тяжесть вдруг отпустила — не то чтобы стало легче, просто гравитация сдалась. Ноги сами отлипли от пола, тело приподнялось, и он повис в воздухе, нелепо, как списанный ангел, который работает третью смену подряд и больше не верит в нормы Трудового кодекса.
— Доктор! — взревел Рудаков, и сотни голосов эхом разошлись по залу, отражаясь в черепах, в рунах, в трещинах камня. — Ты сам стал частью механизма!
— Отлично, — отозвался Егор, уже почти равнодушно, медленно вращаясь над алтарём. — Хоть что-то постоянное в этой жизни. Стабильная занятость, как ни крути.
Алтарь дрогнул, и по чёрному обсидиану пробежали золотые жилы — не как трещины, а как швы, что сливают воедино всё старое и новое. Свет стал нестерпимо ярким, жар ударил в лицо, разом согрел, обжёг. На миг Егор почувствовал, что сейчас будет — то ли финальный обрыв, то ли премия с надбавкой за вредность, то ли конец света, организованный строго по ведомственной инструкции.
— Нет! — завопил Рудаков, но голос его стал осыпаться, как старая штукатурка. Тело всё прозрачней, сквозь кожу блеснули кости, затем исчезли, а последними остались только глаза — два фиолетовых шара, будто расплавленные леденцы на солнце. — Это моя реальность! Моя!
— Ну так держи себе другую, — хрипло бросил Егор, едва держась на поверхности бешеного света. — Может, обойдёшься на этот раз без фиолетовой сферы…
Золотая вспышка разрезала зал — не просто свет, а какая-то новая реальность хлынула волной. Всё дрогнуло: своды затряслись, руны разгорелись, даже звёзды на потолке пошли кругами, как в старом планетарии на школьной экскурсии. Фрески по стенам зажили собственной жизнью: святцы вытянули руки к свету, запели, гулко и нестройно, как пьяный хор в ночь весеннего разлива.
— Святой Николай, держи темп! — выкрикнул кто-то из черепов, и в этом было что-то такое родное, что Егор неожиданно рассмеялся — хрипло, отчаянно, до слёз.
Потолок вдруг раскрылся, раздался свет, словно небо наконец согласилось вступить в эту игру. Волны золотого сияния пошли вверх — сквозь землю, сквозь камень, сквозь Кремль. Где-то наверху, вне зала и времени, лопнула фиолетовая сфера — беззвучно, но всё тело Егора почувствовало: город выдохнул, с него сняли крышку, как с запотевшей кастрюли в коммуналке.
Рудаков корчился, растворяясь, как чернила в стакане воды. Его голос стал хором: то детским, то старческим, то жутко чужим:
— Мы ещё… встретимся…
— Я тебя не записывал на приём, — хрипло сказал Егор, оседая в свете. — Без очереди не принимаю…
Золотой свет залил всё, ослепил, вымыл. Фигуры на фресках склонялись в поклоне, тени исчезали, воздух искрился золотой пылью, как в солнечный день над новой Москвой. Егор падал — не вниз, а прямо сквозь этот свет, туда, где всё только начинается.
«Ну всё, вот теперь точно перегрузка», — мелькнула у него мысль.
Он почувствовал чьё-то прикосновение — не огонь, не энергия, а маленькую, по-настоящему человеческую ладонь. Где-то рядом, ближе, чем мысль, кто-то шепнул:
— Папа… — голос был такой тихий, будто шелестела бумажная птица в пустом классе. — Ты нашёл нас.
Он хотел что-то ответить, крикнуть, смеяться, но рот не слушался. Только хрип, только улыбка, упрямая, кривая, но такая настоящая, как бывает только в последний миг после долгого, трудного пути.
— Катя… Серёжа… — выдохнул он, почти не веря, что это не обман.
— Мы рядом, — спокойно сказал голос, и в этих двух словах было столько тепла, будто кто-то наконец подоткнул одеяло до самого подбородка. — Ты справился.
«Ну вот, — с трудом подумал Егор, — хоть кто-то оценил мою квалификацию».
Свет стал тише, мягче, золотая пыль закружилась медленными снежинками, села на плечи, руки, волосы. Где-то далеко, очень далеко, наверху, город постепенно приходил в себя: трещины на стенах затягивались, дома снова становились прямыми, окна светились, а люди, совсем недавно исчезнувшие, возвращались на улицы. Протирали глаза, щурились, кто-то ругался сквозь зевоту, как после бессонной ночи дежурства.
А внизу, там, где когда-то стоял алтарь, наконец-то стало тихо. Только золотая пыль плавно садилась на камни, и в этой пыли, на холодном полу, лежал человек. Он был измотан, окровавлен, но улыбался так, будто впервые за долгие годы не торопился никуда, ни к кому, ни зачем. Просто был.
Егор шевельнулся, тяжело выдохнул в тишину:
— Надо будет составить отчёт…
И тут же провалился в беспамятство, в мягкий золотой свет, который пах хлебом, ладаном и свежим воздухом. Тем самым воздухом, каким, наверное, и должен пахнуть конец света, если за дело берётся человек, всю жизнь пытавшийся спасти хоть кого-то — пусть даже самого себя.
Алебастровый свод трещал над головой, как потолок в старой коммуналке, где вечно кто-то сверху что-то роняет, жарит, льёт — только вместо масла на этот раз сочилась настоящая кровь. Густая, густая, темно-красная, почти чёрная, капля за каплей проступала из трещин, медленно собиралась на своде и падала вниз, оставляя на полу влажные пятна, как следы после плохой ночи.
Егор лежал на алтаре, не пытаясь пошевелиться, не в силах даже вдохнуть как следует. Его будто прибили чем-то невидимым, тяжёлым, жёстким. Он был прижат не руками, не цепями — какой-то чужой, не-человеческой, древней, безжалостной силой. Правую руку будто прожгли насквозь — так жгло, как если бы он всерьёз сунул её в старую розетку, когда у соседей опять замкнуло проводку. Кожа треснула, будто по ней прошёлся электрический скальпель, из трещин поднимался дымок, а запах стоял — жареного мяса, крови и чего-то химически-чистого, резкого, как озон после грозы.
В ушах гудело. Каждый вдох давался с трудом. И всё казалось не кошмаром, а, скорее, каким-то неудавшимся опытом — как если бы смерть забыла подвести итог, и просто держала его, как анатомический экспонат, посреди зала.
— Чёрт… — прохрипел Егор, вцепившись взглядом в потолок. — Вот и до клинической практики дошёл… Весь спектр ощущений, осталось только зачетку подписать.
Из воздуха, словно вытянули тонкую нить из дыма, появился силуэт. Высокий, почти нереальный, сквозь него просвечивал свет. Мантия висела на нём — не одеждой, а целым древним смыслом: пергаментная, вся в выцветших рунах, вместо пуговиц — знаки, вместо карманов — прорези для секретов. Казалось, этот халат выдали не в лаборатории, а где-то в академии тех, кто читает книги веками подряд.
— Ты пробудил Ключ, — прогремел силуэт, и голос был, как если бы сто старых радиоприёмников поймали одну волну. — Потомок хранителей.
— Потомок кого? — выдавил из себя Егор, пытаясь шевельнуть хотя бы мизинцем, — Я максимум потомок сантехника из Тулы, разве что с допуском к горячей воде…
— Не отрицай, — спокойно ответил силуэт, и в голосе его вдруг появились нотки заботы, как у наставника, которому не хочется ругать, но надо. — В тебе их кровь. Золотая. Смотри — она течёт.
— Течёт, — простонал Егор, чувствуя, как по руке медленно сползает горячая липкая лента. — Только я бы предпочёл, чтобы обратно затекала… если у вас есть соответствующая процедура.
Силуэт наклонился ниже. От него пахло так, будто он только что вышел из библиотеки, где книги пролежали сто лет под током — смесь старых страниц, пыли и острого электричества, от которого волосы встают дыбом и уши ловят статический треск.
— Выбор твой, — прогудел силуэт, его руны засветились мягким янтарём. — Уничтожь Ключ — разрывы исчезнут. Но Москва падёт.
— Спасибо, — Егор поморщился, рука занемела, в голове звенело. — Вы, я смотрю, как правительство, только масштабы другие: уничтожь одно — сломай что-нибудь ещё, желательно самое важное.
— Или прими силу. Станешь Хранителем. Но потеряешь человечность.
— А нельзя ли, — закашлялся Егор, чувствуя, как пересохло во рту, — вариант без потерь? Ну, чтобы как в поликлинике — “через три дня всё само пройдёт”, максимум мазь и постельный режим?
Силуэт замер, слегка покачиваясь, словно задумался всерьёз, впервые за много веков. Воздух между ними дрожал, будто в этом вопросе на мгновение появилась какая-то надежда.
— Нет, — тихо прогремело откуда-то изнутри алтаря. — Судьба требует платы.
— Понятно, — хмыкнул Егор, тяжело дыша. — Судьба у вас тут, конечно, по принципу “касса без сдачи”. Вот только я зарплату давно не получал.
Наверху, за пределами зала, грохнул взрыв — всё задрожало, посыпался песок. Сквозь свежую трещину прорвалась вспышка света и чей-то крик — женский, короткий, как удар током, будто кто-то звал или прощался.
— Тамара! — попытался крикнуть Егор, рванулся, но тело будто приросло к камню, каждая мышца слушалась с опозданием, словно через ватную простыню.
— Не отвлекайся, — силуэт, наоборот, стал только спокойнее, будто для него происходящее было не катастрофой, а утренней рутиной. — Время уходит.
— Вы серьёзно? — прохрипел Егор. — Там люди гибнут!
— Люди всегда умирают. Вопрос — зачем.
— Прямо философия в стиле “ЖЭКа”, — выдохнул Егор, слабо усмехнувшись. — Я-то думал, призраки только шепчут ужасы из углов, а вы, смотрю, ещё и лекции читаете.
— Мы — Хранители, — невозмутимо ответил силуэт. — Мы учили царей и губили империи.
— Поздравляю, — прохрипел он, — результаты впечатляющие. Ваш отчёт бы да в министерство…
— Не ерничай. В тебе — ключ эпох.
— В смысле “ключ”? — выдохнул Егор, в панике глядя на свою обожжённую, дрожащую руку. — Я человек! Я психиатр! Я лечу не эпохи, а людей!
— Именно поэтому, — сказал силуэт, и в голосе его зазвенело что-то живое, почти человеческое. — Ты умеешь лечить разум. А теперь вылечишь время.
— Да чтоб вас… — Егор попытался сесть, но тело будто приколотили. Сердце грохотало, как если бы внутри засел футболист с нервным тиком и начал тренироваться прямо по стенкам груди. — Я врач, а не электрик! Мне бы пациента с неврозом, а не ваш Кремль с артериальным давлением!
И тут имя — Матвей — всплыло у него в голове само собой, отчётливо, будто всю жизнь где-то там, в глубине, оно уже жило своей жизнью. Матвей. Так просто. И почему-то стало немного легче, будто появился кто-то, кто сможет подсказать, куда идти.
Силуэт Матвея приблизился, уже не пугающе, а как родная тень, что тянется за плечом на рассвете.
— Если откажешься, всё погибнет, — голос Матвея теперь был как звон в пустой церкви. — Москва, люди, память.
— А если соглашусь? — выдохнул Егор, чувствуя, как грудь сжимает изнутри ледяным кольцом.
— Тогда ты станешь нами.
— “Нами” — это кем? — с трудом скривился Егор. — Мавзолейщиками по вызову?
— Теми, кто больше не чувствует боли, — прозвучало в ответ. — Теми, кто держит память.
— Прекрасно, — прохрипел он, — я и так сейчас почти ничего не чувствую. Потому что боль уже везде, как канализационный запах в подвале.
В это время наверху снова что-то рвануло, волна дрожи прокатилась по алебастру. Из пролома сверху с шумом свалился кусок цилиндра — треснувший, дымящийся, ещё горячий, словно его только что вынули из раскалённого сердца машины.
— Вот, — слабо усмехнулся Егор, уставившись на этот обломок, как на последнюю сдачу за проезд. — Ваш “Прототип”. Всё, ребята, конец эксперименту.
— Конца нет, — сказал Матвей, и в голосе его не было ни строгости, ни утешения — только знание. — Есть переход.
— Ага, — фыркнул Егор, в попытке съязвить, — только вы забыли в рекламе дописать: “переход с мясорубкой и постэффектами”.
Он попытался рассмеяться, но вместо смеха получился глухой хрип. Горло дернуло спазмом, в глазах полыхнули острые точки, будто кто-то перетянул провод в самой важной сети его тела.
— Катя… — едва слышно выдохнул Егор, всё сжималось внутри. — Сынок…
Матвей наклонился ниже, в голосе его звучала осторожность, почти жалость.
— Их голоса — в тебе. Хочешь, покажу?
— Нет! — сорвался Егор, но слово уже прозвучало в пустоту, и было поздно.
Перед глазами закружились картинки, мгновенные, яркие, как искры под кожей: отец, в мастерской, запах железа и масла, знакомый до боли стук молотка; жена в родильной палате — её крик, белый свет, всплеск счастья и ужаса; сын — крошечные пальцы, теплота, первый взгляд, полный доверия и вселенной. Всё это было здесь, сейчас, так близко, что стало невыносимо далеким — как если бы сердце вдруг оказалось снаружи, на ладони.
— Верни! — заорал Егор, захлебнувшись, будто его душу вдруг разжали. — Не трогай их!
— Это память, — тихо сказал Матвей. — Это то, что ты теряешь, если согласишься.
— Тогда пошёл ты, — выдохнул Егор, дрожащими губами, в голосе столько злости и боли, сколько хватило бы на целую эпоху. — Без вариантов.
— Значит, выбираешь смерть?
— Нет, выбираю жизнь. Хоть одну, но настоящую.
Матвей замер, склонился ещё ниже, и на миг стал похож на самого обычного, живого человека. Потом медленно покачал головой, как будто жалел — не Егора, а весь этот мир, всю его хрупкую, упрямую любовь к жизни, к тому, что можно потерять.
— Упрямство — наследие людей, — сказал Матвей, и в этих словах был и укор, и восхищение, и что-то третье, древнее.
