Герман Маркевич Не здесь и не тогда

Глава 1

Он проснулся от того, что снег забился за воротник.

Снег был мелкий, будто смолотый крохотной мельницей. Он сыпался за шиворот, колол кожу на шее, между лопаток, медленно полз вниз по спине, вызывая раздражение — острое, дикое, будто в животе заскребли когти. Феликс вздрогнул, инстинктивно пожал плечами, пытаясь стряхнуть снег. Он вскинулся, резко сел, выхватил ртом холодный воздух. В груди забилось сердце, быстро и тревожно.

Всё вокруг было не так. Не чужое, но неправильное.

Дома высились стеной — старые, тяжёлые, с облупленной штукатуркой, пахнущие сыростью. Фасады — серые, будто затёртые временем, с заплатами грязи. Окна — тусклые, как запотевшие стёкла старых фонарей. Где-то на углу коптил жёлтый свет фонаря, рисуя блеклые тени на снегу. Запах — острый, тягучий, с примесью копоти и холодной влаги, будто двор насквозь пропитался ледяным ветром.

Феликс смотрел по сторонам, ошарашенный, чувствуя, как в него медленно просачивается тревога.

«Кто, чёрт возьми, топит углём в центре города?».

Он сидел на скамейке — старой, деревянной, пропитанной влагой до последней щепки. Скамья холодила спину, будто прилипала к одежде. От холода ткань стала тяжёлой, липкой, промокшей насквозь. Под ногами хлюпал рыхлый снег, и кроссовки неприятно тянулись к корке льда, будто хотели остаться на месте. Холод поднимался от земли вверх, в живот, в грудь. Дыхание стало коротким, пар вырывался изо рта, как дым из щелей старого котла. Феликс понимал — замерзает.

Он мотнул головой, будто пытаясь проснуться. Взгляд поднялся, и от этого стало только хуже.

По узкой улице, втиснутой между мрачных домов, двигались люди. Медленно, как во сне, по одному, по двое. Ссутулившиеся фигуры, закутанные в пальто, в потускневшие шарфы. Серые, неразличимые лица. Всё — серое. Шапки, рукава, сумки, стены — будто кто-то вымыл мир грязной водой. Тишина стояла вязкая, тягучая, нарушаемая только скрипом шагов по снегу. Один кашлянул, приглушённо, в кулак — звук распался в воздухе, как трещина в стекле.

Феликс поднялся. Капюшон сдёрнулся, и в ту же секунду он почувствовал на себе взгляды.

Женщина — узкое, вытянутое лицо, платок плотно завязан под подбородком. Она скользнула по нему глазами, как по холодному зеркалу, и сразу отвернулась. Шаг её стал быстрее, почти торопливее. За ней мальчишка лет десяти, в длинном пальто, тащил маленький чемодан. Он остановился, уставился прямо — взгляд чистый, прямой, слишком взрослый. Потом — опустил глаза, как будто спохватился, что нельзя.

Феликс провёл рукой по лицу — кожа горела от холода, будто обожжённая ветром. Пальцы не слушались, костенея, он сунул их обратно в карманы и хрипло выдохнул, почти выкрикнул:

— Телефон... Чёрт...

Телефон был при нём. Пальцы судорожно шарили по карманам — холодные, онемевшие, еле слушались. Но вот — твёрдый пластик. Он вытащил его на свет, упрямо ткнул пальцем в кнопку. Тишина. Ни вспышки, ни вибрации, ни даже робкого писка. Чернильно-чёрный экран. Как глухой глаз. Ещё раз, сильнее — ничего. Будто внутри всё перемёрзло, оборвалось. Мёртвый кусок, не телефон. Пустота.

Он остался сидеть, беспомощно уставившись на гладкую, холодную поверхность. Сердце забилось быстрее, от страха стало тяжело дышать. К горлу подкатил комок — отчаяние, обида, злость. Рядом всё было чужое, и даже телефон — предатель.

Вдруг взгляд случайно зацепился за что-то тёмное, валяющееся под лавкой. Он наклонился, прищурился. Мятая серая глыба, промокшая и грязная. Газета.

Феликс неловко потянулся, достал её, осторожно развернул.

Листы были сырые, холодные на ощупь. Чернила расползлись в пятна, но на самом верху страницы, где ещё сохранился след печати, угадывались чёрные буквы. Заголовок. Едва-едва читаемый, будто написанный для другого, не для него:

«Ленинградская правда, 15 января 1938 года»

Феликс смотрел на дату. Влага смыла часть букв, но она была — именно она.

— Что? — Он выдохнул. — Нет...

Он сорвал газету пополам, словно мог аннулировать дату. Пальцы дрожали. Дыхание вырывалось рваными клубами пара.

«Это розыгрыш. Съёмка. Квест. Реконструкция. Блин, ну не может...».

Он повернулся — и чуть не налетел на мужчину в тёмном бушлате.

— Осторожней, — пробурчал тот, глядя исподлобья. — Ты чего это... разоделся так?

Феликс замер. Мужчина окинул его взглядом — куртка, кроссовки, джинсы. Всё яркое, всё синтетическое.

— Это... я... — Он сглотнул, но язык не слушался. — Я... турист...

Мужчина хмыкнул.

— Турист... — повторил с насмешкой. — Тоже мне... туристы теперь по утрам на лавках ночуют.

Он фыркнул, пошёл дальше, но всё же оглянулся ещё раз — с подозрением.

Феликс начал двигаться. Механически. Ноги не слушались, но двигались сами по себе. Он не знал, куда идёт. Просто — вперёд. Прочь от скамейки. Прочь от взглядов. Прочь от 1938 года.

Мимо прошёл подросток с жестяным ведром, упрямо уставившись из-под бровей. Двое мужчин стояли у подъезда, переговариваясь вполголоса.

— Я тебе говорю — выкинут скоро...

— Тише ты, кто услышит...

— Да кому тут слушать-то...

И заткнулись, когда он проходил рядом.

Он почувствовал: его обсуждают. Не словами — молчанием. Спиной. Взглядом, брошенным украдкой через плечо.

— Стой!

Феликс дёрнулся. К нему шла женщина в возрасте, в пальто и платке, с решительным лицом. Она нахмурилась и ткнула пальцем ему в грудь.

— Ты кто такой? Почему не в военизированке? Где документы?

Он не ответил.

— У тебя документы есть?

— Да... да, сейчас... — Он начал шарить по карманам. Паника захлестнула. — Паспорт... нет... я... я его...

— Что — потерял? — Женщина сузила глаза. — Слушай, ты, прохвост... Ты что тут вынюхиваешь? Почему в такой одежде?

— Я не... Я не из... я не отсюда...

— Не отсюда? — перебила она. — Так и знала. Вон как глаза бегают.

Рядом остановился какой-то пожилой мужик с сеткой, прислушался. Потом остановился другой.

— Знаем мы таких. Разнюхивают, потом — доклады. Или наоборот. Переоделся, ага.

— У него, глянь, какая куртка... синяя. Где такую взял?

— Да это шпион какой, не иначе.

Феликс поднял руки:

— Погодите... Я... не понимаю. Я... очнулся — и...

— Пьяный? Наркоман? — Мужчина шагнул ближе. — Говори, откуда!

Он попятился. Сердце стучало, будто барабан.

— Я — врач. Стоматолог. Я... я из Петербурга...

— Какой, к чёрту, Петербург? — выкрикнула женщина. — Ты издеваешься? Какой Петербург?

— Ленинград! — сказал мужик. — Питер был до революции, ты что, провокатор?

— Он нарывается, — буркнул второй. — Ишь, с акцентом. Не местный.

— Я родился... на Васильевском... — сбивчиво начал Феликс. — Дом 9 по Шкиперскому протоку...

— Там склады, — оборвала женщина. — Не врёшь ли ты, голубчик?

— Нет! Я клянусь...

Она фыркнула.

— Клясться будешь в другом месте. На допросе.

Он понял: сейчас его сдадут в милицию или, что ещё хуже, куда-то похуже.

«Надо уходить. Прямо сейчас. Или всё кончено. Или тюрьма. Или что-то хуже. Намного хуже».

Он резко рванул вперёд. Прямо сквозь толпу. Услышал крик за спиной:

— Стоять! Держи его! Он убегает!

Но он уже мчался, спотыкаясь, по скользкому тротуару, вдыхая вонючий воздух, не разбирая, куда. Лишь бы — прочь.

Оттуда, где 1938. Где всё не так. Где он — не человек, а ошибка.

Глава 2

Очередь начиналась от самого угла дома — с потёкшей, облезлой стены, где кирпич местами оголился, а штукатурка облупилась до желтоватого основания. Люди стояли вдоль фасада, притулившись к сырой стене, будто надеясь спрятаться от ветра. В воротники втянуты головы, плечи подняты, словно у каждого на шее висел невидимый груз. Кто-то переступал с ноги на ногу, утаптывая грязный снег, кто-то прижимал к груди авоську, будто это последний островок тепла в промёрзшем мире.

Феликсу в лицо бил колючий ветер — резкий, с острыми, как соль, снежинками. Они цеплялись за ресницы, вонзались под глаза, и вся кожа на щеках горела, словно её посекли ледяной щетиной. Куртка тянула влагой, тёплый пух у швов слипся, тяжело давил на плечи. Кроссовки скользили в месиве у входа — талый снег с грязью, серый, как замазка, хлюпал под подошвой.

Он был последним. Примерно десятым — и это казалось почти удачей.

Перед ним — та самая женщина, узкое лицо, в старом платке с выцветшими цветами. Платок сбился на бок, из-под него выбились седые пряди. Она обернулась мельком, быстро, словно опасаясь встретиться глазами. Узкие зрачки, напряжённые, будто ждут беды. Она тут же отвернулась, прижала к груди авоську сильнее.

Феликс опустил взгляд. Стоял, стараясь не двигаться, весь сжавшись внутрь, будто если он станет тенью, его перестанут замечать.

Дверь впереди вдруг распахнулась — скрипнула, изнутри коротко бухнуло. Из булочной вышел мужчина, высокий, в поношенной шинели, держал под мышкой свежую буханку, обёрнутую в тёмную бумагу. За ним на улицу хлынул густой, томящий запах хлеба — тёплый, влажный, с кислинкой, тяжёлый, будто кто-то открыл дверь в иной, добрый мир. Этот аромат ударил в ноздри, в живот, будто сжал его изнутри в тугой узел. Желудок болезненно сжался, и на секунду всё вокруг потеряло цвета.

«Хоть кусок. Любой. Главное — не упасть там в обморок…».

Очередь придвинулась на полшага вперёд.

Позади кто-то буркнул:

— Опять прутся, как на выставку... Придурки.

— Помолчал бы, — ответили ему. — Сам стоишь.

— Так я по делу. А не как эти… чучела цветные…

Феликс вздрогнул, будто кто-то коснулся его за плечо. Холод прошёл по позвоночнику. Он вдруг ясно понял — всё это не случайно. В этом тяжёлом, сжавшемся воздухе, в цепких взглядах, в каждом коротком движении, будто застывшем на ветру, было что-то о нём. Не сказанное, но осязаемое, как глухой звон в ушах после выстрела.

Женщина впереди обернулась снова, теперь уже медленно, словно решаясь. Лицо у неё стало серьёзнее, тени от платка легли под скулами. Она смотрела пристально, будто разглядывала не просто лицо, а что-то скрытое глубже, под кожей.

— Это ты... откуда приехал?

Он моргнул. Слова не складывались. Всё внутри как-то сморщилось.

— Я… да вот… родню ищу. В гости…

— В гости он… — пробормотал кто-то сзади. — У нас тут хлеба на всех не хватает, а они — в гости.

— Ты бы хоть пальто надел, — сказала женщина. — Так не ходят у нас. А то как фокусник какой.

Очередь дрогнула, сдвинулась — ещё шаг, ещё ближе к двери, где отсыревшая вывеска вяло отражалась в мутной лужице. Лёд под ногами давно растаял, превратившись в жижу с чёрными прожилками, словно кто-то размешал в воде сажу и ржавчину. В отражении кривились буквы: “Х”, “Л”, “Б” — небрежные, будто написанные дрожащей рукой. Всё казалось неустойчивым, зыбким, как картинка на рябящей плёнке.

Внутри тепло било в лицо, тяжёлое, спертое, пахнущее хлебной коркой, дрожжами и человеческим потом. Стены облезлы, когда-то белёные, теперь в пятнах, местами проступает кирпич. Под потолком тускло жёлтая лампа, свет скользит по прилавку, по стеклу с разводами. За прилавком — женщина, лет пятьдесят, не больше, но лицо у неё грубое, с морщинами, как будто вырублено из глины. Волосы спрятаны под белым платком, на нём следы муки. На халате жирные отпечатки ладоней — будто кто-то только что мял тесто. Губы плотно сжаты, взгляд острый, равнодушный. Она не поднимает глаз на людей — смотрит только на карточки, на талоны. Сухой голос, кивок:

— Одна.

Рука движется к хлебу быстро, резко — как у автомата. Весы скрипят, гиря плюхается, в воздухе звенит её глухой удар.

Очередь текла вперёд ровно, молча, без суеты, как вода в узкой трубе — один ритм, ни шагу в сторону.

Феликсу стало не по себе. В груди что-то завозилось — тяжёлое, липкое. В горле поднималась волна: страх или тошнота, не разобрать. Он попытался сглотнуть, сжал пальцы в кулак.

Остался всего один человек перед ним. Феликс полез в карман — привычное, спасительное движение. Телефон — пустая, холодная скорлупа. Бумажник. Права. Пусто. Ни одного талона. Ни копейки. Ни бумажки. Только холод и дрожь в пальцах.

— Следующий! — бросила продавщица.

Он подошёл. Рядом на прилавке лежали три буханки. Они дымились. Он смотрел на них, как на спасательный круг.

— Мне… пожалуйста… хлеб.

Женщина подняла взгляд. Она долго смотрела на него.

— Карточки?

— Я… — он сглотнул. — У меня их… не взял. Потерял. Я заплачу. Деньги...

Он достал бумажник, дрожащими пальцами развернул его, будто до последнего не веря, что там что-то есть. Купюры глянули в тусклом свете: яркие, свежие, будто только что из банка. Тысячи. Новые, чистые. Мосты через реку, прозрачные вставки — всё это выглядело здесь как диковина, как игрушка, нелепая и неуместная в тяжёлом, затхлом воздухе булочной.

В руке они были чужими. Слишком яркие, слишком живые для этого мира, где всё выцвело и стерлось до серого. Он смотрел на них, не веря, будто отмахиваясь от скупого понимания. Потом взгляд выхватил детали — водяные знаки, глянцевые полосы. Не нужно было ничего объяснять. Всё стало предельно ясно. Слишком поздно.

— Ты что, совсем с ума спятил? — рявкнула продавщица. — Это что за бумага?

— Это… деньги. Рубли.

— Какие, к чёрту, рубли? Это что, издевательство?

Она схватила бумажник, пролистала, затем швырнула обратно.

— Вон отсюда!

— Подождите, — он поднял руки. — Я могу… чем-то помочь. Работаю врачом, стоматологом. Я могу...

— СТОМАТОЛОГОМ?! — продавщица уже почти кричала. — Ты мне что, зубы свои будешь за хлеб лечить?!

Очередь шевельнулась. Кто-то вслух усмехнулся. Кто-то толкнул другого локтем.

— Посмотри, посмотри, во врачишку заделался…

— А ты погляди, в чём он… — пробормотал кто-то. — Кроссовки у него, смотри, какие.

— Да это немец, небось… шпион! — сказала женщина сзади. — Я таких по войне помню — те тоже, в цветном всё…

— Ты что, больной? — продавщица снова ударила рукой по прилавку. — Без карточек — вон! Пока милицию не позвала!

Феликс отступил. В голове звенело. Щёки горели.

— Я... я не хотел...

— ВОН!

Он повернулся и пошёл, едва не поскользнувшись в грязи у дверей.

За спиной слышались уже громкие голоса:

— Ага, сейчас таких по улицам — пруд пруди…

— Странный он какой-то. И говорит не так…

— Я бы на его месте давно в НКВД пошёл… Такие фокусы тут не пройдут…

Он вывалился на улицу — как выдыхают пар из тесной печи. Холод ударил в лицо, прошиб до костей, обжёг лёгкие. В тот же миг согнулся пополам, ухватившись ладонями за обшарпанную стену. Кожа на пальцах тут же стала ледяной, стёрлась о шершавую, сырую штукатурку.

Желудок сжался в тугой, острый узел, будто внутри кто-то с силой выкрутил его. Руки предательски дрожали, ногти впивались в ладони. Феликс стоял, уставившись в серую стену, и чувствовал, как глаза наполняются тяжёлыми, жгучими слезами. Сдержался — стиснул зубы, прокусил губу, сглотнул этот комок боли.

— Я не могу… — глухо, шепотом, почти беззвучно. Внутри всё вибрировало. — Я не смогу тут выжить…

Глава 3

Он шёл быстро, почти вприпрыжку, не разбирая дороги, будто за ним по пятам гнался холод. Воздух был густой, хрустящий, с металлической примесью — пахло снегом, выхлопами, чем-то кислым и старым. Он жался к стенам, пряча подбородок в воротник, руками крепко сжимал края куртки, чтобы хоть немного согреться, но пальцы внутри карманов скрючились, замёрзли, будто вырезанные из чужого льда. Костяшки побелели, он даже не сразу заметил, что почти не чувствует кистей — только глухую, занозистую боль.

Живот ныл — не просто напоминая о себе, а словно жаловался, выкручивал изнутри, делая каждое движение чуть невыносимым. Пустота внутри мешалась с обидой и стыдом, разливаясь мутным озером, — он не хотел, чтобы кто-то видел его сейчас. Каждый взгляд прохожего казался острым, подозрительным, настороженным, будто на лбу у него было написано: чужой.

Вокруг люди, будто тени — проходили мимо, не замечая друг друга. Сапоги громко шлёпали по жиже, грязь летела брызгами, оставляя пятна на штанах и подоле куртки. Где-то совсем рядом кто-то выругался, голос был хриплый, злой, мгновенно растворился в снежной мути. Кто-то другой стучал костылём — ритмично, как метроном, каждый удар отдавался в уши глухим эхом. Запах — смесь мокрой шерсти, дешёвого табака, хлебных корок, прогорклого масла.

Рядом с Феликсом вдруг метнулась маленькая фигурка — мальчишка лет семи, неуклюжий, в огромных, слишком больших для него валенках. Он прошмыгнул, чуть задел Феликса плечом, обернулся, уставился снизу вверх, не моргая, глаза блестели любопытством. Потом мальчик громко, на весь двор, — не стесняясь ни людей, ни двора, — выпалил:

— Мам, у дяди куртка как в кино!

Мать — плотная женщина в затёртом пальто — одёрнула его за рукав, но не сказала ни слова, только быстро потащила дальше, оставляя за собой едва заметный след на снегу. Мальчик обернулся ещё раз, улыбнулся — не насмешливо, а по-детски открыто — и растворился в потоке людей.

Феликс вдруг почувствовал, как этот случайный взгляд мальчишки, неожиданная улыбка, будто на секунду прорезали в сером мире крошечное окно. Он остановился, оглянулся, ловя на ветру запах хлеба, гул голосов, шорох шагов — и вдруг понял, что всё вокруг, несмотря на чуждость, наполнено жизнью. Но его собственная дрожь, голод, сдавленный стыд — никуда не исчезли. В груди щемило. Он поспешил дальше, ещё быстрее, стараясь не оборачиваться, не задерживаться ни взглядом, ни мыслями.

Феликс почти инстинктивно вывернулся из людского потока, свернул в первый попавшийся переулок — узкий, сырой, где снег лежал толще и чище, а тени казались длиннее. Здесь, под глухими стенами, мир словно стихал, даже шаги отдавались глухо, будто бы чужие. Он замедлил шаг, стараясь не смотреть по сторонам, только глубоко втянул воздух, остро пахнущий цементом, холодом и мокрой бумагой. «Надо спрятаться. Передохнуть. Думать. Просто думать», — молотком стучало в висках. Здесь, в полутьме, среди сугробов и мусорных баков, можно было на минуту исчезнуть, раствориться, перестать быть мишенью для чужих взглядов, унять дрожь, привести мысли в порядок.

Но он не успел сделать и пары шагов. Позади, словно щелчок по нервам, раздалось:

— Эй, ты! Постой-ка!

Голос грубый, не терпящий возражений. Феликс в тот же миг замер, будто прирос подошвами к земле. В груди всё сжалось, по спине побежал холодок. Он медленно, очень медленно обернулся.

Из-за угла — тяжёлые шаги, характерный скрип сапог. На свет вышел милиционер: шинель навыпуск, на голове папаха, густой мех на висках. Нос багровый, будто обожжённый морозом, от лица веяло усталостью, но и какой-то опасной настороженностью. Руки в варежках, ремень затянут туго, кобура висит, тянет полушубок набок. На лице — ни улыбки, ни угрозы, просто каменная суровость, натянутая поверх бессонницы и постоянной тревоги.

Милиционер посмотрел на Феликса так, будто забивал в него взглядом гвозди, будто хотел сразу узнать всё — кто ты, откуда, зачем здесь, почему так растерян, почему твоя куртка слишком чистая, почему ты не похож на остальных. В этом взгляде было что-то неотвратимое, и у Феликса внутри всё похолодело, будто его только что вытащили на мороз в одном белье.

Он стоял, не двигаясь, не решаясь ни заговорить, ни сбежать, и воздух вокруг стал ещё гуще, будто дышать стало труднее.

— Ты чего это такой нарядный? Документики давай.

Феликс выдавил:

— Я… у меня... нету.

— Как это — нету? — Милиционер подошёл ближе, нахмурился. — А откуда ты такой вырядился, а?

— Я забыл... дома. — Голос дрожал. — Я только... хлеб хотел...

— Где дом?

— Васильевский остров... Шкиперский... девятый дом...

Милиционер щурится:

— Ты мне зубы не заговаривай. На Шкиперском сейчас склады. Я сам оттуда. Не видел я там тебя. И одежда у тебя… не по сезону. Где взял такую?

— Мне… подарили. Родственники, — его слово прозвучало фальшиво даже для него самого.

— Фамилия?

— Серебрянский.

— Имя-отчество?

— Феликс... Э-э… Васильевич.

— А что так думаешь долго, гражданин Серебрянский?

— Я… плохо себя чувствую. Мне холодно. Я просто...

— Сильно умный, да? — Милиционер шагнул ближе. — Может, из тех, что диверсанты?

— Нет! Я… врач! Стоматолог!

— Стоматолог? — усмехнулся. — С руками в кровь в карманах? А халата нет?

— Я же не на работе...

— А документы где?

— Потерял...

— Потерял, потерял... — Милиционер сдвинул брови. — Знаешь, кого к нам часто приводят с такими сказками?

Он шагнул ближе.

Феликс сжал кулаки.

«Если он дотронется — всё. Заберут. Больше я отсюда не выйду».

— Ну, пойдём-ка, побеседуем…

— Не надо! — сорвалось у него.

Он резко повернулся и побежал.

Позади окрик:

— Стоять! СТОЯТЬ! СТРЕЛЯТЬ БУДУ!

Но выстрела не было — только хриплый вздох и резкий окрик за спиной. Феликс рванул вперёд, будто внутри что-то оборвалось и толкнуло в спину. Он летел по скользкому, скребущему асфальту, спотыкался, хватался взглядом за мутные лужи, за груды мусора у подъездов, за шершавые, тёмные стены, пропитанные дождём и временем. Серый город мелькал вокруг, размытые тени промелькивали на стенах, чужие лица скользили мимо, не успевая уловить его суть.

В лицо хлестал ветер — резкий, холодный, он будто резал глаза ножом, выбивал дыхание. Уши немели, щеки горели. За каждым шагом тянулся его собственный страх — липкий, тяжёлый, неотвязный. Улица вытягивалась, как тоннель, становилась длиннее с каждым мгновением, казалось — конца ей не будет.

Но вдруг — между двух домов, за мусорными бачками — он заметил тёмный, зияющий проём. Подворотня, чёрная, словно вход в иной мир. Не думая, свернул туда, нырнул в этот мрак, чувствуя, как сердце выскакивает из груди.

Всё стихло. Оглушительная, давящая тишина — словно кто-то вырубил звук всего города. Только собственное дыхание, сбивчивое, частое, и капли с водосточной трубы: кап, кап, кап… В проходе — не больше двух метров шириной, стены облезлые, в пятнах зелёной плесени. По ним тянется старая, ржавая труба, из которой капает мутная вода. Вдоль стены нагромождение ящиков — старые, деревянные, один расколот, доски торчат наружу острыми щепками. В углу — гора грязного, чёрного снега, промёрзшего до твёрдости камня, пахнет прелой бумагой, сырым железом и гнилью.

Феликс забился в этот угол, между ящиками, прижался спиной к ледяной, мокрой стене. В груди шумело, сердце колотилось в глотке. По виску скатилась струйка пота, странно горячая на фоне ледяного воздуха. Пальцы дрожали, он вцепился ими в край ящика, словно в спасательный круг.

— Я не могу. Я не могу. Я не смогу тут… Чёрт, чёрт, чёрт…

За пределами подворотни, в чужом, ещё большем мраке — послышались шаги. Чёткие, тяжёлые, размеренные. Снег под сапогами милиционера хрустел звонко, будто под ногами не сугробы, а осколки стекла. Феликс вжался глубже, замер, ловя каждый звук, чувствуя, как мир за стеной становится совсем близко, давит, как крышка гроба.

— Где же ты, умник?

Феликс затаился, превратился в пятно на грязной стене, в клок старой тени, забившейся между сломанными ящиками. Он даже не дышал — воздух казался ржавым гвоздём, способным выдать его одним неловким вдохом. Пальцы вцепились в край доски, будто в последнюю соломинку, суставы побелели, ногти вонзились в мокрую древесину.

— Ну-ну… Вышел — и пропал? — доносится голос из переулка, глухой, как выстрел в снег.

Ответа нет. Только тишина, звенящая, как натянутая струна.

— Всё равно поймаем, — слышится чуть тише, с ленцой, как будто для галочки.

Где-то рядом — хруст, сапог сместился вбок, шаг, сдвинутый в тёмный угол, почти наугад. Потом снова — тишина. Задержалась, затянулась, давила на уши, казалось, будто сжала Феликса внутри ледяными пальцами.

Шаги медленно начали уходить — сначала неуверенно, потом всё дальше, легче. И вот уже только отголоски, вибрация в земле, в сердце. Словно милиционер растворился, стёрся из этого мира, но Феликс всё ещё не смел пошевелиться, не смел даже подумать о спасении.

Он не знал, сколько прошло — пять минут, двадцать, час. Всё слилось в глухое, вязкое ожидание. Мир застывал, а внутри у Феликса всё дрожало, словно под кожей ползали ледяные жуки. Только когда окончательно уверился, что шаги не вернутся, осел на землю прямо среди мусора и щепок.

Колени подогнулись сами собой. В лицо текло — слёзы, дождь, пот, он не различал. Куртка прилипла к спине, ледяная, тяжёлая, будто на него надели мокрый мешок. Но дрожь, пробежавшая по телу, была теперь совсем другой. Она не от холода. Она от унижения и бессилия, от тупого, жгучего страха, который уже не прячется под кожей, а выбивается наружу с каждым новым вздохом.

— Меня хотят арестовать только потому, что я выгляжу не так… — с хрипом подумал он, и невольно вырвался короткий, глухой смешок. Словно нервный тик, словно истерика, сдержанная в последний миг. Он тут же зажал рот рукой, чтоб не услышали, чтоб не заметили, будто за стеной кто-то всё ещё стоит и ждёт его малейшего промаха.

Теперь он знал: документ — это всё. Без него — ты не человек, а пустое место, ничто, тень, которую сдует первый же ветер. Пыль под чужими сапогами. Мишень.

И это знание пришло слишком поздно, как ледяная вода в лёгких, когда уже нельзя сделать вдох.

Глава 4

Он сидел, вжавшись в себя, колени под подбородком, спина к ледяной, мокрой стене, будто слился с грязным камнем. Вокруг тесно — ящики давят, сломанные доски колются в бок, но уходить некуда. Куртка насквозь промокла, ткань прилипла к спине, как слой грязи. Ноги потеряли всякое чувство, он даже не мог понять, есть ли они ещё — словно растворились в этом промёрзшем воздухе.

С каждым вздохом казалось, что грудь наполняется не воздухом, а влажной сыростью. Пальцы онемели, сжались в кулаки, но даже боль от холода уже не чувствовалась. Всё тело казалось чужим, марионеткой, брошенной на дне этой тёмной коробки.

Капля с водосточной трубы упала вниз — тяжело, противно, с вязким, мерзким звуком. Она угодила прямо в мутную лужу у его ботинка. Феликс вздрогнул, будто в ответ на пощёчину, и на секунду показалось, что тьма стала ещё гуще.

Вдруг с улицы послышался шум. Сначала неуверенный, будто кто-то возится в сугробе — а потом отчётливый скрип. Шаги. Медленные, тянущиеся, как будто кто-то нарочно не спешит, не боится темноты. Феликс вжался в угол, попытался раствориться в собственном страхе, сделать себя невидимым.

Но тут — голос. Не грубый, не похожий на приказ милиционера. Скорее ленивый, чуть насмешливый, будто старый знакомый окликает издалека:

— Слышь, товарищ… ты чего тут, крыс ловишь?

Феликс замер. Внутри всё сжалось, дыхание стало коротким, почти неслышным. Несколько секунд — только эхо собственного сердца.

Голос повторился, уже ближе, чуть настойчивей, с лёгкой, даже добродушной хрипотцой:

— Эй, ты живой, нет? Я с улицы вижу, как ты там пыхтишь.

Тень от прохода сдвинулась, силуэт мелькнул между ящиками. Феликс не знал, что делать — затаиться ещё глубже или ответить. Страх смешался с отчаянной, почти детской надеждой: а вдруг этот голос — спасение?

Феликс медленно поднял голову, будто из-под воды, выдохнул облачко пара. Осторожно высунулся из-за ящиков, сначала одним глазом — на всякий случай. У входа в подворотню стоял мужчина: нестарый, плотный, с поднятым воротником тёмной куртки, кепка сдвинута на затылок, у губ папироса. Дым, тяжёлый и сладкий, спиралью уходил вверх, но тут же рассыпался в морозном воздухе, исчезал, будто и не было. В углу рта застывшая полуулыбка, взгляд чуть ленивый, спокойный — ни капли угрозы.

— Ну, наконец, — сказал он, чуть мотнув подбородком в сторону Феликса. Голос низкий, хрипловатый, как у тех, кто много работает и много курит. — А то подумал, сдох кто. Гляжу: лежит, не двигается, думал, может, совсем кранты.

Феликс не ответил — просто смотрел, осторожно, будто проверял: не обманет ли, не окажется ли этот «Борис» очередной ловушкой. Слова застряли в горле.

— Ты не пугайся, я не из тех… — Мужик затянулся, выдохнул в сторону. Дым рассыпался, смешался с паром дыхания. — Не из органов, если что. Борис я. С пятого цеха, — кивнул себе, будто ставил точку.

— Я… — голос у Феликса чуть не сорвался, стал почти неслышным, шершавым. — Мне… плохо…

Борис смотрел внимательно, не суетился, даже не приближался ближе, только на пару секунд задержал взгляд.

— Да я вижу, — кивнул он, спокойно, даже без удивления, будто привык видеть в этом дворе всякое. — Ты вон как в масле: бледный да дрожишь весь. Сразу видно — не отсюда. Что, прибежал от кого?

Феликс сделал вдох — дрожащий, рваный, в лёгких будто колол лёд. Кивнул, коротко, с усилием. Слова застревали, всё ещё не хотелось говорить вслух, будто от этого беда станет настоящей. Только глухое «да» пробежало по губам.

— Милиционер... Документов нет... Я...

— Ага, — протянул Борис, — значит, не врёшь. Ну, или врёшь, но убедительно. Ты это... вылазь давай, чего там замерзаешь, дурак. Я ж один.

— Вы... поможете?

— Да не ори, придурок. — Борис обернулся. — Голос тише, а то и правда прибегут. Давай, иди сюда.

Феликс поднялся, медленно, будто разгибая ржавую пружину. Ноги дрожали, колени были ватными, как после долгой лихорадки. Сделал шаг — споткнулся о какой-то сугроб, едва удержался на ногах. Мокрый снег сразу облепил подошвы, скользкий, рыхлый, будто сам хотел утянуть вниз.

— Осторожней, — ворчливо бросил Борис, не отходя от входа в подворотню. — Щас навернёшься — мне тебя потом на горбу тащить, а я, между прочим, не нанимался.

— Простите… — выдавил Феликс, почти шёпотом, не глядя в глаза.

— Та-а-ак… — Борис смерил его взглядом с ног до головы, брови поднялись почти до кепки. — Ну ты и чудило, честно скажу. Ты что это… с бала сбежал, что ли? Ряженый, ну точно! Куртка — как у парашютиста, штаны — как у фокусника. Тут такое не носят.

— Я… просто… — начал Феликс, но слова тут же потонули в воздухе, растворились.

— Молчи, — отрезал Борис, уже без злости, а будто с каким-то простым, рабочим терпением. Он сунул руку в карман, вынул свёрток, не торопясь развернул газетный кусок. Внутри — ломоть чёрного хлеба, тугого, тяжёлого, с резким запахом. Борис отломил кусок — даже пальцы чуть дрогнули — и протянул Феликсу, не глядя, как будто это самая обыденная вещь на свете.

— Держи. Голодный, небось, с такими-то щеками.

Феликс смотрел на этот хлеб, будто на золотой слиток или на билет домой, в безопасный, знакомый мир. Запах хлеба в этом сыром, тёмном дворе резал нос, кружил голову, вызывал почти детскую, бесстыдную жадность. Пальцы сами потянулись к ломтю, он взял его так осторожно, словно боялся — рассыпется.

— Я… не знаю, как…

— Да ешь ты, Господи, — перебил Борис, усмехнулся одними глазами. — Потом спасибо скажешь. Сейчас не до церемоний. Только жуй потише, а то слышно будет, как на складе пилят, — добавил вполголоса, но без насмешки.

Он взял хлеб осторожно, будто боялся, что кусок выскользнет из дрожащих пальцев, упадёт, и тогда всё — конец, уже не будет ни сил, ни смысла поднимать. Пристроился на холодном ящике, ноги соскользнули в ледяную жижу, но ему было всё равно. Кусал хлеб медленно, тщательно, как в детстве, когда чего-то нельзя и очень хочется. Проглатывал — и тёплая, острая тяжесть медленно разливалась по телу. Слёзы наворачивались, подходили к горлу, но он упрямо глотал их вместе с хлебом, не позволял себе ни всхлипнуть, ни моргнуть.

Борис стоял у выхода, курил, глядел на улицу, будто был здесь уже сто лет, всё знал, всё понимал. Папироса светилась в его руках красноватой точкой. Дым вился, исчезал. На лице — спокойствие, но и усталость, которую не скрыть.

— Ну, что расскажешь-то? — негромко бросил он, не оборачиваясь. — Откуда ты такой нарисовался? Только не ври. Я с пацанами с железки двадцать лет. И не таких видел.

Феликс сглотнул хлеб, чуть помедлил, подумал. Тёплый воздух, хлеб и простая забота Бориса немного растопили страх — не исчез он совсем, но стал не таким безысходным.

— Я… издалека, — сказал он, чуть хрипло, едва не сорвался на шёпот. — Очень. Потерял всё… документы, деньги. Не знаю, куда идти.

— Так, так, — буркнул Борис, не отрывая взгляда от улицы. — В гости, значит, к бабке в Гатчину? Или, может, на поезде соскочил? А может, шёл, шёл — и вот пришёл, бывает. Мне тут один рассказывал, как с цирка сбежал — в пижаме и с книжкой. Тоже, говорит, не думал, что так будет. А ты хоть одет.

Феликс растерянно пожал плечами.

— Я не… Я не вру, — тихо сказал он, глядя в свои ладони.

— Да мне-то что, — отмахнулся Борис, — мне и не надо. Я не писарь, не участковый. Просто если тебя повяжут, потом и меня вспомнишь, вдруг чего не так. Я тебя по-простому спросил: у тебя тут кто-нибудь есть? В городе?

— Нет, — покачал головой Феликс.

— Квартира?

— Нет…

— Работа?

— Я… врач. Стоматолог, — почти выдохнул, будто признавшись в преступлении.

Борис посмотрел на него чуть внимательнее, как-то оценивающе. В глазах мелькнул интерес.

— Вот это да, — кивнул. — Зубы — дело нужное, особенно когда каши нет. У меня, кстати, коренной барахлит, да некогда идти. А ты, значит, умеешь работать?

— Умею, — тихо сказал Феликс, — только…

— Только, — перебил Борис, — ты, брат, тут как инопланетянин. Говоришь — не так, ходишь — не так, одет вообще… у нас такое разве что по телевизору бывает. Тебя за пять верст видно.

— Я стараюсь… — несмело попытался оправдаться Феликс.

— Плохо стараешься, — беззлобно бросил Борис и снова глянул в проём подворотни. — Ладно. Сейчас рынок начнёт просыпаться. Там народ всякий, разношёрстный, может, и не заметят твою модную куртку. Пойдём, а то тут если милицейский опять заглянет — нам обоим влетит, и хлеб, и зубы твои не помогут.

Феликс встал, медленно, не спеша, будто боялся растерять тепло, что только-только появилось внутри. Всё ещё жевал хлеб, чувствуя, как на мгновение отпускает страх, и с этим чувством — крошечная, едва заметная надежда.

— Вы… не боитесь? — спросил Феликс тихо, глядя на Бориса исподлобья, будто удивляясь собственной дерзости.

Борис только криво усмехнулся, выдохнул дым в сторону.

— А чего тут бояться? — ответил он спокойно, даже с ленивой ухмылкой. — Я тебе что, паспорт выдал? Хлеб отломил — ну, не за это ж расстрел. А дальше… посмотрим. — Он пожал плечами, сунул руки в карманы. — Пошли. И ты давай — шагай как все: не беги, не верти башкой, не клацай зубами, понял?

— Я… постараюсь, — с трудом выговорил Феликс, стараясь не показать, как у него подкашиваются колени.

— Старайся тихо, — снова усмехнулся Борис, чуть склонив голову. — Тут меньше стараешься — дольше живёшь. Тут главное — не вылазить, не высовываться. В чужом дворе всегда коченеют раньше.

Они вышли из подворотни, будто выплыли из тёмной воды на свет. Улица уже наполнилась гулом — звенящим, тяжёлым, будто стёртым временем. Воздух вибрировал: где-то дальше лязгнул трамвай, звонко пронёсся по рельсам. Торговки у перекрёстка спорили — высоко, громко, каждое слово слышно далеко. Машины фыркали на повороте, хлопали двери, кто-то вскрикнул, кто-то засмеялся. Люди двигались — сёстры, матери, дети, мужики с сумками, бабки с банками, молодёжь, уткнувшаяся в платки и шарфы.

Борис шагал, не торопясь, уверенно, вроде бы и не обращая внимания на Феликса, но всё равно приглядывал сбоку. Феликс шёл рядом, полшага позади, прислушиваясь к шуму города, вбирая в себя этот новый утренний гул — и впервые за всё это время не сжимал руками край куртки, не оглядывался по сторонам с тревогой, а смотрел вперёд, стараясь шагать, как все.

Глава 5

Рынок гудел и вибрировал, словно весь квартал превратился в огромный, раздражённый улей. В этом шуме было всё сразу: звон, лязг, крики, переговоры, шёпот и даже смех, растворённый в многоголосой какофонии. Ряды людей сновали туда-сюда, лавировали между лотками, сгрудившимися под брезентовыми навесами. Мелькали лица — уставшие, злые, хитрые, жадные, равнодушные, красные от мороза. Мешки с картошкой давили на плечи прохожих, кто-то прорывался с тележкой, хромал, ругался, громко матерился. Другой, сгорбленный дед, ворчал себе под нос, жена толкала его в бок, шипела, чтоб не зевал.

Вокруг Феликса — бесконечное движение. Он едва поспевал за Борисом, то и дело теряя его в толпе — тот был чуть впереди, кажется, знал каждый изгиб этого бурлящего пространства. Феликс изо всех сил старался держаться ближе, прилипал к чужой спине, боялся потеряться — и всё равно то и дело отставал, сбивался, ловил на себе недобрые взгляды. Не оглядываться не получалось — слишком много всего, всё жило своей жизнью, а он будто был тут впервые, чужак среди сотен занятых своим делом людей.

Под ногами слякоть — грязно-серый снег, месиво из шелухи, обрывков газеты, капустной слизи, коричневых пятен. Сапоги вязли, скользили, каждый шаг давался тяжело. Феликс то и дело оступался, ловил равновесие, вытягивал шею, чтобы не отстать.

В лицо хлестали запахи — острые, кисловатые, иногда вдруг сладкие, потом снова дым, копоть, жир, мокрая шерсть, солёный пот. Казалось, воздух здесь не дышится, а жуется, вязкий, как плохо сваренный суп, в котором плавают клочья чужих голосов и обрывки диалогов:

— Двадцать копеек — да ты обнаглела!

— Да чтоб тебе всю зиму кашлять!

— Свежая, только сегодня с утреннего паровоза!

— Маша, неси весы, опять этот пришёл!

Каждое слово отскакивало от уха, не успев осесть. Всё кружилось, всё было громко, плотно, тяжело. Солнце не могло пробиться сквозь облака, только отражалось в лужах между рядами, и от этого вокруг было неуютно и тесно.

Борис время от времени оглядывался через плечо — одним взглядом проверял, не отстал ли его странный спутник. Феликс кивал, неуверенно улыбался, не веря, что всё это действительно происходит с ним.

— Ты башкой-то крути меньше, — бросил через плечо Борис. — Не на экскурсии.

Феликс кивнул. Хотя Борис даже не смотрел — просто шёл, пробираясь между прилавков. Казалось, он знал каждую кочку, каждого торговца, каждую тень.

— Ты это… запоминай, — продолжал Борис. — Вот тут баба Лёля торгует мылом, у неё сестра в милиции, так что рта лишний раз не разевай. А вон тот — с семечками — суёт уши куда не просят, потом идёт в «Дом пионеров» стучать. Дальше левее — торгуют без бумажек, но свои. Только не торгуйся громко — тут не базар восточный.

Феликс пробормотал:

— Я не умею... я вообще...

— Не умеешь — и молчи. Самый умный — тот, кто рот не раскрывает.

Они свернули в более людный проход между прилавками. Борис шагал, как волк в стаде — уверенно, но не вызывающе. Феликс старался повторять, но каждый взгляд, каждая спина казались ему угрозой.

И тут что-то дёрнуло за куртку.

Он обернулся — пацан. Худой, грязный, лет десяти. На голове — кепка с дырой, из которой торчит клочок волос. Глаза — чёрные, хитрые.

— Дядя, дай копейку, — сказал мальчишка, тянувшись рукой. — Или хлеба, я три дня не жрал.

Феликс замер.

— Я... у меня нет...

— Чё нет? — Мальчишка принюхался, глянул на куртку. — А шмотки-то какие... богач, что ли?

— Это не...

— Ага, ага... — Мальчик резко отступил, заорал. — Шпион! Гляньте, шпион ходит! Смотрите, у него ноги как у немца! Кроссовки, во!

Феликс внезапно сбился с шага, остановился посреди всей этой сутолоки. В груди стянуло, сердце подпрыгнуло к горлу. Он побледнел, словно вся кровь ушла в пятки, и на миг словно исчез из звука и движения — только стоял, вытянув шею, словно сбитая птица.

Люди, занятые своими делами, вдруг словно почувствовали перемену. Пару человек оглянулись через плечо — одна женщина с лукошком остановилась на полуслове, уставилась, прищурившись, сжав губы. Мужик в замызганном пальто перестал ворчать, задержал взгляд на его куртке, на слишком чистом лице. Два парнишки у корзины с квашеной капустой беззастенчиво ткнули в его сторону пальцами, переглянулись, прыснули смехом. За их спинами кто-то другой — повариха с раскрасневшимися щеками — склонилась, что-то зашептала соседке, и та тоже повернула голову, медленно, внимательно, словно выискивала в нём что-то знакомое.

Голоса вокруг начали стихать, сгущаться, будто на секунду рынок взял его в оборот, втянул в себя, как чужеродное зерно. Сквозь общий гул уже можно было разобрать отдельные слова:

— Глянь, чего вырядился…

— Эт кто?

— Не наш?

Несколько лиц — жёстких, усталых, недоверчивых — уставились прямо на него, кто-то показал пальцем, даже не скрываясь. Пальцы, взгляды, шёпот — всё скользило по нему липко и холодно, будто по обнажённой коже. Феликс ощутил, как дрожь поднимается от колен к груди, как всё вокруг будто становится теснее, плотнее, тяжелее.

Он стоял, вцепившись в край куртки, и не знал, что делать: бежать, закрыться, раствориться — или просто остаться тут, под этими чужими, холодными взглядами.

— Борис... — прошептал он. — Борис...

— Иди! — прошипел Борис, схватив его за локоть. — Быстро, сюда, за телегу!

Они свернули резко, между двумя лотками с капустой. Борис провёл его к кучу ящиков, заставленных мешками.

— Сиди тут. Не дыши. Я сам разберусь.

— Что он...

— Мелочь! Но с языком как у бабки на вокзале. Сейчас...

Борис вернулся через минуту. Мальчишка уже исчез. Шум на рынке затихал, перетекая в другое место.

— Всё, — он вернулся, снова схватил Феликса за руку. — Тут нельзя оставаться. Дебил малолетний. Если кто из органов услышал — искать начнут. Повезло, что вокруг торгаши свои. Пока.

— Я не хотел, — задыхался Феликс. — Он сам подошёл…

— Ты думал, он к тебе за советом по зубам пришёл? Тут все голодные. Все озлобленные. А ты выглядишь, как персонаж из книжки Жюля Верна. Идиот ты, понял?

— Да...

— Нет, ты не понял. Слушай сюда. Первое — молчать. Второе — не смотреть в глаза. Третье — всё, что ты знаешь, забудь. Нет больше твоего Питера. Нет больше «я доктор», «я в отпуске», «у меня диплом» — нет. Теперь ты — никто. Воздух. Всё.

Феликс кивал. Голова кружилась. В горле жгло от паники.

— И четвёртое, — добавил Борис, — без документов ты труп. Не завтра — так послезавтра. Кто-нибудь сдаст. Просто потому что ты им не нравишься.

— Я понимаю.

— Вряд ли. Но понял бы ты — не пошёл бы по рынку, как циркач.

— Я… я не знаю, как иначе.

— Ладно. — Борис выдохнул, почесал щёку. — Документы можно сделать. Есть один человек. Рисковый, но надёжный. Только не за спасибо.

— У меня нет… ничего.

— Ничего — тоже валюта. Руки есть? Голова?

Феликс кивнул.

— Значит, договоримся. Я не бабка из церковной лавки, я просто… не хочу, чтобы тебя вели мимо моего двора в автозаке. Не люблю, когда за мной тени тянутся.

— А если он… мальчишка… если он кого-то приведёт?

— Не приведёт. Он тут живёт. Ему выживать надо, а не доносить. Просто запомни: даже дети тут — как крысы. Могут укусить.

— Я понял.

— Не понял. Но поймёшь. Пошли. Сейчас свернём к складам. Там, может, устроим тебе встречу. Только веди себя как тень. Шаг в сторону — и всё.

Феликс посмотрел на толпу. Всё ещё шумело, торговалось, дышало. Но теперь он знал: здесь не было безопасных лиц.

Он шагнул за Борисом. Шагнул, как в воду.

Глава 6

Снег шёл всё гуще, хлопья падали лениво, крупные, как лепестки неведомых северных цветов. Воздух был белёсым, прозрачным — всё вокруг будто утонуло в мягкой пелене. Под ногами снег похрустывал негромко, будто шептал на своём языке. Борис стоял под вывеской, что склонилась над ларьком, словно усталая шляпа. По ржавым стенам стекали тонкие, серебряные струйки талой воды. Вывеска «Продукты» болталась, скрипя — этот звук тревожил пустоту, разбавлял вязкую тишину зимнего вечера.

Феликс стоял чуть в стороне, плечом почти касаясь выщербленной, облупленной фанеры. В пальцах он мял край рукава, будто тот мог согреть, спасти от ветра. Он дышал коротко и часто, в глазах — настороженность, едва заметная, как след на снегу. Борис зажёг спичку, щёлкнул ею — и этот звук показался чужим, слишком громким среди снега и ветра. Он прикрыл пламя ладонью, чтобы не задуло, и закурил, выпуская вялые облачка дыма, что растворялись в сыром воздухе.

— Ну, — бросил Борис, выдыхая вбок, — с документами разберёмся. Если согласен — вечером под мостом у канала. Знаешь такой?

— Там Лёнька обычно ошивается, — продолжил Борис, глядя на Феликса скользящим, чуть насмешливым взглядом. — Не смотри на рыло — руки у него золотые. Паспорт состряпает, будто родной. Только дорого выйдет. И ждать придётся. И... — он на секунду замолчал, вглядываясь в белую муть за спиной собеседника, — не вздумай ему врать. Тут не выйдет.

— Я... понял, — выдавил Феликс, голос дрожал еле заметно.

— Вот и хорошо. Значит, не совсем дурак. А теперь...

Он не успел договорить. Феликс уже отвернулся, брови сдвинуты, взгляд в себя. Ладонь медленно пошарила по карману — заднему, зацепленному нитками, с изношенной тканью. Пальцы нащупали что-то — плотное, шершавое, бумажное. Он вытянул наружу скомканный кусок бумаги, словно выудил клочок из забытого прошлого.

На бумажке рваный край, чуть пропитанный влагой. Феликс разжал пальцы, развернул, морщась. Свой почерк узнал сразу: угловатые, неуверенные буквы. Слова разбежались, потекли, будто боялись остаться на месте. Только дата выделялась чётко, как печать на снегу:

«15 марта 2026

И ниже, неаккуратно, будто писалось на бегу:

Не доверяй зеркалам».

«Это я. Моё. Моей рукой написано. Но... откуда? Когда?».

Грудь сдавило, как будто внутри затянуло тугой узел. Дышать стало труднее, холод ворвался внутрь, застрял под рёбрами. Он поднял взгляд — Борис смотрел вбок, вроде как невзначай, но что-то в лице изменилось. Видит. Чует чужую тревогу.

— Ты чё там нашёл? — спросил Борис, голос мягче, чем обычно, но внутри у этого голоса что-то звякнуло, как нож на стекле.

— Ничего, — выдохнул Феликс, резко, неловко. Бумажку зажал в кулаке, спрятал в карман, как вор с поличным.

— Какая?

— Записка… Да так, старая, — попытался отмахнуться. Криво, будто зуб болел.

— Покажи.

— Там ничего, правда, — Феликс натянул улыбку, но лицо всё равно получилось скособоченным, неестественным, будто плохо натянутый портрет.

Борис посмотрел внимательно, коротко вздохнул, бросил окурок в сугроб. Пятно дыма повисло на секунду, исчезло. Он растёр бычок сапогом — жестко, как точку поставил.

— Слушай, — сказал спокойно, но в голосе что-то ледяное блеснуло, — я ж тебе не милиционер. Не надо юлить, слышишь? Всё равно видно, что у тебя в голове целая кухня, а ты на этой кухне уже со вчера варишь какую-то бурду. С самого начала так.

Феликс промолчал. Казалось, слова застопорились где-то в горле, как рыба в сетях.

— Ты не местный, — продолжал Борис, теперь медленно, будто прислушиваясь к самому себе. — Не питерский. Не деревенский даже. Ты вообще… как будто ниоткуда. Всё у тебя чужое — голос, слова, походка, глаза. Всё — как через стекло мутное. Не отсюда ты.

Феликс сглотнул, холод в животе разлился, медленно и тяжело, как свинец.

— Ты мне скажи прямо, — Борис перешёл почти на шёпот. В его голосе что-то дрогнуло, будто уличный фонарь во время метели. — Ты кто, а?

Пауза повисла в воздухе. Снег, казалось, стал ещё плотнее — хлопья сбивались в стену, скрывали всё дальше рынок, сворачивали улицу в слепую пелену. Сквозь этот снег будто проступало чьё-то ожидание, чужое, неотвратимое.

Феликс долго молчал. Губы у него побелели, плечи чуть повисли, будто устал держать свой груз на виду.

— Я не могу сказать, — прошептал наконец, будто самому себе. — Просто… не могу.

Борис сдвинул брови, взгляд стал строже, но в нём не было злости, только непонимание и усталость.

— Почему?

— Если скажу… — Феликс сжал кулаки в карманах. — Ты не поверишь. Или… сдашь.

Борис чуть усмехнулся, устало, уголками губ.

— Ну, во-первых, я тебя уже не сдал, — пожал плечами, как будто это неважно. — А во-вторых… Тут не в этом дело. Тут, знаешь, как с глухим соседом: хоть стенку между вами проломи, всё равно живёшь рядом, хочешь не хочешь. Так что… давай. Что там за бумажка?

Феликс опустил взгляд, горло сжалось. Голос стал совсем тихим, как будто он говорил сам себе:

— Там… — проглотил ком в горле, — моя рука. Но дата — не та. Не отсюда.

Борис моргнул, прислушиваясь к словам, будто не сразу понял.

— Из будущего, что ли? — сказал шутливо, ухмыльнулся, но тут же умолк, словно ощутил холод по коже.

Феликс посмотрел на него снизу вверх. Глаза были тёмные, блестящие от снежинок и чего-то ещё.

— Ты серьёзно? — голос Бориса теперь стал совсем хриплым, обрывающимся.

Феликс не ответил, и пауза расползлась между ними, длинная, вязкая. Снег падал тяжелее, хлопья сбивались в кучу у ларька, вывеска скрипела, напоминая о себе старым голосом.

Молчали. Минуту, может, больше. Только снег, только скрип, только дыхание на морозе.

— Ладно, — выдохнул Борис наконец, смял снег у сапога. — Хрен с ним. У меня тут такие шизофреники были, что ты — ещё ничего. Но слушай…

Он шагнул ближе, встал так, что пар от его дыхания стелился по щекам Феликса, а голос стал глуше, почти неразличимым под завыванием ветра.

— У нас тут, в тридцать восьмом, за неправильные мысли дают десять лет. За взгляд не тот — пять. А если скажешь «я из будущего» — сразу стенка. Так что если у тебя там, в башке, космос — держи при себе.

Феликс кивнул, но взгляд всё равно остался настороженным, недоверчивым, как у зверя, прижатого к углу.

— Понял, — пробормотал.

— Не понял, — усмехнулся Борис, отступил на шаг, — но ладно. Листок свой не теряй. Кто знает, может и вправду с неба свалился. Только никому его не показывай, даже мне — лучше не показывай. Меньше знаешь…

— Дольше живёшь, — Феликс повторил почти автоматически, голос тонкий, чуть дрожащий.

— Ага. Видишь — уже учишься.

Борис закурил новую папиросу, щёлкнул спичкой — звук короткий, как выстрел. Дым завился по ветру, смешался с тяжёлым, сытным запахом рынка.

— Пошли, — бросил он через плечо. — Пока не поздно. Хватит загадок.

Они шагнули в сторону узкой тропки между сугробами. Ветер шуршал в перекрытых киосках, рынок гудел уже в полголоса, будто сонный. Капустой тянуло от дальних рядов, где-то в глубине стояла устойчивая, чуть кислая тень ржавчины.

Феликс шёл медленно, будто каждый шаг проверял, не провалится ли снег. Бумажка жгла карман, как уголь. Мысли путались.

«Значит, я оставил себе сообщение. Значит, я это знал. Или кто-то знал».

Он бы не поверил ни во что из этого, если бы не почерк. Если бы не эта строчка, выведенная неровно:

«Не доверяй зеркалам».

Он сам ещё не знал, что это значит. Но уже чувствовал кожей: это не пустая метафора. Это — предупреждение. Настоящее

Глава 7

Коридор вытягивался перед ними липкой кишкой, словно дом сам хотел их проглотить. Стены, облезлые, в разводах, были насквозь пропитаны запахом керосина, сырости, каких-то старых тряпок, что будто давно срослись с полом. Половицы стонали под каждым шагом, жалобно и упрямо, каждую секунду напоминая: здесь всё давно держится на честном слове. Свет под потолком был жалким — лампочка трепетала, как уставший мотылёк, раз за разом выстреливая по стенам длинные полосы, от которых лица, выглядывающие из дверных щелей, казались перекошенными, то вытянутыми, то плоскими, будто глиняные.

Феликс шёл за Борисом, старался наступать почти вплотную, пряча собственные шаги в его тяжёлой поступи. Куртка — слишком яркая, дерзкая, будто из другого времени — отливала синтетическим блеском, и даже мутное стекло облупленного окна не смогло приглушить этот холодный, чужой отблеск. В нём всё было лишним, выбивающимся из грязного, закопчённого коридора, из тяжёлого воздуха, насыщенного старостью.

— Не смотри по сторонам, — бросил Борис, не поворачиваясь, голос глухой, внятный только здесь, между стен. — А то решат, что ты счётчик пришёл проверять, или ещё кто похуже.

— Я… не смотрю, — тихо, неуверенно сказал Феликс, но взгляд всё равно ускользнул — на женщину в халате, застывшую у раковины с ржавым ведром. Она медленно выжимала тряпку, вода стекала по её рукам, но глаза не отрывались от Феликса, изучали, как рентген.

«Они чувствуют чужака, — подумал он. — Даже запах другой».

— Тут, — сказал Борис, останавливаясь и резко толкая плечом облупленную дверь. Петли взвыли, будто проснулись после долгой зимней спячки, и дверь нехотя отступила в сторону. За ней пахло холодом, керосином и чем-то ещё — заплесневелой пылью, чужими снами. — Комнатка маленькая, но с окном. Прежний жилец… ну, сам понимаешь.

— Арестовали? — спросил Феликс, слишком быстро, даже не подумав, как это прозвучит. Слово сорвалось само.

Борис посмотрел на него с прищуром, в глазах мелькнула тень — настороженная, короткая.

— Не спрашивай так, — глухо произнёс он. — Тут не спрашивают. Просто «нет его». Вот и всё.

Он шагнул первым в темноту, чиркнул спичкой. Короткая вспышка осветила ладонь, подоконник, и тут же затухла, уступая место дрожащему, жёлтому свету керосиновой лампы. Лампа осветила пространство: узкая кровать с провисшей железной сеткой, тень скользнула по покрывалу, стол у стены, накренённый, словно неуверенный в себе. На табуретке — стопка смятых, потемневших газет, буквы на них смешались с пятнами времени.

— Вот и вся обстановка, — сказал Борис, поставив лампу на подоконник. — Матрас чистый… ну, относительно. Стол держится, хоть и шатается. Печка общая — в коридоре, если захочешь погреться.

Феликс только кивнул, шагнул к окну, где ледяная корка вырастила на стекле целую карту замысловатых дорог и рек. За стеклом лежал двор, заваленный серым, тяжелым снегом, от которого пахло ржавчиной, тишиной и забытыми криками. Под стеной валялись ржавые санки, за забором торчали огрызки досок — всё казалось вымершим, как после долгой бури.

Феликс скользнул ладонью по стеклу, поймал себя на мысли: если бы не это всё, он бы сейчас сидел где-нибудь в теплом кабинете. Голограмма, схема импланта, ровный свет, тихий гул фильтров, кофе из автоматов — всё исчезло, будто никогда и не было.

«А теперь — тут. Ленинград. Тридцать восьмой год. Коммуналка и керосин».

— Ты чего, замер? — спросил Борис, ставя лампу на стол. Пламя дрогнуло, осветило его лицо снизу, выделив складки у губ и усталый блеск в глазах. — Устал, понятно. День у тебя, похоже, не из лёгких. Для врача, наверное, и вовсе суматошный.

— Немного... да, — тихо ответил Феликс. — Просто всё… непривычно. — Он попытался улыбнуться, но улыбка получилась слабо. — И запах этот…

— Керосин? Привыкнешь, — махнул рукой Борис. — Через пару дней и не заметишь. Тут все так живут. — Он достал из кармана помятую пачку махорки. — Куришь?

— Нет. — Феликс покачал головой. — Спасибо.

— Ну и правильно. Деньги сбережёшь. Махорка нынче дороже хлеба, — сказал Борис, закуривая. Сизый дым лениво пополз под потолок, расплываясь под светом лампы. Потом он сел на табурет, откинулся и кивнул на окно. — Смотри, не высовывайся. Соседи тут… разные. Есть молчуны, а есть такие, что слухом живут. Вон, тётка через стенку — всё про всех знает. Кто пришёл, кто ушёл, кто кашлянул ночью. Если ей покажешься странным, через день в управе будут спрашивать, кто ты такой.

— Ясно, — ответил Феликс, стараясь держать голос ровным. — Я ведь не из тех, кто шумит. Я просто... врач. По зубам.

— Ага, помню, — кивнул Борис, прищурившись. — Стоматолог, значит. Это, брат, нужное дело. У нас тут без зуба полдома ходит. Только вот не болтай об этом кому попало. А то станут к тебе ночью ломиться — каждый со своей челюстью.

Феликс чуть улыбнулся.

— Я понял. Спасибо… за всё. И за жильё тоже.

— Помог, ага, — хмыкнул Борис. — Только не думай, что просто так. Тут всё на доверии держится. Я за тебя поручился, понял? Так что если что — и мне влетит.

— Я не подведу, — сказал Феликс тихо, глядя в лампу.

— Надеюсь, — отозвался Борис. Он встал, поправил кепку, зевнул. — Завтра я тебя к управдому сведу, надо расписаться в журнале жильцов. Не волнуйся, я скажу, что ты из другого цеха, по переводу. Главное — держи язык за зубами и не улыбайся без повода.

— Почему? — спросил Феликс.

— Потому что тут никто не улыбается просто так, — сказал Борис и усмехнулся уголком рта. — Ладно, устраивайся. Лампу не гаси полностью — проводка дрянь, если фитиль сгорит, до утра без света останешься. А примус на кухне общий, но ночью туда не суйся — баба Шура за порядком следит. С половником.

— Понял, — кивнул Феликс.

Борис уже вышел в коридор, шагнул в полумрак, где лампочка под потолком едва жила своим тусклым светом, но вдруг остановился, обернулся.

— Слушай, — сказал он, глядя на Феликса с лёгкой тенью заботы, которую прятал под привычной суровостью, — куртку бы ты сменил. Слишком... ну, не наша. Сразу видно, что не отсюда. Я попробую что-то достать. Ладно?

— Хорошо, — кивнул Феликс, голос прозвучал тихо. — Я... благодарен.

— Не благодари, — буркнул Борис. — Просто не выделяйся. — Он коротко кивнул, втянул голову в воротник и ушёл, дверь оставил приоткрытой — на ладонь, будто сам не заметил.

Феликс подошёл, прикрыл её медленно, стараясь, чтобы защёлка вошла в паз без звука. В коридоре слышались чужие шаги, чей-то хриплый голос, отдалённый смех, потом журчание воды из крана, словно кто-то мыл руки бесконечно долго. Деревянный потолок тихо простонал — где-то наверху скрипнула кровать. Воздух в комнате стоял вязкий, тяжёлый, с привкусом пыли и керосина.

Он снял куртку, повесил на спинку железной кровати. Матрас чуть прогнулся, заскрипела сетка, отозвалась слабым дребезгом, будто в комнате кто-то вздохнул. Сел, уронив ладони на колени, смотрел в свет лампы. Пламя дрожало, нервно, как живое.

«Не выделяться, — повторил про себя. — Не смотреть, не говорить лишнего, не улыбаться. Дышать ровно. Просто переждать».

За стеной кто-то закашлялся — хрипло, с надрывом, будто выталкивал из груди не воздух, а саму жизнь. Кашель шёл волной, длинной, отчаянной, потом оборвался внезапно, как будто дыхание просто кончилось. Тишина легла тяжёлым пластом, и комната будто стала ещё меньше.

Лампочка на подоконнике дрогнула, мигнула — один раз, потом другой, медленнее, с каждым разом слабее, словно боролась с чем-то невидимым. Свет прыгал по стенам, делая их живыми: трещины превращались в тени, а тени — в лица, мелькнувшие и исчезнувшие. Казалось, комната дышала вместе с ним — медленно, неровно, настороженно.

Феликс поднял глаза на стекло. Там, за инеем, темнота двора переливалась тускло — будто под снегом кто-то шевелился. Тонкий треск фитиля вернул его в реальность. Он протянул руку, чуть повернул лампу, чтобы та не погасла, и долго сидел, глядя, как дрожит её маленькое сердце огня — последнее живое в этой комнате.

Глава 8

Кухня дышала глухо и чуть тревожно, словно корабль на якоре во влажном тумане. Сквозь мутное оконное стекло просачивался рассветный свет, мягко стелился по затёртому полу. У плиты копошился седой человек, шумно размешивал ложкой мутный суп, примус пыхтел и сипел, выдувая сизые струйки дыма. В дальнем углу кто-то ворочал старый табурет, нога его скрипела по полу. Чей-то сдержанный кашель гулко отзывался в потолочных балках.

В воздухе клубился густой запах: тёплая, тяжёлая картошка, примусный керосин, немного мыла, слабо — тленое дерево старых стен. От всего этого кружилась голова, как после долгой дороги по ночному морю.

Феликс, тонкий и светловолосый, стоял на пороге, словно на палубе, куда выходишь впервые после долгого шторма. Холодок пробежал по ладоням, он крепче сжал в руках жестяную кружку — пустую, забытую на подоконнике. Было неловко: пальцы не знали, куда себя деть, взгляд не мог уцепиться ни за что привычное. Три пары глаз, настороженных, цепких, повернулись к нему сразу, чуть блеснули в полумраке — словно в сумерках кто-то поднёс к лицу лампу.

Борис, широкоплечий, с тяжёлой поступью, подошёл к нему и хлопнул по плечу.

— Ну вот, знакомьтесь, товарищи. Это Феликс, новый жилец. Врач, зубной, — сказал Борис, голос его прозвучал в кухне уверенно, с чуть заметной добротой. Ладонь его по-прежнему лежала на плече Феликса — тяжёлая, будто якорь.

Марья Петровна, невысокая женщина в выцветшем переднике, оторвалась от плиты. В её лице застыли усталость и суровая забота, но в глазах вспыхнула заинтересованность — яркая, живая. Она прищурилась, всматриваясь сквозь клубы пара, словно пыталась разглядеть в Феликсе что-то своё, знакомое.

— Зубной, значит? — голос у неё был хрипловатый, с хрупкой улыбкой в уголках губ. — А то у нас Василий всё обещал к кому-то сходить, да некогда, всё на заводе да на заводе, — она качнула головой, поправила косынку.

От окна отозвался сам Василий. Он стоял почти в тени, рядом с запотевшим стеклом, из которого лился скупой, сероватый свет. Его плечи были сутулыми, на висках темнели полоски небритой щетины. Василий не смотрел ни на кого, взгляд его блуждал где-то вдали, будто и не здесь вовсе.

— Да некогда и правда, — буркнул он негромко, почти сквозь зубы. Кружка в руке чуть дрожала, тонкие пальцы привычно скользили по металлу. — На заводе смены по двенадцать часов, не до зубов, — голос его был хриплым, словно зажатым тяжёлым железом.

Борис улыбнулся косо, уголки губ заиграли, в глазах мелькнула смешинка. Он бросил взгляд на Феликса, будто хотел приободрить или поддразнить.

— Ну вот, повезло тебе, Феликс. Клиент сразу нашёлся.

Феликс попытался улыбнуться в ответ, но губы не слушались, казались чужими и неуклюжими. Он почувствовал, как внутри поднимается смущение, покалывает в животе. Хотелось стать невидимым, раствориться в тёплом кухонном полумраке, но вместо этого он стоял и смотрел на свои пальцы, белые от напряжения.

— Я… пока не работаю. Только обустраиваюсь, — Феликс выговорил это неуверенно, будто оправдывался за сам факт своего присутствия, и покосился на тёмное пятно возле порога.

— Правильно, — коротко кивнула Марья Петровна, скользнув ладонью по краю стола. Она медленно опустилась на стул, шумно вздохнула, поправила подол передника. В её движениях была усталость, какая бывает только у людей, давно привыкших к постоянным прощаниям. — Без спешки. Тут у нас… люди приходят, уходят. Не всегда надолго.

Феликс моргнул — не сразу разобрал смысл, не уловил, о чём на самом деле речь. Комната будто бы слегка качнулась, стены приблизились.

— В смысле — съезжают? — спросил он, запнувшись, глядя в тёплый пар, поднимающийся из кастрюли.

— Ну, бывает и так, — Марья Петровна подняла глаза. Взгляд у неё был прямой, твёрдый, почти каменный, ни следа прежней мягкости. — А бывает — просто уходят, и всё. Потом вещи увозят.

Борис, нахмурившись, тихо постучал по столешнице толстым указательным пальцем. Звук получился глухой, будто сердце под ребром.

— Марья Петровна, не начинайте, — сказал он, стараясь, чтобы голос звучал легко, но в нём скользнуло что-то сдержанное. — Человек только приехал, ему и так всего хватает.

— Да я ж ничего, — пожала плечами она, откинулась на спинку, чуть улыбнулась, как будто самой себе. — Просто рассказываю. Тут ведь все как родня, всё про всех знаем. Вот ты в комнату-то чью попал, Феликс, знаешь?

— Нет, — сказал Феликс, попытался звучать ровно, но голос его выдал, сорвался на полуслове. — Борис только сказал, что комната свободная.

— Ага, свободная, — с каким-то сухим удовлетворением протянул Василий из своего угла, не глядя. Тень от его плеча падала на пол, кружка стучала о стекло. — Сразу после того, как увезли того, что там жил.

Лицо Марьи Петровны слегка потемнело, на лбу пролегли жёсткие морщины.

— Тише, Вась, — негромко сказала она.

— Чего тише? Все и так знают, — Василий пожал плечами, отхлебнул глоток. — Ночью за ним пришли. Стук — и всё.

— Тебе бы язык прикусить, — сказала Марья Петровна, без раздражения, привычно, как говорят старшим детям. — Молодой ещё.

Борис усмехнулся уголком рта, смотрел теперь куда-то мимо.

— Вот такие у нас разговоры за ужином. Весело, да?

Феликс кивнул, пробормотал что-то похожее на «да» и тут же опустил глаза. Казалось, что кожа его стала тонкой, прозрачной — все слова, взгляды, даже случайные вздохи проходили сквозь неё до самого нутра. В груди холодело, а ладони вдруг стали липкими.

— А ты откуда, Феликс? — спросила Марья Петровна, протягивая ему кружку. Чай в ней был крепкий, почти чёрный, с маслянистыми кругами на поверхности. Пар поднимался вверх, растворяясь в плотном кухонном воздухе. Она ловко переставила сахарницу поближе, прищурилась: лицо выдало привычку всё замечать — жесты, паузы, взгляды.

— По тебе видно — не местный. Не питерский точно, — продолжила она, наклоняя голову чуть вбок, словно рассматривала портрет, пытаясь угадать в нём знакомые черты.

— Из… из-под Москвы, — выпалил Феликс, даже не подумав, на автомате, как реплику, которую учат на случай проверки. Голос прозвучал слишком резко.

— Из-под Москвы, — повторила она, пробуя слово на вкус. Звучание чужое, далёкое, будто из другого времени. — А конкретно?

Феликс ощутил, как в горле пересохло, а ладони стали ещё горячее. Сглотнул, неуверенно улыбнулся — на губах солоновато, будто только что прошёл дождь.

— Маленький городок… — он запнулся, вытащил из памяти первое, что пришло. — Клин. Да, Клин.

Борис кивнул, улыбнулся — в голосе у него прозвучала какая-то простая, человеческая одобрительность, будто в этом слове он нащупал опору:

— Ага, хороший город. Там фабрика музыкальных инструментов, кажется, была.

— Есть, — ответил Феликс, чуть сжав кружку, чувствуя, как металл жжёт кожу. Он не был уверен, стоит ли соглашаться, но не мог придумать, что добавить. — Да.

Марья Петровна наклонилась ближе, ловя его интонацию, в глазах заиграли игривые искры:

— А говор у тебя странный. Не московский, не питерский. Какой-то… ровный, будто радио диктор, — она поджала губы, чуть заметно.

— Устал просто, — вставил Борис, перебивая тонкую нить допроса. — День тяжёлый был, человек с дороги.

— С дороги, да, — согласилась она, но взгляд её остался цепким, изучающим, будто из-под бровей выстреливала тонкими, острыми лучами. — Ты чай-то пей, пока не остыл.

Феликс послушно взял кружку обеими руками. Металл был горячий, но пальцы продолжали дрожать — он сжал её крепче, чтобы не заметили.

«Главное — не врать лишнего. Коротко. Просто. Без деталей».

Он сделал глоток, и язык сразу же обожгло горечью. Чай оказался намного крепче, чем он привык, горло свело, дыхание сбилось, и едва не поперхнулся, — пришлось прикрыть рот, чтобы не выдать растерянность.

— Горячо? — по-своему добродушно спросил Василий, не поднимая глаз от кружки. В его голосе была хрипотца, привычная, как старая, долго нечищеная медь. — Тут кипяток — это редкость, держись за него.

— Да, спасибо, — тихо, почти шёпотом ответил Феликс, стараясь не встретиться взглядом ни с кем. На мгновение ему показалось, что голоса становятся глуше, а кухонные стены уходят куда-то вдаль.

Пауза, почти настоящая, невидимая, повисла над столом. Только печка продолжала трещать, где-то в уголке под плитой время от времени вспыхивал синий огонёк. За стеной хлопнула дверь — звук короткий, отрывистый, будто кто-то наспех захлопнул старый ящик.

— А тот, кто раньше в комнате жил, — вдруг сказала Марья Петровна, подаваясь вперёд, голос стал ниже, будто для себя, — хороший был человек. Тоже тихий. Газеты любил читать, всё вырезки какие-то клеил, записывал в тетрадь. Потом раз — и нет. Только пальто осталось висеть.

Феликс замер с кружкой у самых губ, не отваживаясь сделать новый глоток. В висках стучало: «Зачем она это говорит? Проверяет меня? Или просто… не может удержаться?».

Он уловил в её интонации что-то почти заботливое, будто бы она хотела предупредить — или наоборот, насторожить.

Борис тяжело вздохнул, склонил голову, пальцами постучал по столу.

— Опять ты за своё, — сказал он, в голосе — натянутая усталость, будто эту сцену они уже разыгрывали много раз.

— А что, — не смутилась Марья Петровна, — надо же знать, где живёшь. Всё равно ведь узнаешь, лучше уж сразу.

— А ты бы не пугала человека, — буркнул Борис, глядя в сторону, словно ждал, что разговор сейчас уйдёт в другую тему.

— Да не пугаю я, — ответила она, и голос её чуть потеплел, стала заметна почти материнская мягкость. — Просто, понимаешь, тут ведь сейчас как? Все друг про друга знают, но молчат. А потом — оп! — и письмецо куда надо. Так спокойнее людям живётся. Никто не суетится, никто не выделяется, всё ровно, тихо.

Феликс посмотрел на свои руки — чай в кружке дрожал, как пруд на ветру. Всё внутри сжалось, и воздух вдруг показался густым, как суп в кастрюле, — его будто пришлось вдыхать с усилием, медленно, через силу.

— Какие письма? — осторожно спросил Феликс, будто щупая ногой зыбкое дно, не зная, насколько оно крепкое.

— Да обычные, — пожала плечами Марья Петровна, её голос стал ровным, будничным, как будто речь о чём-то совершенно привычном. — Кто-то где-то не так сказал, кто-то не того пригласил — вот и пишут. Кто в домком, кто повыше. Говорят, письма до самой Москвы доходят, — она чуть склонила голову, словно вспоминая чей-то рассказ.

Василий тихо усмехнулся, уголки его губ задрожали — то ли от холода, то ли от собственных мыслей:

— Доходят. Ещё как доходят, — он коротко глянул на Феликса, и тут же отвернулся.

Борис покачал головой, даже руки развёл, будто хотел развеять в воздухе эти разговоры:

— Да бросьте вы, ну. Люди чай пьют, а вы опять за политику, — в голосе его слышалась усталость, едва заметная, как след на песке после дождя.

— Не политика, — спокойно ответила Марья Петровна, глаза её остались твёрдыми. — Просто жизнь такая сейчас, что уж поделать.

Феликс опустил взгляд, уставился на старую клеёнку с узором вишен — вытертая, с уголками, подогнутыми внутрь, она казалась ему вдруг очень важной.

Вдруг Василий, не отрываясь от своей кружки, спросил почти небрежно:

— А ты, Феликс, в каком цеху был? Ну, раньше-то.

— В медчасти, — быстро выпалил Феликс, слишком торопливо, и сам почувствовал, как сердце ухнуло вниз. — Там, где… зубы.

— А документы у тебя? — хмыкнул Василий, бросив взгляд искоса, с какой-то ленивой настойчивостью. — Покажешь потом, а?

В горле у Феликса всё пересохло. Он хотел сказать что-то ещё, оправдаться, но язык словно прилип к нёбу, а пальцы крепче вцепились в кружку, будто от неё зависела вся его прежняя, настоящая и будущая жизнь.

— Да, конечно. Как устроюсь… — слова дались Феликсу с трудом, голос прозвучал глухо, будто вырвался не из груди, а с самого дна пустой кружки.

Борис вдруг поднялся, встал за его спиной. Тёплая ладонь шумно хлопнула по лопатке — не сильно, но так, что весь воздух в лёгких коротко сжался.

— Ну всё, хватит допроса. Человек не на службу пришёл, — сказал Борис, нарочито бодро, словно разгоняя тяжёлый, липкий воздух в кухне. — Дайте привыкнуть.

— Да ладно, — пробормотал Василий, пожимая плечами, будто оправдываясь. — Я ж просто спросил, — но в голосе уже не было ни настойчивости, ни любопытства, только усталость.

Марья Петровна неспешно поднялась, прошла мимо стола, чуть шурша подолом. У печки она на минуту замерла, поправила заслонку, отчего в углу на мгновение вспыхнул оранжевый свет, танцуя по закопчённой стене.

— Ладно, мальчики, хватит, — сказала она, в голосе снова появилась забота. — Пусть человек чай допьёт, потом в комнату идёт. Всё равно завтра снова встретимся — кухня-то у нас общая.

Феликс кивнул благодарно, попытался улыбнуться, но губы едва дрогнули. Он медленно поднялся, поблагодарил вполголоса. Пол под ногами будто ожил — каждое движение отзывалось в досках мелкой, едва слышимой дрожью. Всё внутри — от языка до кончиков пальцев — казалось чужим, ненадёжным.

Он двинулся к двери, стараясь не смотреть ни на кого, чувствуя, как за спиной остаётся тёплый свет лампы, шелест голосов, даже запах картошки. Всё это вдруг показалось почти родным, безопасным, но он не осмелился обернуться.

— Эй, — позвал его Борис с той же небрежной добротой, — не забудь кружку потом вернуть. У нас тут посуда по счёту.

— Верну, — сказал Феликс, голос едва долетел до слуха, уже растворяясь в коридорной тишине.

Он вышел в тёмный, узкий коридор. Половицы скрипнули — длинно, глухо, словно жалуясь на поздний час. Сзади хлопнула дверь, где-то за стеной вновь послышался кашель — приглушённый, будто с другого конца мира. Вперёд тянулась серая полоса тусклого света, вырывая из мрака угол шкафа, ступеньки и размытый силуэт чужих ботинок.

Тепло и шум кухни остались за спиной. Здесь, в коридоре, пахло сыростью, чуть гнилым деревом, а за каждым поворотом, казалось, могла стоять тень — просто так, без причины.

«Письма… кто-то пишет письма…», — подумал Феликс, опуская голову, стараясь не оглядываться назад.

Глава 9

Феликс стоял у стола, рукава закатаны до локтей — кожа бледная, испачканная разводами серого мыла. От клеёнки тянуло приторной липкостью, руки всё время цеплялись за эти скользкие, чуть липкие цветы на потёртом пластике. Воздух вокруг вибрировал запахом керосина — густым, острым, который словно въедался в волосы, в каждую складку ткани. Всё казалось простым, почти детским: вода в старом оцинкованном ведре, замызганная тряпка, обломок хозяйственного мыла, — и вот уже кружки, тарелки, ложки ложатся друг на друга, покачиваются.

Но даже в этой, вроде бы знакомой, рутинной работе у него выходило всё как-то не так. Мыло выскальзывало из пальцев, едва стоило чуть крепче сжать его — вылетало и прыгало по клеёнке, оставляя за собой мокрый след. Вода мутнела почти сразу, серая пена таяла, словно кто-то специально подливал грязи. Тряпка, грубая, истёртая, вдруг рвалась в самом неожиданном месте, и приходилось снова ловить кусок, выжимать, разглаживать.

— Ой, глядите-ка, — раздалось от плиты, где Марья Петровна возилась с кастрюлей, — у нас новый хозяйственник объявился. — Она повернулась, лицо её светилось усталой насмешкой, голос был чуть громче, чем обычно. — Ты, Феликс, не переборщи с мылом, а то потом неделю жира не дождёмся.

— Да я… аккуратно, — торопливо ответил он, вытирая мыльные руки о фартук, который взял с вешалки, даже не подумав спросить. Ткань была влажная, пахла чуть кисло, и в этом запахе было что-то странно домашнее. — Просто вода холодная, не пенится совсем, — пробормотал он, словно извиняясь перед всеми сразу.

— Так кипяток бери, вон в самоваре, — сказала она. — А не то не отмоешь, только разводов будет больше, — и, кинув взгляд через плечо, опять занялась кастрюлей.

Феликс шагнул к самовару, глядя на него, будто впервые видит такой предмет в жизни. Огромный, пузатый, с тускло отсвечивающими боками. Где-то еще держался блеск, там, где пальцы не забывали протереть тряпкой, а остальное — в пятнах, разводах, будто самовар весь из чужих воспоминаний. Наверху крышка с тяжёлой ручкой, сбоку — странный медный кран, который казался капризным механизмом из старой сказки, и совсем не хотелось в нём разбираться на глазах у всех.

Он почувствовал себя неудобно — чужим, выдернутым из знакомого мира, будто только что проснулся не у себя дома, а на какой-то пароходной палубе, среди людей, для которых всё привычно, всё понятно без слов.

«Кран, значит. Как у кулера, только без кнопки. Наверное, просто повернуть».

Он ухватил ручку и дёрнул — самовар качнулся, завалился на бок, и вся вода из него плеснулась на пол.

— Ох ты ж, батюшки, — вскрикнула Марья Петровна, отпрыгивая. — Что ж ты делаешь-то, милок?!

— Я… я думал, тут зафиксировано… — пробормотал Феликс, пытаясь поднять его обратно, но ручка отвалилась прямо у него в руке.

— Эй, ты что, — рявкнул Василий от стола, — с луны свалился? Самовар не тронь, понял?!

Феликс застыл с этой железной ручкой в руке, чувствуя, как краснеет.

— Простите, я… я хотел помочь.

— Помощник, — буркнул Василий, не глядя на него и продолжая чистить картошку. — У нас уже один такой был. Помог. Потом его, говорят, тоже увезли.

Марья Петровна нахмурилась.

— Василий, язык придержи. Чего ты к человеку прицепился. Не со зла же.

— А чего? Пусть учится. Тут не буржуанская посуда, всё своими руками.

Феликс поставил самовар на место, слыша, как из него капает остаток воды.

— Я… наверное, лучше не буду трогать.

— Вот и правильно, — отозвался Василий. — А то ещё примус уронишь — сгорим к чёртовой матери.

Марья Петровна подошла ближе, поправила платок.

— Не слушай его, у нас Василий ворчит больше, чем делает. Ну-ка, иди сюда. Я покажу, как примус разжигать. Только аккуратно.

Она поставила его рядом с примусом, который пыхтел и шипел, как злое животное.

— Вот, видишь, в бачке керосин, — сказала она. — А сюда фитиль, потом качаешь, чтобы воздух был. Не перепутай.

— А, это как насос, — кивнул Феликс. — Принцип давления, да?

— Какого ещё давления? — нахмурилась она. — Тут всё просто: качай, пока не шипит громче.

Феликс взял насос, но слишком резко — и струя керосина брызнула на рукав. Он отшатнулся.

— Осторожнее! — вскрикнула Марья. — Ты что, зажечь хочешь себя?!

— Извините, я... не привык, у нас... ну, я имел в виду, у нас... — он запутался, язык не слушался. — Я имел в виду, у нас дома не такими пользуются.