— Ага, — выдавил Егор сквозь зубы. — Именно оно всё и портит. И спасает, если честно.
Алтарь под ним начал пульсировать — не светом, а чем-то живым, горячим, неукротимым. Золотые волны сменились багровыми, воздух сделался плотным, будто в нём растворили всю сталь города. Пахло раскалённым металлом, гарью, кровью, как в операционной сразу после аварии.
— Пора, — произнёс Матвей, и голос его растворялся в гуле. — Ключ решает сам.
— Пусть решает, — прохрипел Егор, стискивая край алтаря так, что пальцы побелели. — Только не забудь — я врач. Я ещё рецепт выпишу, если что…
Тело выгнулось дугой, вены вспыхнули огнём, как провода под напряжением. Золотая кровь, яростная, живая, ударила в потолок, взметнулась по сводам, превращая камень в живую ткань. Свет, красный дым и тепло смешались в одно, зал стал котлом, где варились судьбы, память, всё человечество.
Наверху, за глухой, тяжёлой толщей камня кто-то звал его по имени, отчаянно, будто за жизнь:
— Егор!
Он хотел крикнуть в ответ, вырваться, дотянуться до этого звука, но вместо этого только выдохнул, вцепившись в алтарь изо всех сил:
— Держитесь…
Матвей уже растворялся в зареве, становясь частью красного света, почти родной тенью:
— Всё возвращается туда, откуда вышло, — произнёс он напоследок, словно записывал на пленку.
— Да ну, — прошептал Егор с ухмылкой, в которой было всё — и страх, и усталость, и его непобедимая ирония. — Только бы не обратно в психушку…
Свет хлынул — не лучом, а волной, смывая всё: звуки, боль, воздух, даже сам страх. Алтарь трясся, как старый двигатель на последних оборотах. Кровь Егора струилась по камню, превращалась в живой узор — будто кто-то выводил новую карту, не Москвы, а чего-то большего.
«Вот теперь точно всё. Или, как всегда… начало смены».
Он успел это подумать, прежде чем мир окончательно растворился, как таблетка в стакане с водой.
Воздух в святилище дрожал, дрожал живо и настойчиво, как в автобусе на сорокоградусной жаре, только вместо запаха бензина и человеческой безнадёги здесь всё было по-другому: пахло ладаном, раскалённым железом, пылью и воздухом, будто только что открыли все окна в давно запертой церкви. Алебастровый потолок вверху трещал, словно не выдерживал собственного веса, из его прожилок сочился багровый свет — не солнечный, а кровавый, такой, будто сама история в этом месте начинала сочиться, истекать чем-то важным и живым.
Егор висел над алтарём, примерно в тридцати сантиметрах от его холодной поверхности. Руки раскинуты — будто не в силах выбрать направление, тело будто наполнили огнём: золотой жар шёл изнутри, растекался по венам, глаза сияли так, что в их глубине роилась руническая пляска. Он ощущал — если сейчас чихнёт, обязательно вылетит молния, снесёт потолок, а заодно пару эпох в придачу.
— Отец… знал? — выдохнул он, и удивился — слова шли не через горло, не губами, а где-то сразу в воздух, будто сам воздух был памятью.
Матвей возник напротив, высокий, чуть прозрачный, в мантии, похожей на драную штору, которую забыли в архиве библиотеки. Светился он мягко, приглушённо, словно тоже устал быть вечным. На лице — усталость учителя, который тысячу лет подряд объясняет одно и то же: и каждое новое поколение всё равно не слушает до конца.
Матвей смотрел на Егора чуть сочувственно, чуть строго — и не столько отвечал, сколько будто признавал в нём что-то своё, вечное, пусть и до конца не понятое.
— Знал, — ответил Матвей. Голос у него был не один — целый хор, и в этом хоре слышались мужчины и женщины, старики и дети, хрипотца и колокольный бас, тысячи оттенков памяти. — Он потомок тех, кто создал Ключ.
— Чего? — Егор даже во сне попытался прищуриться, хотя глаза теперь светились так, что ему бы хватило для чтения в полной темноте. — Мой отец — потомок монгольских шаманов? Да он же… слесарь шестого разряда! Сварка, пайка, максимум — дачный генератор собрать!
— Да, — с невообразимой простотой подтвердил Матвей. — И хранитель знаний. Он восстановил устройство, даже не осознавая этого.
— Так, — Егор хотел развести руками, но воздух держал крепко. — Я понимаю, у вас тут вечность, всё такое, но можно попроще? Как слесарь из Тулы стал шаманом?
Матвей чуть улыбнулся уголком губ, взмахнул рукой. Воздух сгустился золотыми волнами, пространство заплясало перед глазами, как в воде после брошенного камня. Перед Егором вдруг вспыхнула мастерская: лампа, паяльник, табуретка, отец в замасленной спецовке, седой, с обветренными руками. Он склоняется над металлической болванкой, шепчет, почти не открывая рта: «Сын пробудит…»
— Это… — Егор сглотнул, не веря глазам. — Это мой гараж…
— Твоя мастерская, — поправил Матвей, голос мягкий, будто ласковый укор. — 2025 год. Последняя попытка собрать Ключ.
— Ага, — глухо отозвался Егор. — Только никто не предупредил, что эта штука радиоактивная…
Видение дрогнуло, сцена сменилась. Теперь XIII век, подземелье под Кремлём — сыро, гулко, костры. В яме шаманы, закутанные в звериные шкуры, один глухо бьёт в бубен, другой кует что-то металлическое, странной формы — цилиндр, будто спрессованная вечность. Вокруг — люди. Русские лица, усталые глаза, натруженные руки, и вдруг один — с прищуром, который сразу вспоминаешь в зеркале.
— Это кто? — с трудом спросил Егор, не отрывая взгляда от знакомого прищура и тяжелых рук.
— Твой предок, — ответил Матвей, всё так же спокойно, но теперь голос его звенел чем-то горьким. — Первый хранитель Ключа эпох.
— Ну вот, теперь понятно, откуда у нас в семье тяга к инструментам, — буркнул Егор. — От шаманов до сантехников — прямое наследие.
— Ключ соединяет эпохи, — продолжал Матвей, не обращая внимания на иронию. — Твоя кровь — последняя в этой цепи.
— Спасибо, конечно, — устало выдохнул Егор. — Но я вообще-то врач. Я с кровью обычно работаю иначе… Более традиционно, так сказать.
— В каждом поколении был хранитель, — продолжал Матвей. — Но только ты открыл силу.
— Да ничего я не открывал! — вспыхнул Егор, чувствуя, как что-то внутри давит к горлу. — Оно само открылось! Я просто хотел выжить!
— Так всегда и бывает, — многоголосо, эхом от камня, сказал Матвей. — Великие открытия случаются по ошибке.
— Ага, — мрачно хмыкнул Егор. — Как открытие рентгена. Только этот рентген сейчас мне лёгкие насквозь прожигает…
Потолок снова треснул, воздух пошёл по кругу, и с алебастра посыпалась пыль — золотыми хлопьями, как новогодний дождик в детстве. Черепа в нишах ожили, развернулись, и вдруг — все, разом, как хор на репетиции, запели: низко, дрожащим древним языком, которого никто не учил, но который почему-то звучал так, будто он всегда был где-то внутри.
— Это что, хор поддержки? — хрипло спросил Егор, глядя, как черепа раскачиваются в ритм, будто в зале для репетиций. — Или у вас тут флешмоб организован?
— Это хранители, — спокойно ответил Матвей, и хор на миг стал громче, торжественнее. — Они приветствуют выбор.
— Какой ещё выбор? — взъерошился Егор. — Я тут просто… парю! Я ничего не выбираю, я вообще не в себе!
— Либо пролей кровь, — Матвей вытянул ладонь, пальцы засияли, как лучи маяка, — Ключ уничтожится, разрывы исчезнут. Но Москва падёт в хаос на сто лет.
— Сто лет хаоса — это у вас что, скидка к годовщине основания?
— Или прими силу, — продолжал Матвей, будто и не услышал его. — Станешь Хранителем. Вернёшь семью. Но потеряешь человечность.
— Подожди, — нахмурился Егор, чувствуя, как по лбу скатывается капля несуществующего пота. — В смысле “потеряю”? Это как — перестану хотеть кофе по утрам? Или стану… прозрачным, как ты?
— Ты станешь временем, — без паузы сказал Матвей. — Оно будет течь через тебя.
— Прекрасно, — буркнул Егор, чувствуя знакомое раздражение и панику вперемешку. — Я даже на собеседовании в психушке не мог пройти тест “кем вы видите себя через пять лет”, а вы тут — стать временем…
В этот момент наверху снова что-то грохнуло, пролом в потолке стал шире, и из рассыпанной штукатурки донёсся голос Тамары, полон тревоги и упрямой надежды:
— ДЕРЖИТЕСЬ!
— Вот, — криво усмехнулся Егор, — даже она не уверена, что я тут должен держаться. А вы меня в вечность зазываете!
— Выбор сейчас, — жёстко сказал Матвей. — Потом будет поздно.
— А если я просто… ничего не сделаю? — Егор попытался пожать плечами, но воздух держал крепко. — Пусть оно всё само, как обычно…
— Тогда всё разрушится, — без эмоций ответил Матвей.
— Ну конечно, — устало вздохнул Егор. — Всё как в жизни. Стоит врачу уйти с дежурства — сразу апокалипсис.
Матвей приблизился, его светлая ладонь легла на лоб Егора — и мир опять разом сменился. Снова отец — но не в гараже, а за старым деревянным столом, с чашкой, перед камерой допотопного компьютера. Лицо серьёзное, взгляд — в самую душу.
Отец говорил:
— Сын пробудит. Только не бойся, — шептал отец на экране, и этот голос с дрожью, с усталой теплотой вдруг разрезал всё, что осталось от страха.
— Он… знал, — прошептал Егор, и в этих словах было столько облегчения, что захотелось плакать. — Он всё знал.
— Он верил, — спокойно ответил Матвей. — Верил, что ты сделаешь выбор.
— А предупредить нельзя было, да? — выдавил Егор, с горечью, почти смеясь сквозь ком в горле. — По-человечески, как положено: “Егор, не трогай цилиндр, а то станешь золотым маяком на века”?
— Это не предупреждают, — сказал Матвей, чуть наклонив голову. — Это судьба.
— Судьба у вас, конечно, с юмором, — хрипло отозвался Егор. — Только шутки у неё дурацкие, прямо скажем…
В этот момент сверху зашуршали камни. Один с глухим звоном ударил по алтарю, разлетелся в пыль, и из свежей трещины пополз фиолетовый дым, едкий, вязкий, как сама тревога.
— Время вышло, — тихо, но бесповоротно сказал Матвей. — Что выбираешь?
И тут перед глазами вспыхнуло лицо — сын, тот самый мальчик, лет семи, в белом больничном коридоре, кричит, глаза в слезах:
— Папа!
— Нет… — Егор дёрнулся, но тело снова осталось чужим, неподвижным. — Нет! Не утонешь! Слышишь, я тебя не отпущу!
В зале усилился гул мёртвых, хор наполнял своды, всё вокруг ходило волнами, воздух был невыносимо плотным.
— Выбирай, — повторил Матвей, уже не прося, а требуя.
И Егор, не размыкая рта, мысленно, но так отчаянно, что, казалось, дрогнула сама вечность, закричал:
— Я выбираю их! — крикнул Егор в самом центре себя, как будто это могло раздвинуть стены. — Принимаю силу!
Матвей кивнул, и в этом кивке сразу стало ясно: решения всегда делаются в одиночку, но принимаются всем родом, всеми ушедшими и будущими. Хор голосов вокруг слился в один — такой громкий и одновременно тихий, что даже эхо боялось дышать:
— Принято.
Руны по алтарю вспыхнули, как солнце в зените. Гул пошёл по камню, по костям, по воздуху, и сам воздух стал тягучим, густым, как свежий майский мёд. Егор почувствовал, как его вены наполняются не кровью, а живым светом — тёплым, могучим, ласковым и страшным одновременно.
— Вот теперь, — прохрипел он, — вот теперь я психиатр не только по диплому, а по полной, как говорится, специализации…
Матвей улыбнулся. Первая его улыбка — не учёная, не призрачная, а по-человечески простая, как на семейном фото, когда все уже устали, но всё равно смеются.
— Добро пожаловать, хранитель эпох, — прозвучал его голос, и за ним — тысяча других, не громко, а как если бы за спиной распахнулись тысячи дверей.
— Ну спасибо, — буркнул Егор, пытаясь выдавить улыбку, — только ты больничный не забудь оформить. У меня теперь, судя по всему, смена навсегда…
И тут потолок над ним взорвался светом — золотым, тёплым, как солнце над Москвой весной, когда кажется, что даже самые древние раны могут затянуться.
Всё началось с удара — не такого, чтобы разбудил спящего, а глухого, разлитого по всему телу города, будто сама Москва, измученная веками молчания, наконец-то решила вдохнуть полной грудью. Алтарь дрогнул под Егорами, под костями, под рунами, под всем, что было и будет. Егор — стоял, висел, парил, даже сам уже не знал, где у него ноги, а где начинается свет. Пол под ним стал не полом, а жидким золотым сиянием, как будто кто-то растопил кусок солнечного дня прямо здесь, в подземелье.
Руны на его коже вспыхнули, запели, зазвенели — сначала осторожно, потом громче, будто кто-то большой и упрямый настраивал оркестр для вечности. Потом что-то щёлкнуло, хрустнуло, и в центр алтаря ударил фонтан — не воды, не крови, а какого-то невозможного света. Он был и сиянием, и кровью сразу, как будто вся статистика утрат, потерь и смертей вдруг выплеснулась наружу, но не забрала, а отдала.
— Вот это да… — прохрипел Егор, с трудом осознавая, что всё это не сон. — Прямо как на защите диссертации: шум, крики, золотая пыль, а толку — фиг его знает…
Зал задрожал, загудел, стены пошли волнами, и кости, что лежали веками, вдруг запели: не плачем, а силой, всем залом, всей памятью. Гул перерос в хор, и Егор вдруг понял, что «петь всем миром» — это не просто фраза. Это когда сама история начинает звучать, будто всю Москву заставили подняться на последнюю репетицию.