— А какими? — прищурилась она. — У тебя дома где?

— В... Клину. Я же говорил, — ответил он быстро, — просто у нас электричество... то есть, было.

Василий хмыкнул, бросив в ведро кожуру.

— Было. А теперь вот нет. Сказочник.

— Ты, Василий, не груби, — сказала Марья, но глаза от Феликса не отводила. — Электричество, значит… странно. У нас в Клину свет только по праздникам бывает, если не вырубят.

Феликс почувствовал, как у него в горле пересохло.

— Может, я... путаю, — сказал он. — Я плохо помню, там недавно… переезд.

— Переезд, — повторила она тихо, как будто взвешивая это слово. — Время, знаешь, иногда шутки играет. Люди вдруг появляются, как из ниоткуда.

Феликс поднял взгляд — и встретился с её глазами. Она смотрела спокойно, чуть улыбаясь, но в этой улыбке было что-то слишком внимательное.

«Она знает. Или догадывается. Или просто хочет проверить».

— Ну, вот, — Марья отломила маленький кусочек серого мыла и протянула ему. — На, держи. У нас дефицит, но тебе пригодится. Мыло — это как паспорт. Если есть, значит, живой человек.

— Спасибо, — сказал он.

— Только не теряй. Тут и за мыло могут спросить, если что.

Он кивнул, чувствуя, как мыло скользит в пальцах, как будто живое.

Василий отодвинул миску с картошкой.

— Ты бы, доктор, лучше руки себе починил, чем самовары калечить. А то больно уж трясутся.

— Не трясутся, — выдавил Феликс. — Просто холодно.

— Ага, — протянул Василий. — Холодно ему.

В этот момент дверь скрипнула, и в кухню вошёл Борис. На нём была куртка, от которой пахло машинным маслом.

— Ну что, живы? — спросил он весело. — Я уж думал, тут пожар.

— Почти, — сказала Марья. — Твой друг самовару ручку оторвал.

Борис рассмеялся.

— Вот и правильно. Всё равно она давно шатается. Надо будет прибить. Ну что, Феликс, привыкаешь?

— Да, стараюсь, — ответил тот, пытаясь улыбнуться.

— Молодец. А то наши тут любят проверять новичков, — сказал Борис, глядя на Василия. — Правда ведь?

— Проверять — не преступление, — буркнул тот. — Бывает, лучше проверить, чем потом жалеть.

— Ага, — усмехнулся Борис. — Только не всех проверяй. А то скоро писать начнёшь.

Марья Петровна тихо рассмеялась, но смех её был какой-то усталый.

— Писать не надо, — сказала она. — Всё само напишется, если надо.

Феликс не понял, шутка это или нет.

Он стоял посреди кухни, чувствуя, как мигает лампа и как снег снаружи липнет к стеклу. Примус шипел, Василий молча чистил картошку, Марья поправляла платок, а Борис наливал всем чай. Всё выглядело почти по-домашнему, почти уютно — если не считать, что каждая фраза звучала как намёк, каждая улыбка — как проверка.

«Главное — не выделяться. Не смотреть слишком прямо. Не задавать вопросов».

Он опустил глаза. Пальцы ухватили тряпку, и он принялся медленно протирать стол — влажное полотно оставляло за собой мутные, неровные следы. На тёмном дереве проступали пятна, словно мокрые островки среди суши. Склонившись ближе, он чувствовал, как вокруг сгущается невидимое — люди в зале почти не разговаривали, их присутствие ощущалось кожей. Чьи-то шаги позади, слабый запах чая и промокшей ткани, а в отражении лака мелькнул чей-то силуэт. Шорох одежды, лёгкий стук стакана. Стол был прохладным на ощупь, и пальцы зябко дрожали, стирая воду вместе с чьими-то взглядами.

Глава 10

Комната, куда Феликс вернулся после кухни, показалась тесной до невозможности. Стены сдвинулись, как в плохом сне, потолок стал ниже. Воздух тут почти не двигался — он был плотный, тяжёлый, с запахом керосина, чуть горьким привкусом влажной древесины, который лип к коже, просачивался в подушку и одеяло. Лампа на столе дрожала, будто её кто-то едва заметно толкал изнутри — желтоватый свет прыгал, крошил стены длинными ломанными тенями, которые ползли по щелям, цеплялись за пол.

Он сидел на самом краю кровати, сжав ладони между коленями. Пальцы были холодные, тёплый чай уже не согревал. После кухни, переполненной чужими голосами, вдруг захотелось абсолютной тишины, но её не было — дом жил своей жизнью, и даже в одиночестве не оставлял в покое. Где-то наверху, у самого потолка, тянулся долгий, упругий скрип. За стеной кто-то небрежно зевнул, хрипло кашлянул. Издалека, с первого этажа, донёсся тонкий детский плач, который вскоре затих, будто его унесли по длинному коридору. Всё это звучало так, словно вокруг всегда кто-то есть, даже если кажется, что ты один.

Он медленно поднялся, чувствуя, как доски пола пружинят под ступнями, подошёл к окну. За мутным, застарелым стеклом снег валил крупными хлопьями — они падали на подоконник, тут же слипались в сероватые островки. Из тонкой, тёмной щели тянуло холодом, почти ледяным, и по коже тут же пробежал озноб. Феликс провёл пальцем по ободранной раме — под ногтем осталась грязная пыль и тонкая щепка от облупленной краски. Хотел было отойти, когда заметил: одна из досок у самого окна приподнята, будто кто-то недавно ковырялся, искал что-то или прятал.

Он присел на корточки, постучал по дереву. Звук был глухой, не такой, как у остальных досок. Поддел ногтем — та не сдвинулась. Тогда достал из кармана маленький складной нож, тяжёлый и тёплый, который всегда был с ним, ещё с тех пор, как всё началось. Остриём прошёлся вдоль края — доска поддалась, скрипнула, хрустнула, как зуб под пломбой.

Там, в темноте под подоконником, что-то блеснуло, отразив дрожащий свет лампы.

Феликс медленно, с опаской, вытащил находку: жестяная коробка, ржавая, с вмятинами по бокам. Крышка болталась на одной петле, держалась едва-едва. Пыль легла на пальцы, как тальк — он сдул её, и сердце, кажется, сдвинулось выше, к самому горлу. В комнате стало ещё тише, даже шум дома куда-то ушёл.

— Что же ты такое… — прошептал он.

Внутри — несколько пожелтевших фотографий, сложенных пополам, и обрывок бумаги, словно вырванный из тетради. Он достал первую фотографию и сразу застыл. На ней стоял мужчина — у ворот того самого дома, в котором сейчас жил Феликс. Тот же фасад, тот же облупленный карниз. Только одежда — старомодный костюм начала века. И лицо. Лицо было его.

«Это не может быть... это... чёрт возьми, нет».

Вторая фотография чуть прилипла к его пальцам — уголок был надорван, под ногтем остался крошечный клочок бумаги. На снимке всё тот же человек: высокий, худой, тёмные волосы прилизаны, взгляд какой-то рассеянный. Только теперь рядом с ним — группа в халатах, лица расплывчато-бледные, фон какой-то невнятный, словно это вовсе не город, а декорация в театре. В самом углу — выцветшая надпись чернилами, угловатыми, почти детскими буквами: «Ленинград, 1934».

Феликс отложил фото, вынул из коробки скомканный обрывок бумаги. Он дрожал, будто дул сквозняк, но на самом деле руки Феликса были ледяные, ладони взмокли, даже пальцы будто цеплялись за этот листок, не желая выпускать.

Почерк — мелкий, сжатый, торопливый. Чернила местами расплылись, кое-где буквы будто выдавлены ногтем.

“…сон повторился. В зеркале — не я. Оно врёт. Не смотреть долго.”

Последние строки резко выведены, чернилами толще, почти вдавлены в бумагу:

“если читаешь — не ищи”.

Он долго смотрел на этот клочок, не понимая, дышит ли вообще — будто воздух вдруг стал вязким, липким, как смола. Горло сжалось, и сердце билось слишком громко.

«Это бред. Просто бред. Кто-то похож, может, родственник. Или двойник. Или… совпадение. Совпадение. Только совпадение», — мысленно повторял он, но слова звучали фальшиво, отдалённо.

Он опустился прямо на пол, скрестив ноги, и уставился на жестяную коробку, будто она была живым существом, дышащим и наблюдающим за ним. Свет лампы над столом дрогнул, мигнул — резкая тень прыгнула по стене, а потом свет стал тусклее, как будто кто-то медленно прикрывал его ладонью.

И тут, на обшарпанной стене чуть выше окна, Феликс вдруг увидел: едва заметная надпись, вырезанная чем-то острым — три буквы, а может, странный символ, спутанные линии, не разобрать, всё как-то неровно, будто делалось наспех или в темноте.

Он поднялся, подошёл ближе. Подушечкой пальца медленно провёл по этим царапинам — дерево шероховатое, острые края цепляют кожу, будто спрашивают: «Зачем?» Тишина вокруг стала почти звенящей, напряжённой, и вдруг захотелось уйти, не смотреть, не помнить, не знать, чьи это были руки и кто здесь был до него.

— Похоже на... — он не договорил. Из коридора послышался скрип половиц.

Феликс поспешно сунул коробку обратно под доску, прижал её ногой, поправил половицу. Лампа снова мигнула, и в этот момент дверь чуть приоткрылась.

На пороге стоял Василий.

— Чего ты там копаешься? — голос хриплый, недоверчивый.

Феликс резко выпрямился.

— Я… да ничего. Пол проваливается, вот смотрел. Сквозняк, наверное.

Василий прищурился, шагнул внутрь, глянул на пол.

— Сквозняк, говоришь? А то я слышал, будто железо звякнуло.

— Это... кружка, — сказал Феликс, стараясь говорить спокойно. — Уронил.

— Ага, кружка. — Василий провёл взглядом по комнате, остановился на лампе. — Ты чего не спишь? Уже ночь почти.

— Не спится.

— А мне кажется, ты что-то прячешь, — сказал Василий негромко, но с каким-то неприятным нажимом. — У тебя вид… как у того, кто боится.

Феликс сжал кулаки, но ответил тихо:

— Просто устал. День тяжёлый.

— Усталые по ночам не шастают, — Василий сделал шаг ближе. — Ты ведь не местный, да? Всё на что-то глядишь, записываешь в голове.

— Я врач. Мне надо помнить.

— Врач... — Василий скривился. — А у нас в доме уже один «врач» был. Тоже любил по ночам скрипеть. Потом его, правда, увезли.

— Я не он, — сказал Феликс.

— Может, и не он. А может... — Василий наклонился, словно хотел понюхать воздух. — Пахнет керосином. Или ржавчиной?

— Просто лампа, — сказал Феликс, чувствуя, как дрожит голос. — Лампа старая.

Василий постоял, потом вдруг спросил.

— А слово это... ты сказал — как? Артефакт? Что это такое?

Феликс замер.

— Артефакт? А, ну... вещь старая. Так у нас... говорят иногда. По-учёному.

— По-учёному, — повторил Василий, глядя прямо в него. — Значит, учёный.

— Нет, — быстро сказал Феликс. — Я просто читал.

Василий усмехнулся, но глаза не смягчились.

— Ты поосторожней с такими словами. У нас тут за "учёных" спрашивают. Да и вообще, много знаешь — плохо спишь.

Он отвернулся, уже выходя, но добавил, не оборачиваясь:

— Я, если что, всё слышу. Стены тонкие.

Дверь захлопнулась, оставив в тишине короткий, почти неслышный щелчок.

Феликс застыл, словно внезапно потерял дорогу. Воздух в комнате стал плотным, чуть влажным, как на берегу в ранние зори. Лампа на столе едва заметно потрескивала, огонёк её дрожал, будто боялся коснуться мрака за стеклом. Свет тонко разливался по обоям, выхватывал цветные пятна на полу, скользил по старой скатерти, ловил затертые страницы книги, открытой наугад.

Феликс осторожно присел на корточки. Его ладонь медленно легла на половицу. Доска была холодная, гладкая, на ней едва заметные трещины, словно тонкие жилки времени. От её поверхности веяло лёгким запахом лака и пыли. Он провёл пальцами по древесине, следя за каждым изгибом, будто читал невидимые письмена. Всё было аккуратно, ровно, точно в ожидании чего-то нового.

«Не ищи», — всплыло в голове.

Он погасил лампу, лёг, натянул одеяло до подбородка. Смотрел в потолок, где тени плясали в темноте, и думал: «Если это не совпадение, тогда кто я для них — человек, который здесь впервые, или тот, кто уже был?».

Глава 11

Кухня тонула в полумраке, всё пространство было забито мягкой, вязкой тенью, от которой лампа под потолком защищалась с натугой. Её свет трещал, плясал по стенам, отбрасывал странные углы и длинные пятна на полу. В углу дремала печка — глухо вздыхала, иногда вдруг выплёвывала искру, которая тут же исчезала где-то под табуретом. Тёплый, усталый свет почти не доходил до дальнего края комнаты — там оставались только намёки на формы, полутени, углы.

Марья Петровна сидела одна у стола, в потёртом халате, плечи её чуть опущены, как у человека, который умеет долго ждать. В руке ложка — она равномерно, медленно помешивала чай, не спеша, будто считала время по кругам на дне стакана. Рядом стояла банка с сушёной мятой — эти тонкие стебли и блеклые листочки выглядели, как маленькие сухие корабли. От банки тянуло запахом — горьковатым, резким, но почему-то успокаивающим, напоминающим то ли лето на даче, то ли аптеку, где всегда чуть прохладно и никто не спешит.

Феликс вошёл так тихо, что даже петли не скрипнули — шагнул на цыпочках, стараясь не задеть ничего взглядом. Воздух был густым, в нём стояла тревожная, чуть вязкая тишина, словно вся комната слушала, кто войдёт и зачем. Он остановился у самого порога, не решаясь пройти дальше, будто боялся нарушить ту хрупкую границу между покоем и остаточным светом. Каждый вдох здесь был осторожен, каждый шаг выверен — чтобы не вспугнуть даже лампу, спорящую с ночной тьмой.

— О, — сказала она, не оборачиваясь, — не спится тебе, Феликс?

— Нет, — ответил он, подходя ближе. — После… — он запнулся, не зная, стоит ли говорить, что после разговора с Василием. — После всего дня как-то… не идёт.

— Садись, — кивнула она. — Чай горячий ещё. Хотя какой там горячий, тепловатый уже.

Он сел напротив, обхватил кружку ладонями. Чай был почти холодный, но тепло металла приятно щекотало пальцы.

— Спасибо, — сказал он. — Не ожидал, что кто-то ещё не спит.

— Старые люди мало спят, — усмехнулась она. — Да и тишина ночью не такая уж тихая, верно? Всё слышно, как будто дом дышит.

— Да, — сказал Феликс. — Особенно эти шаги в коридоре… Иногда кажется, будто кто-то просто стоит за дверью.

Она посмотрела на него внимательно, но спокойно.

— Привыкнешь. Тут все так сначала говорят. Дом старый, с историей. В нём… много кто жил.

Он чуть подался вперёд.

— Вы давно здесь?

— С тридцать первого, — ответила она, наливая себе ещё чаю. — После больницы сюда перевелась. Тогда места давали быстро, если нужный человек. Я ведь медсестра была, операционная.

— В госпитале?

— Да не совсем. Тогда всё называлось как попало: то госпиталь, то институт. Доктора у нас были чудные. Один особенно. До сих пор помню. — Она сделала паузу, будто прислушиваясь к собственным воспоминаниям. — Не похож был ни на кого. Всё говорил странно, с какими-то терминами. Глаза — умные, но будто издалека смотрят.

Феликс почувствовал, как сжимается живот.

— Как его звали?

— Ой, фамилия сложная, я уж не вспомню точно. На "С" вроде. Серебров… Серебрянский, что ли? — сказала она, глядя прямо на него.

Он чуть не выронил кружку.

— Серебрянский? — переспросил, стараясь, чтобы голос не дрожал. — Вы уверены?

— Да кто ж сейчас уверенно скажет, — усмехнулась она. — В тридцать четвёртом это было. Или в пятом. Всё слилось. Он недолго там пробыл. Исчез потом. Говорили — уехал. А потом, вроде, кто-то говорил — забрали.

— За что?

— А кто знает, за что тогда забирали, — ответила она, пожав плечами. — Но про него потом странное ходило. Будто он вещи какие-то видел… наперёд. Или во сне.

— Сны? — повторил Феликс тихо.

— Да. Всё про сны твердил. Записывал, вроде. Бумаги какие-то оставил. Один врач говорил, что он видел — как будто время не прямо идёт, а кругами. А другой сказал, что просто нервное расстройство. А потом, — она подняла глаза, — как отрезало. Ни бумаг, ни его. Только слухи.

Феликс молчал.

«Это не может быть совпадение. Нет. Это не просто фамилия. Это он. Или я. Или...».

— А вы его видели лично? — спросил он.

— Один раз, — кивнула она. — Я тогда ещё девчонка была, бегала за бинтами. Он шёл по коридору, не замечая никого. Глаза — будто сквозь стену. Потом остановился, посмотрел на меня и сказал: “Будь осторожна, время любит шутить”. А я подумала — дурак, наверно. А потом… — она вздохнула. — Потом часто вспоминала. Особенно когда людей начали забирать.

— И вы думаете… — начал Феликс, — он... знал?

— Думаю, — она сделала паузу, — он знал больше, чем стоило. Знаешь, Феликс, есть люди, которым нельзя слишком далеко заглядывать. У нас за это не благодарят.

— А что… с ним потом?

Марья улыбнулась, но без радости.

— Время таких забирает. Само. Даже если никто не приходит.

Феликс сжал кружку крепче.

— Забирает…

— Угу. Только след остаётся. Мелкий, как царапина. Кто заметит — тот не забудет.

Он смотрел на неё, не отводя взгляда.

— А вы… откуда знаете такие вещи?

Она усмехнулась, подняла ложку, тихо звякнув о край кружки.

— Старость — это не годы, милок, это когда помнишь слишком много.

Он хотел спросить ещё — про бумаги, про больницу, про сны — но не успел. В коридоре послышался лёгкий скрип, будто кто-то наступил на старую доску. Оба обернулись.

Марья медленно поставила кружку.

— Опять кто-то подслушивает, — сказала она тихо. — Тут у нас всё слышно. Особенно когда не надо.

Феликс встал, глянул на дверь — никого. Только тень мелькнула за косяком, будто кто-то отпрянул.

— Василий? — позвал он.

Тишина.

— Вот, — сказала Марья спокойно, — видишь? Дом живёт. Всё запоминает.

— Кто это был? — спросил он.

— Да какая разница, — ответила она. — Главное — не говорить громко то, что думаешь.

Она поднялась, поправила платок и добавила, уже уходя:

— Ты, Феликс, будь осторожен. Время, оно, знаешь, как зеркало — если слишком долго смотреть, начнёт смотреть в ответ.

Марья Петровна поднялась — тихо, почти не шелохнув воздух, — и вышла, закрыв за собой дверь. Осталась только полоска света на полу, да слабый шорох шагов за стеной.

Феликс остался за столом один. Он сидел, согнувшись, как будто ждал, что сейчас кто-нибудь войдёт или крикнет с другого конца кухни, но тишина была крепкой, вязкой, как старое варенье.

Перед ним, в тусклом свете, темнела кружка — чай уже почти не пах, только слабый аромат мяты тянулся, растворяясь в воздухе. Феликс медленно провёл пальцем по ободку, слушая, как горячее стекло остывает и становится обычным, ничем не примечательным предметом, в котором всё растворилось: и тепло, и запах, и недосказанные слова.

Лампа над столом по-прежнему трещала — порой чуть громче, будто перебирала внутри себя напряжённые провода, а потом стихала, и на миг казалось, что кухня проваливается в темноту.

За окном, за мутым стеклом, снег падал так медленно, что его почти не было видно — только редкие, крупные хлопья, в которых ловился жёлтый свет фонаря. Каждый такой хлопок казался чем-то важным — несказанной мыслью, шагом вглубь ночи, тенью, зависшей между тогда и сейчас. Всё вокруг будто стало прозрачнее, хрупкое: чай, лампа, снег и сам Феликс, сидящий за этим столом, как временный гость в доме, где всё знает о нём, даже если никто больше не спросит.

Глава 12

Коридор тонул в густой синеве, только под потолком, возле облупленного абажура, билась жёлтая лампочка. Она мигала — коротко, резко, сухо щёлкала, будто не выдержит и вот-вот лопнет. Воздух был прохладный, сырой, пахло мылом и чем-то железным, в щели между окнами прорывался сквозняк. Бельё, развешенное на верёвках, едва шевелилось, мягко покачивалось — наволочки и простыни тянулись длинными тенями к полу, словно пытались ухватиться за проходящего. Тени двигались, разрастались, ползли по стенам и затевали немую игру с Феликсом.

Он шагал почти бегом, прижимая локти к телу, скользя между верёвок, ловя взглядом доски. Шаг — осторожно, не наступить на ту, что поддастся и предательски скрипнет. Сердце всё ещё гремело в груди — в висках гудел глухой гул, а слова Марьи — колючие, вязкие, словно мокрая пряжа, — не отпускали, вспыхивали в памяти: "время таких забирает". Они вертелись, крошились внутри, заполняя коридор глухим эхом.

У самой двери, где в полумраке стены казались плотнее, он вдруг замер. Шаг сбился, дыхание вырвалось резче. Там, где свет едва цеплял пол, стоял Василий. Он молча прислонился к стене, плечо вполоборота, а папироса, сжатая зубами, таяла медленным огоньком. Тень от верёвки острым рубцом пересекала его щёку, словно метка — чёрная, неровная, будто отпечаток чьей-то невидимой руки.

— Ну чего, не спится, доктор? — сказал он, не убирая папиросу.

— Да вот воздухом дышу, — выдохнул Феликс. — Душно.

— Воздухом, — протянул Василий, медленно кивнув. — А я думал, ты у нас всё роешься. Слышал, как у тебя полы скрипели.

— Я просто… — Феликс прижал руку к карману. Там — обрывок дневника. — Просто проверял, не продувает ли из-под окна.

— Проверял, — усмехнулся Василий. — С ломом, что ли? Или руками?

— Руками, конечно, — быстро ответил он. — Зачем лом?

— А я почём знаю? Ты человек новый, — сказал Василий и затянулся. Дым повис между ними. — Может, у тебя свои привычки. С виду тихий, а ночью — весь дом ходуном.

— Я стараюсь не шуметь, — сказал Феликс, чувствуя, как дрожат пальцы.

— Стараешься, ага. — Василий выдохнул, бросил окурок на пол, придавил каблуком. — А это что ты там держишь, а? — Он кивнул на карман.

Феликс на секунду застыл.

— Ничего. Бумаги… старые.

— Бумаги? — Василий прищурился. — А мне показалось — фото говорил.

— Фото? Нет, — слишком быстро сказал Феликс. — Не фото, я просто… обмолвился.

— Ага, — протянул Василий. — Обмолвился. Ты, доктор, язык свой придерживай, а то он у тебя впереди мыслей бежит.

Феликс попытался улыбнуться, но вышло криво.

— Вы всё замечаете, Василий. Наблюдательность у вас профессиональная.

— А у тебя, я гляжу, — уклончивость, — сказал тот и шагнул ближе. Запах табака и машинного масла ударил в нос. — Откуда ты вообще взялся, а? Из Москвы, говоришь?

— Из-под Москвы, — поправил Феликс. — Клин.

— Ага, Клин, — повторил Василий, глядя прямо в глаза. — Там, значит, врачи вот так же по ночам под пол лазят?

— Я не лажу. Я… просто пытался прибить доску, она ходит. Скрипит.

— Скрипит, — сказал Василий и усмехнулся. — У нас тут всё скрипит. Никому до этого дела нет. А ты, выходит, заботливый.

— Привычка, — выдавил Феликс. — Если вижу, что что-то болтается, стараюсь починить.

— Привычка, говоришь, — протянул он и вдруг ткнул пальцем в грудь Феликсу. — А у меня привычка — доверять не сразу. Понимаешь, доктор?

— Конечно, — кивнул Феликс. — Это правильно.

— А то, — сказал Василий. — Время нынче не то, чтоб верить каждому встречному. Скажи честно, — он прищурился, — ты вообще кто?

— Я же говорил, — сказал Феликс, чувствуя, как вспотели ладони, — врач.

— Врач, — кивнул Василий. — А документы?

— У управдома. Завтра заберу.

— Удобно, — хмыкнул тот. — А то всё как-то по-особенному у тебя. И говор твой, и слова эти… — он покачал головой. — «Артефакт» вот ты вчера сказал. Это что вообще такое?

— Да ничего. Так, книжное слово. Отвыкну, — сказал Феликс, стараясь улыбнуться.

— Отвыкнешь… — повторил Василий. — А то я слыхал, от книжных слов тоже бывает плохо. Люди потом куда-то пропадают.

— Я никуда не собираюсь, — сказал Феликс.

— Это не тебе решать, — сказал Василий и шагнул назад. — Тут у нас, знаешь, как говорят: кто лишнее знает — долго не живёт.

Феликс молчал, глядя в пол. Лампочка над ними мигнула, и тень от белья качнулась прямо по лицу Василия, будто разрезав его надвое.

— Я просто хотел помочь, — сказал Феликс. — Я никому не мешаю.

— Пока не мешаешь, — ответил Василий. — Но гляди, доктор, тут лишние глаза не любят. А у тебя, по-моему, их слишком много.

Он отвернулся, направился к лестнице. На полпути остановился, не оборачиваясь, сказал негромко:

— И дверь ночью лучше запирай. Сквозняки тут злые.

Шаги его растаяли в коридоре, будто растворились в сквозняке — тишина легла вязкой волной, и даже лампочка наверху на мгновение перестала мигать. Феликс остался стоять, прижавшись к прохладной стене, чувствуя, как от неё тянет сыростью и старой краской. В воздухе всё ещё вилась тонкая полоска табачного дыма, медленно ползла по потолку, смешиваясь с запахом мыла и чего-то ещё неуловимо тревожного.

Он слушал — сердце стучало в груди медленно, отчётливо, словно отбивало какой-то свой ритм. Где-то скрипнула доска, за стеной хмыкнули, потом снова затихло. Всё вокруг казалось напряжённым, осторожным, как перед грозой. Феликс не сразу решился пошевелиться: пальцы сжались, ладонь вспотела.

Наконец он опустил руку, нащупал в глубоком кармане шероховатую бумагу — тот самый обрывок дневника, смятый, согнутый, тёплый от прикосновения. Бумага казалась живой, словно хранила в себе остатки чужих мыслей и запах чернил.

«Он что-то чувствует. Или знает. Надо спрятать по-другому».

Он тихо прошёл в комнату, стараясь не смотреть на пустое окно, и сразу же захлопнул за собой дверь. Слабый, глухой щелчок — как последний аккорд чего-то чужого, оставшегося за порогом. Феликс потянул стул, неловко скрипя ножками по дощатому полу, подставил его под ручку — надежда на слабую преграду, почти детская, как в давние ночи с дурными снами.

На столе догорала лампа, и свет её ходил ходуном, цепляясь за края книги, за сколотую кружку, за разбросанные записки. Казалось, лампа дрожит — нервно, исподтишка, будто и сама понимает, что ночь не обещает ничего хорошего. Где-то за стеной хлопнула дверь, послышались быстрые шаги, потом вода — шумно, безразлично — и снова всё затихло.

Комната сжалась до размеров островка, на котором остался только он и слабый желтоватый свет. Феликс медленно сел на узкую кровать, тонкие пружины под ним скрипнули. Он сгорбился, уткнулся лбом в ладони, обхватив голову, и в этом движении было столько усталости, будто он пытался спрятаться от звуков, от лампы, от мыслей, которые не давали покоя.

«Это не квартира. Это клетка. И теперь — я в ней под наблюдением».

Глава 13

Холод медленно просачивался в комнату — сперва незаметно, будто кто-то приоткрыл окно на щёлку. Воздух стал сырым, липким, стены будто приблизились, впуская в себя тёмные сгустки тени. Лампа на столе коптила, её неровное, жёлтое пламя трепетало от малейшего движения воздуха. По стенам метались тени — ломаные, вытянутые, плясали по облупленной штукатурке, иногда всползая на потолок, как странные фигуры.

Феликс лежал на кровати поверх одеяла, одежда скомкалась под ним, будто сам стал частью этого хрупкого беспорядка. Он смотрел в потолок — там шли узкие трещины, чёрные, похожие на пересохшие русла рек. От стены к стене бродил холодный свет, в нём прятались то ли сны, то ли старые воспоминания. Сквозь стены, словно издалека, доносился приглушённый кашель, чуть слышно хрустнул матрас у соседей, и снова тишина. Дом вздыхал, подрагивал, тихо жил своей отдельной, неясной жизнью.

Феликс перевернулся на бок, чувствуя, как ткань простыни холодит кожу. Натянул одеяло до подбородка, сжав его пальцами, но тепло не приходило. Сон не шёл. В голове ворочались чужие голоса, обрывки мыслей, всё то, что за день он старался забыть.

«Время таких забирает».

Фраза Марьи, как заноза под кожей, не отпускала. Она затаилась где-то глубоко, цеплялась за мысли — “время таких забирает”. Слова эти жгли, кололись, мешали дышать.

Он с силой зажмурил глаза, как будто мог выдавить из себя тревогу, и в тот же миг реальность провалилась, будто растворилась под пальцами, уступая место другому миру — странному, яркому, пронзительно ясному.

…Он идёт по Невскому, и шаги звучат по-другому, звонче, будто асфальт натянут на тугую струну. Но это не тот Невский, который он видел днём, и не тот, который хранился в воспоминаниях из тридцать восьмого года — мрачный, тусклый, полный тени и страха. Нет, этот проспект сияет электрическим светом, вывески стеклянные, переливаются, как ледяные гроздья. По мостовой скользят новые автобусы, они фыркают, огни у них острые, чужие.

Феликс останавливается перед витриной. За толстым стеклом отражается лицо — только оно не его. Мужчина в длинном, тяжёлом пальто, волосы коротко подстрижены, осанка прямая, взгляд чуть усталый, словно прожил на год-другой больше. Но черты знакомые, слишком: та же линия скул, тот же упрямый подбородок, только во взгляде — тень, будто от старой фотографии, выцветшей, запомнившей иные времена.

Он стоит, не двигаясь, пока вокруг мелькают люди — лица размыты, смазаны, словно на промокшей акварели, а отражение смотрит прямо, пристально, будто знает что-то, чего не помнят остальные.

— Кто ты? — спросил Феликс, но отражение улыбнулось — холодно, как рентгеновский снимок.

И город вокруг вдруг начал рассыпаться — асфальт превращался в утоптанный снег, вывески гасли, и на месте сверкающего Невского остался узкий, обледеневший переулок. Отражение всё ещё стояло в витрине, теперь уже пыльной и треснутой, и смотрело на него.

— Это круг, — сказал кто-то позади. — Круг замкнулся.

Он обернулся — и провалился в темноту.

Феликс вскрикнул, просыпаясь. Лампа всё ещё горела, но слабее, пламя вытянулось, копоть потемнела на стекле. Он сел, сжал голову руками.

— Чёрт… чёрт, — прошептал он. — Это сон. Просто сон.

И вдруг — звук, тонкий, отчётливый, будто вода капнула на стекло. Половица за дверью — короткий, осторожный скрип. Один шаг. Второй. Кто-то двигался в коридоре, не спеша, будто намеренно ступал только на крепкие доски, но дерево всё равно выдало — так, что не спутать ни с чем.

Феликс обмер, дыхание прервалось на вдохе. Он неотрывно смотрел на дверь, не мигая. Под самой щелью медленно проступил слабый свет, дрожащий, рваный — лампочка в коридоре ещё держалась, не сдавалась. Там, за тонкой фанерой, кто-то действительно был: воздух вдруг стал плотнее, в комнате запахло сыростью и чужим присутствием.

Он поднялся с кровати, ступая босиком по ледяному полу, и подошёл к двери, стараясь не выдать ни одного лишнего звука. Тени на стенах затихли, только лампа коптила, бросая жёлтые пятна. Феликс медленно опустился на колени, приблизил лицо к самой щели, затаил дыхание.

Сначала не было ничего — только мутная полоса света и запах коридорной пыли. Потом вдруг скользнула тень, человеческая, вытянутая, зыбкая. Она мелькнула у лестницы, словно проверяя, не заметил ли её кто-то, и растворилась в глубине коридора, уводя с собой отголоски шагов.

— Василий? — позвал он едва слышно.

Ответа так и не последовало — ни шороха, ни тени у двери, ни даже затаённого дыхания. Только тишина, густая, вязкая, словно ватой заткнули уши. Феликс медленно, затаив дыхание, приоткрыл дверь. Коридор встретил его ледяным дыханием, затхлым запахом мокрого белья и влажной штукатурки. Лампочка в самом конце, у лестницы, судорожно мигала, словно моргала кому-то через плечо, и в её свете летела пыль — крохотные искры в полутьме. Всё было чужим, остановившимся. Ни шагов, ни голосов — только, кажется, где-то внизу коротко скрипнула старая ступенька.

Он постоял, вглядываясь в сгустки полумрака, слушая, как сердце отбивает редкий ритм, будто вот-вот сорвётся с цепи. Потом тихо закрыл дверь, защёлкнул засов — на этот раз надёжнее, почти с упрямой решимостью. Вернулся к столу, приглушённый свет лампы едва касался его пальцев. Феликс придвинул лампу ближе к зеркалу, склонился, вгляделся в собственное отражение, выискивая признаки — то ли сна, то ли яви. Не померещилось ли? Но лицо было усталым, настоящим, с тусклыми глазами и полоской света на скуле.

И вдруг в дальнем углу комнаты — короткий, отчётливый щелчок. Звук был резкий, будто кто-то перебросил монету на стол. Радиоприёмник. Тот самый — старый, пыльный, в потёртой пластиковой оправе, который стоял на шкафу и казался давно мёртвым. Он ожил сам по себе: индикатор мигнул мутным зелёным, и в тусклом огоньке поплыла рябь, как тень от ветки на воде. Из динамика пошёл треск, негромкий, неразборчивый, а потом в этой какофонии прорезался голос — глухой, далекий, будто кто-то говорит через сон, через стену времени.

— Говорит Москва… передаём… — звук исказился, голос стал тише, будто через толщу воды, — …тридцать восьмой год…

И тут — другой голос. Глухой, смазанный. И похожий. Похожий на его собственный.

— Не… ищи… — прошипело из динамика. — …если читаешь… не…

Феликс вскочил, выключил приёмник, дёрнул провод — тот вывалился, пыль осыпалась. Радио смолкло.

— Нет, — выдохнул он. — Нет, это... это не может.

Он снова посмотрел на зеркало. Его отражение стояло на месте, но было неправильным. Тень от лампы ложилась не туда, глаза казались темнее. В отражении он будто стоял чуть ближе, чем должен был.

— Это... освещение, — сказал он вслух. — Просто… освещение.

Он шагнул ближе. Отражение шагнуло тоже, но чуть раньше, чем он. На долю секунды раньше.

Феликс застыл.

— Что за... — начал он, но слова не вышли.

В отражении лампа дрогнула — хотя в реальности пламя стояло ровно.

Он резко отвернулся, задел локтем стол. Лампа качнулась, керосин плеснулся.

— Всё, хватит, — выдохнул он, — хватит.

Он не стал долго смотреть на мутное, тревожное отражение. Подошёл к зеркалу, нашарил в темноте смятый кусок старой простыни, перекинул его через стекло, зацепил край за ржавый гвоздь в стене. Простыня повисла косо, скрывая зеркальную глубину, словно притушила чужой взгляд. Феликс сел обратно на кровать, опустив голову, вслушиваясь в стук крови в ушах. Дыхание сбилось, губы пересохли, а пальцы всё ещё мелко дрожали — от усталости или от того, что за ночь накопилось слишком много тревоги.

Тишина, густая и липкая, снова накрыла комнату, как одеяло. И вдруг — ещё один звук, совсем тихий, но ясный. Будто что-то лёгкое, почти невесомое, скользнуло по полу где-то у самого окна. Сухой, чуть шуршащий шорох — не ветер, не сквозняк.

Феликс вскочил, сердце рванулось в горло. Он сделал два шага, подошёл ближе, настороженно прислушиваясь, и аккуратно надавил на половицу возле окна — та едва слышно откликнулась, но не скрипнула. Всё было на месте. Подоконник, занавеска — всё по-прежнему. Коробка, чёрная, заклеенная бумагой, стояла в самом углу, там, где оставил её вечером.

«Не ищи», — всплыло у него в голове.

Он сел обратно, зажал лицо руками.

«Это просто усталость. Стресс. Организм. Всё объяснимо».

Где-то в коридоре вновь раздался этот шаг — одиночный, осторожный, как во сне, где всё движется медленно и не подчиняется законам времени. Скрип — будто подтверждение тому, что он не один, что дом по-прежнему живёт своей жизнью, полной чужих присутствий и шёпотов за стеной.

Феликс не стал вставать, не пошёл к двери. Он просто сел, сжав ладони в кулаки, глядя в тусклый прямоугольник, за которым клубилась темнота. Тело было напряжено, в спине чувствовалась тяжесть, а в воздухе стоял запах копоти от догоревшей лампы. Свет выцвел окончательно — лампа вздрогнула и потухла, оставив комнату без опоры, в вязкой, липкой темноте. Всё вокруг словно затихло, но тени, казалось, зашевелились ещё сильнее.

И только в зеркале, под смятой простынёй, на миг вспыхнул бледный отсвет — тусклый, неуверенный, как отражение чужого лица. Казалось, кто-то другой, с той стороны, всё ещё смотрит, не мигая, пока Феликс затаённо ждал, не решаясь даже дышать в полную силу.

Глава 14

Феликс сидел, скрюченный, на краю кровати — так, будто пытался сжаться до размеров маленькой тени, не выдать ни одним движением, что вообще существует в этом углу старой комнаты. Лампа на столе пылала не по-обычному — он выкрутил фитиль до предела, чтобы свет гнал темноту в каждый закуток, и теперь в узких стенах рождались длинные тени, они ползли по облупившимся, разрисованным трещинами обоям, сливались в причудливые узоры, которые ночью жили своей жизнью. В углу стоял радиоприёмник, выключенный, но не сдающийся — старый пластик потрескивал, будто внутри кто-то тихо ворочался, собираясь заговорить, если замрёшь хотя бы на минуту.

Он прислушивался, затаив дыхание, вылавливая чужие голоса сквозь тонкие стены. Голоса были близко, чуть приглушённые, но разборчивые, будто кто-то говорил прямо за тонкой перегородкой, почти шёпотом.

— …новый этот, с третьей, — сиплый голос Василия, чуть ленивый, чуть злой. — Не нравится он мне. Слишком чистенький. И говорит странно.

— Ты всё подозреваешь, — женский голос, глухой, с лёгкой хрипотцой, будто человек давно простужен или просто не любит лишних слов. — Может, просто интеллигент.

— Интеллигентов у нас давно не держат, — усмехнулся Василий, и в этой усмешке было что-то тяжёлое, знакомое. — Надо узнать, кто такой. А то потом опять, не дай бог, НКВД шмон устроит — и виноватых не найдёшь.

Вслед за этим — шорох, лёгкий, как движение мыши за шкафом, кто-то подошёл ближе, и весь дом стал слушать вместе с Феликсом. Он едва не вздрогнул, отпрянул от стены, словно его застали за каким-то тайным, позорным делом, хотя ничего не делал — только дышал и слушал.

«Они говорят обо мне. Теперь уже точно», — мелькнуло, как укол, и стало не по себе. Мир сразу сузился до тонкой линии света под дверью.

Он встал, шагнул к двери, собираясь повернуть замок, проверить себя, защититься хоть как-то — и тут за дверью раздался тихий стук. Один. Спокойный, не спешащий, будто кто-то не торопится, а даёт ему время подумать.

— Кто там? — Феликс едва выдохнул, голос сорвался, стал тише обычного.

— Это я, — отозвались в ответ. Шёпот, узнаваемый, с мягкой хрипотцой. Борис.

Он осторожно открыл дверь — на пороге стоял Борис, полурасстёгнутая куртка, тёмная рубаха, от воротника шёл пар. В зубах у него тлела сигарета, тонкая полоска дыма тянулась за плечо. Сразу в комнату ворвался колючий холод, запах лестничной сырости и табака. Где-то за его спиной ещё долго плавал чужой силуэт, пока дверь не захлопнулась.

— Можно? — спросил Борис, не дожидаясь ответа уже переступая порог, будто всегда так входил — своим, уверенным шагом.

— Да, конечно, — машинально сказал Феликс, отступая, и снова опустился на кровать, плечи подобрались сами собой.

— Что, не спишь? — Борис стряхнул пепел на пол, прислонился к столу, перекатился на край, оставив между ними только свет лампы.

— Не… не получается. — Феликс провёл рукой по лицу, огляделся, будто и сам не до конца верил в свою тревогу. — Тут… — голос дрогнул, оборвался. — Скрипело.

— Скрипело, — Борис усмехнулся, коротко, без удивления. — Тут всё скрипит. Даже когда никого нет. Привыкай, — сказал он, выпуская дым, и закрыл дверь ногой, чтобы не уходил тёплый воздух.

Лампа дрожала, огонь плясал на стекле, за их спинами стены снова уходили в тень. Борис устроился на краю стола, огляделся — взгляд быстрый, оценивающий, будто проверяет, не изменилось ли что в комнате за день.

— Слушай, ты не обращай внимания на этого пса, — Борис кивнул в сторону стены, словно Василий мог услышать даже через штукатурку. — Василий у нас нюхач ещё тот. Всю жизнь живёт, как на допросе, всё высматривает, вынюхивает.

— Я слышал… он говорил… — Феликс запнулся, не решаясь закончить фразу. — Что меня надо проверить.

— Ну, — Борис затянулся, дым пошёл кольцами, — говорил, да. Он тут всех «проверяет». Был случай — Марью Петровну хотел допросить. Представляешь? Ей уже шестьдесят лет, а он ей: «Почему у вас в шкафу старые письма?.

Старуха чуть не расплакалась, а он будто и не заметил.

Феликс сидел, не улыбаясь, только плечи стали чуть выше, словно он хотел спрятаться в собственной рубашке.

— Он… с кем-то общается? — осторожно спросил он, понизив голос.

— С кем надо, — отрезал Борис, коротко и жёстко. — Но тебе об этом лучше не спрашивать. Сам поймёшь, если дольше тут проживёшь.

Наступила тишина. Лампа чуть сбавила свет, стекло подёрнулось серым копчёным налётом, и в углу стены поползла новая, неровная тень.

— Ты выглядишь… неважно, — сказал Борис вдруг, посмотрев прямо на Феликса. — Что-то случилось?

— Нет… — Феликс дотронулся до лба, провёл рукой по лицу, чтобы отогнать усталость. — Просто ночь такая. Снилось что-то странное, потом проснулся. Скрип, как будто кто-то ходит… Не спится.

— Тут всегда кто-то ходит, — Борис чуть пожал плечами. — Дом старый. И люди, сам понимаешь… все спят плохо. На уме одно: чтобы завтра не пришли. Никто не знает, что будет утром.

Он усмехнулся — уголки губ дрогнули, но глаза остались внимательными, серьёзными, будто за ними скрывалось ещё что-то, о чём не говорят даже шёпотом.

Борис махнул рукой, чуть улыбнувшись, но улыбка вышла усталой, тусклой.

— Ты не бери в голову, я не пугаю. Просто будь поосторожнее. Не болтай лишнего, особенно с Василием. Этот потом твои слова так перекрутит — сам не узнаешь.

Феликс кивнул, чуть приподняв подбородок.

— Я стараюсь не говорить много.

— А всё равно говоришь по-другому, — заметил Борис, прищурился, внимательно изучая его лицо. — Слова у тебя какие-то… книжные. Вот ты недавно сказал «анализировать», ещё — «диспозиция». Запомнил, понимаешь? Тут такими не кидаются.

— Я… привык, — Феликс опустил взгляд, сцепил пальцы. — У нас в институте так говорили.

— В институте… — Борис повторил, как будто пробовал слово на вкус, а потом задержался, глядя в упор. — Ты где учился-то?

— В… — Феликс почувствовал, как холодно стало в груди, будто кто-то сжал сердце в кулаке. — В Ленинграде.

— В Ленинграде… — кивнул Борис, не удивился, только стал чуть настороженнее. — Ну, допустим. Только ты это, не всем рассказывай. Сейчас с Ленинградом разговор короткий: «интеллигенция», «вредители» — всё в одну кучу. Лучше скажи — ремесленное училище, или фельдшерские курсы. Так безопаснее.

— Я понял, — быстро сказал Феликс, чувствуя, как щёки горят.

— Вот и молодец.

Борис затушил папиросу о край стола, бросил взгляд на мутное окно — за ним давно спала улица, только изредка маячил свет фонаря. На мгновение они оба замолчали, и воздух в комнате стал плотнее, наполненный чем-то невыраженным.

— Завтра, может, вместе пойдём, — негромко сказал Борис, снова посмотрел на Феликса. — У меня знакомый есть, документы делает. Не за спасибо, конечно, но человек надёжный. Тебе ведь бумажка не помешает.

Феликс поднял глаза, не сразу находя, что сказать. В груди шевельнулась слабая надежда, осторожная, как лучик сквозь утренний туман.

— Поддельный паспорт? — голос Феликса прозвучал чуть тише, чем он хотел. Внутри что-то ёкнуло — одновременно страх и надежда, смешанные в одно тягучее чувство.

— А ты думал, тебе настоящий дадут? — Борис усмехнулся, уголки губ чуть дрогнули, но глаза оставались серьёзными. — Нет, парень, тут каждый второй живёт под чужой фамилией. Главное, чтоб имя простое, без «овских» и «цких». Такие сразу в глаза бросаются.

— А если поймают? — спросил Феликс, почти шёпотом.

— Тогда не поймают, — спокойно ответил Борис, ни разу не усомнившись в своих словах. — Только ты не дергайся. Паника — вот что людей губит. Василий только этого и ждёт, чтоб кто-то дёрнулся, моргнул не в попад.

Он наклонился, достал из внутреннего кармана коробочку спичек, повертел её в руках — щёлкнули спички, от них пахнуло серой и чем-то острым, тревожным.

— Кстати, слышал сегодня во дворе? — Борис бросил взгляд в сторону окна. — Дворник с Жаровым ругался, опять о «чужаках». Мол, шастают тут все, кому не лень. — Он усмехнулся. — Как будто тут хоть кто-то свой остался.

Феликс подошёл к окну, глянул вниз. В белом, холодном свете фонаря действительно двигались фигуры, тени пересекались, спорили, махали руками — в снегу, в этой бесконечной зимней ночи.

— Они видят каждого, — тихо сказал он, почти себе под нос.

— Конечно, видят, — согласился Борис. — Только не всех понимают. Ты им в глаза не лезь — и не будешь мешать. Они свою жизнь живут, ты свою.

Он встал, хлопнул Феликса по плечу — крепко, дружески, будто хотел передать часть своей уверенности.

— Спи, доктор. Завтра решим. Если надумаешь — я проведу, — негромко добавил Борис, уже у двери.

— Борис… — Феликс не удержался, поднял голову. — А ты мне… веришь?

Борис замер на секунду, потом медленно улыбнулся — но во взгляде мелькнуло что-то тяжёлое, настороженное, будто он привык держать всё в себе.

— Я тебе верю, пока ты не начинаешь слишком много объяснять, — сказал он негромко, и эта фраза повисла между ними, чуть горько, чуть надёжно.

Он подошёл к двери, обернулся, задержался на секунду.

— И, слушай, если ночью снова кто-то скрипнет — не выходи. Пусть скрипит. Пусть хоть танцует. Делай вид, что спишь. Понял?

Дверь мягко закрылась, и комната снова наполнилась вязкой тишиной. Лампа на столе едва заметно треснула, фитиль осел, отбросив последнее неровное пятно света. За окном падал снег, пушистый, медленный, покрывая двор, окна, следы.

«Не выходи, — повторил Феликс мысленно. — Пусть скрипит».

И впервые за всё это время ему показалось, что это — действительно самый разумный, самый честный совет.

Глава 15

Справочник лежал на столе — тяжёлый, с обложкой цвета старого сукна, углы все обтёрлись, картон выглядывал наружу, будто книга сама прожила не одну жизнь. Чернилами по верхнему краю было аккуратно, по-старомодному выведено: «Справочник по стоматологии, 1934 год». Бумага пожелтела и стала ломкой, местами буквы растеклись, будто кто-то пролил воду на страницы давным-давно. От книги пахло пылью, керосином, и этот запах сразу переносил в тёмные коридоры с железными койками и влажной марлей на окнах.

Феликс листал справочник медленно, осторожно — пальцы цеплялись за тонкие страницы, губы сами собой шевелились, он бормотал редкие, архаичные формулировки, пробуя их на вкус.

— «Ампутация коронки при непроходимом канале…» — пробормотал он, нахмурившись, задумчиво вглядываясь в строки. — Боже. Они ж тут половину зубов выдирали при кариесе…

— А что ты хотел, — лениво отозвался Борис. Он сидел на краю кровати, поигрывая коробком спичек — кончиком ногтя выбивал ровный, монотонный ритм. — У нас тут не твои заграничные штучки. Зуб болит — вырвал, водкой прополоскал, и живи дальше. Смешно сказать, а оно ведь помогает.

— Я просто… не понимаю, — Феликс провёл ладонью по строчке, сжимая пожелтевшую бумагу. — Как они так работали? Ни инструментов нормальных, ни обезболивания. Эфир, морфин… и то не всегда находился.

— Ну, ты же у нас умный, — ухмыльнулся Борис, подбросил коробок и поймал. — Вот и покажи, что ты можешь.

— Показать… — Феликс мрачно смотрел в книгу, не видя букв. — Только если я покажу слишком много — сразу вопрос: откуда знаю.

— Так не показывай, — пожал плечами Борис, даже не поднимая глаз. — Просто делай, как все. Улыбайся, кивай, не лезь в глаза. Тут так живут.

Феликс вздохнул, уставившись в пожелтевшие страницы. Ощущение одиночества вдруг стало почти осязаемым, как если бы комната сузилась до одного круга света над столом, и больше ничего не было — ни города за окном, ни чужих голосов за стеной.

— Мне это неестественно, Борис. Всё время скрываться, врать... — Феликс говорил тихо, почти не отрывая взгляда от старого стола, будто сам пытался скрыться даже от собственных слов.

— Добро пожаловать в тридцать восьмой год, — усмехнулся Борис, склонившись вперёд, чтобы не рассыпать пепел на пол. — Здесь кто не врёт — тот уже в списках. Тоже мне, новость. Тут у кого правда на лице — тому только в очередь на допрос.

Он достал из кармана мятую папиросу, на секунду прикрыл ладонью пламя спички, вдохнул дым, и тот закружился под потолком, растворяясь в полумраке. Пахло дешёвым табаком, прожжённой тканью, страхом, который притворяется привычкой.

— Короче, слушай, — продолжил Борис, стряхивая пепел в пустую кружку. — Я говорил с Игорем Павловичем. Он санитар в районной больнице, на Васильевском. Поможешь ему пару дней, покажешь, что умеешь — может, и устроят. Люди сейчас нужны, тем более такие, как ты.

— Под каким именем? — спросил Феликс, не отрывая взгляда от справочника. Сердце билось где-то в горле, гулко, будто за стеной.

— Вот, — Борис аккуратно вытащил из внутреннего кармана сложенный документ, положил на стол, придвинул ближе. — Фёдор Серебряков. Врач из-под Твери. Три года стажа, всё как надо.

Феликс развернул паспорт, внимательно провёл взглядом по строчкам. Бумага шершавая, с разводами от клея, печать смазана, фотография приклеена неровно — но лицо его, только в полутени, чуть старше, чуть жёстче.

— Кто делал? — тихо спросил он, ощупывая документ пальцами, будто пытался на ощупь понять, можно ли этому верить.

— Свои люди, — спокойно ответил Борис. — Безопасно. Ну… почти. Ты же понимаешь, что тут всё «почти».

Феликс пробежал взглядом по графе «место рождения», нахмурился:

— «Калининская область, село Покровское». Это где вообще?

— Да чёрт его знает, — фыркнул Борис, махнув рукой. — Звучит убедительно, и ладно. Главное — если кто спросит, мать у тебя учительница, отец сапожник. И запомни: не пей на людях. Язык развяжется — и прощай паспорт, и вся твоя легенда.

Феликс кивнул, складывая документ в карман, будто примерял на себя новую, чужую кожу.

— А этот… Игорь… Он знает, что паспорт поддельный? — спросил Феликс, не глядя на Бориса, закрывая справочник.

— Конечно нет, — фыркнул Борис, будто само собой разумеющееся. — Думаешь, он самоубийца? Я ему сказал — ты знакомый, ищешь работу. Из провинции, мол.

— Из провинции, — медленно повторил Феликс, сложил справочник, медленно провёл ладонью по шершавой обложке, как будто прощался с чем-то важным. — Хорошо.

Борис смотрел на него внимательно, с какой-то осторожной тревогой, будто пытался разглядеть в полумраке, справится ли этот человек, которого сам же привёл.

— Слушай, а ты уверен, что потянешь? — голос у него был негромкий, но тяжёлый. — Там, знаешь, врачи не дураки. Один неосторожный шаг — и начнут копать, откуда ни возьмись.

— Потяну, — ответил Феликс, но голос его едва заметно дрогнул. — Я умею работать.

— А говорить умеешь? — ухмыльнулся Борис, дымясь папиросой. — Чтоб не ляпнуть чего лишнего? Тут, если не умеешь молчать, долго не задержишься.

— Постараюсь.

Борис засмеялся — тихо, без веселья, с привычной усталостью, в которой пряталась тень старого страха.

— Постарайся, — повторил он. — Тут все стараются. Только не у всех выходит. Но другого выхода всё равно нет.

Он потянулся, смахнул пепел на пол, небрежно, будто невзначай добавил:

— Кстати, Игорь говорил… у них раньше был один врач. Странный такой. Всё что-то выдумывал, чертежи рисовал, «новые методы» называл. А потом — раз, и нет его.

Феликс поднял голову, в глазах вдруг появилась напряжённость.

— Куда — нет?

— Исчез, — пожал плечами Борис, будто не хотел придавать этому значения. — Может, сбежал, может, забрали. Никто не знает. Только листки после него остались. Пара штук, каракули какие-то. Игорь смеялся — мол, сам бы не разобрал, что за «винтовые штифты» он там писал.

Феликс застыл, не двигаясь. Пальцы вцепились в край стола, белея на костяшках. В голове вспыхнули обрывки воспоминаний: схемы, штрихи, строки справочника, та самая фамилия, которую кто-то когда-то уже пытался забыть. Слово «винтовой» висело в воздухе, будто невидимая приманка, и тени на стенах стали чуть плотнее, чуть живее.

— Штифты? — переспросил он, будто не до конца поверил своим ушам.

— Ага, — кивнул Борис, скалясь коротко. — Слово-то смешное, правда? Раньше таких тут и не слыхивали.

Феликс молча раскрыл справочник, страницы зашуршали, хрустнули сухо, словно перелистывал не книгу, а память чью-то чужую. Он листал наугад — взгляд цеплялся за формулы, диагональные таблицы, и вдруг в самом низу, сбоку, карандашом: «Штифты — ключ к будущему». Почерк был неровный, торопливый, будто писали в спешке, но буквы слишком современные для тридцатых, угловатые, не такие, как у большинства старых записей. Странная дрожь прошла по коже.

Он медленно захлопнул книгу.

— Что, нашёл что-то интересное? — спросил Борис, прищурив один глаз, будто проверял, не слишком ли тот вчитался.

— Ничего, — сказал Феликс, с трудом удержав голос ровным. — Просто заметка. Старые записи, так, ерунда.

— Ну смотри, не увлекайся, — Борис поднялся, медленно расправил плечи, стряхнул невидимую пылинку с рукава. — А то начнёшь свои каракули оставлять, потом ещё решат, что ты тот самый, который пропал.

Феликс хотел улыбнуться, но губы только дёрнулись — вместо улыбки вышло что-то неловкое.

— Я не собираюсь выделяться, — глухо сказал он.

— Вот и правильно, — отозвался Борис, уже застёгивая куртку. — Тут лучше быть серым. Серых не трогают.

Он потушил папиросу о железный угол кровати, поправил воротник и, задержавшись в дверях, бросил через плечо:

— В девять у трамвайной остановки. Я тебя с Игорем сведу. А дальше — сам.

— Понял, — тихо ответил Феликс.

Борис остановился на пороге, обернулся:

— И ещё. Если кто спросит, где раньше жил, говори — при больнице. И фамилию настоящую не называй, понял? Забудь про неё вообще.

— Уже забыл, — выдохнул Феликс, чуть не веря собственным словам.

— Вот и отлично.

Дверь тихо прикрылась, Борис растворился в коридорной тьме. Комната осталась полна копоти и зыбкого света. Феликс ещё долго сидел за столом, слушая, как лампа коптит и трещит, а за стеной Василий, не стесняясь, храпит во весь голос. Он снова открыл справочник, нашёл ту самую страницу.

«Штифты — ключ к будущему».

Он медленно провёл пальцем по карандашным словам, будто хотел убедиться, что они настоящие, не исчезнут, если потрогать.

«Не может быть совпадением, — думал он. — Кто-то уже был здесь. До меня».

Паспорт лежал рядом — свежий, шершавый, чужой. Фёдор Серебряков. Врач из-под Твери. Три года стажа.

«Значит, завтра я — он».

Феликс аккуратно закрыл справочник, спрятал под половицу, рядом с жестяной коробкой, потушил лампу. Комната осталась в полной темноте, наполненной тишиной, прерывистой, как дыхание старого дома. В углу всё ещё пахло керосином и каким-то глухим, давящим страхом. Но где-то глубоко в груди теплилось нечто новое — неуверенное, хрупкое, но настоящее: впервые за долгое время у него появилось дело.

Глава 16

Здание больницы стояло серое и угрюмое, с облупленными стенами и тяжёлыми дверями, которые открывались с неприятным, вязким скрипом. Феликс, стоя у входа, нервно поправил воротник пальто и почувствовал, как сырой холод медленно просачивается под рубашку.

Игорь Павлович, невысокий, сутулый санитар с добродушным, чуть затуманенным лицом, шёл впереди, звонко постукивая каблуками по потрёпанному деревянному полу.

— Сюда, Фёдор Серебряков, значит? — сказал он, чуть оборачиваясь. — Ну, держись, сейчас познакомлю с нашей начальницей. Женщина строгая, но справедливая. Иногда. Когда выспится.

— Спасибо, — тихо ответил Феликс, чувствуя, как мелкий пот выступает у него на шее, под воротом.

Коридоры пахли смесью карболки, сырости и чего-то железного — может быть, старой крови или марли, высушенной на сквозняке. Вдоль стен стояли скамейки, на них сидели больные: кто-то с бинтами на щеках, кто-то просто с выцветшими, уставшими лицами. Старик в углу кашлял в грязный, измятый платок.

Феликс старался не смотреть по сторонам. «Не выделяться. Ни на кого не смотреть долго. Говорить просто».

Они дошли до двери с потертой табличкой: “Клавдия Григорьевна. Заведующая.”

Игорь постучал и, не дождавшись ответа, распахнул дверь.

— Клавдия, вот он, новичок наш.

В кабинете пахло ещё резче, чем в коридоре: смесь карболки, табака и какой-то кислой бумаги. Воздух казался вязким, тяжёлым, от него щипало в носу. На стене висел портрет наркома — суровое лицо, вытянутые глаза, будто следят за каждым движением. Под портретом — аккуратная стопка папок, письмо с гербовой печатью, ручка в чёрнильнице, всё выложено почти по линейке.

За столом сидела женщина с короткой, строго подстриженной головой. Белый халат застёгнут до самого горла, воротник немного натирал шею. Руки — длинные, тонкие, сухие, с коротко остриженными ногтями, лежали поверх документов. Взгляд у неё был холодный, колючий, цепкий — такой, что сразу чувствуешь себя под лупой.

— Садитесь, — сказала она, не вставая, и голос её был резкий, обрывающий, будто железо по стеклу.

Феликс осторожно сел на край стула, чувствуя, как тот поскрипывает под ним.

— Фёдор Серебряков, — представился он, стараясь говорить ровно, по-деловому, но голос всё равно прозвучал чуть тише, чем хотелось.

— Знаю, — ответила Клавдия Григорьевна, не моргая. — Из Твери, да?

— Да. Из Твери.

Она взяла лист бумаги со стола, посмотрела в него, потом на него

— Опыт работы?

— Три года, — быстро сказал Феликс, стараясь не сбиваться. — В районной поликлинике.

— Угу, — кивнула Клавдия Григорьевна, взгляд её был цепкий, тяжёлый. — Значит, практику знаете. Скажите дозировка эфира при удалении восьмого зуба — какая?

Феликс едва заметно моргнул. Внутри сразу закрутилось: числа, схемы, современные протоколы, цифры, к которым он привык, — все эти аккуратные миллилитры, аппараты, шприцы. Но здесь всё было другое. Всё время — другое. Нормы, о которых она спрашивала, он видел только на старых страницах. Память выдавала куски, но не ту точность.

— Эфир… — он потянул паузу, глядя куда-то в стол. — Всё зависит от состояния пациента, — сказал по инерции, будто ещё можно выкрутиться.

— Не морочьте голову, — перебила она, голос стал тонким, резким, — Я спрашиваю конкретно.

В горле пересохло, слова застряли где-то под языком. Он наугад бросил:

— Ну… грамм двадцать… тридцать… — выговорил, будто бросил жребий.

Она прищурилась, взгляд стал узким, острым, как игла.

— Многовато. У нас люди и от пятнадцати грамм вырубаются. Или вы там, в Твери, крепче народом?

Феликс кивнул, выдав слабую улыбку.

— Бывает. Климат, наверное.

Игорь Павлович тихо хмыкнул, но осёкся под взглядом Клавдии.

— Хорошо, — сказала она. — А как вы относитесь к местной анестезии?

— Положительно, — ответил он, не задумываясь. — Она эффективнее, безопаснее...

— Что эффективнее? — перебила Клавдия, хмурясь. — Что вы сказали?

— Ну... местная анестезия, — повторил он, чувствуя, как внутри всё сжимается.

— У нас говорят — обезболивание, — холодно заметила она. — Не иностранные слова.

Феликс опустил глаза.

— Да, конечно. Я просто... привык.

— Привык, — повторила она и отложила листок. — Ладно. Посмотрим, как вы на деле. Сейчас к вам пациент придёт — удаление, нижний шестой. Игорь, проводи.

Игорь кивнул и жестом позвал Феликса.

— Ну что, доктор, пошли. — Он тихо сказал, когда дверь за ними закрылась: — Не бери в голову. Она всех так щупает.

Стоматологический кабинет встретил тяжёлой, вязкой тишиной и тусклым светом, в котором всё казалось чужим. Комната была тесной, стены покрыты пятнами старой краски, окна зашторены серой марлей. Два кресла стояли рядом, одно совсем потрёпанное, кожа на подголовнике треснула и расходилась веером, будто кто-то годами теребил одно и то же место.

В углу примостилась ржавая бормашина — большая, тяжёлая, на массивной ножной педали, облупленный корпус и перекошенный ремень. Всё выглядело так, словно время здесь остановилось, а техника только ждёт, когда снова ей доверят человеческую боль.

— Вот твоя техника, — с улыбкой сказал Игорь, приоткрывая дверь чуть шире. — Без электричества, зато надёжная. Ей уже лет тридцать, а всё крутится.

Феликс подошёл ближе, медленно провёл пальцами по ручке — металл ледяной, с неровностями, местами даже шероховатый от времени. Рукоятка дрожит, если сильнее надавить, а педаль под ногой скрипит протяжно, будто жалуется на судьбу. В воздухе пахло железом, старой ватой, чуть сладко — и пронзительно пусто.

— Она работает?

— Если сильно ногой давить — да, — кивнул Игорь, прищурившись, будто проверял, как Феликс держит себя в новом пространстве. — Главное, не гони. Потихоньку. А то ремень слетит — потом будешь неделю подбирать, никто не поможет.

Феликс кивнул, стиснув пальцы на подлокотнике. Внутри всё сжалось: «Это всё музей. Но мне придётся делать вид, что я привык».

Он скользнул взглядом по инструментам — щипцы, обугленные зонды, стеклянные банки, где на дне что-то мутное. Воздух в кабинете дрожал — смесь карболки, железа и старого страха.

Дверь скрипнула, в приёмную вошёл первый пациент. Мужчина, лет под сорок, с припухшей щекой и сальной шапкой на голове, шагал тяжело, в руке комкал грязный носовой платок. Запах табака и дешёвых духов тянулся следом.

Он опустился в кресло, поморщился, обхватил щёку, будто надеялся спрятать боль. Взглянул на Феликса исподлобья — с недоверием, с ожиданием, в котором смешались страх и привычная, упрямая усталость.

— Что, доктор, вырвать?

— Да, — тихо сказал Феликс, машинально вытирая ладони о халат. В голове гудело, как перед экзаменом, только тут всё было не понарошку.

Он повернулся к столу, быстро оглядел инструменты. Щипцы — тяжёлые, массивные, с тупыми губками, на стыках выступила ржавчина, будто кровь на старом ноже. Металлическое зеркало мутное, поцарапанное, словно его протирали песком. Ваты почти не осталось — тонкий комок в стеклянной баночке, выцветший, больше похожий на грязный лоскут.

Феликс вдохнул, пытаясь поймать остатки уверенности. Всё здесь казалось не просто старым — уставшим, вытертым до дыр, как и люди за дверью. Но выбора не было: пациент уже смотрел снизу вверх, сжался в кресле, словно готовился к чему-то худшему, чем боль.

Феликс аккуратно взял щипцы, нащупал среди инструментов тонкую зондовую иглу, вяло улыбнулся пациенту — поддержать, не спугнуть, сделать вид, что всё идёт как надо. Внутри же было только холод и та самая мысль: «Делай вид, что ты здесь давно. И никто не узнает».

— А спирт где?

— Кончился, — отозвался Игорь. — Будет через неделю. Карболка есть.

Феликс сглотнул, чувствуя, как в горле пересохло. Пальцы чуть дрожали, но он заставил себя дышать ровно, не спеша.

Он работал осторожно, не торопясь — как учился когда-то, только теперь с каждым движением приходилось вспоминать, что у него под руками совсем не современная техника. Щипцы скользили, но держались крепко, зеркало почти не помогало — мутное, всё в пятнах, приходилось угадывать на ощупь. Мужчина зашипел, стиснул подлокотники, но не выругался, терпел, только тяжело дышал через нос.

Когда зуб, наконец, выскочил с характерным щелчком, Феликс вытер лоб тыльной стороной ладони. Дыхание сбилось, но он не выдал себя, только коротко сказал:

— Готово.

Пациент осторожно сплюнул в миску, глухо хмыкнул, посмотрел на Феликса искоса, будто не сразу поверил:

— Быстро. Не больно почти, — пробормотал он, удивлённо, словно такого не ожидал.

— Вот и отлично, — бросил Игорь, бодро махнув рукой. — Иди, полощи карболкой, не заглоти только, а то сам знаешь.

Мужчина вышел, всё ещё держась за щёку. В кабинете стало чуть тише, только воздух зазвенел ещё сильнее. Игорь хлопнул Феликса по плечу — по-дружески, с одобрением.

— Ну, неплохо. Только Клавдия потом придёт, проверит. Она любит наблюдать.

— Зачем?

— А ты как думал? Тут всё под учётом. Кто как лечит, кто с кем говорит. Глаза у неё везде.

Феликс почувствовал, как в груди снова поднимается тревога.

— Она с властями связана, да?

— Говорят, у неё брат в комитете, — шепнул Игорь, оглядываясь. — Так что поосторожнее.

Из коридора послышались чёткие, быстрые шаги — Клавдия Григорьевна возвращалась, каблуки постукивали по доскам в строгом ритме.

— Молодец, — сказала она сухо, окинув взглядом мужчину, который как раз выходил из кабинета, прижимая щёку. — Вроде бы не напортачили.

— Спасибо, — тихо ответил Феликс, не встречая её взгляда.

— Не торопитесь благодарить, — отрезала Клавдия, задержавшись у порога и в упор посмотрев ему в глаза. В её взгляде было что-то тяжёлое, изучающее. — Мы ещё присмотримся.

Она ушла, не оглядываясь, и в воздухе остался её резкий, аптечный запах духов — что-то между камфорой и пижмой, запах, который невозможно спутать. Он цеплялся к одежде, к коже, будто пометка: была здесь, запомнила.

Игорь покачал головой, чуть улыбнулся, словно извиняясь:

— Видишь, я же говорил. Она никому сразу не верит. Тут все под лупой.

Феликс сел на низкий табурет, осторожно положил щипцы на стол. Металл в руке ещё чуть вибрировал, но он понимал — это не инструмент дрожит, а он сам. Пальцы покалывало, словно их только что отморозили.

Из коридора донёсся приглушённый шёпот. Игорь, перегнувшись через порог, говорил с другим санитаром:

— Гляди, как ловко зуб выдрал. Только странный он какой-то, этот Серебряков. Не по-нашему. Не здешний.

Феликс сделал вид, что не слышит, уставился в стол, медленно расправляя халат. Но внутри уже знал — теперь каждое его движение будут отмечать. Наблюдение началось, и эта мысль гудела в голове, словно комар под лампой.

Глава 17

Стоматологическое отделение гудело приглушённо — за стенкой стонал кто-то старый, в коридоре хлопнула тяжёлая дверь, где-то дальше щёлкнула рама окна. Воздух был плотный, мутный от запаха карболки и несмытого железа, всё здесь словно тянуло на себя давнее — привычное, но всё равно чужое.

Феликс стоял у кресла, возился с бормашиной: педаль заедала, ремень то и дело соскальзывал, приходилось ловить его рукой, надеясь, что никто не видит этой неуверенности. Каждое движение — будто под взглядом сразу нескольких человек.

У окна, в полутени, стояла Клавдия Григорьевна, сложив руки на груди. Она смотрела, не мигая, в заледеневший двор, но на самом деле — на Феликса, следя за каждым движением, ловя мелочи. В уголке рта затаилась упрямая складка.

Игорь суетился у шкафа, перебирал инструменты, что-то бурчал себе под нос, голос у него был ворчливый, как у усталого механика:

— Кусачки эти опять ржавые… хоть бы смазали, а то потом сама ж жаловаться будет…

— Не бурчи, — тихо бросила Клавдия, даже не обернувшись. — Лучше смотри, чтобы пациентку не напугал раньше времени.

В этот момент в кабинет ввели женщину в сером платке. Щека у неё была припухшая, губы дрожали, взгляд тревожный, будто она ждала не лечения, а приговора.

— Анна Сергеевна, — представил её Игорь, помогая усесться в кресло. — Вот наш новый врач, Фёдор Серебряков. Из Твери прибыл.

— Из Твери? — она вскинула брови, задержала взгляд на Феликсе, словно пыталась вспомнить, нет ли за ним какой-нибудь тайны. — А чего ж к нам занесло? У нас своих без дела полно.

— Работа, — ровно ответил Феликс, стараясь говорить спокойно, без тени нервозности. — Где дадут, там и живу.

— Ну, — она вздохнула, поёжилась и тяжело опустилась в кресло, держась за щёку. — Если только вы мне эту пакость выдерете. Я уже две ночи не сплю, сил нет.

Феликс надел перчатки — те оказались слишком большими, болтались на пальцах, резина натягивалась только на костяшках. Он взглянул на Клавдию: та кивнула коротко, сдержанно, будто давала сигнал начать экзамен.

Он медленно подошёл, присел рядом с креслом, пальцы ощупывали больной зуб через слой ваты, и весь кабинет будто притих, замер, ожидая первого движения.

— Действуйте, товарищ Серебряков. Покажите, как там в Твери лечат, — сказала Клавдия, холодно, будто оценивая не только его, но и весь воздух вокруг.

Феликс медленно приблизился к креслу, попытался улыбнуться пациентке, но вышло натянуто. Взял мутное зеркало, заглянул в рот — зуб почти не держался, корень разрушен, десна набухла, откуда-то тянуло слабым, знакомым запахом гноя и железа. В голове машинально прокрутились современные приёмы: рентген, антибиотики, аккуратная экстракция, — но здесь всё было иначе. На столе только ржавая бормашина, миска с мутной карболкой и инструмент, которому уже больше лет, чем ему самому.

— Придётся удалять, — сказал он, убрав зеркало и стараясь, чтобы голос не дрожал.

— Так удаляйте же, что вы мурыжите, — вспылила Анна Сергеевна, стискивая в руках серый платок, будто искала в нём спасение.

Игорь молча протянул щипцы, бросил тихо:

— Осторожнее, товарищ доктор. У этого ручка шатается, не выроните.

Феликс взял щипцы, покрутил в руке, проверил, не выпадет ли часть инструмента на пол. Внутри всё дрожало — не страх, а острое, нервное напряжение: каждое движение словно под прицелом. Любой непривычный жест — и Клавдия сразу заметит, у неё глаз острый.

Он приготовился, сделал надрез десны, движение вышло чуть резче, чем хотел. Анна вскрикнула, дёрнулась всем телом.

— Потерпите немного, — тихо сказал Феликс, стараясь говорить успокаивающе. — Сейчас подействует обезболивающее.

— Эфир-то? — спросила она сквозь зубы, морщась от боли.

— Нет, местное, — вырвалось у него автоматически. — Анестетик.

— Что? — переспросила она, растерянно взглянув на него. — Что вы сказали?

Он замер, на мгновение в комнате стало так тихо, что слышно было, как в углу щёлкнула капля в миску.

— Обезболивающее, — быстро поправился он. — Так, по привычке сказал.

— А-а, — буркнула Анна, нервно усмехнувшись. — Иностранное, наверное. Всё у вас, докторов, заграничное…

Клавдия не шевельнулась, не сказала ни слова — только чуть приподняла бровь, и в этом движении читалось: «Смотрю, слушаю, жду».

Он работал медленно, стараясь не спешить: щипцы заскрипели, упёрлись в шершавую эмаль. Зуб не поддавался сразу — корень держался, как будто цеплялся за жизнь. Феликс изменил угол, чуть сильнее надавил, почувствовал, как инструмент начал скользить, и наконец корень с хрустом вылетел. Анна вскрикнула — звонко, отчаянно, но тут же выдохнула облегчённо, будто вместе с этим зубом вышел и ночной страх.

— Всё, — сказал Феликс, кладя зуб в лоток, показывая, что работа закончена. — Готово.

— Ишь ты, быстро, — хмыкнула Анна, вытирая уголок рта платком. — А теперь что, повязку?

— Сейчас обработаем, — отозвался он, тянуясь за ватой. Банка была почти пуста — остались только несколько серых комочков.

— Игорь, у вас тут с материалами беда, — тихо бросил он через плечо, не отрываясь от работы.

— Да где их взять, — пожал плечами Игорь, подходя ближе. — План не дали, значит, нет. Карболка есть — и то счастье.

Феликс осторожно наклонился к Анне, промыл ранку раствором, стараясь не задеть воспалённое место. Женщина шептала, больше себе, но голос дрожал от надежды:

— А правда, доктор, теперь какие-то новые лекарства есть? Против гноя? Мне соседка говорила, будто в Москве уже дают.

— Ну... — начал он, но тут же почувствовал, что лишнее. — Есть, конечно. Такие… антибиотики.

— Анти… что? — Анна удивлённо приподнялась, посмотрела на него широко.

Сзади послышался шорох: Клавдия подняла голову, её глаза стали острыми, будто режут.

— Что вы сказали? — коротко спросила она.

Феликс застыл, на секунду всё вокруг сжалось.

— А… — он натянуто улыбнулся, не глядя ей в глаза. — Я, это… пошутил. Новое название, антисептик по-нашему.

— А-а, — протянула Анна, успокаиваясь. — Ну, думаю, чудно звучит. Анти… ботики, — рассмеялась и тут же зашипела от боли, сжалась в кресле.

Клавдия не ответила, только взгляд стал холоднее, чуть настороженнее.

Чтобы отвлечь всех, Феликс заговорил первым, голос чуть дрогнул, но он заставил себя говорить буднично:

— Вам бы, конечно, соседние зубы проверить. Возможно, воспаление идёт глубже, по корню. Лучше бы сделать рентген.

— Что сделать? — удивилась Анна, приподнялась на локте.

— Ну… снимок, — быстро поправился он. — Есть такой аппарат, просвечивает.

— Ой, — Анна усмехнулась, махнула рукой. — Чудеса! Через щёку смотреть будете, доктор?

Игорь фыркнул, посмеиваясь, а в голосе у него прозвучала что-то тёплое:

— Слышала, Клавдия? Наш Фёдор, гляди, из будущего! Через щёку смотреть собрался!

Клавдия не улыбнулась. Она только сузила глаза и на секунду задержала взгляд на Феликсе — холодный, выжидающий, будто задавала немой вопрос: «Кто ты, на самом деле?»

— Замолчи, Игорь, — отрезала Клавдия, и голос её вмиг сделал комнату теснее. Она медленно повернулась к Феликсу, изучая, будто проверяя на свет каждую черту лица. — Интересно, откуда у вас такие сведения, товарищ Серебряков?

Феликс почувствовал, как тонкая волна холода поднимается вдоль позвоночника, будто кто-то приложил ледяной металл к лопаткам.

— В Твери слышал, — сказал он, как можно спокойнее. — Говорили, где-то уже применяют. Я, правда, сам не видел.

— Где-то, — протянула Клавдия, с каким-то едва заметным сомнением. — Ну что ж, возможно.

Анна поднялась с кресла, медленно поправила платок, оглянулась с благодарностью:

— Спасибо, доктор. Хоть сейчас отпустило. А то, думаю, с ума сойду с этой болью.

— Полощите тёплой водой с солью, — посоветовал он. — И не ешьте твёрдого пару дней.

— Ага, — кивнула она, чуть улыбнувшись, и вышла, прихрамывая, придерживаясь за косяк.

Дверь медленно захлопнулась, и в кабинете стало тихо, только запах карболки да жужжание мухи под потолком.

Клавдия подошла ближе, облокотилась на стол так, что тень от её плеча легла прямо на руки Феликса.

— Скажите, товарищ Серебряков, — тихо сказала она, — у вас странные выражения. И приёмы… не как у нас принято.

— Просто… привычка, — выдавил он. — Учился у старого врача. Он любил всё новое, новые слова, приёмы.

— Новые слова — это опасно, — заметила Клавдия, доставая потёртую тетрадь. Взяла ручку, записала что-то коротко, отрывисто. — Особенно если не знаешь, кто их придумал.

Он молчал, будто язык прилип к нёбу.

Тишину нарушил Игорь, стараясь разрядить атмосферу. Голос у него был весёлый, но неуверенный:

— А работает-то ловко! Не как наши — без шума, без треска. Прямо как из другого века, ей-богу!

Он рассмеялся, но смех быстро затих под взглядом Клавдии. Она даже не повернулась к нему. Только посмотрела на Феликса — внимательно, долго, будто искала то, что другим не видно.

— Из другого века, значит, — тихо повторила она, с ноткой угрозы или шутки, сам не разберёшь. — Посмотрим, из какого.

Феликс кивнул, чувствуя, как внутри пересохло, будто пил песок.

Когда Клавдия вышла, захлопнув за собой дверь, Игорь быстро наклонился и прошептал:

— Не обижайся. Она всех щупает, с новыми — вдвойне. Но ты, Федя, полегче. Эти слова твои… чёрт их знает, кто услышит.

Феликс снова кивнул, не отвечая. В груди медленно оседало что-то тяжёлое, холодное.

«Из другого века… если бы ты знал, насколько близко попал», — подумал он.

В кабинете повисла тишина, только знакомый скрип вдруг напомнил о себе — педаль бормашины медленно вращалась по инерции, словно старая техника тоже умела слушать и ждать, как все здесь.

Глава 18

Пар из кипятильника поднимался ленивыми, тяжёлыми струями, оседал на мутном стекле, оставляя водяные разводы, словно короткие, забытые письма. Металл звенел — звонко, почти обиженно, когда Феликс опускал в кипящую воду очередные щипцы. Кипятильник стоял прямо на старой железной плитке, шипел, пузырился, и вся комната наполнялась запахом перегретого железа, влажной карболки, сырости, в которой, казалось, поселился целый век.

— Да ты их там час уже варишь, — пробормотал Игорь Павлович, закатывая глаза, хмурясь на дым из-под крышки. — Уголь зря жжёшь. Они ж не новые станут от этого, всё равно ржавые, как были.

— Станут чище, — спокойно сказал Феликс, не поднимая глаз, наблюдая, как пузырится вода. — Щипцы должны стерилизоваться не меньше пятнадцати минут.

— Да хоть полдня держи, — вздохнул санитар, привычно потирая ладони, — толку-то? Вчера этими же кровь у трёх человек выдирали, и ничего. Все живы, никто не жалуется.

— Пока живы, — тихо отозвался Феликс, и в голосе прозвучала усталость, будто он сказал это уже тысячу раз.

Игорь фыркнул, поёжился:

— Ты, Федя, не будь занудой. У нас тут не институт. Тут поток. Людей — очередь до лестницы. Кто ждать будет, пока ты свои железки варишь?

— Пусть подождут, — жёстко отрезал Феликс. — Лучше пять минут на стерилизацию, чем потом неделю заражение лечить.

— Заражение, — передразнил Игорь, разводя руками, — мы тут тридцать лет работаем, и никто не умирал. Всё это заграничные страшилки.

Дверь в кабинет вдруг распахнулась с сухим хлопком, будто сквозняк швырнул её, но нет — это вошла Клавдия. Белый халат — без единой складки, волосы аккуратно убраны, ни одной лишней детали. Глаза холодные, пристальные, как ледяная вода в феврале. Казалось, она почувствовала нужный момент, чтобы войти, — и теперь весь воздух вокруг стал тоньше, прозрачней, опасней.

— Что здесь происходит? Почему не принимаем пациента? — голос Клавдии, как удар линейки по столу. Она встала в проёме, белый халат отбрасывал резкую тень на плитку.

Игорь кивнул на Феликса, криво улыбнулся:

— Вот, товарищ Серебряков у нас решил по-новому работать. Инструменты, говорит, надо кипятить не меньше четверти часа.

— Чего? — Клавдия резко нахмурилась, губы стали тонкой линией. — Кто вам дал такое указание?

— Это санитарные нормы, — спокойно ответил Феликс, не опуская взгляда. — После каждого пациента инструмент должен быть обработан и простерилизован. Иначе — риск заражения.

Клавдия подошла ближе, заглянула сверху в кастрюлю — пар ударил ей в лицо, она чуть отстранилась.

— Риск заражения, говорите? — в голосе у неё мелькнула насмешка, почти угроза. — В нашей больнице, товарищ Серебряков, микробы — не главная опасность. Тут, если вы не заметили, болезнь одна — хроническая нехватка времени и угля.

Феликс не отвёл глаз, только сильнее сжал ложку в руке.

— Но если не кипятить как следует, инфекции могут распространяться, — сказал он, стараясь, чтобы голос звучал ровно, не слишком упрямо. — Вы же знаете, сколько случаев сепсиса после удаления зубов.

— Я знаю, — перебила Клавдия, взгляд стал острым, как лезвие. — Только не вам меня учить, товарищ Серебряков. У нас есть инструкции Наркомздрава. Там всё расписано: пять минут достаточно.

— Недостаточно, — тихо, но твёрдо возразил Феликс.

— Что?

— Недостаточно, — повторил он, глядя ей прямо в глаза. — Некоторые бактерии… — он на миг запнулся, но уже не мог остановиться, — …не погибают за это время.

Клавдия сузила глаза, в её лице появилась опасная внимательность, будто она наконец увидела перед собой не подчинённого, а возможную угрозу. В кабинете повисла тугая, хрупкая пауза, наполненная паром и запахом перегретого металла.

— А вы, значит, лучше Наркомздрава знаете?

— Я… — Феликс замолчал на миг, потом выдохнул. — Я просто привык работать по-другому.

— По-другому? — в её голосе зазвенела ледяная насмешка. — Это как, по-заграничному, что ли? Или в вашей Твери свои особые правила?

— Нет, — тихо сказал он, глядя себе под ноги, ощущая, как холод медленно поднимается к горлу. — Просто… более аккуратно.