— Ты — последний хранитель, — сказал Матвей, и голос его шёл сразу со всех сторон, тёплый, как свет фонаря, и страшный, как ветер в древнем городе. Он сам уже растворялся — не исчезал, а становился золотой дымкой, пылью, тенью на стене.
— Да ладно… — выдавил Егор, с трудом сглатывая раскалённый воздух. — Всегда подозревал, что я последний. Особенно когда налоговую вспоминал…
Матвей улыбнулся — или, может, это только показалось. Но в этом сиянии, в этом вечном пении, Егор впервые за долгое время почувствовал не страх — а что-то очень похожее на надежду.
— Ты сделал выбор. И теперь… — начал Матвей, но Егор, не дожидаясь конца, устало перебил:
— Да знаю, знаю… Без меня опять всё рухнет, да? Всё, как обычно: отойдёшь в туалет — сразу конец света.
Воздух над головой начал трещать, словно кто-то с силой гнул ледяную корку. Свод покрылся густой паутиной трещин, и красный свет мигнул, будто лампа перед последним перегоревшим вздохом. Где-то наверху, прямо над Кремлём, грохнуло так, что даже самые древние кости в стенах затаили дыхание.
— Сфера… — глухо произнёс Матвей. — Лопается.
— Ну хоть где-то порядок навёл, — выдохнул Егор, вдруг почувствовав такую усталость, будто смену отработал не сутки, а вечность.
И тут за спиной раздался сиплый, ломающийся крик — злой, почти звериный:
— Нет!
Из клубов красного дыма, обжигающего, как перегретый металл, вырвался Рудаков. Мундир его сиял, но руны плавились, стекали с ткани, кожа на лице вздувалась пузырями, отставала от костей — он уже был не человек, а памятник эпохе, которую кто-то попытался отскоблить кислотой.
— Ты не заберёшь это у меня! — взревел он, и этот голос был сразу везде: в ушах, в глазах, в каждом нерве, словно кто-то вывел его фамилию по всей памяти города.
— Слушай, — Егор даже не напрягся, только посмотрел с жалостью, как на пациента, которому ничем уже не помочь. — Тебя уже нет. Всё — увольнение по статье, без выходного пособия, без права на труд.
Рудаков метнулся вперёд, весь в огне, в рунах, в обрывках чужого времени. Но волна золотой крови взмыла выше алтаря и отбросила его, словно тряпичную куклу. Рудаков врезался в стену, захрипел, задергался, и медленно-медленно начал растворяться — со скрипом, с треском, как плёнка в старом кинопроекторе, когда время наконец сдалось.
— Нет! — донеслось откуда-то из золотой пыли, с надрывом, как крик в туннеле. — Это… мой… век!
— Не твой, — хрипло ответил Егор, держась за голос, как за последнюю нитку разума, — наш. И я тут за всех отдуваюсь. Вот такая у меня, Рудаков, работа.
В этот момент свод над головой треснул окончательно, и из образовавшейся щели рванул свет — не дневной, а первородный, как если бы кто-то прорезал небо скальпелем и дал всему миру шанс на новый вдох. На секунду, среди облаков золотой пыли, вспыхнул рассвет, такой настоящий, что захотелось зажмуриться, чтобы не ослепнуть.
И вместе с этим светом в зал ворвался голос — хриплый, упрямый, невероятно живой, до боли человеческий:
— Егор!
Он вскинул голову. В клубах света, на фоне трещащего потолка, стояла Тамара — вся в крови, с рваной повязкой на плече, пистолет торчит за поясом, волосы спутаны, но в глазах горит тот самый огонь, за который он бы отдал половину жизни, если бы та не была уже на нуле.
— Ты жив?! — выкрикнула она, с такой тревогой, что даже стены на миг перестали трещать.
— Относительно, — отозвался он, срывающимся голосом. — У меня всё, как обычно: диагноз сложный, пациент — один… А ты что, на вызов пришла?
Она рванулась вперёд, но пол под ней дрогнул, и золотая волна легко, без усилия отбросила её к стене — будто сама судьба сказала: «Подожди, твой выход чуть позже».
— Стой! — выкрикнул Егор, вскинув руку, будто мог остановить не только Тамару, но и всё, что сейчас кипело в зале. — Не подходи! Тут горячо, как в аду на приёме!
— Что ты сделал? — крикнула она сквозь грохот, в глазах — и страх, и злость, и отчаяние.
— Провёл внеплановую терапию по стабилизации реальности! — рявкнул он, голос срывался, — Метод радикальный, побочные эффекты необратимы!
— Это что значит?!
— Это значит, что я теперь, видимо, главный санитар истории! А ты — главный по тяжёлым случаям!
Алтарь под ним завибрировал, загудел, будто в его нутре завёлся целый завод. Руны вспыхнули так, что зал стал похож на печь для перековки времени. И вдруг, прямо в центре алтаря, разгорелся круг — не просто свет, а портал, в котором мелькнули лица. Женское. Детское. Любимое. Недостижимое.
Егор замер. В груди всё захолонуло.
— Катя… — прошептал он, не веря себе. — Серёжа…
Голос сына прозвучал где-то сразу внутри — тихо, спокойно, как первая встреча утром:
— Папа… иди сюда.
— Не вздумай! — закричала Тамара, в её голосе уже не было ни команды, ни железа, только отчаяние. — Ты нужен здесь! Слышишь?! Здесь, Егор!
— А они… там, — прошептал он, глядя на свет. — Я должен…
— Они — в тебе, чёрт тебя подери! — Тамара бросилась вперёд, стиснув зубы так, что на скулах вздулись жилы. — Не смей бросать всё это на меня! Это не твоя смена одна, ясно?!
Егор опустил взгляд — алтарь, руны, всё пульсировало в такт его сердцу, будто даже мир затаил дыхание.
«Вот оно, — мелькнуло в голове, — обычный день на работе: кровь, психи, порталы, ответственность…».
Он поднял руку. В пальцах блеснул цилиндр — треснувший, но всё ещё живой, как старая истина: иногда всё держится только на том, кто ещё не ушёл.
— Если кто спросит, — сказал Егор, удивляясь, как легко это выходит вслух, — я просто выполнял должностные обязанности.
— Не делай этого! — крикнула Тамара, голос треснул на грани истерики.
— Поздно, — отозвался он — не громко, но так, будто все уже решено. И вонзил треснувший цилиндр в самый центр алтаря.
Всё вокруг разлетелось. Мир не разрушился — он вспыхнул: золотая кровь ударила к потолку, пролилась по стенам, руны вспыхнули, как тысяча солнц, воздух задрожал и запел, будто каждая молекула наконец-то обрела свой гимн. Плоть, свет, звук — всё пошло кругами, перескакивая эпохи и страхи.
Где-то в этом реве ещё звучал голос Матвея — еле уловимый, но всё такой же ровный, как и прежде:
— Ты — последний хранитель.
— Я просто человек, — прошептал Егор, но уже знал, что это только наполовину правда.
Портал впереди раздвинулся, стал шире. Там, в золотом мареве, стояли его семья. Катя держала Серёжу за руку, улыбалась так, что можно было поверить — всё это было не зря.
— Папа! — крикнул мальчик. — Быстрее!
Тамара закричала тоже — не словами, а всей собой, надрываясь так, будто могла сорвать швы у самой Москвы:
— Егор! Не смей! Нам нужен ты! Здесь!
Он посмотрел на неё — упрямую, живую, грязную, раненую, как сама жизнь. Потом — на свет, туда, где стояли те, ради кого всё это вообще началось.
И вдруг хохотнул, легко, без остатка боли:
— Как всегда, — сказал он, будто шутя с кем-то за столом, — между женщиной и вечностью.
И шагнул вперёд.
Свет захлестнул его, алтарь треснул, по залу рванула золотая волна, ударила наружу, побежала по туннелям, улицам, крышам — как электрический ток, как давно забытый выдох. Сфера над Кремлём вспыхнула и исчезла, растворилась в небе, а Москва — старая, потрёпанная, запылённая — вдруг вздохнула, как будто только что родилась.
А внизу, среди обломков, Тамара опустилась на колени, прижала к груди треснутый осколок цилиндра, уткнулась в него лбом.
— Дурак… — прошептала она, голос дрожал. — Живой ты или нет… всё равно спас.
И над ней всё ещё кружилась золотая пыль, оседала медленно, плавно, как первый снег, который всегда обещает новую зиму, новую весну, и новую, такую невозможную жизнь.
Подвал кооператива «Красный луч» гудел низко, тяжело — как старый паровоз, который вот-вот сломается посреди тоннеля. Потолок трещал, бетон сипел и осыпался белой крупкой штукатурки, будто в городе началась злая метель, но никакой тебе зимней сказки: вместо снега — гарь, кровь, крики и вонь безысходности. По стенам полыхали газеты — бумажный огонь жадно жевал заголовки, старые лозунги дымились, как последние выдохи эпохи: «Троцкий — предатель!» плавно изгибалось в языках пламени, словно даже старые идеи решили уйти, хлопнув дверью, но красиво.
Тамара стояла, тяжело дыша, стиснув зубы, сжав ладонь на ране. Кровь, жёсткая, густая, билa из плеча с отрывистым ритмом, словно кто-то барабанил марш в самом сердце: раз — два — три — хлюп. Телогрейка, старая, обшарпанная, промокла почти до локтя, но бросать жалко — последняя, родная, тёплая, как детство.
— Егор, чтоб тебя… — пробормотала она, отводя глаза от костра, вытирая кровь запястьем. — Где ты, чёртов психиатр? Если не вылезешь живым, я тебя из загробного обратно вытащу и задушу, чтоб второй раз не рисковал…
Ответа не было. Только радиола зашипела, как змея, и в треске и шорохе проскользнул голос, обрезанный, истеричный:
— Помогите… оно идёт…
— Замолчи, — рявкнула Тамара, и с размаху саданула по приёмнику наганом. Тот дернулся, жалобно хрюкнул, затих — и ещё секунду дышал помехами, как старик перед последним словом.
И тут из стены — прямо из бетонной гнили, из самой сердцевины — вынырнула тень. Высокая, нелепо длинная, человекообразная, но выше любого нормального человека в полтора раза. Кожа на ней лопалась, отслаивалась, как старая краска на водосточной трубе, а из-под трещин валил густой, фиолетовый пар. Глаза — два прожектора, в которых не было ни жизни, ни смысла, только пустота, и эта пустота тянулась к ней, вгрызалась в свет лампы, в сырой воздух, в саму Москву.
— Ключ наш, — сказали они хором, глухо и сыро, будто через коридор, полный воды.
— Да щас! — бросила Тамара, и лом в руке стал продолжением ярости.
Она шагнула вперёд, махнула ломом так, как когда-то рубила дрова на даче, только зла было в разы больше. Удар пришёлся в челюсть — треск прошёл по всему подвалу, будто шкаф разломили пополам. Голова твари дёрнулась назад, тело затряслось, и из трещин попёр фиолетовый пар — густой, липкий, ядовитый.
— НКВД, мать вашу… — выдохнула она, задыхаясь, сжимая зубы. — Хоть бы форму новую выдали… Всё в пятнах, всё в пятнах, как после допроса.
В этот момент второй вылез из бетонной колонны, как тень на старом проекторе — рывками, с паузами, будто плёнку рвало прямо на глазах.
— Не подходи! — бросила Тамара, выставив вперёд наган, — но он, конечно, не остановился, тянулся к ней, как магнит к железу.
— Ключ наш, — снова эхом, теперь уже в несколько голосов, словно подвал вдруг стал многоголосым рупором.
— Да что ж вы одно и то же твердите, — сорвалось у неё, — как комсомольцы на собрании!
Щёлкнула спусковая — пусто, внутри только глухой щелчок. Патроны кончились. Тамара коротко выругалась, махнула наганом, со всей злости врезала прикладом прямо в зубы следующей твари. Череп треснул с неприятным звуком, куски костей посыпались на пол, как ореховая крошка, а сам этот… бывший человек, закачался, ухватился за бетон, словно надеясь остаться хоть тенью от человека.
Она отпрыгнула, тяжело дыша, кровь из раны горячей дорожкой скользнула под воротник, а из темноты уже тянулись новые руки, бледные, костлявые — будто вся Москва, забытая и выброшенная, решила вдруг вернуться за своим.
— Вот и всё, — выдохнула она, чувствуя, как голос превращается в горячий пар между зубами. — Без ключа останетесь, идиоты.
Но судьба решила добавить сюрприз. С потолка рухнула доска, сбила её с ног, воздух загрохотал, как будто вся Москва рухнула ей на грудь. Сверху — рёв, взрывы, будто кто-то объявил о начале штурма небес. Пол заходил волнами, мешки с мукой лопались, и в один миг вокруг всё стало белым, пушистым, как будто сама смерть решила испечь пироги к празднику. Тамара даже подумала: в другой жизни, при другой погоде, это могло бы быть уютно. Пирожки в аду, ага.
Но покой не про неё. Из облака муки поднялась третья тень — огромная, бесформенная, рука не рука, а щупальце осьминога. Существо метнулось, стиснуло ей горло так, что воздух сразу оборвался.
— Отпусти! — захрипела она, вцепившись в лом обеими руками. — У меня сегодня плохое настроение!
Щупальце сдавило сильнее. В глазах темнело, в ушах хлопнуло, как при резком наборе высоты. Она вслепую взмахнула ломом — попала. Раздался хруст, ослепила вспышка фиолетового света, и вся эта масса развалилась на дым, на пустоту, на небытие.
Тамара упала, кашляя и хватая горячий, пыльный воздух. Кровь бежала по лицу, по шее, по ладоням, пульсировала болью на каждом миллиметре кожи.
— Держись, доктор, — прошептала она, стискивая лом, будто это единственное, что держит её в этом мире. — Держись, гад, я к тебе иду…
Пол затрясся снова. Из угла донёсся топот, и на свет вышел четвёртый — тащил за собой арматуру, глаза светились, как лампочки «Ильича» на последних ваттах. Страшный, нелепый, упрямый — как сама старая Москва, если бы она умела злиться.
— Слушай, — хрипнула Тамара, поднимаясь, — я тебе сейчас объясню, что такое археология. Это когда копаешь глубже, чем положено!
Монстр рванулся к ней, схватил за волосы, и боль взорвалась в черепе, как гвоздь, вбитый молотком. Она взвыла, извернулась, ударила ломом в грудь. Металл вошёл с хлюпающим звуком — тепло, вязко, словно лом нашёл своё место в мире.
— Вот тебе раскопки! — выкрикнула она, вырывая лом, и монстр осел, фиолетовые отблески исчезли со стен, будто лампы сгорели одна за другой.
В подвале наступила тишина. Только пламя жевало обломки, где-то щёлкало разбитое стекло. Тамара стояла, покачиваясь, потом рухнула на колено, в горле — солёная кровь, во рту — пыль и гарь. Она подняла глаза к потолку — там, где зиял пролом, пробивался тусклый рассвет, будто где-то наверху наконец вспомнили о новом дне.
— Егор… — выдохнула она, голос еле держался. — Ну хоть бы раз… чтобы ты просто не полез туда, куда не надо.
Ответа не было. Только сверху доносился глухой гул — тяжёлый, ровный, будто дышал кто-то огромный, старый, весь из города, из бетона, из костей.
Она медленно поднялась, опираясь на лом как на костыль. Каждый шаг отзывался в теле болью, но останавливаться было уже нечем — за спиной всё равно только дым, кровь и обломки. В подвале месиво — тела, рваные тряпки, дым, золото, размазанное по стенам, словно кто-то пытался расписать ад, но не выдержал и ушёл, не закончив.
— Егор! — выкрикнула она, громко, надрывно, чтобы перекричать всё, даже самого себя. — Слышь?! Живой там?
Где-то глубоко-глубоко снизу, будто через километры земли, прошёл рокот — тяжёлый, длинный, похожий на выдох мира, который вдруг решил: «Пусть будет так».
— Живой, — прошептала она, неожиданно улыбнувшись, с тем упрямым теплом, что спасает даже во сне. — Значит, работать будет…
Она кинула взгляд на стол — карта уже дымилась, контуры Кремля плавились в огне. Вокруг лужи крови, муки, обломки прошлого и настоящего, всё вперемешку.
— Вот и всё, — выдохнула Тамара, делая шаг к пролому, — археология, мать её… Всю жизнь копаешь, а потом тебя самого закапывает.
Она ухватилась за край пролома, плечо взвыло от боли, но пальцы не разжала. Сделала вдох, словно собиралась прыгнуть в ледяную воду, и тихо, со злостью и надеждой, процедила сквозь зубы:
— Подожди, Егор… Иду.
И полезла вниз — туда, где под городом шёл свет. Золотой, ослепительный, неумолимый, похожий на пульс, на дыхание. На что-то, что ни закопать, ни остановить уже не получится.
Всё рухнуло в одно мгновение — потолок, воздух, сама логика. Из пролома, где только что была Тамара, вырвался ослепительный вихрь — свет, звук, ветер и что-то ещё, не имеющее имени, но жмущее на грудь, как тоска по дому. Его закрутило, как фантик в старом пылесосе: ни вверх, ни вниз — всё мимо, только больно и страшно.
Руны на теле Егора вспыхивали, трещали, гасли одна за другой, словно кто-то выключал сеть жизни в последний раз. Он висел в воздухе, болтая ногами, беспомощно, нелепо, будто ребёнок на качелях без точки опоры, и чувствовал: каждая кость, каждый нерв — стонут, просят пощады. Воздух выл, как турбина самолёта, только самолёт этот был весь из света и крови, без обшивки, без пилота, без шансов приземлиться.
— Катя! — крикнул он, стараясь перекричать этот ревущий, ослепительный вихрь. — Катя, чёрт побери, ответь!
И вдруг — женский голос, до боли знакомый, такой родной, что даже вихрь стал чуть тише:
— Егор! Иди к нам!
Он прищурился, силясь разглядеть сквозь свет, что-то настоящее, не иллюзию, не игру памяти. В самом центре вихря стояли фигуры — Катя, вся в сиянии, в руках младенец, рядом мальчик — сын, тянет к нему маленькие дрожащие ладони. В этом движении было столько отчаянья, что у Егора внутри что-то оборвалось и ушло навсегда.
— Не может быть… — прошептал он. — Ты ж умерла… Вы же ушли…
— Егор! — Катя плакала и смеялась одновременно, голос переливался от счастья, как весенний ручей после долгой зимы. — Всё будет! Иди!
— Иди… — машинально повторил он, цепляясь за каждую букву. — Да мне и идти-то некуда… Я тут парю!
Вихрь усилился, словно небо схватилось за его тело и тянуло к себе, без права на возврат. Его тянуло к порталу, неотвратимо, как магнитом к полю. Вокруг мелькали картины: допетровская Москва с деревянными башнями и дымом, потом — парад 1937-го, танки, лица, слёзы, потом — стеклянные небоскрёбы, дроны, неоновые кресты, реклама «Яндекс-алтарь» на пол-Москвы… Всё смешалось в один безумный поток, где время стало рекой без берега.
— Великолепно, — пробормотал Егор, уже почти смеясь, почти сквозь слёзы. — Вся моя жизнь в одном калейдоскопе… Кинохроника от пьяного монтажёра — сцены, лица, города, всё вперемешку.
Сзади, сквозь рёв, вдруг прорезался сиплый, живой крик:
— Егор!
Он оглянулся. Тамара. Лезет, цепляется за острые края, ползёт по камням — лицо всё в крови, волосы прилипли к щеке, в глазах — сталь и ещё что-то, что не сотрёшь ни годами, ни войной.
— Не лезь! — выкрикнул он, едва перекрывая грохот вихря. — Тут жарче, чем в котельной у самого Сталина!
— Москва! — крикнула она, и этот крик пронёсся сквозь всё: бетон, дым, даже сквозь свет. — Москва без тебя падёт!
— Да ладно, — закашлялся Егор, чувствуя, как вихрь уже трещит под рёбрами. — Она и со мной не в лучшей форме, если честно!
Вихрь усиливался, как если бы вся история решила встать на дыбы: руны на стенах текли, будто воск, камень плавился, золотая пыль летела, как горячий песок, сжигала кожу, жгла глаза, но он не мог оторваться — не мог выбраться ни вперёд, ни назад.
— Егор! — Тамара ползла ближе, стиснув в руке обломок балки, пальцы побелели. — Не смей туда! Не вздумай!
— А куда мне, по-твоему? Назад? К вашим бюрократам с печатями, с доносами, с очередями за счастьем?
— Назад — к живым! — закричала она, и в голосе прозвучало не приказывание, а мольба.
Егор замер. Смотрел на неё — грязную, упрямую, такую живую, что в груди сдавило. Потом — туда, где в вихре светился его мир: Катя держала сына, тот плакал, тянул к нему крошечные ладони, кричал беззвучно.
И между этими мирами Егор стоял — над пропастью, где одна жизнь за руку держит другую, и обе зовут его разным голосом.
— Сын… — выдохнул Егор, и голос уже больше не был похож на крик или шутку. — Маленький… у тебя даже имени ещё нет…
Катя улыбнулась сквозь слёзы, и от этой улыбки вихрь на секунду будто притих:
— Есть. Ты сам выберешь, когда вернёшься.
— Вернусь? — переспросил Егор, хохотнув, горько, но по-настоящему. — Ну конечно, обязательно. Возьму билет до “реальности”, маршрут “один конец” — всё, как всегда…
Вихрь гудел всё сильнее, будто Москва решила сама за себя поговорить. Воздух выжигал лёгкие, волосы топорщились, как у ребёнка на морозе. Тамара почти дотянулась, протянула к нему руку, а глаза у неё были такие, что, кажется, могли вытащить из любого ада.
— Егор! Послушай! Я видела, что творится наверху! Город рушится! Без тебя всё — насмарку! Всё, слышишь?!
— Без меня? — усмехнулся он, горечь и страх звенели в каждом слове. — Да кто я вообще? Обычный психиатр, который заблудился не в метро, а во времени!
— А кто ещё пойдёт?! — прошипела Тамара, стиснув зубы, вытерла кровь тыльной стороной ладони. — Ты хоть раз доведи дело до конца! Доведи до людей, до конца, понимаешь?!
— До какого конца?! — выкрикнул он сквозь ревущий свет, что сужал всё вокруг до единственной точки. — Я вообще не подписывался ни под каким концом! Я просто… я…
Катя шагнула к нему, но поток света и времени — завихрился, сгустился между ними, не давая даже коснуться. В этом сиянии, между её ладонью и его пальцами, была вся жизнь — и та, что уходит, и та, что только начинается.
— Егор! — голос Кати был такой тёплый, что у него зажглись все внутренние прожекторы, те, что отвечают за дом, уют, возвращение. — Они ждут тебя! Мы ждём!
— Нет! — выкрикнула Тамара, голос срывался, будто его стирал ветер. — Они уже в тебе! Понимаешь?! Всё, что ты сделал — ради того, чтобы остаться! Остаться, Егор!
— Я… — Егор хватал воздух ртом, как рыба, выброшенная на берег, — я просто хочу домой…
— А дом — здесь! — заорала Тамара, вцепившись мёртвой хваткой в его сапог. — Здесь, чертов врач! Здесь твоя работа, твои ошибки, твои победы! Всё здесь!
Он замер, сердце билось так, будто пыталось разорвать грудную клетку. Глаза метались: Тамара, в крови и упрямстве, и Катя — в мягком свете, где нет боли, только покой, только вечность.
— Катя… — выдохнул он, сам не веря, что вообще способен выговорить. — Что мне делать?..
— Иди к нам, — мягко сказала она, и свет вокруг сделался нестерпимо тёплым, будто там, где она — можно забыть всё, что было страшным, ошибочным, неправильным. — Здесь нет боли. Только мы.
Тамара сжала его сильнее, кровь текла по руке, капала на камни, оставляя алые следы в золотом свете. Она уже не кричала, а рычала, голос был весь в слезах и злости:
— Не смей! Если уйдёшь — всё к чёрту! Москва рухнет, Кремль сгорит, люди погибнут! Всё, что ты сделал, всё, что держал — исчезнет, понял?!
— А если останусь — я их никогда не увижу! — заорал он, не слыша самого себя, только гул, только ветер, только боль.
— Такова жизнь! — прошипела Тамара, сжав зубы до боли. — Всегда выбираешь не то, что хочешь, а что должен!
— Глубокомысленно, — прохрипел Егор, и на секунду захотелось рассмеяться, как на совещании у главврача, когда все решения уже приняли за тебя.
Ветер рванул с новой силой, его почти выдернуло в свет. Пальцы Тамары скользнули по сапогу, но она цеплялась, пока хватало сил, словно спасая не только его — весь город, всю память, всё, что вообще держит этот мир на месте.
— Егор! — заорала Тамара, из последних сил, уже почти срываясь на вой. — Посмотри вокруг! Всё рушится, если ты уйдёшь!
Он глянул вниз, и сердце ухнуло в пятки: стены плавились, пол уходил в пустоту, хор Матвея затихал, как оркестр, которому вдруг дали понять — финал. Всё распадалось, растворялось в ничто. Оставалась только пустота и этот ветер, вырывающий душу.
«Ну что ж, — подумал он с каким-то чёрным юмором. — Выбор между катастрофой и катастрофой. Классика жанра. Только бы главный не пришёл с обходом».
Он вдохнул — первый и последний раз по-настоящему, пока ещё мог. Глянул на Катю — и в этой улыбке было всё: прощение, боль, надежда, та самая весна, которую обещают на календаре, но не всегда дают в реальности. Она протянула младенца, смотрела прямо, не отводя глаз:
— Егор…
Он хотел что-то сказать — что-то важное, нужное, но вихрь ударил в спину, потянул сильнее. Тело дрогнуло, руны по коже вспыхнули — последний, отчаянный салют.
— Прости… — выдохнул он. — Я просто… устал.
— ЕГОР! — заорала Тамара, не веря, не принимая. — ДЕРЖИСЬ!
Но поздно — свет накрыл его, словно на операционном столе, когда уже ничего не изменить. Он шагнул — или его втянуло, или его вытолкнула сама Москва. Теперь уже никто бы не сказал точно.
Тамара только успела увидеть, как его силуэт растворился в золоте, а вместе с ним погасли последние руны на стенах. Воздух хлопнул, как дверь, вихрь схлопнулся в точку и взорвался ослепительным светом.
Она прикрыла лицо рукой, села на колени, не думая о боли — только о том, что теперь снова всё на ней. Всегда так — когда кто-то решает быть сильным за всех.
— Дурак, — выдохнула она, и голос её затерялся в пыли. — Опять всё на себя взвалил… Никогда по-другому.
А сверху, через пролом, уже пробивался рассвет. Новый, почти равнодушный, но всё-таки настоящий. Москва дышала — тяжело, но свободно.
Белый свет полоснул по глазам так резко, что первое, что Егор решил: умер, наконец-то, с концами, как в плохой пьесе. Но потом до него дошло: если бы умер — так антисептиком бы не пахло, и шея бы не ныла, и в комнате не дрожал воздух, как над костром.
Он стоял, сгорбившись, у собственного стола. Да-да, этого самого, где месяцами скапливались бумаги, где валялась флешка, где ночами горела знакомая USB-лампа. Только теперь лампа светилась фиолетовым — мертвенно, как если бы кто-то растворил в ней яд. Воздух вибрировал, казалось, по коже ползали сотни невидимых муравьёв. Всё было привычно, но всё — не так.
— Катя… — прохрипел он, не узнавая собственного голоса. — Катя?
Тишина. Только из-за окна слышались городские звуки: где-то ревела сирена, далеко гудел вертолёт, кто-то на улице орал истошно: «Всем в укрытие!» — и это всё казалось настолько обычным, что на миг захотелось усесться и просто не вставать.
Потом — движение. В кресле у окна, в полутени, женщина встала. Халат, плечи узкие, утомлённые, глаза впалые, но живые. В руках ребёнок — сонный, сжимает ладошку в кулачок.
— Егор?
Он сделал шаг, всё вокруг качнулось, лампа полыхнула фиолетовым, и вдруг по рукам заиграли золотые руны — будто кто-то включил внутри весь свет, который когда-то украли у солнца.