— Аккуратность — хорошо, — согласилась она, но в её голосе не было ни сочувствия, ни одобрения. — Но у нас, товарищ Серебряков, не лаборатория. Здесь коллектив, и каждый работает по установленным нормам, а не по своим фантазиям.

— Это не фантазии, — вырвалось у Феликса слишком резко. — Это практика. Наука.

— Наука, — повторила Клавдия, будто пробовала слово на вкус, медленно, с осторожным презрением. — А вы где её, науку, изучали?

Во рту пересохло, сердце ёкнуло: минута, когда любой звук может стать последним правильным или первым ошибочным.

— В… Калининском институте, — выговорил он, слегка запнувшись на первом слоге.

— В Калининском, — кивнула она, записывая что-то в потёртую тетрадь. — Интересно. А я думала, там таких заумных не выпускают.

Она подошла к столу, неспешно листая страницы, и сделала несколько коротких, чётких пометок. В комнате снова воцарилась тишина — густая, тягучая, сквозь которую пробивался только хриплый пар из кипятильника и тихий стук сердца в висках.

— Ладно, — сказала Клавдия после долгой, вязкой паузы, глядя куда-то сквозь Феликса. — Считаем, что первый день у вас — учебный. Но впредь прошу без самодеятельности. У нас не экспериментальная клиника.

— Понял, — тихо отозвался он, чувствуя, как голос звучит слишком глухо, будто из-под воды.

— И ещё, — добавила она, бросив взгляд через плечо. — Инструменты кипятить будете ровно пять минут. Не больше. Уголь на учёте, и каждый кусок важен.

Дверь за ней захлопнулась с коротким, нервным стуком. В кабинете повисла плотная тишина, в которой даже пар из кипятильника казался тяжелее, будто разливался по полу невидимой ртутью.

Игорь кашлянул, опёрся на край стола, и сказал негромко, не глядя на Феликса:

— Зря ты с ней спорил. Она не любит, когда ей перечит санитар, врач — кто угодно. Для неё слово — это закон.

Феликс медленно опустился на жёсткий стул, положил ладони на колени, стараясь не сжимать их до белых костяшек.

— Я не спорил, — пробормотал он. — Я пытался объяснить.

— Это одно и то же, — хмыкнул Игорь, чуть улыбнувшись в усы. — Тут объясняют только начальству, а не наоборот.

Он подошёл к кастрюле, осторожно вытащил щипцы, пар от них шёл с кисловатым привкусом железа.

— Всё, хватит их варить. Остынут — и снова в бой.

Феликс не ответил, только смотрел, как по металлу стекают капли конденсата, как на свету пар рассыпается в тонкую, едва уловимую дымку. Всё казалось ненастоящим, выцветшим. «Пять минут... двадцатый век. А я всё ещё кипячу инструменты как в двадцать первом», — подумал он, с горечью и усталостью.

В коридоре послышались голоса. Клавдия говорила кому-то коротко, резко — в её интонациях не было ни одной лишней ноты:

— Эти новые кадры — головная боль. Ещё день-два посмотрим, потом решим.

Игорь склонился ближе, понизил голос:

— Лучше молчи, Федя. Она записала тебя в тетрадку — это уже не шутки. Здесь за слова держат покрепче, чем за перчатки.

Феликс кивнул, стараясь, чтобы лицо осталось спокойным.

Через несколько минут он вышел в коридор. Свет казался серым, мутным, на стенах плясали тени от окон. Клавдия стояла у двери, разговаривала с мужчиной в сером пальто — видимо, снабженцем. Она чётко, уверенно, протягивала ему список инструментов, а тот быстро кивал, записывал что-то в свой блокнот.

Феликс остановился, не зная, идти ли дальше или вернуться обратно. Он вдруг почувствовал себя лишним — чужим среди чужих.

— Лишние утилизируйте, — сказала Клавдия, не повышая голоса, но в её интонации не было сомнений, только усталость. — Всё равно никто не пользуется.

Феликс задержал взгляд на списке: среди вычеркнутого — стоматологические зеркала, зажимы, пинцеты. Те самые инструменты, которые он только что вываривал в кипятильнике, вымывал до блеска, надеясь хоть как-то приблизить эту реальность к привычной чистоте. Теперь они станут «лишними» — просто потому что протокол не предусматривает. Потому что проще выбросить, чем объяснять, зачем всё это нужно.

«Утилизируйте, — отстучало у него в голове глухо. — Похоже, здесь утилизация — универсальный метод. Не понравился — вычеркнули. Не вписался — списали».

Игорь догнал его у двери, тяжело дыша, будто весь день не выходил из этого запаха карболки и пыли.

— Ну что, доктор, привыкай, — сказал он тихо, но твёрдо, будто не жаловался, а констатировал. — Здесь не наука, а выживание. У нас всё по протоколу, шаг в сторону — и сразу крайний.

Феликс посмотрел на него долго, почти изучающе, потом перевёл взгляд на мутное окно. За стеклом по полосам таял иней, оставляя прозрачные дорожки — будто сама больница пыталась отплакать что-то, что не случилось, или не могло случиться никогда.

— Протоколы, — выдохнул он. — Да, я понял.

Он медленно вернулся в кабинет, осторожно закрыл за собой дверь. Кипятильник всё ещё шипел на плитке, пар стлался по комнате, цеплялся за потолок, за обои, за трещины в полу, будто сама больница дышала — тяжело, устало, с каждым днём теряя надежду, но всё ещё живя из упрямства, а не из веры.

Глава 19

Больница стихала, медленно растворялась в полумраке. В коридоре где-то хлопали двери, коротко и раздражённо переговаривались о ночном дежурстве, но всё — на фоне медленной, вязкой тишины. За окном гудел ветер, старый, как сама больница, тянул по стеклу тонкую песню без слов. В кабинете было странно спокойно: кресло, залитое бледным светом, стол с пятном электричества, по углам — серые островки тени, словно остатки нерассказанных историй.

Феликс снял халат, бросил на спинку стула, на секунду застыл — прислушивался к этому новому, чужому покою. Сердце билось чаще обычного, мысли то и дело перескакивали с сегодняшнего дня на вчерашний, на то, что ждет за следующей дверью. Вдохнул — пахло не только карболкой, но и чем-то старым, с примесью забытого железа.

Он открыл шкаф: внутри — запах пыли, потёртых бинтов, старых инструментов, коробки без крышек, связанные бечёвкой, всё вперемешку, будто кто-то недавно порылся и спешил не попасться. Краем ладони нащупал щипцы, неровные зеркала, какую-то пластинку, и только в самом низу натолкнулся на ящик.

Тот скрипнул так громко, что Феликс вздрогнул и одёрнул руку.

— Тише, — пробормотал он, успокаивая себя, будто в доме кто-то мог проснуться.

В ящике под бинтами и тряпьём оказалась тетрадь — вернее, толстый, потертый журнал. Обложка облупилась, буквы почти исчезли. Осторожно вынул его, будто боялся, что тот рассыплется в руках. На титуле — «Журнал стоматологических наблюдений, 1936 год».

Феликс невольно усмехнулся:

— Ну вот, научная библиотека прямо в шкафу.

Страницы были желтые, липкие, кое-где пропитанные жирным пятном или старым клеем. Он начал переворачивать листы, выискивая хоть что-то необычное — и вдруг взгляд зацепился за карандашную запись на полях: «Штифты — ключ к будущему».

Почерк неровный, но рука уверенная, даже в спешке не забыл вывести ни одной буквы.

«Опять это слово… — мелькнуло в голове. — Ключ к будущему. Кто его написал?».

Перевернул страницу — и замер. Перед глазами — схема: зуб, а в нём грубо нарисованный металлический стержень, почти точная копия современного импланта, только линии толще, короче, чернила выцвели. Подпись тонкая, аккуратная: «Опыт внедрения металлического штифта в альвеолярную кость. Эксперимент №17, доктор А.Н. Грачев».

Феликс замер, едва дыша. Имя ничего не говорило, не отдавало ни тревогой, ни радостью, но сама схема… этого не могло быть. Такие опыты, если верить учебникам, начали делать только в пятидесятых, и то не у нас.

Он лихорадочно пролистал дальше. Снова карандашные пометки:

«Требуется более прочный сплав»,

«Проблема отторжения»,

«Гальваническая коррозия непредсказуема».

Язык этих записей был чужим для тридцатых, слишком современным, слишком точным — почти отчёт исследователя XXI века.

В груди медленно загоралась тревога, перемешанная с удивлением. Кому понадобилось прятать такие записи здесь, в этом шкафу, среди бинтов и усталых щипцов?

— Этого не может быть, — прошептал он.

Под пальцами что-то хрустнуло — не бумага, не бинт, что-то маленькое и плотное. Из разворота выскользнул кусочек ткани, узелок, завёрнутый небрежно, почти в спешке. Сердце пропустило удар: всё слишком похоже на старые тайники, которые делал сам в детстве. Он осторожно развернул ткань — серую, чуть маслянистую, будто её трогали много раз.

Внутри лежал металлический штифт. Крошечный, тонкий, с ровной нарезкой, как винт. На солнце — идеально гладкий, без единой царапины. Феликс поднёс его к глазам: поверхность отполирована до зеркального блеска, словно вышел из-под современного станка. «Не может быть, — думал он, почти не дыша, — чтобы такое сделали в тридцать восьмом». В груди что-то болезненно сжалось.

Он перевернул штифт. На самом кончике — крошечная, едва видимая гравировка: две буквы, «FS».

Феликс замер, выронил воздух из лёгких, будто его подбросило током.

— Что за… — выдохнул он, не в силах договорить.

«FS. Феликс Серебрянский?».

Мысль кольнула в мозгу так остро, что он непроизвольно сжал кулак, зажал ткань в ладони. Кровь в висках стучала глухо, как в трубе. Смех сам сорвался с губ — сухой, неуверенный, будто он смеялся не над шуткой, а над собственной незащищённостью.

— Ну конечно, совпадение. — Говорил себе, чтобы не дать панике прорваться наружу. — Ещё бы дату мою написали.

Но где-то внутри уже зарождалось то неприятное ощущение, когда совпадения становятся слишком точными, чтобы быть просто случайными. Как будто кто-то смотрит на тебя сквозь десятки лет, сквозь страницы и шкафы.

Он снова поднял журнал, перелистал дальше. На другой странице, полустёртая, косая пометка карандашом: «Прототип №2 оставлен для проверки. Секретность обязательна».

Феликс медленно провёл пальцем по строчке, как будто хотел почувствовать буквы кожей.

«Секретность обязательна… — повторил он про себя, чувствуя сухость во рту. — Кто ты, доктор Грачев? Что ты здесь делал?».

Он аккуратно завернул штифт обратно в ткань, сунул в карман халата — будто отдал на хранение не себе, а кому-то другому, осторожному, из другого времени. Потом закрыл журнал, но пальцы предательски дрожали.

«Это невозможно. Физически невозможно. Но он существует. Он здесь».

Мир стал тише, границы комнаты сдвинулись ближе. За дверью вдруг послышались шаги. Сначала глухо — по коридору, потом ближе, увереннее.

Феликс быстро захлопнул шкаф, щёлкнул замком, шагнул к креслу, будто собирался просто протереть инструменты, стараясь дышать ровно.

Дверь приоткрылась.

— Феликс? — голос Игоря, глухой, уже усталый после смены. — Ты ещё здесь?

— Да, — ответил Феликс, изо всех сил стараясь, чтобы голос звучал ровно, спокойно. — Закончил уже. Просто порядок навожу.

— Порядок, — усмехнулся санитар, зашёл в комнату, бросил взгляд на разбросанные бинты, ящик с инструментами. — Вот бы у нас все такой порядок наводили. А то инструменты — как попало, и ищи потом.

Игорь машинально потянулся к шкафу, дёрнул за ручку — замок щёлкнул коротко и резко.

— А чего закрыто-то?

— Да так, — выдал Феликс чуть быстрее, чем хотелось. — Клавдия велела не трогать, пока не проверим, вдруг опять что-то недосчитались.

— А, ну ясно, — кивнул Игорь, зевнул, потёр глаза. — Только ты гляди, не засиживайся. Она не любит, когда кто после смены в кабинетах ковыряется. Лучше домой иди, ночь длинная.

— Понял, — кивнул Феликс.

Дверь за санитаром хлопнула. Только тогда он позволил себе выдохнуть — тихо, медленно, с каким-то облегчением, будто выпустил наружу холодную воду, скапливавшуюся внутри.

Он достал штифт из кармана, задержал его в ладони. На свету металл отбрасывал чистый, почти зеркальный блик, отражая неоновую лампу так чётко, что казалось: это не просто кусок металла, а нечто особенное, чужое этому времени.

И тут в голове резко, ярко вспыхнула память — конференция в Москве, 2025 год. Огромный зал, крики, щёлканье камер, и он на сцене, в луче света, чуть смеётся.

— В тридцатые годы врачи не понимали элементарных принципов остеоинтеграции, — говорил тогда, — почти алхимики.

В зале дружно засмеялись.

А потом, вечером, в музее стоматологии — зал под стеклом, в витрине, он увидел такой же штифт. Один в один. Подпись была лаконичной: «Образец 1937 года, происхождение неизвестно. Потерян в пятидесятых».

Он стоял у витрины, долго разглядывал крошечную резьбу, и тогда не придал этому значения.

Но теперь в груди стыло, а мысли кружились по кругу: «Неужели этот… тот самый?».

«Потерян, — подумал он. — Значит, я держу его сейчас».

Он сжал штифт в ладони, и на миг реальность будто покачнулась, стала зыбкой, ненадёжной. В висках гулко билось — не то кровь, не то чужие шаги; в ушах стучало эхо, будто кто-то вдалеке ударял по стеклу.

«Если это тот самый штифт, значит, он прошёл через время. Или я прошёл к нему?».

Эта мысль легла в мозгу ледяной пластиной. Он не знал, чего в ней больше: страха или предвкушения.

Феликс поднял глаза на окно. За стеклом снег шёл густо, медленно, как будто не падал, а тянулся, опускаясь вязкой, мутной жидкостью. Лампочки во дворе гасли одна за другой, ночь сгущалась.

Он сунул штифт обратно в карман, плотно запахнул халат, будто тот мог его защитить. Вышел в коридор — шаги отдавались гулко, слишком громко в этой пустоте. Где-то впереди хлопнула дверь, и голос Клавдии прозвучал резко, почти раздражённо:

— Кто там?

Феликс откашлялся, пытаясь вернуть себе голос.

— Это я, Фёдор, — коротко отозвался он.

— А, вы, — сухо сказала Клавдия. — Поздновато, не находите?

— Закончил с инструментами, — сказал он, стараясь, чтобы голос звучал устало, буднично.

— Закончили — идите. Тут не ночлежка.

— Да, конечно.

Он прошёл мимо, ощущая, как штифт оттягивает карман, тяжёлый, как камень, будто чужая судьба.

На улице было темно, снег летел густой стеной, уже занёс все следы на дорожке — и больница, и город, и весь этот день исчезли в белом, холодном дыму.

«Если здесь был другой, если кто-то уже пытался…».

Он не договорил мысль. Просто крепче сжал карман, в котором теперь лежало невозможное — как доказательство, что время не всегда идёт только вперёд.

Глава 20

Он сжал штифт в ладони, и на миг реальность будто покачнулась, стала зыбкой, ненадёжной. В висках гулко билось — не то кровь, не то чужие шаги; в ушах стучало эхо, будто кто-то вдалеке ударял по стеклу.

«Если это тот самый штифт… значит, он прошёл через время. Или… я прошёл к нему?».

Эта мысль легла в мозгу ледяной пластиной. Он не знал, чего в ней больше: страха или предвкушения.

Феликс поднял глаза на окно. За стеклом снег шёл густо, медленно, как будто не падал, а тянулся, опускаясь вязкой, мутной жидкостью. Лампочки во дворе гасли одна за другой, ночь сгущалась.

Он сунул штифт обратно в карман, плотно запахнул халат, будто тот мог его защитить. Вышел в коридор — шаги отдавались гулко, слишком громко в этой пустоте. Где-то впереди хлопнула дверь, и голос Клавдии прозвучал резко, почти раздражённо:

— Кто там?

Феликс откашлялся, пытаясь вернуть себе голос.

— Это я, Фёдор, — коротко отозвался он.

— А, вы, — сухо сказала Клавдия. — Поздновато, не находите?

— Закончил с инструментами, — сказал он, стараясь, чтобы голос звучал устало, буднично.

— Закончили — идите. Тут не ночлежка.

— Да, конечно.

Он прошёл мимо, ощущая, как штифт оттягивает карман, тяжёлый, как камень, будто чужая судьба.

На улице было темно, снег летел густой стеной, уже занёс все следы на дорожке — и больница, и город, и весь этот день исчезли в белом, холодном дыму.

«Если здесь был другой, если кто-то уже пытался…».

Он не договорил мысль. Просто крепче сжал карман, в котором теперь лежало невозможное — как доказательство, что время не всегда идёт только вперёд.

— О, Федя! Иди-ка сюда. Чайку хочешь? — Игорь стоял у стены с железной кружкой, от которой поднимался пар.

— Нет, спасибо, — ответил Феликс, голос почему-то прозвучал хрипло, будто он простудился.

— А зря. Греет, — пожал плечами Игорь и отхлебнул, в уголках глаз смешинка. — Слушай, ты не обижайся, но ты тут всех удивил.

— Чем?

— Да чем, чем… — санитар усмехнулся, мотнул головой в сторону коридора. — Ты лечишь будто с прицелом. Быстро, ровно, ни крови, ни воплей. У нас как обычно? Полчаса криков, потом бинт на ухо, потом ещё неделя жалоб. А у тебя — щёлк, и готово. Даже я испугался, если честно.

— Стараюсь, — тихо сказал Феликс, с трудом улыбнувшись.

— Вот-вот, стараешься. — Игорь кивнул, пристально взглянув. — А народ уже шепчется. Говорят, ты где-то учился… ну, не здесь.

— В Калининском, — машинально сказал Феликс, как будто защищался паролем.

— Да ладно, — Игорь ухмыльнулся шире, подмигнул. — Никто не верит. Говорят, ты, мол, за границей учился. Или в Москве. А может, в армии — у них там своя медицина.

Феликс сжал кулаки в карманах, ногти впились в ладонь. Воздух вдруг стал тесным, тяжёлым — будто в нём появилась невидимая угроза. Снег за окном шёл стеной, скрывал двор, будто бы отрезал все пути обратно. Он смотрел на Игоря, а внутри разрасталось странное, нервное чувство: здесь каждый шаг — экзамен, каждый взгляд — проверка.

— Пусть говорят, — бросил Феликс, пытаясь держаться спокойно, хотя пальцы всё ещё были сжаты в карманах.

— Да я-то что, — Игорь развёл руками, примиряюще улыбаясь. — Только знаешь, у нас язык — как чай: чем дольше держишь, тем горче.

Он откинулся на спинку стула, уставился в потолок, потом вдруг понизил голос, наклонился ближе, чтобы никто лишний не услышал:

— Ещё, между прочим, вспомнили одного такого же. Лет двадцать назад.

— Какого такого же?

— Врача, — тихо сказал Игорь, глаза у него стали внимательнее, серьёзней. — Говорят, тоже странный был. Всё что-то новое придумывал, ночами сидел в кабинете, чертежи рисовал. Всё про какие-то машины толковал — мол, можно в зуб гвоздь вживить, чтоб коронка держалась. Смеялись мы, конечно… Он говорил: «через сто лет все так будут делать».

Феликс почувствовал, как холод прошёл по спине — тонкой, липкой лентой, словно сквозняк.

— И что с ним стало?

— Исчез, — просто ответил Игорь, пожав плечами. — Вот так — утром приходим, кабинета нет. Ну, сам кабинет есть, а его — нет. Ни халата, ни инструментов, ни даже записки. Только листок остался, каракули одни.

— Каракули?

— Ну да, — Игорь пожал плечами, — какой-то чертёж, спираль, стрелочки… и всё. Потом бумаги куда-то увезли, начальство забрало. А Клавдия, между прочим, тогда ещё медсестрой была. Она его знала, говорила, что он «чудной». Только не любила о нём вспоминать.

Феликс кивнул, изо всех сил стараясь не показать, как у него пересохло во рту. Мысли бегали по кругу, словно искали выход из лабиринта, в котором за каждой стеной — только эхо собственного страха.

— Интересная история, — выдавил Феликс, стараясь, чтобы голос звучал обыденно. Но внутри всё кольнуло, будто чужая жизнь вдруг сжалась до одной истории в устах санитара.

— Да ну, сказки, — Игорь махнул рукой, будто хотел развеять лишние тени. — Ты, главное, не засиживайся по вечерам. А то скажут ещё, что у нас опять чудной завёлся.

Он рассмеялся, голос прокатился по пустому коридору, задел двери, утих на потолке. Феликс не ответил, только кивнул, будто ловил невидимый сигнал тревоги.

Игорь пошёл дальше, его шаги гулко отдавались в длинных стенах — будто шли сразу несколько людей. Из какого-то кабинета донёсся скрип бормашины: сухой, резкий, словно кто-то выцарапывал по железу не слово, а предупреждение.

Возле двери в ординаторскую стояли две медсёстры. Как только Феликс подошёл ближе, они замолкли. Одна, молодая, украдкой глянула, чуть отступила:

— Это он, да? — спросила она вполголоса.

— Он, — коротко ответила другая, глаза у неё были холодные. — Клавдия про него спрашивала.

Феликс сделал вид, что не слышит. Сердце билось неровно, ладони вспотели, и вдруг мир снова сузился до коридора, стен, дверей, взглядов — всё будто смотрело, всё знало.

«Клавдия про меня спрашивала, — отстучало у него в голове. — Отлично. Значит, скоро вызовет».

И будто в подтверждение мысли дверь кабинета заведующей резко распахнулась, в коридор вылился холодный, обрывистый голос:

— Товарищ Серебряков! Зайдите.

Он остановился, медленно повернулся, чувствуя, как внутри поднимается ледяная волна. Коридор вдруг стал слишком длинным, свет тусклым, шаги тяжёлыми. Кажется, всё здесь выстроилось, чтобы смотреть только на него.

Клавдия стояла у стола, строгая, будто только что вернулась с допроса. Она не села, только склонилась чуть вперёд, уперев ладони в столешницу. На столе — кипа бумаг, стопка аккуратно подогнанных папок, и рядом её знаменитая тетрадь: с загнутым краем, в которой, как все знали, появлялись имена, а потом пропадали люди.

— Присаживайтесь.

Он опустился на край стула, чувствуя, как дерево скрипит под ним.

— Мне вот что непонятно, — начала Клавдия медленно, листая бумаги. — Откуда у вас такие… необычные навыки. Пациенты довольны, это, конечно, хорошо. Но методы ваши… странные.

— Какие методы?

— Мыть руки по пять минут, инструменты кипятить дольше всех, слова употребляете — непонятные. Антибиотик, анестетик, рентген… Откуда это?

Феликс поймал себя на том, что сжал пальцы до боли.

— Привычка, — произнёс он глухо. — Ещё с института.

— С Калининского?

— Да, — выдохнул он.

Клавдия чуть приподняла бровь. На мгновение в её лице мелькнуло что-то почти человеческое — то ли удивление, то ли злость.

— Странно, — сказала она. — У меня брат там учился. Говорит, там как раз старые методы преподают, никаких новшеств. Всё по инструкции, никаких "антиботиков".

Феликс замялся, опустил взгляд в стол. В этот момент каждый нерв казался на поверхности кожи: ощущение, что с любой секунды — ещё один вопрос, ещё одна ошибка, и всё, что он здесь придумал, треснет по шву.

— Может, разные кафедры… — попытался выкрутиться Феликс, чувствуя, как под кожей пульсирует тревога.

— Может, — отрезала Клавдия холодно, словно срезала лишнее одним движением ножа. — Но знаете, товарищ Серебряков, привычки — вещь заразная. У нас в больнице принято делать всё одинаково, чтобы не выделяться.

Он молчал. В комнате стало слишком тихо, даже тиканье часов будто затаилось.

— Такие привычки, — добавила она, — обычно не из наших краёв.

Феликс поднял глаза, выдохнул:

— Что вы имеете в виду?

— Просто наблюдение, — бросила Клавдия, не меняя тона. — Всё.

Она захлопнула тетрадь, тонко, почти с вызовом. В этом жесте было что-то окончательное.

— Можете идти. Но советую — поменьше говорить, побольше работать.

Он встал, сдерживая желание оправдаться, объяснить, доказать, что он как все. Но язык словно стал чужим, и воздух между ними был холоднее, чем зимний двор.

— Конечно, — кивнул Феликс и вышел, не оборачиваясь.

В коридоре всё казалось прежним, но теперь каждый звук, каждый взгляд был наполнен ожиданием.

Игорь сидел у столика, покачивал ногой, притворяясь, что читает газету.

— Ну что, вызвала?

— Вызвала, — сказал Феликс, чувствуя, как дрожит голос.

— И что?

— Всё в порядке, — коротко бросил он, не желая развивать тему.

— Ага, — хмыкнул Игорь. — Когда она говорит «всё в порядке», значит, лучше не чихать ближайшую неделю. Тут уж так заведено.

Феликс кивнул и пошёл к выходу. Коридор тянулся пустым туннелем, с каждым шагом тени становились длиннее, а свет — тусклее.

В конце, напротив выхода, висело старое зеркало. На секунду он увидел там своё отражение — бледное, уставшее, будто немного прозрачное. На стекле проступала тонкая царапина, изогнутая спиралью — почти такая же, как на той странной схеме в журнале.

Он стоял, не двигаясь, глядя, как лампа над головой мигает, бросая на лицо странные тени, пока коридор не погрузился в полумрак.

«Слухи — самое быстрое оружие, — подумал он. — А я уже в прицеле».

Глава 21

Кабинет был полон зыбкого, мутного света, словно внутри стояли аквариумы с медленно покачивающимися зелёными водорослями. На потемневших стенах отражались длинные, трепещущие полосы от одинокой лампы под потолком — полосы жили своей жизнью, колыхались, как тени корабельных снастей в штормах. Воздух здесь был густым, вязким, пропитанным запахом карболки, разбавленной сыростью деревянных полов, в трещинах которых прятались тени прошлых дней.

Где-то за тонкой перегородкой коридора, где тускло маячил квадрат мутного окна, донёсся короткий, глухой кашель — и шаги, шаркающие, осторожные, уходящие вдаль, растворились в темноте. Щёлкнула, захлопнулась дверь, будто кто-то неосторожно выпустил из рук тяжёлую доску, и кабинет погрузился в настороженную тишину.

Феликс медленно снял перчатки — кожа прилипла к ним от долгой работы, и в движении была усталость, неприкаянность, почти морская задумчивость. Он бросил перчатки в таз с мутной, серо-молочной водой. Пена дрожала на поверхности, будто от ветра. Он вытер руки о полотенце, но пальцы всё равно оставались влажными, дрожащими, будто с них никак не смывалась усталость дня.

Сквозняк осторожно пошевелил занавеску — тонкую, серую, с кружевной каймой, — и тени вновь задвигались по стенам, словно ждали команды отправиться в плавание. Феликс уже тянулся к выключателю, когда в коридоре раздался стеснительный, боязливый стук — так стучат только те, кто не хочет беспокоить и в то же время надеется, что им откроют.

— Да, — отозвался он, не меняя интонации, ровно, будто говорил с волнами.

Дверь осторожно распахнулась, и в тусклом проёме появилась Анна Сергеевна. Она казалась чуть выше обычного — возможно, из-за тяжёлого, почти траурного платка, туго завязанного под подбородком. Её глаза в полумраке казались беспокойными, мокрыми, словно из-под ресниц вот-вот скатится капля. В руках — сумка, маленькая, замятая, прижатая к груди так, будто она могла защитить её от любой беды.

— Товарищ Серебряков, можно на минутку?

— Уже почти закрываемся, — устало, по-морскому негромко, словно сквозь штиль, произнёс он.

— Нет, я… — Анна Сергеевна шагнула вглубь кабинета, и тень от неё упала на стены длинной полосой. Сумку она прижимала крепче, почти с испугом, губы её дрожали. — Это не про зуб. Это про мужа.

— Что с ним?

— Болит челюсть. Набухло вот здесь, — её рука дрожащим жестом скользнула к щеке, пальцы остановились под скулой, где, должно быть, уже натянулась кожа. — Он не ест, не спит… А к врачу идти боится.

В кабинете стало ещё тише — даже капля где-то в раковине вдруг решила больше не падать. Феликс поднял брови.

— Боится? Почему?

Анна метнулась глазами к двери, на мгновение показалось, будто она сейчас бросится бежать обратно в коридор, но осталась. Её голос стал почти неслышным, шёпотом, который смешался с дыханием пыльных углов:

— Он на заводе слово сказал неосторожное. Теперь боится, что за ним придут. А боль — сильная. Может, вы посмотрели бы?

За окном тихо оседал снег, лип к раме, по стеклу ползли размытые полосы, будто кто-то снаружи водил по ним ладонью. Окно давно запотело, за ним угадывалось тусклое марево фонаря, будто далёкий остров.

Феликс молчал, ощущая, как внутри разрастается тяжёлое, колючее чувство. В кабинете пахло сырой древесиной и страхом.

— Здесь я не могу, — наконец сказал он, сдерживая себя, чтобы не прозвучать слишком резко. — Без карточки, без направления…

Анна его перебила, и в её голосе прозвучало что-то отчаянное, как в ночной тишине дальний сигнал с корабля:

— Я прошу неофициально, — сказала она. — Никто не узнает. Мы… недалеко живём. Прачечная заброшенная есть, у старого корпуса. Там тихо. Вы только гляньте.

— Прачечная, — медленно повторил он, будто пробуя слово на вкус, как воду из реки перед долгим переходом. — Это где за котельной?

— Да. Сегодня. Хоть на пять минут, — и рука её сжала сумку так крепко, что побелели костяшки.

Он провёл ладонью по лбу, чувствуя, как прилипла к виску полоска волос. Сквозняк холодил кожу. Сердце било тревожный ритм.

«Это же безумие. Если Клавдия узнает — конец всему. Но если не пойти… она будет винить себя, если мужу станет хуже. Абсцесс без дренажа — гной уйдёт в кровь, сепсис…».

— Он опасается врачей, — сказала Анна, едва слышно, голос её будто прятался в складках платка. — Говорит, всех, кто болтает, потом куда-то увозят.

В ламповом свете её лицо было почти прозрачным, тени падали под глазами и на шею, углублялись в ямочку у ключицы. Феликс посмотрел мимо неё, куда-то в угол, где блики от воды на стене плясали, как тени на речной глади.

— Не всех, — отозвался он, сухо, как будто в горле вдруг появилась пыль.

— Может, и не всех… Но… вы же не из таких. Я вижу, — голос её окреп, в нём вдруг появилась надежда, хрупкая, как первый лёд на луже.

Феликс не сразу нашёл, что ответить. Его взгляд скользнул вниз, к рукам — они снова дрожали, хоть он и сжал их в замок. Казалось, в пальцах ещё оставалась тёплая тяжесть чужого страха.

— Вы ошибаетесь, Анна Сергеевна. Я как раз «из таких». Только аккуратных, — сказал он, и голос его стал тише, чем обычно, будто он разговаривал не с ней, а с собственной усталостью.

Она подошла ближе, шаг — почти скользящий, платок сдвинулся, открыв тонкую полоску волос у виска.

— Вы добрый человек. Я это знаю.

Он коротко вздохнул, губы его сложились в кривую полуулыбку.

— Добрый — не значит глупый.

— Пожалуйста… Я не прошу бесплатно. Я… — Анна суетливо полезла в сумку, шум застёжки прозвучал в кабинете громче, чем шаги по линолеуму. Она вынула узелок — тугой, клетчатый, пахнущий деревней. — Тут сахар… немного сала. Мы из деревни, только что привезли. Возьмите.

— Уберите, — коротко бросил он, словно острая заноза попала под кожу.

— Возьмите, — с неожиданным упрямством повторила она. — За риск.

Он посмотрел на неё — как будто видел впервые. Тусклый свет лампы цеплялся за усталое, истончившееся лицо, за красноту вокруг глаз, за тонкую синюю венку, проступившую на шее под платком.

— Ладно, — произнёс Феликс так тихо, что слова будто растаяли в сыром воздухе. — После смены. Но чтоб никто. Ни слова.

Анна выдохнула, едва слышно — будто до этого момента держала в себе всю свою деревенскую зиму, и теперь впервые позволила ей выйти наружу. Её плечи опустились, глаза заблестели по-новому.

— Спасибо, товарищ Серебряков. Я никому, честное слово, — выдохнула она и, прижимая всё тот же узелок к груди, почти неслышно выскользнула за дверь. Она закрылась мягко, как за шиворотом утихает шторм.

Феликс остался у кресла, ладонь всё ещё на подлокотнике, спина напряжена — будто он не отпускал, а держал себя в этом кресле, чтобы не утонуть в усталости. Окно мутнело, в нем белым плясал снег, под лампой висел тяжёлый, вязкий свет.

«Прачечная… чёрт возьми, — пронеслось у него в голове. — Это уже не просто помощь. Это нарушение правил. А правила тут — словно волчьи ямы, не видно, где провалишься».

Он сел, тяжело опуская голову на грудь, пальцы впились в колени, мысли мешались с хрустом суставов. В ушах шумела кровь, за спиной всё ещё пахло Анниной тревогой и дёрганым движением её руки.

Дверь вдруг открылась снова, бесшумно, без предупреждения, и тишина треснула, как тонкий лёд.

— Живой тут? — прокатился знакомый голос, бодрый, со смешком, как если бы кто-то стучал ложкой по кастрюле.

В дверях появился Игорь Павлович — с ведром в руке, в поношенном халате, по-полевому деловой. Глаза его светились, как у старого пса, почуявшего знакомый запах.

— Опять застрял после всех? — спросил он с лёгкой усмешкой.

— Убираю, — коротко бросил Феликс, едва повернув голову.

— Убираешь… ага, — с сомнением покосился Игорь, ставя ведро у стены. — А я смотрю: ты всё один. Как будто совещания с самим собой проводишь. — Он отряхнул руки о полы халата, тянул фразу с ленивой привычкой человека, которому давно всё ясно. — Клавдия тебя не трогала сегодня?

— Нет, — просто ответил Феликс, не поворачиваясь.

— Ну и слава Богу, — сказал Игорь, облегчённо. — А то она с утра как на взводе, снабжение опять задержали, с бумагами возится, ругается на всех подряд.

Феликс кивнул рассеянно, взгляд блуждал по полосам света на стене.

— Игорь, скажите… — начал он, собирая мысли, — а вы про врача того, старого, ещё рассказывали? Который чертежи оставил…

— А, про чокнутого? — Игорь сразу оживился, глаза его заблестели, на лице вспыхнула охотничья искорка. — Был такой, да. Всё твердил — «будущее рядом». Говорил, через двадцать лет у всех зубы железные станут, как у рыб — прямо чешуёй. Мы тогда смеялись, а он, бывало, обижался, днями ходил как тень.

— И что, чертёж сохранился?

— Кто ж его знает, — пожал плечами Игорь, поднимая ведро, в котором плескалась вода. — Говорили — в архив забрали. А может, Клавдия припрятала, она тогда ещё медсестрой была. Да ты не бери в голову. У нас тут таких «пророков» видимо-невидимо. Один даже уверял, что через воздух можно… голоса передавать.

Феликс не улыбнулся, в уголках его губ затаилась тень — не весёлая, а скорей настороженная.

— Через воздух… — тихо повторил он, будто пробуя странное слово на вкус.

— Ну да! — хмыкнул Игорь. — Радио ж потом появилось, вот тебе и пророк. Всё вокруг чудеса, а мы… как в тумане.

Он присел на край стола, устало покачал головой, глядя куда-то в пространство, будто ожидал услышать, как трещит эфир.

— А ты чего спрашиваешь-то? — вдруг насторожился он, поворачиваясь к Феликсу.

— Просто любопытно, — почти шепотом.

— Осторожней с любопытством, — ответил Игорь, поднимаясь, взяв ведро одной рукой. — Оно тут, как насморк: подхватишь — потом не избавишься.

Он двинулся к двери, тени за его спиной смешались с отблесками света.

— Ладно, доктор будущего, — бросил Игорь через плечо, усмехаясь коротко, как умеют те, кто слишком долго работает ночами. — Не засиживайся.

Когда за ним закрылась дверь, тишина в кабинете снова потекла по стенам вязкой рекой. Феликс стоял посреди комнаты, затем шагнул к самому дальнему шкафу — тому, где под свёрнутым полотенцем был припрятан штифт. Открыл дверцу, заскрипела петля. Достал штифт: металл — неяркий, тёплый, будто он не из стали, а из какой-то старой кости. На поверхности слабый, тусклый блеск — живой, упрямый, как взгляд старого человека, пережившего не одну войну.

«Если этот врач и вправду был… может, он тоже появился здесь, среди этих стен, среди этого влажного, замёрзшего воздуха. Или откуда-то ещё», — промелькнула мысль, как шёпот за тонкой перегородкой.

Феликс провёл пальцем по штифту, почувствовал холод, сразу липнущий к коже, спрятал его обратно, аккуратно прикрыл шкаф, как будто закрывал важную главу, которую никто не должен читать.

Он на секунду замер, затем щёлкнул выключателем — свет в комнате исчез, стены слились с тенью. Но почти сразу рука потянулась обратно, снова вспыхнула лампа — на миг, на одно короткое «проверить». Всё тот же шкаф, стол, кресло, вода в тазу, неровный прямоугольник окна. Всё по-настоящему. Всё, как и было. Феликс выдохнул, снова погасил свет.

В окне — снег, тяжёлый, серый, будто кто-то медленно рвёт старую вату. Свет отражается в стекле, в нём двойник — его собственная фигура, чужая, замерзшая, с потемневшими глазами. За спиной — стена, впереди — только ночь.

«Прачечная. Полчаса пути… — стучит в висках. — Сумасшедшее решение. Безумие».

Он опустил голову, взял халат, набросил его небрежно, выскользнул из кабинета, словно из своей старой кожи.

В коридоре горела одна-единственная лампа, свет у неё был тусклый, медовый, как в полузабытых деревенских избах. Внизу, в густой тени, мелькнула фигура — высокое, нервное пятно: Клавдия, кажется, разговаривала с кем-то у раздевалки. Феликс на вдохе затаился, прислонился к стене. Голоса внизу обострились, будто всё здание подслушивало.

— Да, я видела, — прозвучал голос Клавдии, строгий, отрывистый. — После смены кто-то остался. Проверю.

Он сделал шаг назад, пятясь, чувствуя под пальцами холодную стену, сдвинулся к другой лестнице, туда, где воздух был глуше и пахнул сыростью.

«Ещё не поздно. Можно отказаться, — мелькнуло в голове, липкое, спасительное. — Сказать, что не смог. Что испугался. Никто бы не осудил».

Но в памяти уже звучали шаги Анны — осторожные, быстрые, полные тревоги, как весенний ручей ночью. И стало ясно: пути назад больше нет.

Он выскользнул через чёрный ход. На улице сразу ударил мороз, воздух обжёг лицо, за воротник набилась ледяная свежесть. Снег под ботинками хрустел так громко, что казалось — его шаги слышит весь город.

Глава 22

Коридор — длинный, пустой, как недописанная строка, — тянулся в полумраке, пахнущем лекарствами и старой известкой. Где-то за тонкой перегородкой едва слышно кашляли, сипло и глухо, как будто под водой. Далеко, почти на границе слуха, шуршали тапки: санитар возился с ведром, время от времени что-то клацая по кафелю, будто музыка для забытых стен.

Феликс двигался медленно, не торопясь, словно каждое движение нужно было согласовывать с этой новой, тревожной тишиной. Руки глубоко в карманах — не для тепла, а чтобы никто не заметил, как они дрожат, будто пальцы предавали его, выдавая всё, что было не сказано вслух. Свет под потолком мигал: то вспыхнет слишком ярко, то тускнеет, будто лампы тоже чего-то боятся, вместе с ним.

У самого конца коридора, на потемневшей стене, висело зеркало — старое, покосившееся, покрытое пятнами и следами времени. В отражении — размытый свет, затёки на потолке, и обломок вывески: «СТОМАТОЛОГИЧЕСКОЕ ОТДЕЛЕНИЕ», буквы расплывались, будто кто-то нарочно растянул их в сыром воздухе.

Феликс подошёл ближе, почти уткнувшись лбом в стекло. За слоем пыли, в самом углу, угадывалась тонкая, странная царапина. Нет, не просто случайная полоска — это был знак. Спираль, аккуратно выведенная против часовой стрелки, к основанию — короткий, резкий штрих, будто кто-то намеренно остановился, не доведя линию до конца. Почерк уверенный, хирургически точный, словно скальпель вспорол не только стекло, но и воздух вокруг.

Он провёл по царапине пальцем. Шершавое, едва ощутимое сопротивление — почти как тонкая кожа на шве, который ещё болит. Пыль легла под ногтем серой полосой.

— Что за чёрт… — выдохнул он в пустоту, и эхо не вернулось.

Внутри что-то холодно щёлкнуло — не сердце, нет, а какой-то внутренний механизм, будто замок, который давно никто не трогал.

«Такая же… точно такая же была на коробке. Один в один. Только там — будто выжжена, чёрная, как пепел».

Он вгляделся в спираль, щурясь, словно надеялся рассмотреть что-то сквозь стекло, в другой мир, где всё устроено иначе. Но линии были слишком чёткие, слишком правильные для случайности. Это был знак — оставленный нарочно, для того, кто сможет его увидеть.

— Феликс? — раздалось сзади, резануло, будто кто-то хлопнул по плечу.

Он дёрнулся, сердце сорвалось с места, будто провалилось куда-то вниз. Оглянулся — из-за угла выехал санитар, молодой, щеки ярко-красные, словно их только что намыли снегом. Серый халат, чуть длинноватый, рукава закатаны, на подбородке — едва заметная дорожка родимого пятна.

— О, вы ещё тут, товарищ Серебряков, — в голосе прозвучало удивление, почти детское. — Смену закончили?

— Да… сейчас ухожу, — выдохнул Феликс, пытаясь собрать в кучку разбежавшиеся мысли.

— Опять задержались, — санитар усмехнулся, качая головой, — осторожней, а то Клавдия Ивановна скажет, что вы тут ночуете.

— Я уже ухожу, — повторил Феликс, чувствуя, как внутри всё сжимается от усталости.