— Егор! — Катя выкрикнула так, что у него перехватило горло, и ребёнок выскользнул из её рук, плюхнувшись на кресло. Она бросилась к нему, едва не споткнулась о переполненную мусорку, как всегда, не до конца вынесенную.
— Подожди, подожди, — выдохнул он, оседая на колени, чувствуя, как ноги предательски дрожат. — Не подходи… вдруг я радиоактивный или ещё какой…
— Молчи, идиот! — крикнула Катя и бухнулась рядом, обнимая так, будто вцепилась сразу в жизнь и в страх. — Ты живой! Ты… ты…
Он улыбнулся, чувствуя, как губы предательски трясутся, и всё равно не смог остановиться:
— Ну… относительно. По шкале живучести я где-то между тараканом и советским холодильником. Холодный, но вечный.
Катя всхлипнула, всадила кулачок ему в грудь — не сильно, но чтобы почувствовал:
— Где ты был?! Где ты был, чёрт тебя дери?!
— В командировке, — автоматически ответил он, скользя по собственной же иронии, как по льду. — Служебная необходимость… Москва, тридцать девятый год. Немного пыльно, зато пробок не было.
— Егор… — Катя уткнулась ему в плечо, тёплая, живая, дышащая. — Ты… не шути так. Я думала, всё. Больше не будет…
Он вдохнул — запах её волос, антисептик, капля кофе, слёзы. Всё настоящее. Всё живое. Всё, ради чего стоило возвращаться даже из чужого века.
— А я думал, не вернусь, — тихо сказал Егор, смотря не на Катю, а куда-то в пол, где только что кипел целый век. — Там… да неважно где. Главное, что дорога назад всё-таки нашлась.
На полу рядом раздался слабый, почти недовольный плач — тонкий, настоящий, обрывающий сердце. Он вздрогнул: сын. Живой, крошечный, весь из мягких щёк и дыхания, как у котёнка. Егор потянулся, ладони дрожали, будто он держал скальпель, а не шёл к своему ребёнку.
— Он… — выдохнул он. — Он правда мой?
Катя подняла малыша, прижала к себе. Улыбнулась устало, но так, что можно было поверить: всё впереди.
— Твой, Егор. Тут по лицу сразу видно — упрямый, с синяками под глазами. Ну, как положено по наследству.
— Вот и прекрасно, — пробормотал он, впервые за долгое время почти счастливо. — Генетика работает, даже когда весь мир сломан.
На столе лампа мигнула, фиолетовый свет стал ярче, будто кто-то качал им кровь. Пульсировал, дышал, жил своей, отдельной жизнью.
— Что это? — Катя нахмурилась, смотря на свет. — Она… опять?..
— Опять, — кивнул Егор, поднялся, шатаясь, будто ноги совсем чужие. — Не выключай. Пусть отработает свою программу до конца.
— Какую программу?
— Ту, где я не исчезаю снова, — выдохнул он хрипло, но твёрдо.
В коридоре что-то зашуршало, знакомо, нервно. Голоса медсестёр, чуть приглушённые дверью:
— Он вернулся! Я тебе говорю, прямо в кабинете материализовался!
— Господи, опять этот Небесный… Я ж говорила, что он с приветом!
— Тсс, слышит ведь!
Егор усмехнулся, тронул Катю за плечо и впервые за много-много времени понял, что действительно здесь, в этом дурацком, ярком, больном мире. И — жив.
— Ну вот, вернулся, — вздохнул Егор, и в этом вздохе было столько усталости, сколько обычно бывает только в шутках о бессмертии. — Пять лет не был, а репутация всё та же. Сразу «с приветом».
Катя покачала головой — то ли от облегчения, то ли чтобы не разрыдаться; глаза у неё были блестящие, будто всё, что было до этой встречи, сейчас рассыпится на стекляшки — и радости, и страха.
— Ты даже не представляешь, что здесь творилось… — прошептала она. — Город сошёл с ума, эти фиолетовые вспышки, сирены… Я думала, всё, конец света.
— Ну, почти угадала, — кивнул он, улыбаясь, хоть и сквозь дрожь. — Там внизу, под Кремлём, был концерт. С оркестром, хорами… и, кстати, жертвоприношением. Всё как всегда в Москве.
— Не начинай, — попросила она, вытирая ладонью слёзы и тут же смеясь. — Я едва тебя дождалась, идиот. Не мог вернуться чуть раньше, а?
— А я едва выбрался… — усмехнулся он, — Там такие очереди, что в рай с талоном пускают. Даже черепа крестились при мне.
Катя опять засмеялась — смех был больше похож на всхлип, но живой, и в нём было то, чего так не хватало все эти дни: надежда, что теперь всё по-настоящему, и не нужно больше держаться только на одних воспоминаниях.
— Егор… ты идиот.
— Профессиональный, — ответил он, улыбаясь чуть шире. — С дипломом, печатью и штампом в анамнезе.
Сирены за окном стали громче, красный свет мигал на стекле, словно весь город по-прежнему разговаривал с ними на своём языке, моргая, живя, дыша в такт их возвращению.
— Что происходит там? — спросил он, глядя на свет за окном, где красные блики перебегали по стеклу, будто город никак не мог успокоиться после ночной грозы.
— Говорят, после вспышки над Кремлём всё… поменялось, — Катя покачала головой, будто сама не верит до конца. — Люди стали другими. Шрамы исчезают, кто-то говорит, что умершие вернулись. Соседка снизу сегодня утром отца встретила, а он погиб ещё в девяностом.
— Вернулись? — переспросил он, будто не до конца веря даже собственным ушам. — Значит, я не один такой…
Катя посмотрела пристально, не мигая, в её взгляде было и счастье, и испуг — тот самый, когда не знаешь, кого перед тобой больше: призрака или человека.
— А ты точно… ты?
Он замер, не находя сразу слов, потом вдруг усмехнулся, и этот смех был почти прежним:
— По крайней мере, кофе всё ещё люблю, а налоговую — нет. Думаю, это хороший признак. Если начну читать отчёты по вечерам — бей меня без предупреждения.
Лампа мигнула — в последний раз, коротко, как прощальный вздох, и погасла. Комната сразу стала обычной: белой, тихой, как после большого скандала или сильного ливня.
Катя осторожно положила ребёнка на кресло, тихо поправила ему одеяло и снова повернулась к Егорy — чуть ближе, чуть тише, как будто слова могли что-то сломать.
— Что ты теперь будешь делать?
Егор провёл ладонью по лицу, и на коже остались золотистые полосы — те самые, что только что были рунами, а теперь тускнели, уходили, исчезали.
Он опустился на стул, словно сел на дежурство в собственной жизни — и впервые не знал, чего ждать дальше.
— Сперва — спать, — сказал Егор, зевая, словно даже время на него больше не давило. — Потом — отчитаться.
— Кому? — спросила Катя, улыбаясь уголком губ.
— Никому, — усмехнулся он. — Просто привычка, знаешь ли. Автоматизм. Если не напишу отчёт, жизнь не засчитается.
Катя тихо рассмеялась — и в этом смехе было сразу всё: и усталость, и счастье, и та самая неловкая радость, что приходит только после долгой зимы.
— Я думала, ты скажешь: «Спасать мир».
— Пусть теперь мир сам себя спасает, — ответил он, мягко обнимая её за плечи. — Я своё уже отработал. По полной ставке и без выходных.
В коридоре кто-то нерешительно постучал. Дверь чуть приоткрылась, показалась медсестра, глазами ищет подвох:
— Товарищ доктор, вы… э-э… материализовались окончательно?
— Вроде того, — кивнул Егор. — Но лучше на всякий случай не выключайте свет. Мало ли.
Медсестра моргнула, закрыла дверь — тихо, будто ничего странного не было.
Катя прижалась к нему, чуть дрожащая, как человек, который наконец-то позволил себе верить.
— Я думала, тебя уже нет, — выдохнула она.
— Я тоже, — признался он, и в этом была не шутка, а удивление. — Видимо, у меня хронический рецидив существования.
Он посмотрел в окно: город гудел, переливался огнями, где-то выли сирены, кто-то кричал, кто-то смеялся — всё как всегда. Только теперь этот шум не пугал, а будто говорил: «Ты здесь. Ты живёшь. Всё остальное — детали».
— Катя, — тихо сказал он, — если лампа снова загорится… разбей её.
— Почему?
— Потому что второй раз я туда не пойду. Даже если Матвей пообещает обратно с почестями.
Она кивнула, не задавая больше вопросов.
Сын захныкал, Катя подняла его, прижала к груди. Он зажмурился, потянулся, и на секунду показался таким же упрямым, как отец.
— Посмотри, — улыбнулась Катя. — Он на тебя похож, когда злится.
— Тогда всё в порядке, — Егор тихо рассмеялся. — Значит, семья.
И впервые за очень долгое время он по-настоящему засмеялся — легко, свободно, с тем простым счастьем, что даётся не за подвиги, а за возвращение домой.
USB-лампа на столе вспыхнула один-единственный раз — коротко, как прощание, — и погасла навсегда.
Золотой коридор тянулся до головокружения — не было у него ни начала, ни конца, ни даже обещания развязки. Всё, как в советской очереди за колбасой: бесконечный блеск, давка, терпеливая тоска и полная безысходность. Егор парил посередине этого великолепия, как воздушный шарик, который кто-то отпустил ради шутки и теперь сам не знает, куда он долетит.
— Матвей! — рявкнул он в пустоту, где потолок светился, как покрытие на рентгене. — Ты там совсем спятил? Это ещё что за декорации? Я что, в мавзолей попал? Или в психушку, только для мёртвых?
В ответ где-то зазвучал голос — глухой, как сквозь бетон, многоголосый, будто кто-то решил собрать целый хор из старых профессоров-психиатров, забытых и списанных в архив:
— Шагай, — отозвался Матвей. — Каждая арка — память.
— Память?! — Егор попытался рассмеяться, но из горла вырвался только сип, будто кто-то сжал ему трахею. — Я тебе сейчас такую «память» устрою, век не забудешь! У меня и так флешбэк через каждые полметра: жена, ребёнок, НКВД — полный комплект, как на чёрном рынке в девяностых!
В этот момент первая арка вспыхнула мягким золотом. Внутри — Катя. Та самая улыбка, родная, только усталая, как после бессонной ночи. Глаза тревожные, смотрят с укоризной, будто она точно знает: ещё шаг — и он опять окажется там, где ему не надо. В этих глазах была вся его жизнь — и радость, и страх, и предупреждение напоследок.
— Вернись скорее, — прошептала Катя, и голос у неё был такой, что у Егора внутри что-то хрустнуло.
Он дёрнулся, почти хотел крикнуть: «Да вернулся я, вернулся! Сразу — в этот идиотский коридор. Отлично, просто шикарно! Кто проектировал этот посмертный рай? Архитектор из ЖЭКа, не меньше».
— Забудь, чтобы помнить, — послышался где-то сбоку голос Матвея.
— А ты попробуй забыть, когда жена на тебя смотрит, как на идиота, — процедил Егор сквозь зубы. — Это я ещё живой, между прочим. Формально.
Следующая арка: сын. Маленький, плачет, будто на свете вообще нет причины не плакать.
— Что тебе, а? — рявкнул Егор, чувствуя, как сжимается сердце. — Что я тебе сделал, а? Ты вообще помнишь, как меня зовут?
Ребёнок только плакал громче, Катя шептала откуда-то: «Он тебя ждёт…»
— Ну, конечно, ждёт. А я тут — между мирами, между стенками… Как пробка между бутылками.
— Шагай, — снова приказал голос, уже раздражённый, как начальник смены перед сдачей отчёта.
— Куда шагай? Вон туда, в третью? Там отец с укором, уже чую, — буркнул Егор, опуская плечи. — Вот кто меня точно не простит. Ни живого, ни мёртвого.
Он сделал шаг. Пол засветился под ногами, под прозрачным кварцем промелькнули эпохи: Москва деревянная, Москва сталинская, Москва в стекле и бетоне. Всё одним потоком, одна каша.
Арка №3. Отец. В мастерской, масляные руки, треснутые очки, знакомое выражение вечной усталости:
— Время — ловушка, — произнёс он, не упрекая, просто констатируя.
— Да знаю я, знаю! — огрызнулся Егор. — Ты мне это говорил ещё до того, как я начал понимать, что такое время. Только теперь, видишь ли, я в нём застрял. Насмерть, вот уж правда.
— Ты опять оправдываешься, — сказал отец. — Всю жизнь только этим и занят.
— А ты всю жизнь недоволен! — парировал Егор, и внутри стало пусто, холодно. — Даже мёртвый — и то не отпустил!
— Забудь, — снова повторил Матвей, будто у него была только одна пластинка. — Каждая арка — жертва.
— Да сколько можно, Матвей! — выдохнул Егор, вцепившись в голову, словно пытаясь выдавить оттуда прошлое, эпохи, голоса. — Ты бы хоть раз сам попробовал — забудь, когда в ухо орут три эпохи подряд!
Вихрь за спиной начал усиливаться, как если бы сама история решила наконец избавиться от лишнего багажа. Его втягивало, воздух сжимал тело, как пресс, время гудело в ушах, и казалось, что вот-вот всё сольётся в один-единственный, последний шаг.
— Эй, не толкай! — заорал он в никуда, не видя никого, только этот коридор, сверкающий, как витрина у золотых дел мастера. — Я сам дойду, понял?! Я сам!
— Не дойдёшь, — спокойно ответил Матвей, словно у него на всё были инструкции. — Ты держишься за прошлое.
— А что мне ещё держать?! — взвился Егор. — Я что, должен лететь вперёд в никуда, как идиот, без семьи, без всего, что у меня было?! Без боли даже?!
— Это путь хранителя.
— Путь хранителя? — хохотнул Егор, уже почти весело, по-дурацки. — Да я не хранитель, я психиатр! Моя работа — возвращать людей в реальность, а не выгуливать воспоминания по этим межмировым коридорам! У меня и сертификат не той системы, между прочим!
Арки дрожали, как желе на землетрясении. В них — отражения, десятки, сотни: Катя, сын, отец, снова Катя, но уже чужая, глаза — как стеклянные бусины, холодные, незнакомые. Слёзы вдруг побежали по щекам — не его, не её, а всех сразу.
— О, прекрасно, — пробормотал он, чувствуя, как голос срывается в истерический смешок. — Галлюцинации пошли. Это уже ближе к моей специализации.
— Забудь, чтобы помнить, — гулко, как набат, повторил Матвей.
— Хватит! — заорал Егор, срываясь. — Не хочу забывать! Это всё, что у меня есть! Всё!
Руны на коже вспыхнули, обожгли, кровь пошла по трещинам — золотая, густая, почти живая, несуществующая нигде, кроме здесь и сейчас.
— Они — всё… — выдохнул он, стиснув зубы. — Всё, что у меня осталось.
— Шагай, — послышалось из глубины, уже не так властно, а как-то почти жалеющее. — Или останешься тенью.
— Прекрасный выбор, — огрызнулся Егор. — Между шагом в неизвестность и превращением в мебель! Что ж… я всегда мечтал быть полезным элементом интерьера.
Он шагнул.
Арка №4 вспыхнула не золотом, а тёплым, почти домашним светом.
Перед ним — кухня. Его кухня. Его квартира, 2025 год, весна. Катя в халате, наливает кофе в его любимую чашку. На столе остывший омлет, крошки хлеба, чашка сына с соком. Радио бубнит новости, тихо, с ленцой. Всё до боли обыденно, так просто и так недостижимо — вот оно, счастье, которое не узнаёшь, пока не потеряешь.
— Катя… — позвал он, едва веря, что может её потерять прямо здесь, в этой золотой ловушке.
Она подняла глаза. И это было уже не её лицо — не то, к которому привык, не то, в котором жил его дом. В этом взгляде не было ни узнавания, ни даже намёка на прошлое. Пусто, как в новой квартире без мебели.
— Простите, — сказала она, голосом чужим, почти канцелярским. — Вы кто?
Егор остолбенел. Пальцы сжались в кулаки, губы выдавили хрип:
— Что значит “кто”? Катя, это же я! Я!
— Ошибка, — отчеканила она с равнодушием справочной. — Егор Небесный умер восемьдесят шесть лет назад.
Он отступил, как после пощёчины, и почти заорал:
— Матвей! Это уже слишком! Я, конечно, привык к сюрреализму, но это за гранью! Сколько можно издеваться?
— Это не сюрреализм, — отозвался голос, гулкий, безжалостный. — Это следствие.
— Следствие? Отлично! А где протокол, где подписи? Где твой следователь? Я хоть раз могу узнать, за что мне всё это?!
— За память.
— За память?! Да у меня даже память дырявая, записные книжки теряю через день! За что тогда — за списки покупок?!
Арка дрогнула, Катя исчезла. Миг — и вместо кухни лишь пустота, тянущая, как голод.
Вихрь за спиной затянулся сильнее, будто его вытягивали наружу, на сквозняк между мирами. Он едва удержался, вскинул руку:
— Матвей! Хватит! Верни мне хотя бы что-то нормальное, что-то моё!
— Шагай, — холодно отрезал Матвей.
— Я не шагну!
— Тогда исчезнешь.
Он выдохнул. Перед глазами поплыли тени. На секунду захотелось плюнуть на всё — остаться, раствориться, стать мебелью, как грозил Матвей.
«Вот оно, — мелькнуло в голове, — как всегда: или шаг, или забвение. Всё по инструкции — правильный и неправильный, но оба ведут в ад. Зато, как по советским стандартам — чётко, без права на ошибку».
Он усмехнулся — по-человечески, упрямо, с тем самым упрямством, которое никто у него так и не смог выбить.
— Ладно, Матвей, давай по-твоему… Но если это чей-то метафизический розыгрыш, я тебя вытащу с того света и устрою консилиум на весь космос, клянусь.
— Шагай.
— Шагаю, — выдохнул Егор. — Хоть в никуда.
Он шагнул вперёд.
Боль ударила в голову, как если бы кто-то ткнул паяльником в самый центр сознания. Руны вспыхнули так, что небо под веками ослепло. Все арки загорелись, и из каждой вылетел крик, тысячеголосый:
— ЕГО-О-ОР!
Он зажмурился, втянул в себя этот свет, этот крик, эту память — и шагнул дальше, туда, где за каждым воспоминанием начинается новая жизнь.
Коридор, казалось, сужался с неумолимостью, достойной самых решительных сантехников ЖЭКа: стены подбирались ближе, будто собирались спрессовать целый жилмассив в одну вытянутую кишку. Золото на арках — ещё недавно претендовавшее на царское величие — теперь уныло тёмнело, напоминая старую медную проводку, которую вот-вот вытащит из стены сообразительный жилец. Зеркала, казавшиеся роскошью при входе, начали покрываться трещинами — каждая трещина наполнялась густой, вязкой жидкостью, похожей на чёрные, почти театрально трагические слёзы. Егор двигался вперёд, волоча ноги, оступаясь на каждом неровном камне, будто те нарочно вылезали из-под ног. Дышал он с натугой, как будто только что вынес диван на пятый этаж без лифта. Кожа на руках лопалась мелкими, но злыми ранками, а руны — эти загадочные древности — мерцали то ли по привычке, то ли от ужаса, как тусклые лампочки в прихожей коммуналки, где вечный недостаток электричества.
— Прекрасно, — пробурчал Егор себе под нос, и голос его смешался с эхом, — теперь ещё и ремонт затеяли, как к весне.
В ответ что-то прошуршало, будто невидимая мышь проскользнула по краю ковра. И тут из-под одной арки мягко, будто скользя по свежему линолеуму, вынырнула тень — высокая, неестественно тонкая, с плащом, который, казалось, соткан из ночного масла, и переливался всеми оттенками тоски после неудачного собрания жильцов. Капюшон глубоко закрывал лицо, но из его темноты мерцали тысячи крошечных огоньков — и каждый огонёк, будь уверен, был похож на отдельную Егорову ошибку, застывшую, как ржавый гвоздь в старой двери.
— Ты открыл врата, — произнёс голос. Он звучал, как если бы одновременно говорили хор студентов, диктор радио и прокурор на заседании. — Пройди испытание.
— А если не пройду? — буркнул Егор. — Что, отчислят из потустороннего техникума?
— Жертвуй или потеряешь всё.
— Я уже всё потерял, — огрызнулся Егор.
Тень не ответила, только протянула руку. На ладони лежал клинок — хрустальный, прозрачный, как лёд. На рукояти — символ USB.
Егор уставился.
— Подожди, — сказал он. — Это что, флешка?
— Это фрагмент Ключа эпох.
— Ага. То есть, пока я там воевал с демонами и спасал Москву, вы, значит, тут собрали из меня комплект компьютерных аксессуаров?
— Разрежь нить судьбы.
— Конечно, — сказал он, глядя на клинок. — А потом форматировать диск, да?
Первая арка осветилась так ярко, что даже потёртые стены не выдержали и замигали, будто стыдясь своего запущенного состояния. На фоне света проступила фигура — и Егор сразу узнал очертания. Жена. Вроде бы она, до кончиков волос, до привычных складок у губ. Но глаза — нет, в этих глазах не было её мягкой, тёплой тревоги, только чужое что-то, холодное, отражающее не его, а, кажется, все сквозняки на свете. Голос едва шевелил воздух — тихий, осторожный, как ветер в пустых комнатах накануне большой разрухи.
— Егор… — имя упало между ними, словно старая фотография, которую вот-вот сдует под шкаф.
Он машинально сжал рукоять клинка, будто хватался за ручку троллейбуса в час пик. Горло пересохло так, что казалось, там поселилась пустыня.
— Нет, — выдохнул он, сипло, даже не заметив, как дрогнули руны на его пальцах. — Нет, только не это.
Откуда-то сбоку, с ленцой наблюдая за драмой, возник голос Странника — негромкий, будто привыкший объяснять правила для самых непонятливых.
— Имя, — напомнил он. — Жертвуй именем.
Егор повернулся чуть резче, чем требовала осторожность.
— А если не отдам?
Странник пожал плечами, но как-то очень неопределённо — мол, я тут просто завхоз, не ко мне вопросы
— Тогда она исчезнет. Для всех.
Егор замер, будто его пригвоздили к полу ненужным вопросом.
— Для всех… — переспросил он глухо. — Даже для сына?
Тишина растянулась, наполнив коридор каким-то неприятным зудом, как от шерстяного шарфа в мае.
Странник не ответил. Егор обернулся к жене — к той, что и не жена вовсе, а только её отзвук. Сердце сжалось в узел.
— Катя… — выдохнул он, почти не веря, что голос ещё может его слушаться. — Прости.
Клинок коснулся арки. Вспышка резанула глаза, боль с остервенением ударила в виски, будто кто-то разом вытащил вилку из всей его внутренней электросети. Имя вырвалось наружу — остро, безвозвратно, как ржавый зуб в плохой стоматологии. Крик сорвался — короткий, захлебнувшийся, будто он попытался глотнуть воздух, а проглотил пустоту.
— Катя!
Имя рассыпалось эхом, отражаясь от стен.
Арка потемнела. На зеркале осталась трещина, похожая на улыбку.
Егор стоял, согнувшись, держась за грудь.
— Отлично, — выдохнул он. — Первый уровень ада пройден. Что дальше, экзамен по расставанию с ребёнком?
— Арка №5, — сказал Странник. — Первое слово сына.
— Ну конечно, — Егор усмехнулся. — “Папа”. Как символично.
— Разрежь.
— Ты издеваешься, да?
— Это путь.
— Путь?! Это геноцид воспоминаний, а не путь!
Странник стоял так неподвижно, что казался частью интерьера — может быть, новым типом вешалки или призраком забытых дверных косяков. Ни одного движения, даже дыхание пряталось где-то глубоко, чтобы не мешать происходящему.
Егор, осторожно ступая, словно проверял, не провалится ли пол под ногами, подошёл ближе к арке. Свет оттуда лился приглушённый, нежно-голубой — не как в обычных комнатах, а такой, каким мог бы быть утренний рассвет, если бы его устроили специально для самых маленьких. Внутри зеркала вдруг проявилась знакомая сцена: детская кроватка, покрытая рассыпанными звёздочками и мягкими игрушками, которых, казалось, уже не существует нигде, кроме этой памяти.
В кроватке — сын. Совсем крошечный, как когда-то, с пухлыми ладошками, которые сжимают одеяло так решительно, будто он защищает границу своей маленькой страны. Он смеётся, беззвучно трясёт кулачками, словно весь мир для него только игра, и ничего страшного не бывает вовсе.
Потом сын вдруг смотрит прямо на Егора — взгляд светлый, доверчивый, до щемоты родной. Приоткрывает рот, чуть удивлённо, как будто сам впервые слышит свой голос. И тихо, ясно, ни на кого не оглядываясь, говорит:
— Папа.
Слово било в грудь.
— Не могу, — сказал Егор. — Не могу и всё.
— Жертвуй или всё погибнет.
— Да погибай хоть трижды!
Арка начала гаснуть. Голос ребёнка стал тише.
Егор зашипел, стиснул клинок обеими руками.
— Ладно, чёрт с тобой! — рявкнул он. — Ладно!
Он полоснул по воздуху. Клинок вошёл в свет, будто в ткань. Мир треснул.
— Папа! — крикнул голос, и исчез.
Егор рухнул на колени.
— Чёртова мистика, — прохрипел он. — Я врач, не мясник.
Странник стоял рядом, неподвижный, как памятник абсурду.
— Осталась последняя арка, — сказал он. — Смех отца.
— Прекрасно, — Егор поднялся, шатаясь. — Осталось только убить юмор, и можно закрывать эпоху.
Он подошёл к последнему зеркалу. В отражении — отец. В мастерской, в замасленной фуфайке. Смеётся, держит в руках какую-то железяку.
— Ну что, сынок, — сказал он. — Опять изобретаешь бессмертие?
— Не в этот раз, — выдохнул Егор. — Сейчас я наоборот, отменяю.
Он поднял клинок, его рука дрожала.
— Прости, пап.
— Что ты там бурчишь? — спросил отец, улыбаясь. — Громче говори, я старый.
— Ничего. Просто… спасибо.
Он ударил — не думая, не видя уже ничего, кроме этого слова, простого, короткого, но обжигающего всю душу. Клинок встретился с зеркальной поверхностью и треснул — резким, сухим звуком, как ледяная корка под тяжелым ботинком. Слабый голубой свет на мгновение задергался, поблёк, будто и ему стало больно.
В голове что-то разорвалось — боль накатила не волной, а сразу всем морем, холодным, невыносимым. Перед глазами всё поплыло, и стены коридора поползли, как будто кто-то снова попытался их сложить и засунуть обратно в ту самую пылесосную трубу.
Егор вскрикнул — коротко, с хрипотцой, будто не кричал, а выдыхал из себя остатки воздуха. Колени сами предательски подогнулись, и он рухнул на каменный пол, как сломанная кукла. Рука безвольно опустилась вдоль тела — запястье вспыхнуло острой, тянущей болью, как будто его не просто повредили, а вывернули наизнанку, сломали где-то в самом основании.
— Хватит, — прохрипел он. — Всё. Я сделал, что хотел. Теперь оставь меня.
Странник наклонился, и голос его стал мягче, будто шептал не хор, а один человек.
— USB-лампа — якорь забвения. Она фрагмент Ключа эпох из сибирской пещеры 1927 года.
— Что? — Егор поднял голову. — Какая ещё пещера?
— Ты умер в 2025-м. От инфаркта.
— А… — он усмехнулся. — Прекрасно. Всё-таки инфаркт. Не демон, не портал. Просто сердце. Типично.
— Лампа воскресила копию в 1938-м.
— Копию? — переспросил он. — Копию кого?
— Тебя.
Он молчал, потом тихо сказал:
— А мой сын?
Странник опустил голову.
— Николай живёт с Катей. Ты спас их.
Егор провёл рукой по лицу, размазывая пот и кровь. Потом хрипло рассмеялся.
— Ну конечно. Спас. Классика жанра: герой умер, но всех выручил. Сценарий от Минкульта.
Странник не ответил.
— Слушай, — сказал Егор, поднимаясь. — А если я всё это просто придумал? Ну, галлюцинация от перегрева? Или делирий? Я же психиатр, я имею право на диагноз.
— Ты — эхо.