— Ага, — санитар кивнул, подтолкнул тележку вперёд; скрип колёс быстро растворился в глубине коридора, будто унося за собой случайный разговор, хлопья пыли, остатки дневного света.

Снова — одиночество, будто стены вдруг стали шире, а воздух — гуще, холодней. Феликс наклонился ближе к зеркалу, дыхание лёгкой дымкой разошлось по стеклу, и на этой запотевшей поверхности спираль проступила ярче, словно ожила, растянулась, позвала за собой.

«Сделано инструментом… — мысли сами выстраивались в чёткую цепочку, — возможно, тем самым штифтом. Или кем-то, кто знал, что я когда-нибудь сюда приду, что увижу. Оставил знак. Не случайно, а специально — для меня?».

Палец обвёл метку, почувствовал прохладу стекла, тугую упругость, как если бы где-то за этой плёнкой была совсем другая реальность. Представилось — вот стоит здесь тот врач, о котором рассказывал Игорь, в белом халате, с тяжёлым взглядом, выводит этот символ, не оглядываясь. Для кого? Для себя? Для другого, такого же?

В коридоре хлопнула дверь, где-то рядом, слишком резко, слишком внезапно. Феликс отпрянул от зеркала, будто от горячего — дыхание перехватило, пальцы сжались в кулаки, вокруг снова было только холодное, настороженное здание, и его собственное отражение в кривом стекле.

Он вернулся в кабинет, шаги отдавало в пустоте коридора, и будто бы за каждой дверью прятался старый, растрёпанный сон.

Кабинет встретил его сухим, обветренным холодом и тонким, странным запахом резины, будто здесь недавно чинили старый велосипед или перебирали утёкшие временем покрышки. На подлокотнике кресла сиротливо лежала тряпка — в мятых складках тёмное пятно, и казалось, что она ждёт своего часа, когда её снова возьмут в руки. На столе раскрытая папка, в ней — спутанные записи, листы, немного смятые на углах.

Феликс сел, медленно, будто за плечами была не просто усталость, а густая, вязкая тяжесть. Он обхватил голову руками, прижался лбом к тёплой ладони, ловя в этой позе хоть тень покоя.

«Спать нельзя. Надо уходить. Но всё тело будто в вате».

Он снял очки, положил их рядом, почти аккуратно, хотя пальцы дрожали. В висках отдавалась тупая, равномерная боль, будто в голове тихо гудело радио на забытом языке.

Засыпание подкралось незаметно, вывалилось из-под век провалом, чёрным и вязким, с коротким, тяжёлым вдохом.

Он уже стоит в операционной. Лампы бьют в глаза резким белым светом, но стены осыпаны, штукатурка облупилась, и сквозь неё виден возраст — серый, пыльный. На краю стола набор сверл, потемневших от времени, рядом сверкает чужеродно-технологичный титановый имплант, и тут же — бумажный паспорт с выцветшим гербом СССР. Всё как будто лежит на одной доске, всё перемешано: старое и новое, важное и забытое.

Гудение в воздухе не прекращается — оно дрожит, как напряжённая проволока, будто здесь, в этой комнате, не время, а что-то иное вот-вот лопнет, рассыплется.

Женский голос, ровный, спокойный, с лёгким, ускользающим акцентом, повторяет:

— Пятнадцатое марта… двадцать шестой… Пятнадцатое марта…

Феликс пытается повернуть голову, хотя бы бросить взгляд через плечо, но тело не слушается — оно сковало его, зажало в тугую, невидимую форму, как в гипсе или в старой гипсовой повязке, которую не срезали вовремя.

Он чувствует, как губы размыкаются, голос с трудом выбирается наружу, словно сквозь воду:

— Кто вы?

Но голос — чужой, неумолимый, — всё повторяет, будто записан на петле:

— Пятнадцатое марта две тысячи двадцать шестого года.

Вдруг — всё проваливается. Мир сжимается в одну точку, вздрагивает скрипом, будто кто-то резко толкнул металлическую дверь или передвинул тяжёлую мебель по паркету.

Он дёрнулся всем телом, как будто вынырнул из ледяной воды. Веки сами собой разлепились, глаза ловят тёмную, вязкую комнату. Воздух густ, будто его никто не трогал всю ночь, а за шторой, где щель тонкой полоской, на полу светится полоска коридорного электричества.

Дверь открыта чуть-чуть, не до конца, — и в этом узком просвете стоит Клавдия Ивановна. В руках у неё папка, корешок смотрит вверх, она держит её аккуратно, двумя руками.

Феликс резко поднимается, почти вскакивает, чувствуя, как простыня сминается под пальцами.

— Что вы…

— А вы что здесь делаете, товарищ Серебряков? — голос у неё ровный, отстранённый, холодный, словно она всё уже поняла заранее и ждёт только подтверждения своих догадок. — Спите на рабочем месте?

— Просто устал.

— Устали. — Клавдия Ивановна чуть кивнула, брови едва заметно дрогнули. — Понимаю. Все устаём.

Она подошла к столу, шаги её были тихие, будто она боялась потревожить что-то в этой комнате, сложенное из тени и воспоминаний. Папку положила на край стола, прямо перед ним — бумажные листы чуть разъехались, верхний сдвинулся, и Феликс сразу заметил свой паспорт. Тот самый, из сна — потёртый, с жёлтыми страницами, от которых пахло архивной пылью.

— Нашла в вашем ящике, — произнесла она, всё так же спокойно, без обвинения, но и без участия, словно перечисляла предметы на инвентаризации. — Случайно. Проверяла отчёт по материалам, а он — под бумагами.

Феликс молчал. Он смотрел на этот документ, будто в нём был не просто номер и фамилия, а целая другая жизнь, запакованная между страниц.

— Калининский институт, да? — спросила она, склонив голову набок. В её голосе не было ни иронии, ни дружелюбия — только холодное любопытство. — Любопытно, что там теперь такие выдают.

Он сглотнул, горло стало сухим, будто проглотил гвоздь.

— Старый образец, — выдавил он, почти шёпотом. — Документы обновляют не всем.

— Конечно, — она не улыбнулась, её взгляд оставался прямым, резким, и вдруг в нём мелькнуло что-то колючее, опасное, как лезвие ножа, отражающее электрический свет. — Особенно тем, кто старается не выделяться.

Феликс почувствовал, как на висках выступает испарина, холодная и неприятная. Всё вокруг будто стало теснее — стены приблизились, мебель сжалась, даже свет из коридора вдруг стал резче, словно прожектор.

— Вы сомневаетесь во мне?

— Я наблюдаю, — голос Клавдии Ивановны ровный, усталый, будто она уже всю ночь стоит у этого стола. — Это моя работа.

Он пытается улыбнуться — чуть приподнимает уголки губ, но лицо не слушается, как будто застыло, замерзло.

— Я просто… устал. Могу я идти?

— Идите, — она берёт папку, листы чуть шелестят, как сухая трава. — Паспорт пока оставлю у себя. Проверю через отдел.

— Какой отдел?

— Обычный. Административный. Не волнуйтесь.

Она почти не смотрит на него, поворачивается к двери, тень ложится от плеча по полу — длинная, ломкая, вытянутая.

— Спокойной ночи, товарищ Серебряков.

Дверь закрывается — негромко, но в тишине этот звук будто хлопок по нервам.

Феликс долго сидит, пальцы сцеплены, плечи напряжены. Ощущение, что время в комнате замедлилось — как снег за окном: крупные хлопья падают лениво, медленно, словно кто-то запустил плёнку в обратную сторону.

Он встал, неожиданно резко, стул качнулся и затих. Подошёл к окну, уткнулся лбом в стекло. За ним — город, почти чёрно-белый, свет фонаря тонет в снежной пыли, и всё кажется замкнутым, замороженным.

Обернулся. Фраза пульсирует где-то в голове, словно после удара — «Проверю через отдел».

Он понимал, что это значит — и этот холод пробирал до костей.

Пальто лежит на спинке кресла, он хватает его не глядя, выходит в коридор. Свет, дрожащий под потолком, лениво мигает, — будто залип в одном ритме. На дальнем конце, где стены сужаются, снова блестит зеркало — прямоугольник, чуть подёрнутый изморозью.

Феликс подходит к нему почти на цыпочках, будто боится вспугнуть что-то важное, неуловимое. Долго смотрит в отражение: бледное лицо, покрасневшие глаза, светлая полоска на виске — метка всё ещё здесь, резкая, неубранная. Теперь зеркало висит ровнее — незаметно, но явно кто-то его поправлял, касался, держал за раму.

Он осторожно касается деревянной рамки — она тёплая, будто только что из-под ладони, живое тепло, не свойственное вещам ночью.

Прислоняется ухом, прислушивается — за стеклом едва слышно, как будто кто-то дышит, шелестит бумагами, там воздух колышется, будто есть другой коридор, за гранью видимого.

— Есть тут кто? — выдыхает почти беззвучно.

В ответ — тишина, глубокая, вязкая.

Он стоит, ждёт, не отрываясь смотрит в глубину зеркала. Потом, вздохнув, делает шаг назад, ещё один, бросает последний взгляд.

Когда он уже поворачивается, свет отражается неровно, и вдруг — едва уловимо — в зеркале, за его плечом, проступает вторая фигура. Та же поза, тот же разворот головы, но старше — морщины, тень под глазами, какая-то усталость в осанке, словно отражение помнит больше, чем сам Феликс.

Он резко поворачивается — в зеркале только он, один, уставший, с глазами, где отражается тот же знак.

Глава 23

Бормашина дышала, как старый зверь — с хрипом, с подвыванием. Педаль скрипела под ногой, будто жаловалась. Феликс склонился над пациентом, держа в руках пинцет, и пытался не обращать внимания на запах гари и старого клея.

— Потерпите ещё немного, Дмитрий Иванович, — тихо сказал он, стараясь, чтобы голос звучал спокойно. — Ещё чуть-чуть, и закончим.

— Ага, — прохрипел пациент, зажмурившись. — Я терплю… Вы только, доктор, поосторожней с этим сверлом. Оно как живое.

Феликс кивнул, выключая бормашину. В воздухе повисла тишина, только с улицы доносился гул ветра и редкий стук снежинок о стекло.

Он взял деревянную баночку, отмерил немного мела, добавил пару капель клея, размешал спичкой.

— Что это вы такое мешаете? — спросил Дмитрий Иванович, приподнимая голову. — Запах… не больничный вроде.

— Временный материал, — ответил Феликс. — Для пломбировки.

— Временный? Это как?

— Ну… — он на секунду задумался. — Держится недолго, но боль снимает, зуб защищает. Потом поменяем.

— Мел, что ли?

— Мел, — кивнул Феликс. — Старый метод. Провинциальный.

Пациент хмыкнул:

— Вы, доктор, не похожи на провинциала. У вас всё как-то… ловко. Не по-нашему.

Феликс притормозил, но ничего не ответил.

Он аккуратно положил смесь в полость зуба, прижал шпателем. Движения точные, экономные. Через пару минут выпрямился и снял перчатки.

— Всё. Проверяйте.

Дмитрий Иванович осторожно сомкнул челюсти, потом недоверчиво посмотрел на него.

— Странно. Не болит.

— Значит, повезло, — сказал Феликс, убирая инструменты. — Не разговаривайте час-другой, не пейте горячего.

— А если опять заболит?

— Тогда придёте.

— Я приду, — кивнул тот. — Только, знаете, не люблю сюда ходить. Неуютно как-то. Словно всё время кто-то слушает.

Феликс посмотрел на него внимательнее.

— Слушает?

— А вы не замечали? — Дмитрий Иванович усмехнулся, но в глазах мелькнуло что-то настороженное. — Здесь даже стены… шепчутся.

Феликс хотел отмахнуться, но взгляд зацепился за лацкан пальто пациента. Там, на потёртой ткани, блестел значок — крошечный, но знакомый. Спираль, закрученная влево, с коротким штрихом у основания.

— У вас… интересный знак, — сказал он, стараясь, чтобы голос звучал нейтрально. — Откуда?

— Этот? — Дмитрий Иванович посмотрел вниз и сразу застегнул пальто. — Старьё. С работы.

— С какой работы?

— Да бросьте, доктор, — улыбнулся он неестественно. — Какая теперь работа… Всё прошлое.

Феликс хотел спросить ещё, но дверь внезапно распахнулась.

В проёме стоял надзиратель. Высокий, широкоплечий, с серыми глазами, которые будто ничего не видели, кроме подозрений.

— Что тут у вас? — голос низкий, хриплый.

— Приём пациента, — сказал Феликс спокойно. — Последний на сегодня.

— Вижу, — тот прошёл внутрь, оглядел стол, инструменты. — Что это у вас за порошок?

Феликс взглянул на банку с мелом.

— Старый метод, — сказал он. — Мел с клеем.

— Мел? — надзиратель взял банку, понюхал, поморщился. — С чего вы взяли, что это допустимо?

— В районной практике применяется, — быстро ответил Феликс. — В деревнях другого нет.

— В деревнях, значит, — протянул тот. — А вы у нас, товарищ Серебряков, вроде не из деревни.

Феликс почувствовал, как внутри всё сжимается.

— Просто… перенял опыт старших коллег.

— Угу. — Надзиратель поставил банку обратно. — Коллег, значит.

Он медленно обошёл кабинет, заглядывая в ящики.

— А это что? — ткнул пальцем в металлический футляр.

— Набор щипцов, — спокойно сказал Феликс. — Обычный.

— Вы, товарищ врач, не слишком усердствуйте. А то новаторство у нас плохо кончается.

Феликс молчал. Дмитрий Иванович, уже стоя у двери, кашлянул и тихо сказал:

— Можно идти?

— Идите, — буркнул надзиратель.

Пациент кивнул Феликсу и вышел, почти не оборачиваясь.

Надзиратель закрыл за ним дверь и задержался у порога.

— Вы, товарищ Серебряков, не забывайте, где находитесь. Больница — не лаборатория. И не место для экспериментов.

— Я понимаю.

— Понимаете — и хорошо. — Он достал из кармана сложенный листок бумаги и положил на стол. — Ознакомьтесь, как будет время.

Феликс не двинулся.

— Что это?

— Просто напоминание, — сказал надзиратель, и угол его губ едва заметно дёрнулся. — Чтобы вы не увлекались.

Он вышел.

Феликс постоял, прислушиваясь — шаги затихли. Потом развернул листок. На нём было коротко, карандашом, криво, будто наспех: «Следи за своими новшествами».

Он сжал бумагу, спрятал в карман.

«Теперь они наблюдают. Не просто подозревают — проверяют».

За окном снег ложился на стекло плотным слоем, почти белой завесой. В отражении мутно проступали контуры кабинета, и Феликсу на секунду показалось, что за его спиной кто-то стоит — такой же халат, та же поза, только взгляд спокойный.

Он резко повернулся — никого.

Только ржавая бормашина, стул и банка с мелом, отбрасывающая слабый сероватый отблеск, похожий на след от спирали.

Глава 24

Керосиновая лампа трепетала на подоконнике, как живая, каждое дрожание пламени отзывалось в комнате, отбрасывая на стены рваные, нервные тени. Запах нагретого металла и чуть горький, едва уловимый дух керосина смешивались с меловой пылью, впитавшейся в его ладони. Феликс сидел на самом краешке стула, чуть ссутулившись, и разглядывал свои руки — ногти испещрены белыми полосами, кожа на подушечках сухая, шершавая, будто бы чужая.

В голове плавали обрывки недавнего разговора, то всплывали, то снова уходили куда-то вглубь, становясь только эхом.

— Я ведь тогда тоже инженером был, — Дмитрий Иванович говорил почти шёпотом, с какой-то застенчивой осторожностью, словно стены здесь умели слушать. — После Гражданской нас на заводе оставили, работали над протезами. Металлические штуки, понимаете? Для рабочих без пальцев. Один парень тогда… чертил по ночам. Говорил — «в будущем всё из металла будет, даже кости».

Феликс вспоминал, как тот улыбался в тот момент — не зло, не с упрёком, а как-то странно, будто в каждой морщинке отражалась усталость от долгого пути и что-то тяжёлое, неотпущенное.

— А потом?

— Потом его увезли. Сказали, фантазёр. А чертёж забрали… люди в штатском.

Тогда он промолчал, не спросил ничего — зачем, если всё и так ясно? Но теперь эти слова зазвучали в голове резко, отчётливо, будто кто-то раздвинул в его памяти рёбра и свет проник прямо в самую суть, сквозь плоть.

Феликс поднялся, покосился на дверь — за ней было тихо, ни одного голоса, только где-то вдалеке, в глубине коридора, коротко скрипнула тележка и снова всё стихло. Он медленно подошёл к столу, наклонился, открыл нижний ящик. Туда, как в чёрную дыру, были наброшены тряпки, изломанные ручки, обломки старых инструментов, какие-то потертые бумаги. Порывшись, он нащупал доску — вытертая, со следами карандашных линий и вмятинами на поверхности.

Он аккуратно поддел её ногтем, отодвинул — под доской оказался ящик поменьше, металлический, тяжёлый, с надписью, выгравированной крупно, по-старому: «Прототип №3».

— Прототип… — выдохнул он одними губами. — Что ещё за прототип?

Коробка холодила руки, но почему-то внутри казалась чуть тёплой, будто кто-то только что держал её, передавал из рук в руки. Замка не было — лишь крышка с тугим, заевшим засовом. Феликс взял нож, осторожно поддел крышку, с трудом разогнул запор.

Внутри оказался аккуратно сложенный, потемневший от времени кусок ткани. Он тронул её пальцами, развернул, осторожно, чтобы не порвать. В складках лежал стержень — тонкий, металлический, гладкий, с чуть притёртыми гранями. На одном конце — крошечная гравировка, настолько миниатюрная, что сначала он подумал, будто это просто царапина.

Феликс прищурился, склонился ближе, пытаясь рассмотреть символ.

— «1945»…

Он выдохнул, воздух вырвался из лёгких медленно, как пар из-под крышки чайника в тихий рассвет.

«Надзиратель. Вернулся».

Феликс снова перевернул стержень, провёл по нему пальцем. Металл был гладким, безупречно холодным, будто только что сошёл с конвейера. Ни намёка на ржавчину, ни едва уловимого налёта окисления — такая чистота для 1938 года казалась фантастикой, абсурдом, ошибкой в законах материи. Совершенно иной сплав, не тот, что знали здесь и сейчас.

— Что ты такое? — прошептал он, не ожидая ответа, но почему-то с затаённой тревогой прислушиваясь к собственной тени.

В этот момент из коридора донёсся звук — тяжёлые шаги, ровные, будто кто-то мерил расстояние по линейке.

"Надзиратель. Вернулся".

Сердце ухнуло куда-то вниз, сжал руки — быстро, почти не дыша, завернул стержень в старую ткань, сунул в глубокий карман халата. Коробку закрыл наугад, едва не прищемив себе палец, задвинул обратно под стол, прикрыл ящик доской, как всегда, чуть криво.

Дверь заскрипела, резкий, сухой звук пронёсся по комнате.

Он успел только резко сесть, схватить блокнот, уткнуться в страницы, сделать вид, что пишет что-то важное и срочное, хотя в голове звенела только одна мысль: "Не смотреть. Не дышать."

Вошёл санитар — молодой, рыжеватый, сутулый, с усталыми, уже взрослыми глазами.

— Товарищ врач, — сказал он, понижая голос, будто делился тайной. — Вы ещё тут?

— Работаю, — бросил Феликс, не поднимая головы, пальцы привычно теребили край листа. — Что-то нужно?

— Да нет, я так… Свет видел. Думал, может, кто-то остался.

— Остался, — коротко кивнул Феликс. — Убираюсь.

— Убирайтесь, а то Ивановна ругаться будет.

— Она всегда ругается.

Санитар усмехнулся, уголки губ дрогнули, в глазах мелькнуло что-то человеческое, почти тёплое — и тут же исчезло, растворилось в тени.

— Это точно. Ладно, я не мешаю.

Он вышел, закрыв за собой дверь.

Феликс выдохнул.

«Проклятье. Надо спрятать лучше. Это нельзя здесь оставлять».

Он встал, достал стержень, поднёс ближе к лампе. Металл отражал свет странно — не ярко, а мягко, будто впитывал. На секунду показалось, что на поверхности проступают линии — как будто чертёж, крошечный, в глубине. Он моргнул — пропало.

«Или не показалось?».

Он аккуратно опустил стержень обратно в карман, словно боялся потревожить невидимый механизм, завязанный на этом предмете. Сердце било в груди с неожиданной силой, отражая каждый новый страх.

Вернулся к столу, опустился на край, устало облокотился на локти. Голова гудела, мысли казались вязкими, как патока, и каждая стягивала его всё глубже, к самому дну.

— Машина, которая видит кости… — пробормотал он, вслух, почти не осознавая, что говорит. — Рентген. Конечно. Но откуда он мог знать?

Внутри всё перемешалось: слова Дмитрия, значок, торчавший на лацкане старого пальто, дата, выжженная на металлическом торце, сам стержень. Всё это было частью одной и той же цепи, но конец её исчезал, уходил куда-то за границы привычного времени, туда, где нет ни прошлого, ни настоящего.

— Чёрт, — выдохнул он и резко встал. Прошёлся по кабинету, ладонью отмахивая липкую тишину, как дым после лампы. — Или я схожу с ума, или всё это…

Он не договорил — с улицы, за окном, донёсся глухой, тяжёлый стук. Такой, будто что-то массивное и тяжёлое упало прямо в снег под окном.

Феликс подошёл, раздвинул шторы, рукавом протёр стекло, покрытое мелкой изморозью. На улице никого — только фонарь в конце переулка дрожал в морозном мареве, а снег валил густо, хлопьями, как в замедленном кино, без звука и пауз. Всё было как в плохом сне, в котором нельзя ни проснуться, ни закричать.

Он долго смотрел наружу, прижавшись лбом к стеклу, пока дыхание не оставило на нём пятно. Потом выдохнул, сказал едва слышно, будто боялся услышать ответ:

— Если ты и вправду здесь… покажись.

В ответ — только тишина. Лампа за спиной мигнула, пламя в ней прыгнуло, будто в комнате кто-то незримо прошёл.

Феликс медленно обернулся. На столе, там, где совсем недавно лежала коробка, осталась тонкая металлическая стружка. Он поднёс её к свету: она была выгнута в спираль, точь-в-точь как тот самый символ на гравировке.

Он стоял, не двигаясь, чувствуя, как по спине прокатывается ледяная волна. Потом смахнул стружку в ладонь, зажал пальцами, спрятал в карман.

«Теперь уже поздно. Всё началось».

И в этот момент в коридоре снова скрипнула дверь.

Глава 25

Коридор вытягивался в полумраке, как на старых снимках, где всё немного скошено и потерто по краям. Вдоль стен на верёвках висели простыни, чуть влажные, тяжёлые — они покачивались от сквозняка, и каждый их осторожный шорох казался Феликсу чужим голосом, пересказом чьих-то снов. Запах варёной капусты смешивался с кисловатым керосином и сыростью — всё это не просто стояло в воздухе, а будто за десятки лет въелось в штукатурку, в каждую щель между половицами.

Он остановился у двери своей комнаты, сжимая в руках промокший шарф, когда из-за поворота выплыла Екатерина Львовна — в вязаном, чуть перекошенном берете, с фартуком, пахнущим мылом, углём и ещё чем-то домашним, почти забытым.

— Феликс Антонович! — позвала она тепло, с настоящей улыбкой, словно вытянула его из полумрака обратно в жизнь. — Вы чего там, один сидите? Идите к нам, посидим хоть немного. Граммофон принесли, я пластинку поставлю.

— Да нет, — смутился он, теребя бахрому на шарфе, — не хочу мешать. Я… после работы… устал.

— Ерунда, — отмахнулась Екатерина, легко, по-хозяйски. — Все устали. А сидеть по углам — вредно. Приходите, согреетесь хоть.

Он шагнул ближе, будто опасаясь, что сейчас его остановят — но ничего такого не случилось.

— Если вы настаиваете…

— Не настаиваю, — она посмотрела лукаво, с мягкой складкой у рта, — просто зову по-доброму.

Её шаги отстукивали по половицам ритм, и она повернула к своей двери, а Феликс пошёл следом, осторожно, чтобы не задеть простыни, но всё равно зацепил рукавом наволочку — ткань прохладная, чуть шершавая на ощупь.

— Осторожнее, — сказала Екатерина, не оборачиваясь, — это хозяйкина. Она потом целый день ворчит.

— Извините, — пробормотал он, чувствуя, как щёки вспыхнули.

Возле стены стояла корзина, полная угля, тяжёлая и чёрная. Екатерина остановилась, вздохнула устало:

— Опять никто не донёс до печи. Хотела попросить Сан Саныча, да он опять пьян.

Феликс, чувствуя неловкость и желание быть полезным, шагнул вперёд.

— Я помогу.

— Да бросьте вы, — засмеялась она, легко и заразительно. — Она тяжёлая, не надорвитесь.

— Ничего, справлюсь.

Он наклонился, ухватил холодную железную ручку, но в тот же миг понял, что просчитался — вес был невыносимый, будто там не уголь, а камни. Он попытался потянуть, корзина дёрнулась, ухнула на бок, и уголь с глухим звоном рассыпался по коридору, посыпавшись на пол тёмными, пятнистыми комьями.

— Ах, чёрт… — вырвалось у него невольно, тихо, но в коридоре, где каждый звук отзывался эхом, этого оказалось достаточно.

Из соседней комнаты, прямо из-за простыни, вынырнула седая, взъерошенная голова. Лицо с резкими чертами, прищуренные глаза, словно только что проснулся и сразу рассердился.

— Опять бардак! — глухо рявкнул старик. — Что там, чёрт возьми, опять уронили?

— Всё в порядке, — поспешил ответить Феликс, собирая уголь руками, которые тут же почернели. — Я сейчас уберу.

— Да уж, — проворчал тот, фыркнув, как старая печка. — Не из наших ты, парень. Слишком мягкие руки для рабочего.

Феликс почувствовал, как вспыхнули уши, будто кто-то щёлкнул по ним мокрым полотенцем.

— Я... просто неловко вышло.

— У нас всё неловко выходит, — хмыкнул старик и с раздражённым стуком захлопнул дверь, оставив после себя только запах табака и обиды.

Екатерина уже присела рядом, собирая уголь — ловко, привычно, не обращая внимания на грязь. Пальцы тонкие, но цепкие, каждый камешек — будто на вес золота.

— Да не переживайте, — сказала она тихо, почти шёпотом, словно кто-то мог услышать их в этом пыльном коридоре. — Они тут все бурчат. Им без этого скучно.

— Я… неловкий, — пробормотал он, сгребая уголь в ладонь.

— Да нет, нормальный вы, — улыбнулась она, сбоку, чуть прищурившись. — Просто другой.

Феликс не нашёл, что сказать. Просто помогал — тишина между ними была мягкая, домашняя. Уголь быстро оказался в корзине. Екатерина выпрямилась, вытерла ладони о фартук, оставив тёмные разводы.

— Ладно, идём. Я как раз чайник поставила.

Он прошёл за ней. В комнате было тесно, но удивительно чисто: аккуратно застеленная кровать с серым покрывалом, вырезка из журнала — Париж, ажурные мосты над рекой, старый граммофон на тумбочке. Игла стояла чуть набок, пластинка поцарапана, как если бы ею пользовались часто и небрежно.

— Только вот, — сказала Екатерина, поправляя берет, — заедает иногда. Может, вы посмотрите? У вас руки вроде… умелые.

Феликс подошёл, осторожно наклонился к граммофону, чувствуя запах железа и пыли, в котором смешивались десятки чужих лет.

— Заедает?

— Да. Сначала играет, потом вдруг трещит и всё.

Он снял крышку с граммофона, оглядел механизм — всё старое, скрипучее, но не безнадёжное. На меди диск поблёскивал затёртыми кругами, и, когда он аккуратно приподнял его, в щели между деталями заметил что-то тёмное. Потянул осторожно — между зубцами пружины застрял маленький свёрток, обёрнутый промасленной, жёлтой бумагой.

«Не может быть», — вспыхнуло в голове.

Сердце ёкнуло, дыхание стало неглубоким, чуть сиплым.

Пальцы развернули свёрток — внутри что-то хрустнуло, будто ломался сухой лист. Несколько тонких бумажек, исписанных мелко, тесно, строки не складывались в слова — короткие группы символов, похожие на сложный, забытый шифр. Он быстро окинул взглядом знаки, что-то знакомое зазвенело в затылке, но мысль сразу ушла, как вода под пол.

— Ну что там? — спросила Екатерина, стояла за спиной, приподняв брови.

Феликс сжал свёрток, скользко, будто предмет сам пытался исчезнуть, и осторожно опустил обратно в щель. Прикрыл крышку.

— Пыль, — выдохнул, не глядя ей в глаза. — Вот и заедало.

— А, ну ясно, — пожала плечами она, и в её голосе не было ни малейшего сомнения.

Он накрутил пружину, чуть повернул рукоятку — механизм загудел, заскрипел, и пластинка, набрав обороты, вдруг заиграла. Вальсовая мелодия поползла по комнате: слабо, дребезжа, но всё же узнаваемо — тема из старого фильма, будто по памяти, будто издалека.

Екатерина улыбнулась, глаза потеплели, уголки губ дрогнули.

— Вот видите. А я думала, сломался.

— Нужно немного смазки, — сказал Феликс, всё ещё держа в памяти бумажные строки. — И пружину подтянуть.

— Разбираетесь, значит?

— Немного, — тихо сказал он, едва заметно улыбаясь.

Она взяла чайник, разлила по кружкам крепкий, терпкий чай — пар поднимался медленно, ложился на стекло тонкой дымкой.

— Выпейте. Холодно же у нас.

Он принял кружку обеими руками, осторожно, как будто мог обжечься, вдохнул горячий запах.

— Спасибо.

Они молчали, слушая, как музыка сочится из-под иглы. Комната дышала в такт мелодии, в свете лампы всё казалось чуть теплее, чем обычно. Потом Екатерина сказала:

— Вы… не местный, да? — вдруг спросила Екатерина, и в её голосе не было ни упрёка, ни подозрения, только простое, почти детское любопытство.

Феликс чуть не расплескал чай, на мгновение растерявшись, не зная, куда деть взгляд.

— Почему… вы так решили? — спросил он осторожно, отставив кружку на край стола.

— Не знаю, — пожала плечами она. — Просто говорите иначе. Не по-нашему.

— Может, акцент, — выдавил он, стараясь улыбнуться. — Я много где бывал.

— Ага, — кивнула Екатерина, будто соглашалась, но глаза не отпускали, внимательно, чуть в сторону, как будто примерялись к новому платью в старой примерочной. — Просто интересно. У нас тут все свои.

Из коридора донёсся недовольный, потрескавшийся голос старика:

— Музыку убавьте! Люди спать ложатся!

Екатерина театрально закатила глаза, вздохнула, шагнула к граммофону, осторожно сняла иглу, и мелодия оборвалась, словно на нитке.

— Вот, теперь довольны будут, — сказала она, устало улыбаясь.

Феликс поднялся, выпрямился, почти виновато пригладил волосы.

— Спасибо за чай. Мне, пожалуй, пора.

— Уже? Только пришли.

— Завтра рано на работу, — отозвался он, уже шагая к двери, будто спешил догнать уходящий поезд.

Она проводила его взглядом до порога, слова её были тихими, будто произнесёнными только для стены:

— Вы заходите ещё… Тут скучно без новых людей.

— Хорошо, — откликнулся Феликс, избегая встретиться с ней взглядом, будто и сам не верил своим словам.

В коридоре, где лампа то разгоралась, то мигала, он шел к своей двери, чувствуя, как за спиной сдвинулись простыни — медленно, едва заметно, будто дом тоже что-то слышал. В кармане пиджака что-то шуршало, и он вдруг понял, что вместе со свёртком в граммофоне к его рукам прилип крохотный уголок бумаги.

Он вытащил листок, поднял к свету — и замер. На нём — тот же символ, спираль, выцарапанная мелко, будто дрожащей рукой, наискось через всю ширину.

«Они знают».

Пальцы сжали бумагу, он быстро сложил её, спрятал поглубже, почти машинально проверил, заперт ли замок. Дверь за спиной щёлкнула глухо и бесповоротно.

Глава 26

Граммофон, угрюмый и благородный, застыл на комоде, словно выцветший ветеран, хранитель чужих тайн и заветных песен. Его латунная труба мерцала в жёлтом свете лампы — вся в пятнах и трещинках, словно потёртое зеркало, в котором пляшут отблески давно минувших дней. Казалось, этот блестящий раструб не просто ловит свет, а ловит каждое слово, каждую осторожную улыбку, тихо вслушивается в разговоры, что текли по комнате, как ручьи после дождя.

В углу, тяжело опершись на пузатое брюхо, дремал самовар. Он тихонько шипел, булькал, будто ворчал сквозь сон, и от этого на мгновение казалось, что дом охраняет не человек, а усталый, но бдительный сторож из меди и пара.

За столом, подёрнутым серой скатертью, среди разномастных кружек и сахарных кусочков, сидел Феликс. Его худые пальцы обнимали тяжёлую чайную кружку. Он старался выдавить улыбку, но плечи его всё никак не опускались, будто застыли в ожидании — не то удара, не то резкого слова, не то внезапного холода, способного ворваться в дом даже в такой, казалось бы, мирный вечер.

На столе в тесной компании жались поблёкшие кружки, щербатые сухари, два кубика сахара и блюдце с густым вареньем цвета мокрой вишни. Екатерина, тонкая, задумчивая, склонилась над граммофоном, будто над старым приятелем. Она осторожно, почти благоговейно, опустила иглу на пластинку и, не поднимая глаз, тихо произнесла:

— Только вы… никому. Это старая пластинка, из Ленинграда мне досталась.

— А что в ней особенного? — спросил молодой человек с острым лицом, нервно теребящий край скатерти.

— Особенного? — Екатерина усмехнулась, хрупко, как будто улыбка могла вот-вот сломаться. — Её играть нельзя.

— В каком смысле — нельзя? — вмешалась женщина постарше, с усталыми, тяжёлыми чертами лица. — У нас теперь всё нельзя.

Голоса смолкли, и в комнате послышался первый треск — короткий, как вздох. Потом разлился по воздуху мягкий, чуть глухой ритм — не советский, не военный, а свободный, лёгкий, будто танцующий сквозь стены и годы. Где-то в глубине звучали тёплые трубы, и за ними — ленивый, едва заметный шорох барабанов, похожий на дождь по крыше.

Феликс вздрогнул. Джаз. Настоящий, из довоенного времени, с той неуловимой тоской и радостью, которая будоражит сердце, как запахи забытого детства. Он будто услышал эхо себя самого — далёкого, ускользнувшего — и на одно короткое мгновение забыл, где он и что ждёт за дверью.

— Красиво, — сказал он, голос его был чуть глуше, чем обычно. — Очень живое.

— Живое, ага, — хмыкнул молодой парень, скользнув взглядом по окну. — Только за такое живое у нас теперь живьём не оставляют.

Екатерина подняла на него строгий, почти колючий взгляд.

— Тише. Не начинай опять.

— Я что? Я ничего. Просто сказал.

Женщина с усталым, иссечённым морщинами лицом устало вздохнула, как будто в её груди поселилась вечная сырость.

— Не ругайтесь, дети. Пусть хоть музыка поиграет немного.

Музыка лилась, как масло, растекаясь по углам комнаты, проникая в трещины паркета и между страниц забытых книг. Мягкая, чуть глухая, почти интимная, будто кто-то шепчет признания за кружкой чая. Но никто из собравшихся не позволял себе расслабиться: лица оставались напряжёнными, губы поджаты. Все будто крадучись ловили посторонние звуки — не раздался ли в подъезде шаг, не скрипнул ли за стеной карандаш, не застучали ли чьи-то пальцы в тревожный код.

Феликс медленно обвёл взглядом комнату, будто хотел впитать каждую деталь. На подоконнике вперемешку стояли книги, часть из них на тяжёлом, чужом немецком языке: «Техническая механика», «Электрические машины». Одна — серая, в бумажной обложке, без всяких опознавательных знаков, будто вещь, лишённая имени.

«Странно, — мелькнуло у него в голове, остро, как холодок по спине. — Для швеи слишком уж серьёзные книги».

Парень, не поднимая глаз, чуть наклонился к Екатерине, и молча протянул ей сложенный вдвое листок. В движении было что-то отточенное, будничное, как будто они репетировали его не раз и не два. Екатерина приняла бумажку, едва заметным жестом скользнула рукой под скатерть, спрятала её среди складок.

Феликс склонился к чашке, изображая озабоченность сахаром, хотя всё внимание его было цепко приковано к паре у окна.

— Это что, иностранное? — спросил он как можно небрежнее, стараясь, чтобы голос звучал с оттенком простого любопытства.

— Что — пластинка? — Екатерина подняла на него спокойный взгляд. — Да. Американская вроде.

— Из Америки? — фыркнул кто-то, словно усмехнувшись в кулак. — Да кому она там нужна, Америка ихняя. У нас теперь своё всё есть.

— Конечно, своё, — поспешно подхватила Екатерина, её голос стал чуть громче, почти нарочито бодрым. — Просто старая, довоенная вещь. У тёти моей муж моряк был, привёз когда-то.

Молодой парень улыбнулся краешком губ, не отрывая взгляда от скомканной салфетки на столе.

— Моряк, ага. У нас теперь у всех «моряки».

— Замолчи, Витя, — резко перебила Екатерина, взгляд её стал острым, как осколок. — Или выйди.

Витя пожал плечами, словно сбрасывая с себя чужие слова, но промолчал, опустив глаза в тень.

Феликс поднял чашку и сделал глоток, чувствуя, как горячий чай обжигает язык, а ладони становятся влажными, будто он держит не кружку, а крохотную угольную печку. Пальцы чуть дрожали, и он спрятал их за чашкой.

— А вы, товарищ Серебряков, — раздался спокойный, чуть дрожащий голос пожилой женщины, — где раньше работали? До больницы?

Феликс задержал дыхание, и в паузе между её вопросом и своим ответом показалось, будто по комнате пронёсся холодок.

— На производстве. Медицинском, — сказал он, стараясь не смотреть никому в глаза.

— Значит, учёный?

— Нет, не совсем… — Феликс запнулся, разглядывая свои пальцы. — Техник.

— Ну-ну, — с ленивой насмешкой протянул Витя, не глядя ни на кого, — техник. А руки у вас — как у пианиста.

— От природы, — выдавил Феликс и попытался улыбнуться, но улыбка вышла натянутой, как старый ремень.

Музыка вдруг зазвучала громче, будто стараясь заслонить собою разговор, вытеснить неловкие вопросы, заглушить тяжёлое молчание. Екатерина, тихо отставив стул, встала и подошла к граммофону, склонилась над ним, едва заметно коснулась диска и чуть убавила громкость, словно успокаивая озорного ребёнка.

В этот момент из-за стены раздался короткий стук. Дважды. Затем — тишина, такая густая, что слышно, как у кого-то хрустнул сустав. Потом ещё два удара, словно кто-то барабанил осторожно, но с намерением.

Все в комнате на миг замерли, будто воздух вдруг стал вязким, тяжёлым.

— Это… что такое? — спросил Феликс, пытаясь унять дрожь в голосе, хотя сердце его уже прыгало где-то в груди, словно маленькая птица за решёткой.

— Да дом старый, — поспешно ответила Екатерина, глядя в окно. — Доски гуляют.

— Ага, доски, — пробурчал Витя, словно для себя, — у нас тут всё гуляет.

Женщина с усталым, печальным лицом едва слышно перекрестилась, пальцы её на миг зависли в воздухе.

— Замолчи, Витенька, ради Бога.

— Да я молчу. Я ничего. Просто сказал.

Екатерина вернулась к граммофону и снова поставила иглу, но теперь её рука чуть дрожала. В комнату снова осторожно вошла музыка, тонкая, прозрачная, будто её могли раздавить громким словом. Каждый аккорд казался хрупким, как первый лёд на луже.

Феликс заметил, как Екатерина краем глаза всё поглядывает на дверь, словно ждёт повторного стука. Потом её взгляд скользнул к нему, задержался на лице, и она вдруг улыбнулась — осторожно, натянуто, но с какой-то тёплой усталостью.

— Вы скучные, товарищи, — сказала она, наклонившись вперёд, словно хотела разогнать тяжёлый воздух. — Феликс Антонович хоть слово доброе сказал про музыку.

— Да потому что он не жил тут, — отозвался чей-то голос из тёмного угла, ленивый, будто прошёл сквозь полусон.

— И то правда, — подхватил Витя, уже мягче. — У нас в коммуналке даже чай — подвиг.

Все засмеялись — смех был короткий, сдержанный, будто его кто-то держал за горло. Феликс улыбнулся вместе с ними, ощущая, что этот смех здесь — не от радости, а чтобы заглушить ту самую вязкую, чужую тишину, что снова начала просачиваться между словами.

Екатерина опустилась на стул рядом, привычным движением наполнила его чашку свежим чаем. Чай был крепкий, чуть терпкий, с лёгким запахом сена.

— А вы что, правда раньше по другим городам ездили? — спросила она, внимательно следя за его лицом.

— Приходилось, — ответил он, аккуратно отставляя чашку, чтобы не разлить.

— И много видели?

— Достаточно, — ответил Феликс и сразу почувствовал, как взгляд Вити вновь впивается в его лицо, ищет что-то, проверяет на прочность.

— Достаточно, — передразнил Витя, с кривой усмешкой. — Словно из газеты говорите.

— Хватит, — твёрдо оборвала Екатерина, голос её вдруг стал ледяным. — Витя, выйди, если тебе скучно.

— Ладно-ладно, — протянул он, неохотно поднимаясь со стула, — я только покурю.

Когда дверь за Витей мягко, почти неслышно закрылась, в комнате сразу стало просторнее, словно исчез целый слой напряжения. Екатерина чуть наклонилась к Феликсу, плечо её едва заметно дрогнуло, и голос прозвучал тише, почти на выдохе:

— Не обращайте внимания. Он просто… нервный.

— Бывает, — откликнулся Феликс, чувствуя, как слова цепляются за горло. — У всех сейчас нервы.

Она кивнула, взгляд её упал в чащу чашки, и в этом движении было что-то детское, почти беззащитное. Долгая тень от абажура пересекла её щёку, разделив лицо на свет и полумрак.

— Просто время такое, — прошептала Екатерина, сжав ладони в замок. — Вроде живёшь, а всё время как будто слушаешь, кто за стеной дышит.

Феликс хотел что-то сказать — пожалеть, согласиться, просто разомкнуть эту хрупкую паузу, — но в соседней комнате вдруг снова послышался глухой стук. На этот раз — одинокий, почти незаметный, будто кто-то уронил на пол спичку.

Екатерина сразу поднялась, движение её было коротким и решительным, как у человека, который больше не хочет ждать.

— Извините, я на минуту.

Она подошла к двери и, скользнув плечом в узкую щель, исчезла в коридоре, оставив за собой лёгкое движение воздуха и еле уловимый запах мыла.

Феликс остался сидеть один, слушая, как тишина становится гуще, плотнее, словно тяжёлая занавесь опустилась на плечи. Музыка продолжала звучать — но сейчас, когда её не с кем было разделить, она вдруг показалась чужой, слишком нарядной для этих стен и этого стола с простым сахаром.

Взгляд скользнул по скатерти — и задержался на том самом месте, где Екатерина спрятала листок: ткань была чуть приподнята, из-под неё выглядывал уголок серой бумаги, похожий на перо, выпавшее из гнезда.

«Шифр, — мелькнуло у него, как вспышка. — Или отчёт?».

Он уже тянулся к этому углу, готовый поддеть ногтем, когда из коридора донёсся голос Екатерины — спокойный, чуть глуховатый:

— Всё хорошо. Просто соседка воду пролила.

Она вернулась, быстро и уверенно, будто и не выходила, села на прежнее место, ровно пригладила юбку, снова стала частью этой странной, плотной атмосферы.

— Ну что, товарищи, — сказала Екатерина, будто нарочно чуть веселее, — сыграем ещё одну?

Кто-то кивнул, кто-то тихо вздохнул, отчего комната опять наполнилась еле заметным движением воздуха. Игла легла на пластинку, и музыка поплыла по комнате — мягкая, вязкая, с каким-то щемящим ощущением невозможного. В каждом аккорде, в каждом вибрато было что-то такое, чего не могло, не должно было быть в этой реальности.

Феликс смотрел на Екатерину — на лёгкие, почти незаметные движения её рук, на тонкие пальцы, скользящие по крышке граммофона, на усталый изгиб губ. В этой комнате, за этой лампой и пластинками, между тенями и паром от самовара, скрывалось что-то гораздо большее, чем вечерняя скука, чем привычная, цепкая тоска коммунального быта.

«И, похоже, я уже в это впутался», — мелькнуло у него в голове.

Глава 27

Граммофон, как усталый круглый сторож, всё крутил и крутил пластинку, неутомимо, но звук становился всё глуше, всё дальше — словно на латунную трубу кто-то накинул старую, плотную ватную шаль. Игла едва заметно дрожала, скреблась о винил, и теперь даже треск казался подозрительно правильным, слишком ровным — будто за музыку спрятался кто-то чужой и нетерпеливый, отстукивал пальцами по тонкому металлу, передавал тайный код.

Керосиновая лампа, уставшая и нервная, мигала не в такт музыке, а в каком-то своём, отдельном ритме. Свет выхватывал из полумрака то одно, то другое лицо, высвечивал то скулу, то лоб, и тут же прятал обратно — словно комната то задерживала дыхание, то выдыхала, дышала вместе с каждым ударом сердца. Временами свет вспыхивал ярко, разгоняя тени, а затем вдруг проваливался, и казалось, будто всё вокруг замирает в безвоздушном, настороженном ожидании.

Феликс устроился у стены, ближе к окну, где воздух был прохладнее и пахло чуть сырой древесиной. Он держал чашку двумя руками, медленно мешал ложкой чай — как будто этот механический жест мог спрятать его мысли, помочь остаться незаметным.

— Товарищи, а вы заметили, — вдруг сказал кто-то из жильцов, молодой, с широкими скулами и неуёмным взглядом, — эта штука как будто мигает по порядку. Раз-два, пауза, потом опять.

— Это просто фитиль, — перебила его Екатерина, слишком поспешно, будто закрывала дверь, в которую вот-вот кто-то войдёт. — Сажа. Надо будет прочистить.

— Не, ну правда, — настаивал парень, кивая на лампу, — глянь, вон опять — раз, два, раз, пауза. Прям как сигнал.

— Какие ещё сигналы, — буркнула пожилая женщина, не поднимая глаз, разливая чай по кружкам. — Дом старый, лампа коптит, вот и всё.

Феликс, не торопясь, посмотрел на лампу. Свет действительно мерцал с какой-то странной, даже тревожной точностью, будто невидимый метроном внутри отсчитывал свои доли, не сбиваясь, не давая сбоя. Его пальцы всё ещё перебирали ложку, но мысли уже бежали куда-то дальше.

«Если бы это было просто плохое давление, ритм бы сбился, — пронеслось у него в голове, будто чужой голос шепнул на ухо. — А это повторяется».

Феликс поднял взгляд от чайной гущи, и вдруг заметил — по стене медленно поползли тени, тянулись, будто вырастали сами по себе. Люди в комнате почти не двигались, только редкие жесты, а вот тени жили своей жизнью: одна, у окна, вдруг вытянулась против света, стала длинной, ломкой, будто чья-то чужая фигура встала за занавеской и дышит прямо в стекло.

Он моргнул, прогоняя морок, но тени продолжали танцевать, растягиваясь по неровным обоям.

— Всё нормально? — тихо спросила Екатерина, взгляд её был внимательным, чуть обеспокоенным, как у человека, который ждёт ответа на гораздо более сложный вопрос.

— Кажется, да. Просто… — он поискал слова, скользнул взглядом по углу. — Тень странная.

— Какая ещё тень? — тут же фыркнул парень со скулами, в его голосе слышался нервный смешок, почти раздражение.

— У окна, — сказал Феликс, не отрывая глаз.

Все, кто был в комнате, нехотя повернулись — заскрипели стулья, на мгновение притих даже граммофон. По стене действительно скользнула тонкая, вытянутая тень, слишком быстрая, будто её кто-то подталкивал. Она не совпадала с силуэтами людей, не могла принадлежать никому из сидящих здесь.

— Это с улицы, — быстро отозвалась Екатерина, голос её стал немного резче. — Машина, наверное.

— Какая машина? — засмеялся парень, криво, не по-настоящему. — На дворе снег по колено, какие там машины.

— Значит, прохожий, — отрезала Екатерина, не оборачиваясь.

— В таком сугробе? — не унимался парень, но теперь в его голосе слышалась осторожность.

Ответа не последовало. Екатерина сжала губы, лампа мигнула, но теперь уже трижды, отчётливо, с короткими паузами, как будто кто-то передавал сигнал, очень настойчиво. В этот момент граммофон вздрогнул, словно кто-то ткнул его изнутри, и игла, звякнув, соскочила с пластинки.

— Твою мать, — выдохнула Екатерина, наклоняясь к аппарату. — Опять иглу сбило.

— Может, выключить, — глухо предложила пожилая женщина, наливая себе ещё чаю. — Нехорошо это всё.

— Да нет, просто пластинка старая, — ответила Екатерина, голос её дрогнул, но она быстро взяла себя в руки. — Сейчас поправлю.

Она подняла крышку граммофона, привычным движением коснулась иглы, но Феликс заметил, как в этот момент её рука скользнула к стене — туда, где висела тяжёлая занавеска. Краем глаза он увидел, что за тканью что-то прячется. Когда лампа в очередной раз мигнула, на секунду стало видно: под занавеской проступили тёмные, углём выведенные линии. Не детские каракули, а аккуратный, строгий чертёж, линии выгибались под углом, точные, как на инженерных листах.

Он непроизвольно привстал, чтобы разглядеть лучше.

— А это что у вас там?

— Где? — отозвалась Екатерина, чуть вскинув голову.

— За занавеской.

Она быстро потянулась, натянула ткань обратно, прикрывая то, что только что открылось. Рука её дрогнула, но голос остался ровным:

— Это? Да ерунда, каракули старые. Тут раньше мальчишка жил, всё стены портил.

— Похоже на схему, — тихо заметил Феликс, не убирая взгляда.

— На схему? — она переспросила, натянуто улыбнувшись, уголки губ дёрнулись, но не поднялись. — Ну, вы же врач, вам, наверное, везде схемы мерещатся.

— Нет, просто линии ровные, пропорции…

— Я сказала — каракули, — жёстко перебила Екатерина, и опустила взгляд в пол, пальцы сжались в кулак.

В комнате воцарилась тишина, вязкая, как мед. Никто не решался даже пошевелиться, будто бы каждый услышал в её словах нечто большее, чем просто раздражение. Только лампа снова зажглась, мигнула — теперь уже чаще, с тревожным, нервным ритмом, словно торопила кого-то.

Молодой парень вдруг не выдержал, оттолкнулся от стола и поднялся на ноги:

— Ну вас к чёрту с вашими каракулями, — бросил он, подбирая пальцами ворот рубахи. — У меня от этой лампы глаза режет.

Он шагнул к лампе, нагнулся, собираясь дунуть на коптящий фитиль, — и вдруг застыл, будто его кто-то окликнул. Рука зависла в воздухе.

— Слушайте, — сказал он, не оборачиваясь, взгляд его был прикован к окну, — а это кто там?

Комната замерла, все обернулись — и в отражении, на стекле, между подрагивающими бликами керосинового света, действительно проступал силуэт. Человеческая фигура. Высокая, вытянутая, почти расплывчатая, но детали были видны отчётливо: длинное пальто с высоким воротником, блестящая, чужая ткань, не сукно, не шерсть — а что-то гладкое, синтетическое, в котором отражался свет лампы.

«Такое пальто я видел, — мелькнуло у Феликса в голове. — В 2025».

Силуэт за окном оставался неподвижным, словно выписан был прямо по стеклу, и вот — вдруг стал таять, исчезать, будто развеивался в сыром, холодном воздухе. На короткий миг отражение смешалось с бликами лампы, и осталась только пустота за занавеской.

— Господи, — прошептала женщина, и в голосе её дрогнуло что-то старое, не отпущенное. — Видели?

— Это тень, — отозвалась Екатерина, выдыхая слова сквозь сжатые зубы. — Просто тень.

— Не похожа, — сказал Феликс, не отводя взгляда от окна.

Её лицо повернулось к нему резко, глаза блеснули остро.

— А вы, товарищ Серебрянский, что, в тенях тоже разбираетесь?

— Нет. Просто… я думал, мне показалось.

— Вот и думайте. Меньше думайте — дольше проживёте.

Феликс хотел ответить, но в этот момент граммофон снова ожил, словно кто-то толкнул его изнутри. Пластинка крутилась сама собой, игла скользила по бороздкам, но на этот раз вместо музыки в комнате зашептал чужой голос — глухо, неразборчиво, слова смешивались с треском, но в них было что-то ритмичное, как в закодированном сообщении.

Екатерина подошла и быстро, без слов, опустила крышку граммофона. Шёпот смолк, остался только нервный треск и тяжёлое дыхание.

— Всё, хватит на сегодня, — сказала она, голос прозвучал твёрдо, как удар. — Пора расходиться.

— Катя, ты чего? — удивился парень, всё ещё смотревший на лампу. — Только разыгрались.

— Я сказала — всё.

В этом тоне не было ни тени сомнения. Никто не возразил.

Феликс встал, чувствуя, как сердце сжимается, будто в груди кто-то завёл маленький, злобный моторчик.

— Спасибо за вечер, — тихо сказал он, не встречаясь с её взглядом.

— Конечно, — ответила она, взгляд её был обращён мимо, сквозь него, куда-то в дальнюю точку. — Заходите ещё.

Он кивнул, подошёл к двери, но перед самым выходом не удержался — посмотрел на ту самую занавеску у стены. На белёсой, потрескавшейся штукатурке, в тени, отчётливо проступили очертания — не просто схематичные линии. Это был рисунок импланта, вписанный в полукруг. Почти точная копия той самой модели, что он когда-то создал своими руками, в лаборатории — восемьдесят семь лет назад.

Он остановился, на долю секунды задержался в проёме, но Екатерина, не оборачиваясь, тихо произнесла:

— Лучше не трогать чужое прошлое.

Он понял, что она следила за ним всё это время, даже когда не смотрела. Не сказав больше ни слова, вышел в коридор, где лампочки под потолком мерцали всё в том же странном, неотвязном ритме, что и фитиль в её комнате.

Глава 28

Граммофон молчал уже давно, как будто забыл свою былую роль, но игла по-прежнему скреблась по пластинке, раздаваясь по комнате редкими потрескиваниями. Эти звуки — слабые, почти стыдливые — походили на чей-то тайный сигнал, как будто кто-то невидимый продолжал стучать пальцем по деревянному столу, проверяя: здесь ли ещё все, не исчезли ли. Свет керосиновой лампы угасал, становился всё желтее, мрачнее — жухлый, тяжёлый, болезненный. Тени от предметов разрослись, поползли по стенам, а на оконном стекле расползалась запотевшая мгла. Снаружи медленно, с ленивой неотвратимостью, таяли снежинки, оставляя мокрые, извилистые дорожки, будто кто-то плакал тихо и незаметно, лицом к ночи.

Екатерина сидела неподвижно, подпирая ладонью щёку, словно старалась не замечать, как всё вокруг становится чужим и неуютным. Её губы были прижаты друг к другу, морщинка на лбу казалась глубже обычного.

— Опять стреляет… — выдохнула она сквозь зубы, едва слышно. — Третий день уже. Спать не могу, сил никаких.

Феликс обвёл взглядом тесную, знакомую до мелочей комнату: стол с неровными ножками, миска с сухарями, тряпка, застиранная до прозрачности, болтается на гвозде вместо полотенца. Керосиновый запах стал таким густым, что хотелось заслониться рукой, отодвинуться, сделать шаг к окну, где холод свежее и чище.

— В поликлинику не ходили? — спросил он негромко, стараясь говорить так, будто этот вопрос — пустяк.

— Вы смеётесь? — Екатерина подняла на него уставший, воспалённый взгляд, в котором дрожала усталость и что-то похожее на страх. — Сейчас? Куда я пойду, к кому? Там на каждого смотрят, как на врага. Скажешь не то слово — и всё.

— Ну… может, всё-таки… — начал Феликс, но она сразу его перебила, и голос её стал глуже, твёрже.

— Нет. Вы же врач, — произнесла она, будто ставила точку, — Помогите вы. У вас руки… правильные.

Он опустил глаза, не зная, как на это ответить. На полу, возле его ноги, стояла старая кожаная сумка — потрёпанная, но надёжная, внутри лежали инструменты: аккуратно завернутые, самодельный антисептик в пузырьке, шприц, который он собрал сам, ещё в прошлом году, из найденных где-то в подвале деталей.

«Сумасшествие, — мелькнуло у него в голове, как вспышка. — Лечить кого-то здесь — значит подписать себе приговор».

— Я не стоматолог, — сказал он, чувствуя, как слова звучат неуверенно, будто пытается отгородиться стеной от происходящего. — Я по другой части.

— Какая разница, — усмехнулась Екатерина сквозь боль, голос её хрипел, но в глазах мелькнула искра иронии. — Там всё одно — щипцы да спирт.

Он выдохнул, поднял на секунду взгляд к потолку, будто ища там ответа, а потом молча открыл свою старую сумку, достал небольшой пузырёк мутного стекла.

— Это не спирт, — сказал он, осторожно, чуть сдавленно, словно опасался, что кто-то подслушивает. — Сам делал.

— Сам? — удивление мелькнуло на её лице, будто вспышка, и тут же исчезло, растворилось в боли. — А из чего?

— Из… ну, из трав. И спирта, конечно.

— А пахнет как будто керосином.

— Похож, — признал он. — Но убивает заразу лучше, чем боль снимает.

— Ладно, давайте уж, — сказала она, выпрямив спину. — Хуже не будет.

Он подошёл ближе, поставил лампу так, чтобы жёлтый свет падал прямо ей на лицо, выделяя каждую складку, каждую морщинку возле глаз. Екатерина послушно открыла рот, и только лёгкая дрожь в глазах выдавала напряжение. На секунду в комнате стало совсем тихо, даже потрескивание граммофона теперь звучало будто издалека.

— Вот тут, — показала она пальцем, — второй справа.

Он склонился, осмотрел. Зуб был надломлен, опухоль расползалась к десне, гной уже светился у самого основания. Запах был острым, неприятным, но он не морщился.

— Надо чистить, — произнёс Феликс, пытаясь говорить твёрдо. — Иначе хуже будет.

— Делайте, — сказала Екатерина, не глядя ему в глаза.

— Больно будет.

— Уже больно.

Он кивнул, не задавая лишних вопросов, вынул пинцет, осторожно смочил его антисептиком. Воздух сразу наполнился крепким, резким запахом, будто в комнате загорелась маленькая лампада. Начал аккуратно прочищать воспалённое место, стараясь не зацепить лишнего. Екатерина вздрогнула, но не вскрикнула — только крепче вцепилась пальцами в шершавый край стола.

— Потерпите, — сказал он тихо, почти шёпотом.

— Терплю, — выдохнула она, зубы её царапали собственное дыхание, а пальцы побелели от усилия. — Господи, и зачем я только родилась с зубами.

Он едва улыбнулся, стараясь, чтобы голос прозвучал легко, по-дружески:

— Без зубов хуже, поверьте.

— А вы что, без них жили?

— Почти, — отозвался Феликс машинально, и только потом понял, что выболтал лишнее.

— В смысле — почти?

— Да… ну… было время, — пробормотал он, склонившись ещё ниже, чтобы её глаза не встретились с его взглядом. — На службе.

Екатерина не стала спрашивать дальше. Просто сидела, тихо, дышала носом, не отрываясь от собственной боли.

Через пару минут он закончил — аккуратно промыл ранку, наложил на воспалённое место крошечный ватный комочек, который пах антисептиком и чем-то знакомым из детства, когда всё ещё казалось возможным исправить.

— Всё, — сказал он, выпрямляясь и вытирая руки о чистую тряпку. — Теперь пусть поболит немного, потом отпустит.

Екатерина осторожно потрогала щёку, словно не верила, что боль может отступить хотя бы на время. Села ровнее, плечи чуть расправились, и в глазах появилась слабая, но настоящая благодарность.

— Вы как колдун, честное слово.

— Нет, — тихо отозвался он, — просто знаю, где болит.

Она улыбнулась, устало, уголками губ, но в этой улыбке было тепло — то самое, человеческое, что встречаешь нечасто.

— Спасибо вам, Феликс Антонович.

— Не стоит, — он качнул головой. — Только… не говорите никому.

— Думаете, я глупая? — Екатерина чуть вскинула бровь, в голосе её прозвучала горькая ирония. — Тут за «спасибо» уже могут спросить — за что именно.

Они замолчали. Лампа снова мигнула, мягко, как будто поддерживала паузу, а где-то за стеной тянулся скрип пола — медленный, осторожный.

— Можно я вас ещё кое о чём попрошу? — вдруг тихо спросила Екатерина, не глядя ему в глаза.

— Если смогу.

— У меня подруга… — она замялась, собирая слова, — не совсем здорова. Не ходит в больницы. Вы бы глянули?

— Что с ней?

— Ну… сама не скажет. Вы просто посмотрите.

Он устало вздохнул, провёл ладонью по щеке.

— Хорошо. Только без лишних людей.

— Конечно, — Екатерина сразу закивала, уже на ходу, направляясь к двери. — Минутку.

В коридоре послышались её быстрые шаги, потом глухой, почти неразличимый шёпот. Вернулась она не одна: за ней вошла женщина — худая, тонкая, почти прозрачная в старом пальто, с тёмным платком, туго повязанным на голове. Лицо усталое, глаза будто потухли, под ними залегли глубокие тени.

— Это Надежда, — сказала Екатерина, едва слышно. — Надя, вот товарищ Серебрянский, он поможет.

— Да не надо мне, — прошептала Надежда, едва слышно, будто сама боялась своих слов. — Не стоит.

— Надя, не спорь, — коротко, по-домашнему строго сказала Екатерина.

Феликс встал, придвинул стул поближе.

— Что беспокоит?

— Да пустяки, — отозвалась она, отводя взгляд. — Голова болит. Иногда сильно.

— Сколько времени?

— Дня три, может, четыре…

Он подошёл ближе, наклонился, и тут заметил, что Надежда всё время держит руку на шее — не просто так, а будто что-то прикрывает, прячет. Рука лежит напряжённо, пальцы чуть побелели от усилия.

— Можно посмотреть? — спросил Феликс, стараясь, чтобы голос звучал буднично, как у любого врача.

Надежда замерла, задумчиво потёрла край платка, потом решилась — отдёрнула ткань от шеи, и на секунду оголила бледную кожу, где обычно прячут ожоги, шрамы, случайные следы.

То, что он увидел, мгновенно перевернуло внутри что-то старое, забытое. Чуть выше ключицы на коже был набит маленький, чёткий знак: спираль, аккуратно пересечённая короткой прямой. Тот самый символ, который он уже встречал сегодня — на листке, вынутом из-под скатерти, и на чертеже под занавеской, среди выцветших линий.

Феликс не позволил себе ни дрогнуть, ни удивиться — только коротко кивнул, будто ничего необычного не заметил.

— Всё в порядке, — произнёс он спокойно, даже слегка ободряюще. — Просто воспаление лимфоузла. От холода бывает.

— Значит, не страшно? — спросила Екатерина, всматриваясь в его лицо, словно пыталась понять, врёт он или нет.

— Нет. Компресс поставлю, — подтвердил Феликс.

Он вынул из сумки свежий бинт, смочил в растворе, ловко наложил на шею Надежде. Она не смотрела на него, только сжала губы и вдруг тихо, едва слышно сказала:

— Вы… не спрашивайте, ладно?

— Не спрашиваю, — тихо ответил он, чувствуя, как всё в комнате стало вдруг очень хрупким, опасно прозрачным.

Екатерина стояла рядом, не двигаясь, но глаза её были настороженными, следили за каждым его движением.

Когда он закончил, Надежда торопливо поправила платок, снова прикрыв шею, и, не сказав больше ни слова, быстро вышла из комнаты, растворяясь за дверью.

Феликс остался стоять с тряпкой в руках, чувствуя на пальцах слабый запах антисептика и что-то ещё — тревогу, расползающуюся по комнате, как холод по полу.

— Спасибо вам, — тихо сказала Екатерина, её голос был сдержан, но в нём звенела настоящая благодарность. — Вы помогли ей.

— Там нужно наблюдать, — сказал он. — Если станет хуже — скажите мне.

— Скажу, — кивнула она. — Только, пожалуйста… никому, что она тут была.

— Я понимаю.

Екатерина подошла ближе, заглянула ему в глаза — пристально, не мигая, как будто хотела рассмотреть всё, что было спрятано за обычной усталой улыбкой.

— Вы ведь не просто врач, да?

— Почему вы так думаете?

— Потому что вы всё время будто чего-то ждёте. Слушаете не ушами, а… будто сразу всем собой.

Феликс не сразу нашёл, что ответить, в груди ощутился пустой, тяжёлый ком.

— Просто… осторожный, — выдавил он наконец.

Она чуть улыбнулась, уголки губ дрогнули.

— Осторожные долго живут.

— Не всегда, — пробормотал он, отворачиваясь.

Она прошла к лампе, коснулась фитиля — свет чуть затрепетал, мигнул, и снова проявился тот странный ритм, словно где-то в темноте, за стеной, кто-то снова подавал сигнал.

Феликс поднял взгляд на окно — за мутным стеклом снег ложился медленно, как в замедленном кино, и в каждом сугробе отражались три маленьких, настойчивых огонька, будто кто-то смотрел на них с улицы, не мигая.

«Если это риск, то я уже в нём по уши», — подумал он.

Глава 29

В комнате стояла густая, нездоровая тишина, словно всё вокруг заболело простудой. Лампа продолжала тихо потрескивать, раз за разом выбрасывая в воздух порции копоти — фитиль чернел, свет рассыпался по стенам неустойчивыми пятнами, плясал, будто на дне мутной воды. В горле у Феликса першило от керосинового духа, глаза слезились, а за окнами снег всё падал и падал, делая вечер бесконечно длинным.

Он, не торопясь, снял пальто, повесил его на кривой гвоздь у двери. Почувствовал, как из окна по полу тянет ледяной тяжестью — словно кто-то приоткрыл форточку в чужую, чужую ночь. Левой рукой машинально проверил карманы. В одном из них что-то тихо, едва слышно звякнуло.

Он замер, опустил руку, нащупал между подкладкой и плащом металлический край — холодный, гладкий, тяжёлый, как будто нашёлся кусок чужого, невидимого пазла.

— Что за… — пробормотал он, вытаскивая находку.

В ладони оказался медальон — круглый, побитый временем, весь в мелких вмятинах, будто кто-то носил его десятилетиями, не снимая. На крышке гравировка — простая, сухая: «1945». Цифры выгрызены неуверенно, но прочно, металл тускло поблёскивал, отражая огонь лампы.

Феликс поднёс медальон ближе к свету, повертел, изучая каждую царапину, каждый скол. И вдруг — под датой, почти незаметно — проступил тот самый знак, крошечный, но точный: спираль, пересечённая короткой чертой.

Он выдохнул, дрожь в пальцах не унималась.

«Опять он…» — пронеслось в голове, словно кто-то вложил эти слова ему в уста.

Он медленно опустился на узкую кровать, так и не выпуская медальон из ладони, уставился на него в жёлтом, мигающем свете. Керосин вдруг загудел громче, тень на стене качнулась, сдвинулась в сторону — будто кто-то прошёл за его спиной, не торопясь, осторожно.

Он резко обернулся — на секунду сердце забилось чаще, но за спиной была только пустота. Тишина, скрип кровати, и его пальто, которое медленно колыхнулось, будто от сквозняка.

— Спокойно, — шепнул он себе, почти не двигая губами. — Просто ветер. Просто ветер.

Он положил медальон на стол, прислушался — ни звука, кроме собственного дыхания и редкого потрескивания лампы. Взял нож, поддел лезвием край крышки, стараясь не спешить, хотя внутри всё сжималось, как перед прыжком. Металл отозвался сухим щелчком, крышка послушно откинулась.

Внутри оказался маленький свёрнутый клочок бумаги — едва живой, промокший, местами пожелтевший. Бумага словно слиплась с металлом, и, когда он развернул её, чуть не развалилась в пальцах. Почерком, будто написанным дрожащей рукой, было выведено: «Не верь теням».

Феликс уставился на слова, долго, не мигая. Тонкие линии чернил, будто испачканные дождём, смотрели на него из глубины лет и ничего не объясняли — только напоминали о чем-то, что давно забылось.

— Не верь теням… — пробормотал он, ощупывая фразу языком, как больной зуб. — Это что, шутка?

Стук за стеной — резкий, чужой — заставил его вздрогнуть, оторваться от стола. Кто-то в соседней комнате кашлянул, потом по коридору зашаркали чьи-то шаги. Феликс быстро свернул бумажку, засунул её обратно в медальон, защёлкнул крышку так, что в пальцах отозвалась боль.

— Так, — выдохнул он, чувствуя, как дрожит голос, — кто-то подкинул. Или я нет. Нет, я бы запомнил.

Он раскрыл пальто, нащупал карман — тот был сухой, чистый, ни следа пыли или ниток, как будто медальон всегда был тут, с самого начала, хотя он бы точно запомнил такой вес, такой звук при ходьбе.

«Если Екатерина… — подумал он, — нет. Или тот парень… как его, Витя? Но зачем?».

Он снова взял медальон, перекатил в ладони. На ощупь металл был странный — ни чистое железо, ни медь, что-то среднее, отдающее слабым, едва ощутимым теплом, словно хранил в себе кусочек чужого дыхания или памяти.

— Господи, ну хоть бы латунь… — пробормотал Феликс, крутя медальон между пальцами. — Или алюминий. Только не…

Он поднял вещицу к лампе, подержал у самого стекла — металл остался холодным, словно не поддавался ни свету, ни времени.

— Отлично. Теплопроводность нулевая, — нервно усмехнулся он, — может, из будущего, ага. Сам же и притащил.

Он сел обратно, сжал виски руками, прикрыл глаза. Память — быстрая, как выстрел, — вырвала из темноты короткую, болезненную вспышку. Лавка. Запах воска, тёмная Сенная — но уже не эта, не нынешняя, а та, его Ленинград, чуть сдвинутый в сторону от настоящего. Антикварный прилавок, блёклые часы под стеклом, и продавец с руками, жёлтыми от табака, и стеклянным глазом, который смотрел будто сразу насквозь.

— Этот… — выдохнул Феликс, едва шевеля губами. — Этот самый медальон…

Он вспомнил, как видел его тогда, в двадцать пятом. Продавец сказал: «Редкая вещь, товарищ. Принадлежала человеку, который знал слишком много».

— Слишком много… — повторил он почти шёпотом, будто пробуя слова на вкус.

Половица под ногами хрустнула. Он вскинулся — на мгновение явственно почувствовал чьё-то присутствие у двери, напряжённое, тяжёлое. Поднял голову, прислушался — только какофония старого дома: шорох, вздохи в стенах, зябкий ток воздуха.

Он медленно поднялся, подошёл к двери и осторожно задвинул засов. Вернулся к лампе, сел — медальон лежал на столе, тускло поблёскивал, будто жил своей жизнью.

— Тени, значит… — сказал он вслух. — Не верить. Ну и кому тогда верить?

— Себе, — тихо отозвалось из-за двери, не громко, но так ясно, будто сказали это в самой комнате.

Он замер. Сердце сжалось, затрепетало.

— Кто там? — позвал он.

В ответ — ничего. Тишина. Ни шороха, ни вздоха.

— Есть кто? — спросил он уже громче, но коридор молчал, только вдалеке, у кухни, потрескивал уголь в печке.

Он, стараясь не показывать тревоги, приоткрыл дверь, выглянул. Коридор был пуст — только дрожащий свет лампочки, полоска тряпки на батарее, запах пыли и щей.

Он закрыл дверь, опёрся спиной, постоял, прислушиваясь к собственному дыханию.

«Нервишки сдают, — подумал он, — вот и слышу голоса. Отлично».

Вернувшись к столу, Феликс достал из-под кровати жестяную коробку. Внутри — старые, зачитанные бумаги, пара рублёвых купюр, бинт, несколько металлических обломков от приборов, которые он когда-то нашёл в больничном кабинете.

Он положил медальон внутрь, к этим скудным остаткам, аккуратно прикрыл крышкой.

— Всё. Сиди здесь, — пробормотал он медальону, словно говорил не с предметом, а с живым существом, которое может услышать и обидеться. — Мне своих проблем хватает.

Он щёлкнул крышкой жестянки, прижал её ладонью. Половица под ногой отозвалась коротким, нервным скрипом.

И тут снова — шаги. Не воображаемые, а настоящие, отчётливые, тяжёлые, медленные, будто кто-то специально давал ему время прислушаться. Они остановились у самой двери. Воздух в комнате стал плотным, как простыня, только что вынутая из стирки.

Феликс погасил лампу одним точным движением, сел на кровать, замер, не позволяя себе даже вдохнуть полной грудью. Сидел в темноте, в которой каждое биение сердца казалось слишком громким. Шаги остановились. Затем.

— Феликс Антонович.

Он выдохнул — медленно, стараясь не выдать облегчения.

— Что вы… что случилось?

— Свет у вас моргал. Я подумала… мало ли.

— Всё в порядке, — быстро сказал он, чувствуя, как застывает в каждом движении. — Лампа просто коптит.

— Можно?

— Нет… — он хотел добавить ещё что-то, но осёкся, споткнулся на полуслове. — То есть… ночь ведь уже. Давайте завтра.

За дверью повисло молчание. Потом — её голос, совсем тихий, как если бы она говорила не для него, а для стены, для самого дома:

— Будьте осторожны, Феликс Антонович. У нас в доме стены слушают.

Он не ответил. Только ждал, пока её шаги стихнут в коридоре, растворятся в шорохе досок и далёком, чужом кашле.

Свет за окном дрогнул, в иней на стекле что-то едва заметно мелькнуло. Он взглянул — и увидел собственное лицо. Но не то, к которому привык: старше, с морщинами, седыми висками, глубоко запавшими глазами. На секунду отражение задержалось, потом исчезло, как только он моргнул.

«Не верь теням», — вспомнил он, слова остались в голове как застрявший гвоздь.

И сразу понял — спать этой ночью он не сможет.

Глава 30

Феликс сидел на постели, сгорбившись, плечи его тонули в просторной рубашке, будто подгибались под тяжестью невидимых мыслей. Он глядел вниз, на стол, где в кружеве теней угрюмо коптила керосиновая лампа. Пламя трепетало, отбрасывая призрачные тени на затёртую скатерть, будто само колебалось от неровного дыхания старого, измождённого дома, проснувшегося в эту ночь.

В пальцах Феликса вертелась спичка — он перебирал её кончик за кончиком, то и дело сжимая, словно надеясь разогнать липкую тишину, но не решался поджечь, опасаясь, что воздуха станет ещё меньше, что пламя лампы тут же задохнётся, как и он сам.

За дверью что-то едва слышно скрипнуло, как будто половица вздохнула, и в следующее мгновение послышался приглушённый голос:

— Не спишь?

Феликс вздрогнул, поднимая голову. В полумраке дверного проёма возник Борис. Он стоял, опираясь плечом о косяк, в своей рабочей куртке — та была распахнута, а из уголка рта привычно торчала папироса. В янтарном свете лампы казалось, что и Борис только что вынырнул из сна или долгой задумчивости.

— Нет, не получается, — пробормотал Феликс, чувствуя, как голос цепляется за комок в горле.

— А я думал, ты из тех, кто спит без задних ног, — усмехнулся Борис, и дым лениво стлался к потолку. — Вон, после смены хоть из пушки греми.

Борис шагнул в комнату уверенно, по-хозяйски, не дожидаясь приглашения. Он захлопнул дверь за собой — от этого хлопка стены будто вздрогнули — и щёлкнул ногтем по папиросе, стряхнув пепел прямо в жестяную кружку, стоящую на подоконнике.

— Можно?

— Что?

— Посижу, — пояснил Борис, чуть улыбнувшись.

— Конечно, — кивнул Феликс, сдвигаясь, освобождая место.

Борис опустился на край кровати, пружина под ним жалобно протянула свой скрип, и лампа качнулась, бросая по стенам новые неровные тени.

— Ты, Федя, как-то смурной стал, — сказал Борис, пристально всматриваясь в лицо Феликса, словно пытался разглядеть, что там за тенью скрыто. — Всё думаешь, всё щуришься, будто сквозь туман что-то ищешь. Нехорошо это. Тут такие мысли долго не живут — вытесняются другими, попроще, полегче.

Феликс вздохнул, чуть опустив голову, чувствуя, как к горлу подступает усталость, с которой не поспоришь.

— Просто устал, — глухо выдохнул он, словно объяснялся не столько Борису, сколько самому себе.

— Устал он… — хмыкнул Борис, вытянув губы в усмешке, и папироса затлела ярче. — От чего? От чаёвничанья с дамочками или от возни с бумажками в больнице?

Феликс не ответил, пальцы его легли на колени, сжались в кулак, потом вновь разжались — никуда не денешься от этого взгляда, внимательного, чуть насмешливого, но без злости.

— Ладно, не дуйся, — голос Бориса стал мягче, в нём прозвучало что-то почти родственное, доброе. — Я ж с добром. Просто видно, что ты не свой в последнее время. Как будто в другую сторону глядишь, не туда, куда все.

Феликс поднял глаза, и в этот миг лицо его осветилось чем-то зыбким, ускользающим, будто там внутри — своя буря, своё море.

— В какую — другую?

— Не знаю, — пожал плечами Борис, стряхивая пепел. — Но точно не в ту, куда обычно смотрят. Не в общую линию, так сказать.

Молчание простёрлось между ними, густое, пропитанное запахом керосина и табачного дыма. Лампа на столе шипела, как будто что-то ворчала про себя, Борис медленно потянулся, задел рукавом край стола и подкрутил фитиль. Свет стал резче, словно обнажил все трещины на стенах и вытащил из углов застывшие тени.

— У тебя тут, — заметил он, кивнув подбородком в сторону угла, где стоял аккуратный стопкой пустой чемодан и сложенные книги, — как в каптерке. Всё аккуратно, до сантиметра, только дышать нечем.

— Зато тепло, — попытался пошутить Феликс, но голос прозвучал глухо, без особой уверенности.

— От страха тепло, — тихо усмехнулся Борис. — Ладно, не сердись. Я ведь, собственно, по делу пришёл. Завтра мой знакомый в управе дежурит. Можем попробовать с твоими бумагами что-нибудь порешать. Чтобы твоя легенда... как ты там теперь — Серебряков, да?

— Да, — выдохнул Феликс, чувствуя, как невидимая пружина внутри скручивается ещё туже.

— Вот, — Борис одобрительно кивнул, — чтобы выглядело приличней, по-настоящему. А то твоя справка — ну, ты не обижайся — странная. Бумага не та, да и шрифт, между нами говоря, не нашенский.

Феликс напрягся, взгляд его стал цепким, чуть испуганным, будто он услышал что-то, чего очень не хотел услышать.

— В смысле — не местный? — голос Феликса дрогнул, будто бы он попытался ухватиться за что-то привычное, но рука соскользнула по мокрому перилу.

— Да не кипятись, — Борис поднял ладонь, его голос стал мягче, как будто он усмехнулся про себя. — Я же не в укор. Просто глаз у меня такой — привычный. Но ведь и другие, знаешь ли, могут заметить.

— Вы думаете… — Феликс сжал спичку, будто хотел разломать её пополам, — кто-то станет проверять?

— Думаю, проверят, — невозмутимо сказал Борис, с какой-то странной уверенностью. — У нас теперь всё проверяют. Особенно таких, кто недавно объявился. Пронюхают обязательно, тут нюх у всех острый.

Он докурил молча, потушил папиросу в ржавой крышке от банки, на секунду задумался, смотря на выцветшую этикетку, и, словно между делом, бросил:

— Ещё одно, — голос его чуть дрогнул, — Екатерина твоя… с ней осторожней.

— Почему — «моя»? — Феликс нахмурился, почувствовав, как в груди шевельнулось что-то недовольное.

— Да ладно тебе, — хмыкнул Борис. — Все видят, как она на тебя смотрит. И как ты на неё. Тут не скроешь. Только вот, — он щурился, будто прицеливался, — вокруг неё люди крутятся… не из наших. Не те, что на виду.

— В каком смысле? — спросил Феликс осторожно, ощущая, как холодок прокрадывается по позвоночнику.

— В том, что потом можешь пожалеть, — тихо проговорил Борис, почти не глядя в глаза. — Может, и хорошая женщина, но хвост у неё длинный. И подруга её — та вообще не простая. Не связывайся, Федя.

Феликс нахмурился ещё больше, морщинка легла на переносицу.

— Вы хотите сказать, они…

— Я ничего не хочу сказать, — резко оборвал Борис, взглянув с такой усталостью, будто сам устал бояться. — Просто не лезь. В эти дела лучше не соваться, особенно тебе. У тебя и без того лёд под ногами тонкий, почти прозрачный.

Феликс невольно сжал пальцы так, что побелели костяшки.

— Я и не лезу, — упрямо сказал он, будто оправдывался не только перед Борисом, но и перед самим собой.

— Ну и хорошо, — просто кивнул тот.

Он встал, прошёлся по комнате, чуть шаркая подошвами. Заглянул в окно. За мутным стеклом висела сизая ночь, с хлопьями снега, редкими пятнами фонарей, размытых инеем. Свет был блеклый, жёлтый, чужой.

— Тихо у вас, — бросил Борис, не оборачиваясь. — Даже слишком.

— Дом старый, — откликнулся Феликс, глядя на перекошенную раму. — Все спят.

— Ага, — Борис чуть улыбнулся, уголок губ дрогнул. — Вот только в таких домах, где все спят, всегда кто-то один не спит. И слушает.

Феликс опустил взгляд, не сразу ответил.

— Мне уже кажется, что за мной следят, — выдохнул он почти беззвучно.

Борис медленно повернулся.

— Не кажется, — отозвался он серьёзно, и глаза у него стали чёрными, как мокрый асфальт. — В больнице надзиратель есть, Гринько. Ты его видел?

— Да, — коротко ответил Феликс, вспомнив круглое лицо и тяжёлый взгляд.

— Вот он — стукач, — тихо сказал Борис. — Слушает, записывает. За новенькими особо следит. Особенно если человек с головой, а ты — уж прости — слишком умный.

Феликс ответил почти шёпотом:

— Я просто стараюсь быть полезным.

— Вот и будь, — сказал Борис, — только без самодеятельности. А то «полезных» потом долго ищут.

Феликс улыбнулся, но улыбка вышла кривой, невесёлой.

— Вы пугаете меня, Борис.

— Я спасаю тебе жизнь, — отрезал тот, усаживаясь обратно. Пружина кровати затрещала, как сухая ветка. — Был тут один врач. Я тебе рассказывал. Тихий, аккуратный, смотрел на всех с таким же вопросом в глазах. А потом пропал.

— Пропал? — переспросил Феликс, и в комнате стало вдруг холоднее.

— Ага, — Борис потёр ладони. — А Гринько его бумаги потом листал, будто что-то искал. Потом сказал, что врач уехал по распределению. Только вот никто его с тех пор не видел.

— Что он… делал?

— Да кто ж знает, — пожал плечами Борис. — Только говорят, нашёл в больнице что-то странное. Какую-то железку.

По спине Феликса скользнуло ледяное чувство.

— Железку?

— Ага. Вроде как часть прибора или протеза, не разберёшь. Только потом его и не стало.

Феликс молчал. В голове крутились тёмные мысли, словно мокрый песок под ногами.

— Ладно, — вдруг сказал Борис, встряхнувшись. — Хватит тебе страшилок.

Он вытащил из кармана ещё одну папиросу, ловко чиркнул спичкой. В комнате потянуло горечью табака.

— Был тут, кстати, жилец до тебя. Старик, с бородкой. Всё про сны свои рассказывал. Будто видел машины — не железные, а из света. И говорил, что в подвале коробку оставил. Никто не открывал.

— Почему? — спросил Феликс, едва слышно.

— Потому что все боятся, — с усмешкой ответил Борис. — Мол, кто откроет, тот исчезнет. Суеверия, а всё равно никто не тронул. Вот она и стоит там до сих пор.

— И коробка там?