— Прекрасно, — сказал он. — Эхо с дипломом и неоплаченной ипотекой.
Коридор начал гаснуть. Зеркала лопались одно за другим, арки рушились, медь чернела. Вихрь за спиной усилился, засасывая всё вокруг.
— Что теперь? — спросил он. — Возвращение? Рестарт системы?
Странник протянул руку.
— Шагай.
Егор глянул на него и усмехнулся.
— Опять “шагай”? У вас что, в потустороннем мире дефицит новых инструкций?
— Шагай.
Он вздохнул.
— Ну что ж, доктор Небесный снова выходит на обход.
И сделал шаг вперёд.
Мир перевернулся.
Егор всё ещё стоял на коленях, тяжело опершись одной рукой о холодный пол. Руны на коже, некогда таившие в себе упрямую жизнь, теперь вспыхивали судорожно — дёргались разрозненно, как старенькая новогодняя гирлянда, которой отказываются радоваться даже дети, потому что в ней больше искр, чем света. Свет то вскакивал, будто спотыкаясь сам о себя, то гас — и от этих перебоев казалось, что и сам Егор вот-вот затрещит и развалится.
Воздух сделался вязким, тягучим, как сладкая патока, забившаяся в щели старой кухни. Пахло отчётливо — металлом, будто кто-то только что точил ножи; горелой пылью, как после неудачного эксперимента с розеткой; и ещё чем-то третьим, неуловимым, но знакомым до слёз. Чем-то между пережаренной столовской кашей и дежурной тревогой — такой странный запах, что его можно было бы вынести на обсуждение кафедры философии, и никто бы не понял, зачем его вообще принесли.
Перед Егором — величественно и немыслимо чуждо — высились врата. Обсидиановые, гладкие, будто вытесаны вручную из ночи, которую забыли выключить. Десять метров в высоту, не меньше — и чёрный этот камень, тяжёлый и равнодушный, был темнее любой человеческой тайны, любой совести, даже чиновничьей, про которую в народе любят рассказывать байки. Врата не отражали ни света, ни чувств, ни Егора самого — только стояли, как последнее и самое незыблемое "нет" в этом коридоре чудес, который давно уже превратился в ловушку для всех случайных и не очень ошибок.
— Ага, — пробормотал он, — теперь точно финал. Осталось только, чтобы вышел диктор и сказал: “Граждане, ваш сеанс реальности окончен”.
— Шагни, — сказал Странник.
Голос у него был как у старого радиоприёмника — глухой, с потрескиванием.
— Не спеши, — отмахнулся Егор. — Ты хоть дай пять минут, я осмотрюсь. У меня тут, может, амнезия начнётся не вовремя.
Из зеркал выползли фигуры. Полупрозрачные, мерцающие — как голограммы из старого музея: Тамара, Надежда и Сергей.
— Прекрасно, — Егор вздохнул. — Опять корпоратив. Только без закуски.
Тамара подошла первой. Вся в рунах, золотых и мягких, будто сотканных из дыхания.
— Егор, — сказала она тихо. — Спасибо за Москву.
— Что? — он прищурился. — Какая ещё Москва?
— Ты спас её. От себя.
— Да ну, — отмахнулся он. — Её от себя уже лет сто никто не спасёт.
— Благословляю.
— Постой, подожди, не надо благословений! У меня на них аллергия. Сразу давление скачет
Тамара улыбнулась и растворилась.
— Вот и всё, — сказал он. — Женщина как женщина: пришла, поблагодарила и ушла, не объяснив, что именно имела в виду.
Рядом материализовалась Надежда — та самая, с которой у него когда-то было нечто, что теперь называлось “ошибкой молодости”. Светлая, прозрачная, как электрическая лампочка на 40 ватт.
— Егор, — сказала она, — я любила тебя.
— Я не виноват, но я никогда тебя не любил, я женат.
— Прости.
— За что? — он прищурился. — За то, что вела себя, как нормальный человек? Да я бы на твоём месте вообще сбежал через час.
— Всё равно прости, — повторила она. — Я любила по-настоящему.
— Вот, — кивнул Егор, — а теперь и меня перекрестили. Отлично. Где там третий персонаж с моралью?
Сергей вышел из тени. На нём латы — побитые, грязные, но всё равно блестят.
— Прости за ложь, — сказал он.
— За какую именно? Список у тебя есть?
— Я обманул тебя. Тогда.
— Тогда — это когда? Я уже между тремя эпохами, у меня календарь завис.
— В тридцать девятом.
— А, — махнул рукой Егор. — Ну, ты не один такой. Там половина страны друг друга обманывала. Ничего, привычка национальная.
Сергей смотрел серьёзно.
— Иди к семье.
— Ты тоже туда собираешься?
— Мне нельзя.
— Ну, тогда понятно, — Егор встал, шатаясь. — У нас тут, как всегда: одним можно, другим нельзя, а крайний — я.
Пол под ногами треснул, из щели сочилась чёрная жижа. Она булькала, как старый суп, и шептала что-то на языке, подозрительно похожем на бухгалтерский.
— У вас тут протечки, — сказал Егор, глядя вниз. — Надо сантехника вызывать. Или экзорциста.
Странник шагнул ближе.
— Шагни, забудешь всё.
— Ты уже говорил, — устало ответил Егор. — Только вот уточни: “всё” — это включая жену и сына?
— Всё.
— Вот и прекрасно, — он усмехнулся. — Знаешь, я столько лет мечтал забыть налоговую, но, видимо, судьба решила, что заодно можно и семью.
— Это цена.
— Да цены у вас тут, скажем прямо, без скидок.
Странник молчал. Вихрь позади завывал всё громче. Арки за спиной рушились.
— Слушай, — сказал Егор, — а отец?
Странник чуть повернул голову.
— Он умер в 2025-м. Активировал лампу.
— Что, ту самую, с USB?
— Да. Ты — последняя надежда.
— Ну конечно, — пробормотал он. — Последняя надежда человечества, психиатр с больным сердцем. Отличный выбор. Где-то в космосе кто-то очень смеётся.
Странник протянул руку к вратам.
— Там — дом.
Егор посмотрел — за чёрным обсидианом виднелась клиника. Его кабинет. Катя, сын. Они смеялись. Просто, без драмы.
— Они счастливы, — сказал Странник.
— Без меня, — тихо ответил Егор.
— Да.
Он кивнул.
— Ну, хоть кому-то повезло.
Руны на его теле гасли, одна за другой. Он поднял клинок — тот дымился, словно сигарета на ветру.
— И что теперь, я должен красиво раствориться?
— Шагни.
— Ты прям как инструкция к стиральной машине. Никакой вариативности.
— Шагни.
Он вздохнул.
— Ладно. Но если после этого окажется, что я просто уснул под кофе в кабинете, я тебе обещаю — найду способ воскреснуть и набить тебе морду.
Странник промолчал.
— Ну вот и договорились, — сказал Егор. — По рукам.
Он посмотрел на врата — чёрный блеск обсидиана отражал его размытый силуэт. Где-то внутри отражения мелькнул сын — Николай, уже взрослый, бежит по парку. Рядом Катя, смеётся.
— Они живут, — шепнул он. — Значит, я всё сделал правильно.
И шагнул вперёд.
Тело стало лёгким, прозрачным, как пар в утренней кухне. Последнее, что он успел услышать — голос Странника:
— Всё записано. В архивах. На светлых дисках.
— Ну хоть не на кассетах, — ответил Егор уже из ниоткуда.
И тьма сомкнулась.
Егор всё ещё стоял на коленях — поза, в которой и королю, и дворнику одинаково неуютно. Перед ним — этот обсидиановый исполин, без намёка на милосердие или даже простое сочувствие, скорее родич давно списанного на металлолом паровоза, чем привычной двери. Казалось, врата смотрят на него в ответ, дышат в унисон, где-то глубоко внутри повторяя каждый толчок его сердца. В камне — трещины, выщербленные и капризные, и с каждым стуком пульса в них проскакивал свет: то золотой, теплый, словно забытый солнечный луч, то вдруг чернильный, почти липкий, как ночная гарь. Врата мерцали, колеблясь между этим светом и тьмой, будто и сами были не уверены, кого им сейчас изображать — строгого ангела с пропускной системой или демона с мокрыми печатями на лбу.
— Ну вот, — сипло, через боль в горле, пробормотал Егор. — Дошёл, значит. Без очереди, без талона и даже без регистратуры. Личное посещение, между прочим.
Из щелей, что паучьими ногами раскинулись под ногами, валил вихрь — рвался к нему, как сердитый уборщик, уставший объяснять одно и то же. Воздух вдруг ожил, затряс волосами, забирался под ворот одежды, хватал за кожу липкими пальцами, будто пытался стряхнуть с него последнюю мысль о возвращении. Этот же ветер ревел, не унимаясь, срывался на фальцет, будто имел на Егора какую-то старую, личную обиду, вспоминал каждую его неосторожную шутку и каждый недопитый чай.
Под ногами из узких, будто нарочно расставленных, разломов, выползала густая чёрная жижа. Она цеплялась за подошвы, будто примеряла их на себя, и нашёптывала — едва слышно, но настойчиво, без вариантов для апелляции: «забудь… забудь…». Каждое это слово липло к внутренностям, тянуло вниз, туда, где под всем этим коридором наверняка есть что-то ещё — такое, чего лучше бы не помнить вовсе.
— Ага, сейчас, — буркнул Егор, глядя вниз. — Ты сначала форму забудь заполнить, потом поговорим.
— Шагни, — сказал Странник. Голос его звучал одновременно в ухе, за спиной и внутри черепа. — Шагни — и станешь целым.
— Ага, — кивнул Егор, не отрывая взгляда от портала, где Катя держала на руках Николая. — А если останусь, что, получу утешительный приз? Кружку с надписью “Лучший Хранитель”?
— Останешься — и сохранишь тень.
— Тень у меня уже есть, спасибо. Я с ней тридцать лет прожил, хватит.
Катя в портале плакала. Настояще, с лицом, перекошенным от того самого, человеческого горя, которое ни один мистический хор не перепоёт. Николай тянул к нему ручки.
— Егор! Вернись! — кричала она, но звук словно проходил через толщу воды.
Он поднял руку. Пальцы дрожали в каких-то тридцати сантиметрах от света.
— Сейчас, Катя. Сейчас, подожди. Я просто… уточню условия.
— Шагни, — повторил Странник.
— Да понял я, понял! — раздражённо ответил Егор. — Ты хоть раз в жизни можешь сказать что-нибудь конкретное? Ну вот, например: “Если шагнёшь, попадёшь туда-то, зарплата такая-то, отпуск по графику”. Почему всё время этот ваш эзотерический минимализм?
— Шагни — и забудешь всё.
— Вот видишь, — кивнул Егор. — Сразу минус: забудешь всё. А я, между прочим, человек семейный. Мне хотя бы помнить нужно, что у меня аллергия на клубнику.
Вихрь усилился, воздух стал плотным, как кисель, и тянул его за плечи. Из зеркал вокруг начали вылезать знакомые тени: Надя, Сергей, отец.
— Егор… — прошептала Надежда, — любила…
— А я что? Я против, что ли? — буркнул он. — Только не вовремя ты, как всегда.
— Прости… — сказал Сергей, хватая его за лодыжку.
— Опоздал с этим делом лет на восемьдесят, — ответил Егор. — Но, в целом, засчитывается.
Он поднял глаза на портал. Катя качала Николая, тот уже не плакал, а просто смотрел. Этот взгляд Егор помнил — прямой, немного удивлённый, как у человека, впервые увидевшего мир и сразу усомнившегося в его адекватности.
— Па-па! — выкрикнул мальчик.
Егор закрыл глаза.
— Всё, хватит, — сказал он тихо. — Я устал от всех этих парадоксов.
Странник подошёл ближе. Плащ его переливался, как старый телевизор, поймавший сигнал сразу с трёх каналов.
— Шагни.
— Да я сейчас шагну, не кричи. Просто, понимаешь, у нас, людей, это не так просто. Мы сначала всё испортим, потом подумаем. А вы — сразу в портал, без предупреждения.
— Время уходит.
— Серьёзно? — Егор посмотрел на него. — Время уходит? Спасибо, Капитан Очевидность. Я уже умер, ожил, снова почти умер, видел три эпохи, а ты только сейчас напомнил, что время уходит?
Вихрь рванул сильнее. Из пола выстрелила трещина, расползаясь к вратам.
— Шагни, — повторил Странник, но теперь тише, почти по-человечески.
— Ладно, — сказал Егор. — Только скажи одно. Там они… правда живы?
— Да. Они живут.
— И счастливы?
— Да.
— Без меня?
— Без тебя.
Он усмехнулся.
— Отлично. Я знал, что психиатры не зря работают. Хоть кто-то после нас счастлив.
Он поднялся, пошатнулся. Тело дрожало, руки — прозрачные, будто из стекла.
— Слушай, — сказал он, — а если я шагну, я забуду и тебя тоже?
— Да.
— Прекрасно. Хоть одно утешение.
Он сделал шаг вперёд, потом ещё один.
— Егор! — закричала Катя.
— Да иду я, иду, — буркнул он. — Всю жизнь одно и то же: “Егор, иди туда”, “Егор, подпиши бумагу”, “Егор, шагни во врата забвения”…
Он протянул руку. Пальцы коснулись света. В тот же миг из портала дохнуло теплом — не мистическим, а настоящим, человеческим. Запах кофе, детского шампуня, чуть подгоревших тостов.
— Катя… — прошептал он. — Я дома.
— Шагни, — сказал Странник.
— Уже.
Он шагнул.
Врата вздрогнули, обсидиан треснул, разлетелся, как стекло. Всё вокруг вспыхнуло золотым — коротко, как последняя искра лампы перед тем, как та сгорит.
Перед тем как раствориться, Егор успел пробормотать:
— Только, пожалуйста, без дежурства в понедельник…
И исчез.
На миг всё выглядело почти буднично: лампа будто просто мигнула, как это делают все эти дешёвые USB-штуковины, которых полные коробки под уличным лотком между бесконечными носками и давно облупившейся табличкой «всё по 100». Но свет вдруг набрал плотность, загуществел, стал каким-то фиолетовым и живым, как если бы у лампы в проводе затрепетало собственное сердечко. Свет не освещал, а будто хватал за ворот, чуть подрагивал в воздухе, и в этом биении угадывалось нетерпение, неуместное для предмета из пластика.
В следующую секунду — словно бы кто-то сменил канал на старом телевизоре — прямо у стола возник Егор. Без фанфар, без хоров ангелов и спецэффектов: только что здесь был воздух, а теперь — вполне настоящий человек. Абсурд до смешного: миг назад — пусто, а теперь перед столом стоит психиатр, немного помятый, как занавеска после стирки, с глазами человека, которого среди ночи подняли с дивана и тут же начали требовать объяснений и предъявлять протокол.
Егор рефлекторно схватился за край стола — может, чтоб не упасть, может, чтоб убедиться, что стол тоже не исчезнет в следующую секунду. Пошатнулся, дернулся неловко и с размаху задел кружку, ту самую, с гордой надписью «Лучший папа», которая уже давно покрылась пятнами, но всё ещё не теряла звания. Кружка покатилась, и густое, чуть остывшее кофе жирной полосой растеклось по бумагам, прихватив с собой пару важных записей и напомнив, что беспорядок здесь — тоже неслучайный жилец.
— Катя... — выдохнул он, его голос был сиплый, чужой. — Катя... я...
Он не устоял — ноги сами подвели, сдались, как солдаты на учениях, и он рухнул на колени прямо посреди этого странного, пахнущего кофе и бумагами кабинета. Ощущение было такое, будто все его силы кто-то аккуратно вытряхнул, оставив только пустую шелуху, и та теперь болталась между двумя не очень согласованными реальностями.
Из коридора донёсся резкий, пронзительный женский крик. Не тонкий, как в кино, а настоящий, срывающийся на хрип, такой, каким можно разбудить весь подъезд и ещё пару соседних улиц. За визгом — топот: быстрый, тревожный, как будто кто-то гнался не за автобусом, а за собственным прошлым.
Дверь хлопнула о стену, с той же злостью, что и голос, и в комнату ворвалась Катя. Та же самая — но не та. Сразу видно: годы прошли по ней, не особо разбирая дороги. Волосы сбились в клубок, как будто ночь провела в спорах с подушкой. Халат мятый, в пятнах, знакомый до смешного, как старое одеяло из детства. Глаза покрасневшие, но в них есть жизнь, есть тревога — настоящая, почти физическая. Она застыла на пороге, судорожно вцепившись пальцами в косяк, смотрела так, будто увидела наяву не что-то абстрактное, а вполне себе конкретное привидение. Что, строго говоря, недалеко от истины — учитывая всё, что с ними происходило последние... сколько там уже, часов? Дней? Жизней?
— Егор? — прошептала она. — Егор, это... Господи, нет...
Он улыбнулся как мог.
— Ну... привет, жена. Я, кажется, немного задержался на работе.
— Задержался?! — Катя кинулась к нему, ударила кулаком в грудь. — Три месяца! ТРИ! У тебя инфаркт был! Мы тебя похоронили, ты понимаешь?!
— Вот и зря, — сказал он с кривой ухмылкой. — Теперь надо воскрешать документы. Паспорт наверняка уже аннулировали.
Она прижала его к себе, сжала, будто боялась, что он опять испарится.
— Не смей исчезать! — крикнула она. — Не смей, слышишь?
— Я постараюсь, — выдохнул он. — Но у меня, кажется, контракт с неизвестными силами без права отзыва.
— Что ты несёшь вообще, Егор? — Катя отстранилась и посмотрела на него так, будто впервые видела. — Что с тобой? Где ты был?
Он моргнул.
— Сложный вопрос. Между прочим, попробуй объяснить кому-нибудь, что ты три месяца жил между НКВД и апокалипсисом. Без отпуска.
— Ты... бредишь?
— Нет, я — психиатр, у меня лицензия, я брежу профессионально.
Катя выдохнула и присела прямо на пол.
— Я с ума схожу, — прошептала она. — Я видела, как тебя выносили... я стояла у могилы...
— Ну, не придирайся, — Егор пожал плечами. — Мало ли кого выносили. Может, меня в прошлой версии реальности.
Она вдруг засмеялась — истерично, срывающимся смехом, сквозь слёзы.
— Господи... — сказала она. — Господи, если ты сейчас опять исчезнешь...
— Тогда требуй возврат по гарантии, — кивнул он.
За её спиной раздалось тихое:
— Па-па!
Оба замерли.
В коляске у двери сидел Николай. Маленький, лохматый, с круглыми глазами, в пижамке с мишками. Он тянул к Егору руки.
Егор, не веря, поднялся, шатаясь.
— Подожди... это...
— Он, — прошептала Катя. — Ему уже год.
Егор подошёл, наклонился.
— Николай... — сказал он. — Мой мальчик...
— Па-па! — повторил малыш, радостно, будто этот звук был для него самым главным.
Егор взял его на руки. Ребёнок тут же обнял его за шею.
— Вот видишь, — сказал Егор тихо, глядя на Катю. — Узнал.
Она прикрыла рот рукой.
— Егор... ты холодный...
Он посмотрел на свои руки — кожа обычная, но где-то на висках проступали белые следы, как выцветшие шрамы.
— Просто... адаптация, — пробормотал он. — Телепортационная. У кого как проходит.
— У тебя мозги проходят! — выкрикнула Катя. — Что происходит, Егор?!
— Слушай... — он поставил сына в коляску, повернулся к ней. — Давай договоримся: я тебе всё объясню, но сначала кофе. Нормальный. Без межвременных катастроф.
— Ты сейчас шутишь?!
— А что мне остаётся? — пожал плечами. — Когда человек три месяца лежал в параллельной реальности, юмор — это всё, что у него осталось.
Катя молчала, глядя на него, и вдруг шепнула:
— Ты ведь правда — это ты?
— Пока да, — сказал он. — Хотя я сам не до конца уверен. Но если я начну требовать паёк по карточке 1938 года — бей сковородкой, не раздумывай.
Она засмеялась снова, но уже мягче, живее.
— Господи, Егор... я же думала, я схожу с ума
— Ну, значит, мы коллеги, — сказал он и подошёл к столу. — А вот и она...
Он ткнул пальцем в лампу. Она всё ещё горела, фиолетовая, тихо пульсирующая.
Катя нахмурилась.
— Это... она?
— Да. Волшебная флешка, понимаешь? Купил на рынке — “работает с любой эпохой”. Я думал, шутка.
— Ты не включай её больше, — быстро сказала она. — Я не хочу...
— Я тоже, — кивнул он. — Один раз достаточно.
Они оба замолчали.
Сирена где-то снаружи прорезала ночь. За окном сверкнула молния, осветив его отражение в зеркале. На висках — еле заметные линии. Последние следы рун.
Катя подошла и обняла его.
— Просто больше не уходи.
— Постараюсь, — сказал он. — Но ты же знаешь, у меня ненормированный рабочий день.
Она тихо засмеялась и заплакала снова.
Егор стоял, глядя в окно, где над Москвой мигали огни вертолётов.
В отражении зеркало всё ещё показывало светящийся контур рун — и слабую, еле заметную улыбку Странника за его спиной.
Он моргнул — и отражение исчезло.
— Всё, — сказал Егор. — На этот раз точно дома.
И аккуратно выключил лампу.
Флуоресцентные лампы продолжали свой вялый протест — мигали с отвратительным треском, будто где-то в подвале давно отчаявшийся сантехник решил проверить, что будет, если поцеловать розетку в полночь. Свет дрожал, сползал по стенам пятнами, а в углах, кажется, накапливалась усталость, как слой городской пыли.
За окном, как всегда, упрямо кипела Москва. Где-то внизу, среди бесконечных полосок фар, дрались за жизнь сирены — одна за другой, срываясь на виск, словно весь город разом стал большой кардиограммой, полной сбоев. Мелькали проблесковые маячки, отражаясь в стёклах так, что казалось — это не свет, а отблеск нервных переживаний самих улиц. Над крышами крутились вертолёты: один — круг, другой — круг, третий — завис, будто обдумывает, не развернуться ли обратно, пока ещё не поздно.
Катя дрожащими руками сжимала телефон. Экран рябил, как дешёвый телевизор на антресолях у бабушки: новостная лента скакала, не успевая за событиями. «Необъяснимые аномалии в атмосфере! — кричал один заголовок. — Люди сообщают о пропавших и воскресших родственниках!».
Всё смешалось — слова, лица, страхи, и за этим беспорядком угадывалась только одна простая мысль: нормальной ночи уже не будет.
— Господи, — сказала Катя, прижимая телефон к груди. — Это по всей стране! Смотри, Новосибирск — тоже вспышки какие-то!
— Ещё бы, — пробормотал Егор, глядя в окно. — Если где-то нарушилось причинно-следственное, Новосибирск первым лопается. У них там институт такой.
— Егор, не шути, — сказала она. — У нас тут... у нас тут труп ожил!
— Ну, не труп, — уточнил он, покачивая Николая на руках. — Так, возвращённый. Бывший труп, можно сказать. Ретушированный судьбой.
Катя села на край стола, держа голову в руках.
— Три месяца... — сказала она. — Три месяца ты лежал в морге. Фото, справки... — она ткнула пальцем в бумаги на столе. — Вот, смотри! Вот твоя смерть!
— Отлично, — кивнул Егор. — Теперь хоть удостоверение личности будет дублированное. Один жив, другой мёртв — можно в отпуск и на работу одновременно.
— Прекрати, — прошептала она. — Это ненормально. Ты не мог просто... появиться!
— Катя, я всю жизнь психиатр, — сказал он. — Я видел людей, которые разговаривали с чайниками и женились на статуе Ленина. После этого “появиться из фиолетовой лампы” — это почти рутинный случай.
Николай потянулся к USB-лампе. Маленькие пальцы задели её, и та снова вспыхнула слабым светом — будто внутри кто-то моргнул.
Егор замер.
— Не трогай! — крикнул он и резко отдёрнул руку сына.
Катя вскочила.
— Что это?! Что она делает?!
— Не знаю, — сказал он. — Но, по-моему, она ещё на гарантии у космоса.
Он осторожно коснулся лампы сам — тёплая. В тот же момент перед глазами мелькнуло: алтарь, каменные колонны, чёрный дым и чьи-то голоса — “Лев, не смей…” — а потом — тишина.
Он резко убрал руку.
— Всё нормально? — спросила Катя.
— Да... наверное, — сказал он, моргая. — Просто... флешбэк. В прямом смысле слова.
Катя нервно рассмеялась.
— Егор, я не понимаю, что происходит. Ты был в гробу! Я тебя видела! С цветами, с этими... венками! Я подписывала бумаги! — она схватила со стола распечатку, потрясла перед ним. — Вот, заключение: “Остановка сердца, смерть наступила мгновенно”!
— Ну, видишь, — пожал плечами Егор. — У меня всегда с документацией путаница. То смерть наступила, то не наступила.
Она швырнула бумагу обратно.
— Не шути! Я не могу это выносить!
— А я могу? — огрызнулся он. — Я сам не знаю, кто я сейчас. Понимаешь, я вроде бы жив, но временами... — он замолчал, глядя в зеркало. — ...словно не я.
Катя повернулась.
— Что “словно не ты”?
Он посмотрел на отражение — обычный человек. Только глаза на секунду сделались пустыми, как выключенные лампы.
— Видишь? — тихо сказал он. — На секунду там никого нет.
— Мне страшно, — прошептала она. — Может, ты... не ты?
— Ну, спасибо, — хмыкнул он. — Любая жена мечтает услышать такое от мужа.
Из коридора донеслись крики:
— Доктор Небесный! Он жив! Живой!
— Вот, — буркнул Егор. — Сейчас начнётся. Психиатр ожил, медсёстры в истерике — это будет лучшая реклама клиники.
Дверь распахнулась, влетела медсестра в маске и халате.
— Егор Сергеевич! — она осеклась, глядя на него. — Господи, это правда! Мы думали...
— Что я умер, да? — спокойно сказал он. — Не первый раз.
— Вас же... вас же кремировали! — прошептала она.
Катя резко повернулась к ней:
— Что?!
— Ну, как кремировали... — замялась медсестра. — Там что-то с оборудованием было... сбой... урна пришла пустая...
— Отлично, — сказал Егор. — То есть официально я пепел с дефектом.
Медсестра перекрестилась и выбежала обратно в коридор, где уже кто-то снимал всё на телефон.
Катя закрыла лицо руками.
— Егор... что теперь?
— Теперь? — он вздохнул. — Теперь надо взять отпуск. Или, может, наоборот — выйти на работу. Как думаешь, что положено людям, вернувшимся из небытия?
— Психиатрическая экспертиза, — сказала она без тени улыбки.
— Прекрасно. Сам себя и освидетельствую, — сказал он. — Сэкономим бюджету.
Николай снова тянулся к лампе.
— Па-па! — радостно сказал он.
Егор посмотрел на него — слишком долго, слишком внимательно.
— Мой мальчик... — тихо произнёс он. — Я... помню всё. Кажется.
— “Кажется”? — насторожилась Катя.
— Иногда... — он посмотрел в зеркало — пустота мигнула снова, — иногда я не уверен, что это “всё” принадлежит мне.
Катя подошла ближе.
— Ты всё тот же.
— Возможно, — сказал он, усмехнувшись. — Хотя, если подумать, тот прежний Егор лежит где-то с венками. Так что, возможно, я его дубль.
— Перестань, — попросила она.
Он повернулся к окну. За стеклом — сверкания молний, хаос, сирены. Москва жила в режиме нервного срыва.
— Ну что, — сказал он тихо. — Кажется, я вернулся не один.
Катя не поняла.
— Что?
— Потом, — ответил он. — Главное — лампу не включай. Никогда.
Он посмотрел в зеркало — глаза снова пустые, без света, но на губах едва заметная улыбка.
— Хотя, — пробормотал он, — кто знает, может, она уже сама работает по графику.
В коридоре кричали, мелькали люди, телефоны снимали, кто-то плакал, кто-то смеялся.
Егор сидел в центре комнаты — с ребёнком на руках, с женой рядом, под гудением ламп.
Он вернулся.
Но кто теперь сидел в его теле — этого не знал даже он сам.