Борис пожал плечами, бросая взгляд в тёмный угол.

— Может быть. Под лестницей, где плесень на стенах.

Феликс пробормотал, едва двигая губами:

— Интересно.

— Осторожней с интересом, Серебряков, — мягко, почти устало сказал Борис. — У нас за интерес тоже спрашивают.

Он медленно встал, стряхнул пепел с папиросы в ладонь.

— Ладно, я пойду. А ты… постарайся поспать. Утром пригодится свежая голова, поверь.

Он уже дошёл до двери, взялся за ручку, но на секунду замер, оглянулся через плечо:

— Только, Федя… если вдруг найдёшь что-то — никому не показывай. Ни Екатерине, ни — особенно — Гринько.

— Почему? — спросил Феликс, в голосе было что-то почти детское, доверчивое.

— Потому что слишком любопытные доктора у нас долго не живут.

Борис усмехнулся, будто в шутку, но глаза оставались тяжёлыми и серьёзными.

Дверь закрылась за ним глухо, почти неслышно.

Феликс остался сидеть в полутьме, ощущая, как комната стала чуть больше, как будто тени расширились, а лампа по-прежнему коптила, разбрасывая по потолку дрожащие круги света. Из-под пола тянуло холодом, как будто внизу под домом кто-то вздохнул.

«Под лестницей… коробка», — пронеслось у него в голове.

Он взглянул на половицы у окна, где, отражая блеклый свет, лежал забытый медальон.

«Если всё связано…».

Он не договорил мысленно. Просто медленно взял спичку, затушил лампу и остался в темноте, прислушиваясь, как внизу, под домом, будто бы что-то глухо щёлкнуло.

Глава 31

Стоматологическое отделение встречало запахом карболки, с примесью ржавого железа и той особой больничной духоты, которая въедается в стены, в полы, даже в стекло окон. Воздух здесь был вязким, тяжёлым, будто им дышали слишком многие, оставляя после себя не только углекислоту, но и тревогу, и следы чужих страданий. На стекле — наледь, мутная, с жёлтыми пузырями воздуха внутри, словно сама зима сюда вползла и застыла. Стены облупились, на углах просвечивал прежний, почти стёршийся, бледно-зелёный слой — память о другом времени, когда всё тут, возможно, было новее, да светлее.

Феликс стоял у стола, бережно раскладывая инструменты, будто перед ним был не железный лоток, а шкатулка с драгоценностями. Зеркальце с мутными краями, щипцы, баночка с раствором — густым, серым, похожим на воду из подвала, самодельный шприц, похожий на маленькую бомбу. Белый халат на Феликсе висел так, будто и он устал: прозрачный от стирок, рукава коротковаты, воротник топорщится, застёжки давно не держат. Он дёргал их машинально, как будто надеялся, что от этого станет уверенней.

— Ну, проходите, — сказал Феликс, стараясь не смотреть на свои руки, а глядя на дверь, — садитесь, пожалуйста.

Пётр Николаевич вошёл, словно в холодную воду шагнул — неохотно, плечи сдвинуты, руки в кулаки, лицо хмурое, брови сдвинуты. От него пахло машинным маслом и сыростью, будто он всю ночь провёл где-то в мастерской. Глаза у него были такие, что невольно хотелось оправдываться — не лечить пришёл, а выспрашивать, проверять, не солгут ли.

— Вот сюда, — Феликс показал на кресло, в которое стелился свет из мутного окна. — Ложитесь… то есть садитесь.

Пётр хмыкнул, уголки губ дёрнулись.

— У вас тут, доктор, как на допросе, — сказал он, оглядываясь, — всё железное, холодное.

— Так ведь больница, — пожал плечами Феликс, выдавливая из себя что-то вроде улыбки. — Не чайная.

Вслед за ним в комнату вошла Мария Васильевна — санитарка, в руках у неё ведро, из которого тянулся запах старого хлорки, и тряпка, которой она постукивала по бедру, словно так задавала себе ритм работы.

— Ой, Петька опять с зубом, — махнула она рукой, с улыбкой, в которой было больше участия, чем насмешки. — Я ж тебе говорила, не грызи гайки, а ты всё своё: "я мужик". Мужики, они такие…

— Помолчите, Мария Васильевна, — проворчал Пётр, с трудом разжимая зубы. — Я и без вас знаю, где болит.

— Ага, знаешь… — фыркнула она, прислонившись к стене, — только потом орёшь на весь коридор, как бык на бойне.

Феликс смутился, щеки залились слабым румянцем — ему казалось, что всё внимание теперь обращено к нему, к его неуверенным рукам.

— Давайте посмотрим, — тихо предложил он, делая шаг навстречу, — как давно болит?

— Третий день уже, — выдохнул Пётр, садясь с трудом, будто под ним кресло проваливалось в пол, — щёку раздуло, не сплю, есть не могу.

— Понятно… — отозвался Феликс, надевая перчатки, которые на большом пальце были рваными, латка давно отвалилась. Он работал быстро, будто пальцы сами всё знали: заглянул в рот, осторожно осветил зеркало — у корня уже собирался гной, десна распухла, зуб держался из последних сил.

— Придётся вскрыть, — ровно сказал Феликс, не отводя взгляда. — Иначе хуже будет.

Пётр напрягся, будто пружина внутри него сжалась ещё сильнее.

— Вскрыть? Без укола?

— Укола нет, — спокойно, но виновато сказал Феликс. — Закончился. Но я сделаю быстро, честно.

— Ага, быстро… — буркнул тот, но уже без прежнего задора, — только потом неделя без сна.

— Или месяц с воспалением, — пожал плечами Феликс, чувствуя, как тянет в животе от чужого страха.

Мария прыснула, прикрыла рот ладонью, чтобы не рассмеяться громче.

— Делай, Петь, что доктор велит, — бросила она с укоризной, — он хоть аккуратный. Не то что Клавдия, та как схватит щипцами — потом пол-лица опухает, и три дня только стонешь.

— Я аккуратный, — согласился Феликс, кивая, будто убеждал больше себя, чем других. — Только не двигайтесь, ладно?

Он взял тонкий зонд, аккуратно опустил в раствор, движения были точные, почти механические, выработанные до автоматизма. Смешал жидкость — немного спирта, немного настоя зверобоя, капля уксуса. В двадцать пятом за это бы давно выгнали, но здесь это считалось почти волшебством.

— Что это вы там мешаете? — Пётр подозрительно вытянул шею, следя, как пузырится жидкость в баночке.

— Антисептик, — спокойно ответил Феликс, встряхивая раствор. — Чтобы воспаление не разошлось.

— Пахнет… будто лаком для ботинок, — поморщился Пётр, шмыгнув носом.

— Главное, чтобы помогло, — отозвался Феликс, не поднимая глаз, будто сам себе напоминал: всё здесь ради пользы, не ради запаха.

— Ну, смотрите, доктор, — Пётр сузил глаза, прищурился так, что в уголках кожи собрались грубые морщины. — Если что не так — я жалобу напишу.

Мария Васильевна всплеснула руками, чуть не опрокинув ведро.

— Господи, Петь, да ты бы хоть рот не открывал до процедуры! Доктор у нас человек новый, не привык ещё.

— Да ладно, — махнул он, тяжело выдохнув. — Проверить не вредно. Сейчас кругом шептунов хватает.

Феликс поднял взгляд. В глазах у него — усталость и осторожность.

— Каких шептунов?

— Да таких… — Пётр наклонился ближе, понизил голос до шёпота, будто боялся, что и стены могут донести. — Что болтают про западные методы, про всякие тайные общества. Всё новую медицину ищут, а потом исчезают. Знаем мы таких.

— Ну, я не из них, — сухо отозвался Феликс, чувствуя, как в груди всё сжимается.

— Посмотрим, — хмыкнул Пётр, но спорить не стал, только открыл рот, выжидая.

Феликс работал быстро, руки его двигались точно, без лишней суеты. Лёгким движением он раскрыл полость, поддевал зондом, дренировал очаг воспаления. Гной вышел с лёгким хлопком, острый запах резанул в нос. Пётр зашипел, будто раненный зверь, вцепился пальцами в подлокотники кресла, побелели костяшки.

— Потерпите, — тихо сказал Феликс, сам с трудом сдерживая дрожь в пальцах, — осталось совсем немного.

— У-у-у… мать твою… — прохрипел Пётр, вытирая слёзы, проступившие от боли.

— Не ругайтесь, — Мария уже стояла в дверях, укоризненно покачивая головой. — Тут люди лечатся, не на заводе.

— Мария Васильевна, — попросил Феликс, не отрываясь от работы, — принесите, пожалуйста, чистую вату.

— Сейчас, сейчас, — кивнула она и вышла, причмокивая губами, как будто у неё тоже заныл зуб.

Феликс закончил чистку, аккуратно промыл полость раствором. На миг его взгляд скользнул по руке Петра — тот опустил ладонь, натягивая рукав. И вдруг под серым сукном мелькнул тонкий шрам, выведенный в форме спирали. Узнаваемый знак, тот самый, что преследовал Феликса в последних днях, в лицах и тенях.

Он застыл, зонд в руке замер, сердце коротко споткнулось.

«Опять этот символ…».

Пётр сразу поймал его взгляд, среагировал мгновенно, по-звериному резко.

— Что уставился?

— Ничего, — быстро отозвался Феликс, выпрямляясь, пряча руки за спину. — Просто… интересная татуировка.

— Это не татуировка, — рявкнул Пётр и резко натянул рукав. — Рабочая травма.

— Бывает, — мягко согласился Феликс, стараясь вернуть голосу обычный тон. — У меня самого… вот, шрам от скальпеля.

— Ага. От скальпеля, — Пётр глухо усмехнулся, но в глазах зажглось что-то настороженное. — Только вы, доктор, всё как-то не так делаете. Не как у нас принято.

— Главное — результат, — спокойно сказал Феликс, с трудом удерживая улыбку.

— Ну-ну. Только потом, если что, я Клавдии расскажу. Пусть проверит, кто вы такой на самом деле.

В груди у Феликса будто бы на секунду опустилась ледяная глыба — резкая, тяжёлая, беззвучная.

— Проверяйте, — тихо ответил Феликс, глядя на свои дрожащие пальцы. — Я ничего не скрываю.

В это время Мария вернулась, в руке у неё — баночка с ватой. Она быстро поставила её на стол, посмотрела на Петра, и, когда тот отвернулся, наклонилась к Феликсу, шепнула чуть слышно, с тревогой в голосе:

— С ним осторожней. Он из этих… активных. Всё замечает, всё слышит.

— Понял, — коротко бросил Феликс, не глядя ей в глаза, чувствуя, как между лопатками холодеет.

Пётр уже поднялся с кресла, поправил куртку, размял плечи. Глаза его снова стали жёсткими, почти пустыми.

— Доктор, — сказал он, голос его прозвучал как предупреждение, — если всё пройдёт, спасибо скажу. А если нет — узнаете, как у нас с халтурщиками поступают.

— Понимаю, — тихо произнёс Феликс, — рот содой полощите, через день — на осмотр.

— Если жив буду, — буркнул Пётр, не глядя, и вышел, хлопнув дверью так, что в стекле задрожали трещинки.

Мария выдохнула шумно, будто только что выплыла из-под воды.

— Ну и тип, — покачала она головой, отжимая тряпку. — С такими лучше дел не иметь. Всё им не так, всё они подозревают.

— Да уж, — пробормотал Феликс, убирая инструменты обратно, на ходу протирая их.

— А вы, Федя, молодец, — вдруг сказала Мария, и в её голосе зазвучала тихая, почти материнская гордость. — Быстро, чисто, почти без крови. Клавдия так не умеет.

— Я просто… немного иначе делаю, — попытался объяснить Феликс, но голос его звучал неуверенно, почти чуждо.

— Вот и зря, — Мария взглянула на него внимательно, пристально, будто искала что-то за словами. — У нас тут за "иначе" можно без работы остаться.

Феликс молчал, вытирал инструменты, как будто мог стереть этим движением весь страх, всю эту тягучую, затаённую тревогу. Мария ушла, запах дешёвого мыла и влажных тряпок остался после неё в воздухе, как напоминание о реальности.

Он опустился на стул, смотрел на свои ладони, — они чуть подрагивали, от напряжения или холода, уже не разобрать.

«Тот же знак, — мысленно проговорил он, и внутренний голос звучал глухо, отдалённо. — Как на медальоне. Как у той женщины…»

Из коридора донёсся тяжёлый шаг — звук гулко отдавался под рёбрами. Кто-то остановился у самой двери, тень легла на порог.

— Товарищ Серебряков? — голос Гринько, надзирателя, прозвучал с ленцой, но внутри было что-то цепкое, жёсткое. — Свободны будете?

Феликс поднял голову, взгляд его зацепился за чёрную фигуру в дверях.

— Да… конечно, — отозвался он, чувствуя, как внутри туго сжимается что-то, похожее на пружину.

— Зайдёте ко мне после обеда. Есть разговор.

Шаги удалились, затихли где-то у лестницы.

В отделении снова наступила тишина, только где-то под окном лениво капала вода, а старая бормашина в углу потрескивала, будто живая, нашёптывая свои истории сквозняку.

Глава 32

Холл больницы жил своим особым гулом — в этом гуле сплелись десятки голосов, споры, кашель, шёпот, сдавленные всхлипы, смешавшись в одну волну, как будто сама больница дышала и выдыхала усталое дыхание через рот каждого, кто здесь ждал. Люди толпились у стен, сидели на скрипучих лавках, стояли в очереди к регистратуре, разглядывали стены или просто смотрели себе под ноги, будто в щелях между досками можно было найти что-то важнее диагноза. В воздухе плавал запах йода, мокрых рукавов, обувной грязи и этой вечной, въедливой больничной тревоги, которую ничем не перебить.

Феликс шёл быстро, почти скользя, стараясь не встречаться взглядами ни с кем. В руке у него была тонкая папка с записями — она казалась тяжелее любого чемодана, будто внутри не бумага, а слитки свинца, или что-то ещё — ценное, но опасное. Пальцы побелели от напряжения, в ушах стучало, в горле стоял комок, не от страха даже, а от глухой, липкой усталости.

У стены, возле видавшего виды ведра и покосившейся швабры, стояла Мария Васильевна. Пока терла пол, болтала с санитаром Васей. Она всегда разговаривала громче, чем нужно, будто боялась, что её не услышат ни стены, ни потолок.

— Я тебе говорю, Вась, — почти кричала она шёпотом, — он его вылечил за пятнадцать минут! Без укола, без бормашины почти! — И рукой в воздухе изображала, как будто ловко ковыряет что-то невидимое. — Петька этот, с завода, знаешь? Утром пришёл — щека как арбуз, вечером уже курит у проходной!

— Да ну! — санитар вытаращил глаза, словно впервые слышал о чудесах. — Без укола?

— Ага! Он, говорят, своим каким-то средством помазал. Из трав, а пахло как спирт, — заговорщицки добавила она, стряхивая каплю с тряпки.

— Вот это да, — присвистнул Вася, глядя на неё так, будто ждал продолжения. — Может, он из тех, что в лабораториях работал? Химик?

Мария хихикнула, прикрывая рот ладонью.

— Говорят, он у немцев учился.

— У кого?

— У немцев, — важно повторила она, будто сама теперь стала чуть загадочней. — Клавдия Петровна от главврача слышала: мол, слишком ловко всё у него выходит. А те, кто ловко — обычно из-за границы.

Феликс остановился у двери, делая вид, будто ищет что-то в папке, а не подслушивает. Но слова разносились далеко, больничный холл любил собирать чужие слухи и не отпускал их.

«Чёрт… уже дошло», — подумал он, чувствуя, как неприятное волнение прокатывается по коже.

Он сделал вид, что медлит, поправил папку, потом чуть тише, чем обычно, позвал:

— Мария Васильевна, можно вас на минутку?

Она вздрогнула, будто поймали за чем-то, и сразу обернулась, улыбка — слишком быстрая, слишком фальшивая:

— Ой, доктор! А я вас и не заметила! — Смотрела внимательно, словно искала в его лице подвох. — А вы чего?

— Просто хотел напомнить, чтобы не трогали антисептик на столе, — тихо сказал Феликс, отчётливо выговаривая слова. — Он нестабилен, может испортиться.

— А, этот, что пахнет, как самогон? — Она махнула рукой. — Нет-нет, я туда не лезу. Только вот Васе рассказывала, какие вы чудеса творите.

— Не стоит, — чуть тише повторил Феликс. — Я просто делаю свою работу.

— Ну и делайте, — вмешался Вася, ухмыляясь так, будто знал про всех всё. — А то теперь по всему корпусу шепчутся. Говорят, у нас новый «немецкий профессор».

Мария прыснула, затаив улыбку, а у Феликса на душе стало ещё тяжелее, как будто к папке добавили камень.

— Да ладно, не профессор, а просто Федя! — Мария отмахнулась, как будто могла этой фразой разогнать все слухи.

— Просто Федя не вытаскивает гной, как апельсин из скорлупы, — усмехнулся санитар Вася, глядя на Феликса с каким-то наивным уважением и подозрением одновременно.

Феликс вдруг почувствовал, как кровь приливает к лицу, словно его уличили в чём-то чужом, неестественном.

— Пожалуйста, — сказал он, сдерживая раздражение, стараясь, чтобы голос не дрогнул, — не повторяйте эти… слова. Мне неприятно.

— Ладно-ладно, — Мария сразу смягчилась, взгляд её стал тёплее, усталее. — Я ж не со зла. Люди просто удивляются. У нас тут от зуба пол-больницы мается, а вы — раз и готово. Вот и шепчутся…

Он кивнул, делая вид, что всё это его не задевает, хотя внутри всё будто сжималось — и досада, и усталость, и какой-то стыд за себя и за всех.

— Понимаю.

В этот момент дверь холла тяжело распахнулась. Вошёл надзиратель — Гринько, высокий, сутулый, с тяжёлым взглядом, фуражка перекошена, в глазах — пустота, в которой отражался только приказ.

— Что за разговоры? — его голос, негромкий, но твёрдый, разрезал тёплый воздух холла. Он оглядел всех троих, взгляд его задержался на Феликсе чуть дольше, чем на остальных.

Мария сразу выпрямилась, отставила ведро, лицо стало почти официальным.

— Так, ничего, товарищ Гринько. Я тут пол мою, а Васька… ну, помогает мне.

— Помогает, значит? — повторил тот, и в его голосе прозвучала ледяная ирония. — А то слышу, говорят, про иностранцев, про профессоров. Это у нас больница, не базар.

Феликс ощутил, как его самого будто подвесили на крючок, взгляд Гринько впился, не отрываясь.

— Вы у нас, значит, новый врач? Серебряков?

— Да, — ровно сказал Феликс. — Стоматолог.

— Стоматолог, — протянул Гринько, подходя ближе, так что запах махорки смешался с больничной карболкой. — Много у нас стоматологов теперь. А вы где раньше служили?

— В Туле, — отчеканил Феликс, заранее прокручивая легенду. — Городская поликлиника номер три.

— Тула… — надзиратель повторил слово, будто пробовал его на вкус. — А у нас тут говорят, вы с опытом особенным. Немецким, значит?

— Нет, — отрезал Феликс, чувствуя, как сердце бьётся в висках. — Обычный опыт. Советский.

Гринько кивнул, будто ставил галочку где-то в воображаемом журнале.

— Хорошо. Мы проверим.

Он повернулся к Марии:

— И вы, Мария Васильевна, поосторожнее с языком. Сами знаете, как теперь бывает.

— Конечно, — пролепетала Мария, будто её вдруг стало вдвое меньше, и уткнулась в своё ведро.

Гринько ушёл, сапоги его гулко стучали по коридору, оставляя за собой шлейф холода и жёсткой тревоги.

Мария наклонилась ближе к Феликсу, прошептала с виноватой жалостью:

— Ох, доктор… язык мой без костей, сама знаю. Вы не сердитесь. Я ведь… с добром.

— С добром, — повторил он, но голос был глухой, чужой.

Сбоку подошёл молодой санитар, нёс поднос с инструментами, на лице — азарт пересказчика.

— Слыхали, Марья? — начал он, не замечая Феликса, — Опять слухи про того врача, что пропал. Говорят, он тоже всё про зубы знал. И что-то писал…

— Ага, — зашептала Мария, глаза её сузились. — Это тот, что "слишком умный" был, да?

— Точно! Его потом увезли. Говорят — шпион.

Феликс ощутил, как что-то в груди резко сжалось, будто кто-то повернул за спиной ключ в замке.

— Вы о ком сейчас? — спросил он, и сам удивился своему голосу — тонкому, почти детскому.

Они переглянулись, чуть испугались его вопроса.

— А вы что, не знали? — Мария посмотрела с жалостью и опаской. — До вас тут был один, тоже зубной. Потом — вдруг исчез. Ни бумаг, ни тела. Говорят, ночью за ним пришли из управления.

— За что?

— Да кто его знает… — она развела руками. — Может, ни за что. А может, и знал что-то не то. Тут, доктор, лучше не знать, правда.

Феликс почувствовал, как на лбу выступил холодный пот. Внутри всё сжалось — будто чужая история уже расползалась по его собственной жизни.

«Значит, был кто-то до меня и тоже пропал. И тот знак у Петра, всё это одно и то же…».

Он машинально глянул в окно. За мутным стеклом хлопья снега падали и крутились, отражение искажалось, как будто за ним кто-то наблюдал.

Сзади прозвучал голос, глухой, приказной:

— Серебряков!

Феликс резко обернулся.

— Да?

— После обеда зайдёте ко мне. Надо кое-что сверить.

— Конечно, — проговорил он, и снова услышал этот тяжёлый, глухой шаг, запах махорки, холодок сквозняка.

Мария смотрела ему вслед, потерянно, шепча больше себе, чем кому-то.

— Странно всё… Один знал слишком много, другой лечит, будто из будущего приехал…

Она рассмеялась, неловко, натужно, и тут же замолчала.

Феликс взял папку, шагнул в коридор. Свет здесь мигал, вспышки короткие, резкие, и с каждой вспышкой на стенах будто проступали длинные тени — вытянутые, с чёрными пустотами вместо лиц.

Глава 33

Над креслом гудела лампа, рассыпая жёлто-белый свет, который то дрожал, то собирался в одно пятно, заставляя кожу пациентов казаться восковой, не совсем живой, будто их только что вынули из форм — и так оставили здесь, ждать своей участи. В воздухе стоял тяжёлый, прелый запах: карболка, железо, и ещё крепче — дешёвый табак. Кто-то из санитаров курил, не открывая окна, и теперь здесь будто смешались прошлое, тревога и усталость.

Феликс стоял у стола, перебирав инструменты — щипцы, корнцанг, зажим с изношенной деревянной ручкой, на которой проступал тёмный узор. Весь этот набор казался не просто старым, а как будто носил на себе следы чужих жизней. Пальцы Феликса дрожали едва заметно — не от страха, а от ощущения, что за ним наблюдают пристальнее, чем обычно. Клавдия Иванова мелькнула в дверях, тонкая тень скользнула по полу, но не ушла — просто застыла, опершись о косяк. Лицо её неподвижное, вырезанное будто из дерева, только глаза — острые, тяжёлые, как два гвоздя, вбитых глубоко и навсегда.

— Садитесь… — негромко сказал Феликс, осторожно взглянув на Петра Николаевича, который, сжимая в кулаке вязаную шапку, тяжело опускался в кресло, морщась, будто собирался не лечиться, а идти на допрос. — Вот сюда, голову чуть назад.

— Вы, это… аккуратней, ладно? — проговорил Пётр сквозь зубы, голос его был глухим, упрямым. — Я уже к одному ходил, чуть челюсть не свернул.

— Попробуем обойтись без подвигов, — попытался улыбнуться Феликс, но вышло только краем губ, — сейчас свет поправлю…

Он чувствовал, как взгляд Клавдии упирается между лопатками, прожигает насквозь, как будто ищет что-то, о чём сам ещё не знает. Мария Васильевна шумела у раковины, тряпкой стирая остатки воды, но всё время посматривала через плечо.

— Что у вас там, Пётр Николаевич, — абсцесс? — спросил Феликс, надевая перчатки, которые сразу стали влажными от ладоней.

— Да он, чёрт бы его взял, — ворчал Пётр, — три дня уже, как нарывает. Губу раздуло, как у карася. Есть не могу, а мне на смену через час. По-быстрому бы, доктор, ладно?

Феликс кивнул, отодвинул лоток поближе, взял корнцанг — инструмент старый, ручка отполирована временем. На ней вырезан странный узор, спираль — будто по дереву водили ножом наугад, торопливо. Он на секунду задержал палец, ощутил шероховатость, и вдруг показалось: узор словно пошевелился, потёк внутрь, уводя за собой мысли. На миг укол паники — неужели опять этот символ?

«Чушь. Просто освещение», — отогнал он мысль, но ощущение осталось, занозой.

— Чего вы там, доктор, застопорились? — прищурился Пётр, — Страшно, что ли?

— Не страшно, — мягко сказал Феликс, обернувшись, — просто думаю, как сделать помягче. У нас с анестетиками туго.

— Ага, — буркнул Пётр, — про уколы мне уже сказали. Давайте уж, только не по живому сильно…

Мария Васильевна, у которой ладони всегда пахли мылом, повернулась, вытирая руки о фартук:

— Петя, ты терпи, Феликс Исаевич аккуратный, он умеет.

— А чего он Исаевич? — вдруг насторожился Пётр, уставившись на врача. — Вы… откуда будете, товарищ доктор?

— Из Москвы, — быстро бросил Феликс, чувствуя, как под перчаткой вспотели ладони. — Недавно перевели.

— Из Москвы? — повторил Пётр недоверчиво, глаза его сузились. — А чего в нашу дыру-то?

— Сокращение было, — коротко сказал Феликс, не встречаясь взглядом, — да и воздух тут… лучше.

— Воздух… ага, — пробурчал Пётр, криво усмехнувшись. — Ну ладно. Давайте.

Феликс осторожно поднёс инструмент к воспалённой десне, стараясь не смотреть на руку Клавдии, стиснутую в кулак у косяка. Прижал, чуть надавил — Пётр дёрнулся, сдавленно зашипел, но не отстранился, терпел, зажмурив глаза.

— Ещё немного… потерпите, — пробормотал Феликс, аккуратно вводя дренаж, чувствуя, как инструмент чуть скользит в воспалённой ткани. — Вот… хорошо.

Капля гноя выступила, застыла прозрачным пузырём на десне, потом — вторая, более мутная. Пётр выдохнул резко, тяжело, будто не только боль, но и что-то лишнее ушло из него вместе с этим ядом. Плечи его опустились, взгляд помягчел.

— Всё, — спокойно сказал Феликс, не показывая облегчения. — Пошло. Сейчас станет легче, боль должна уйти.

— Ага… — Пётр медленно выдохнул, осторожно поводил челюстью. — Слушайте, а вы… вы это как сделали? Без надреза вроде, а всё само пошло…

— Метод… из немецкого журнала, — не глядя, ответил Феликс, убирая инструмент, чувствуя, как на затылке начинает жечь взгляд Клавдии. — Старый приём, но надёжный.

В воздухе вдруг натянулась невидимая струна, и голос Клавдии Ивановой разрезал её пополам, холодный и острый, как нож:

— Из какого ещё журнала? У нас, товарищ Серебрянский, есть утверждённые методики. Зачем вам чужие приёмы?

Феликс выпрямился, натянуто улыбнулся, не давая дрожи перебежать по лицу.

— Да, конечно, — сказал он, стараясь говорить спокойно. — Просто вспомнил одну довоенную публикацию… по дренажным техникам. Там был описан похожий способ, — взгляд его метнулся к Марии, словно в поисках поддержки.

— Из какой клиники публикация? — Клавдия не меняла позы, не меняла и тона. Всё в ней было острое, аккуратное, как скальпель.

— Берлин, кажется… — ответил Феликс, уговаривая себя звучать просто, без скрытого смысла. — Немецкая школа до войны много печаталась.

— Берлин, — повторила Клавдия, уголок губ чуть дёрнулся, но в глазах ничего не изменилось. — Интересное у вас чтение, товарищ доктор.

Мария Васильевна вмешалась — торопливо, виновато, чуть ли не умоляюще:

— Так ведь польза же, Клавдия Ивановна! Гляньте — кровь-то остановил, всё чисто, Петру легче сразу стало…

— Я вижу, — отрезала Клавдия. — Но у нас не лаборатория для экспериментов. Следуйте инструкциям.

— Конечно, — кивнул Феликс, — больше не повторится.

Пётр поднял голову, будто не слышал их, будто происходящее его не касалось:

— Да ладно вам, Клавдия Ивановна… Человек дело сделал, я теперь, глядишь, жить смогу.

— Живите, — коротко сказала она и вышла, дверь за ней хлопнула чуть громче, чем нужно, как будто хотела оставить в воздухе след.

Мария выдохнула с облегчением, опустила плечи.

— Господи, будто допрос прошёл, а не лечение, — тихо сказала она, перекатывая таз из руки в руку.

Феликс снял перчатки, бросил их в таз, вытер вспотевший лоб рукавом.

— Она всегда такая? — спросил он, всматриваясь в полумрак, где исчезла Клавдия.

— Клавдия-то? — Мария фыркнула, в голосе её звучало уважение, усталость и страх. — А то! Глаз-алмаз. Всё видит, всё помнит. Говорят, потом записывает и в отдел кадров несёт. Так что вы поосторожнее, Феликс Исаевич…

Он кивнул, глядя на инструмент в руке. Узкая спираль на деревянной ручке будто мерцала под лампой, притягивала взгляд, обещая то ли разгадку, то ли новую беду.

«Надо бы записать… — мелькнула мысль, холодная, как зимний сквозняк. — Но куда? Записывать — значит оставить след. А след — это риск. Всегда».

Пётр поднялся, осторожно, сжимая щёку уже не так мрачно:

— Ну, доктор… спасибо, правда. Я думал, хуже будет. Вы… хороший врач. Не такой, как прочие.

Феликс посмотрел на него, слабо улыбнулся, будто через силу:

— Просто делаю то, что умею.

Мария подхватила таз, улыбнулась уже почти по-домашнему:

— А умеете вы, товарищ доктор, дай бог каждому. Чудотворец, честное слово.

Феликс вздрогнул, будто от пощёчины. Не хотелось слышать ни слова благодарности, ни намёков на чудеса.

— Не надо так, — глухо сказал он. — Просто повезло.

Мысли уводили его — упрямо, как вода, что сочится по швам старого трубопровода, сползая в подвалы. Всё происходящее — не просто череда усталых дней: странный узор на деревянной ручке корнцанга, вырезанный грубо и почему-то живой; слепящий свет лампы, будто ослепляющий нарочно, чтобы не разглядеть лишнего; тяжелый привкус железа в воздухе, впитавшийся в полы, в руки, в кожу; шаги Клавдии, глухие, решительные, которые таяли где-то за стеной, как шаги преследователя в сне.

Всё это — детали, которые кто-то другой списал бы на усталость, на дурные нервы, на недосып и холодную влажность больничных стен. Но внутри у Феликса эти детали цеплялись друг за друга, складывались в цепь, змеились и вытягивались в тревожный, опасный рисунок. Будто кто-то собирал для него пазл из чужих страхов, из намёков, из молчаливых взглядов, из слов, не договорённых вслух.

Он стоял, держа инструмент, и смотрел, как на дереве проступает тот самый узор — спираль, что появлялась теперь слишком часто: на медальоне, на шрамах, на ручках старых инструментов. Всё повторялось, всё возвращалось, тянулось нитями сквозь больницу, сквозь лица, сквозь шёпоты в коридорах.

Что-то было не так. Что-то уже давно вышло за пределы простых совпадений.

Глава 34

В ординаторской было холодно, будто сквозняк где-то полз вдоль плинтусов, а батарея — ржавая, с облупившейся краской — стояла для вида, не давая ни тепла, ни утешения. Под плакатом «Здоровье — долг перед Родиной» тянулась тонкая серая трещина, похожая на линию фронта. Феликс заметил её сразу, будто она специально была нарисована для него. "Вот и моя линия," — мелькнуло у него в голове, и от этой мысли стало не по себе, словно подошёл вплотную к чему-то чужому, к какому-то своему рубежу.

Он снял халат, аккуратно повесил на спинку стула — движение было машинальное, почти бесшумное. И тут заметил: за столом сидят двое. Один — сутулый, с острыми плечами, уткнулся в ворох бумаг, другой — в потёртом пиджаке поверх халата — медленно, лениво крутил карандаш в пальцах, царапая им бумагу. Они замолчали, как только дверь скрипнула, и эта внезапная тишина стала густой, давящей, будто воздух в комнате вытянули наружу. Где-то за стеной гремел инструментарий, и в коридоре кто-то кашлял — будто бы напоминая: всё это по-настоящему, всё слышно.

— Ну что, говорю тебе, — нарушил молчание тот, что с карандашом, — не по-нашему он работает, я тебе точно говорю. Видел, как вчера у Петра дело пошло? Без надреза, без ничего. Это что за фокусы?

— Может, учился где-то, — отозвался второй, почти не отрываясь от бумаг, голос у него был усталый, сухой. — Или читал. Сейчас много чего по старым журналам поднимают, авось что новое найдут.

— Да ну, — отмахнулся первый, насупившись, — в наших институтах такому не учат. Я двадцать лет в медицине, и чтоб так — руками, без всего… как на показе… это что-то новенькое.

— А ты, может, ревнуешь, — усмехнулся второй, но не глядя, просто бросил фразу, как кость.

— Да при чём тут… — тот замялся, оглянулся на дверь, будто ожидал увидеть за ней кого-то ещё. — Просто… подозрительно это. Ловко у него выходит, не по-нашему, не по-местному…

Феликс стоял у двери, пальцы нервно шарили по карманам халата, ищя, будто пропавший ключ. В каждом их слове он слышал себя, каждое слово царапало изнутри, словно что-то в нём уже чужое, опасное. Он заставил себя медленно пройти к окну, будто задумал просто проветрить комнату, а не прятаться за стеклом от чужих взглядов.

— Здравствуйте, — сказал он тихо, не поднимая глаз. — Можно?

Врачи подняли головы, и на миг в их лицах мелькнуло нечто вроде смущения, которое тут же сменилось вежливой настороженностью, холодом застывших улыбок.

— Конечно, Феликс Исаевич, проходите, садитесь, — тот, что с карандашом, даже попытался улыбнуться, но в этом не было ни тёплого, ни живого.

— Спасибо, — Феликс сел на край стула у окна, плечи его слегка сутулились. За стеклом снег валил густо, тяжело, будто пытался укрыть всё, что происходило внутри — другой, чужой мир, где тишина и покой. Здесь же воздух был густой, тягучий, вязкий от недосказанности, от напряжённой внимательности.

Он потянулся к кружке с остатками чая, но, заметив на ободке след чужих губ, убрал руку — чужое всегда ощущается слишком остро, когда вокруг всё чужое.

— Говорят, у вас сегодня всё удачно прошло, — произнёс второй врач, медленно перелистывая бумаги. — С этим, как его… рабочим с абсцессом.

— Повезло, — Феликс пожал плечами. — Вовремя вскрылось, дренаж пошёл.

— Без скальпеля, — уточнил первый, и карандаш застучал по столу, отбивая дробь.

Феликс едва заметно вздохнул.

— Там не нужно было, — объяснил он. — Просто давление.

— А-а… давление, — протянул врач, будто пробуя слово на вкус. — Интересно. Я таких приёмов не встречал.

— Старый метод, — ровно ответил Феликс. — Ещё до войны описывали.

— До какой войны? — вдруг резко перебил тот.

Феликс почувствовал, как на шее выступил пот, и голос чуть дрогнул:

— До мировой, — медленно произнёс он, не встречаясь взглядом. — Немецкие врачи писали.

Карандаш в пальцах врача вдруг замер, и в воздухе стало как будто ещё холоднее.

— Немецкие, значит, — медленно повторил второй врач, задержав на Феликсе взгляд, в котором смешались усталость, недоверие и что-то ещё, более опасное, чем простое подозрение. — У нас с ними, знаете, не всё гладко, особенно теперь.

— Я знаю, — почти шепотом ответил Феликс, ощущая, как его голос теряется где-то между стуком батарей и потрескиванием лампы. — Но… медицина ведь международная. Там, где помогает человеку, неважно, кто статью написал.

В комнате повисла тягучая пауза. Врачи переглянулись, молча, и Феликсу вдруг показалось, будто воздух стал гуще, вязкий, как сгущённое молоко, где каждое слово — как пузырёк, который может лопнуть слишком громко. Лампа потрескивала, старый чайник на подоконнике едва слышно стонал, а за стеной снова грохнуло что-то металлическое — звук уколол нерв, не отпускал.

— Интересная у вас позиция, — наконец произнёс первый врач, сдержанно, но в тоне скользнуло что-то острое. — Гуманистическая. Но… сейчас не те времена для экспериментов, сами понимаете.

— Конечно, — кивнул Феликс, заставляя себя не смотреть на трещину на стене. — Я и не экспериментирую. Просто… делаю, что должен.

— Вот именно, — сухо подхватил второй. — Делать, что должен — но строго по инструкции. Иначе потом не объяснишь.

«Объяснишь… кому? Клавдии? Комиссии? Или тем, кто не носит халатов?», — вспыхнуло в голове, будто от короткого замыкания.

Он встал, стараясь, чтобы голос звучал ровно, не выдавал внутренней дрожи:

— Извините, я, пожалуй, пойду. Пациенты ждут.

— Конечно, конечно, — откликнулся первый с показным участием, чуть склонив голову набок. — Вы не обижайтесь, Феликс Исаевич. Мы тут… обсуждаем чисто по делу. Профессионально.

— Конечно, — повторил Феликс, и шагнул к двери.

Пальцы уже коснулись холодной ручки, когда за спиной прошёл шепот — тихий, но в пустой комнате он прозвучал, как выстрел в спину, — будто сказанный прямо в ухо:

— Надо бы Клавдии сказать. Пусть проверит его.

Дверная ручка щёлкнула, ледяной сквозняк ударил по лицу. Он вышел в коридор, не оглянувшись. Всё внутри сжалось, болезненно и надолго, между дыханием и пульсом застряло что-то жёсткое и острое.

Коридор казался длиннее, чем утром, освещение тускло мигало, как дальний маяк. Издалека доносились шаги, голоса, тени мелькали, сливаясь в слабый, чужой шум — будто радиопомехи, в которых всегда можно расслышать что-то важное, если приглядеться, если прислушаться слишком внимательно.

Феликс шёл быстро, стараясь не смотреть ни в одну сторону, в голове билось только одно: «Слишком рано. Слишком заметно».

Он остановился у окна возле лестницы. Снег за стеклом падал густо, засыпая двор, ложась ровным слоем на всё, что можно было скрыть, затушевать, забыть. В этом падении было странное, невозможное спокойствие — будто сама природа не замечала, как под этим снегом копятся подозрения, как воздух между людьми становится холоднее с каждым днём.

Феликс прижал ладонь к ледяному стеклу, задержал дыхание, вслушиваясь в себя, в тишину за стеной, в свои мысли.

«Надо стать тише, — подумал он, — ещё тише. Иначе они услышат».

Глава 35

Холл встречал всё тем же удушливым запахом — карболка, табак, чуть прелая сырость, и всё это смешивалось в тяжёлый фон, от которого хотелось зажать нос, но это было бы слишком по-детски. Днём пространство казалось не просто холодным, а выжженным изнутри — будто стены сами вытянули остатки живого тепла, отдав его куда-то наружу, оставив только пустоту. На длинных деревянных скамьях сидели пациенты, словно пассажиры в переполненном, застрявшем на рельсах вагоне: кто в ватнике, кто с бинтом на щеке, у кого-то между ног стояли литровые банки, укутанные в старые платки. В воздухе висело не только ожидание, но и какой-то тихий, изнуряющий стыд — все знали, что их страдания видят, что за ними наблюдают, но сделать ничего нельзя.

Феликс шёл, стараясь идти быстро, голову не поднимать, взгляд держать на полу, будто там, в трещинах между плитками, можно было найти убежище. «Только пройти, просто пройти», — твердил он про себя, и при этом ощущал, как за ним следят взгляды, как будто стены срослись с глазами, и даже воздух знал, кто он и что несёт в себе. После разговора в ординаторской хотелось раствориться, уйти в тень, стать прозрачным, но больница не умела молчать — она жила шёпотом, странными взглядами, резкими запахами хлорки и страха.

— И я говорю, — раздался вдруг громкий женский голос у дежурного столика, и голос этот был полный восторга, даже какого-то смеха, — вот так раз — и всё! Ни крови, ни боли! Петя-то потом говорит: “Живой я, Марья Васильевна! Живой!” — и смеётся, дурак!

Феликс невольно замер. Мария Васильевна стояла тут же, в окружении двух санитарок, держа на подносе бинты, но вся была — в рассказе, в жестах, в сиянии глаз. Обе санитарки наклонялись ближе, внимая каждому слову, будто речь шла о чуде.

— Да ну? — протянула одна, высокая, с тугим пучком, — так быстро? Без надреза?

— А я что говорю! — уверенно кивнула Мария. — Ловко, прямо как в этих… ну… заграничных клиниках. Всё чисто, культурно, без мяса. А у нас бы — старым ножом, да на живую, понимаешь.

— Заграничных, — с иронией повторила вторая. — Марь Васильевна, ты поосторожнее. Сейчас всякое понимают по-разному.

— Да что вы, — махнула рукой Мария, искренняя и упрямая, — он наш человек, не фокусник какой. Просто руки от Бога, вот и всё.

Феликс подошёл ближе, чувствуя, как под халатом липнет рубашка к спине, будто бы холод сменился жаром. Голос Марии звучал так, что хотелось её остановить, чтобы не было беды, но язык будто прирос к небу.

Он заставил себя заговорить, вкладывая в голос ровность и спокойствие:

— Мария Васильевна, можно вас на минуту?

Она обернулась, мгновенно заулыбалась, радостно, как будто ему самому хотелось услышать похвалу.

— Ой, Феликс Исаевич! А я вот как раз про вас рассказываю — все удивляются, как вы Петю подняли! Чудо, ей-богу, честное слово.

— Не нужно, — тихо, чуть глуше, чем хотел, сказал он. — Правда, не стоит. У нас ведь свои порядки. Лучше не обсуждать.

— Так я ж доброе, — растерялась она, морщины на лице собрались в странную улыбку. — Люди должны знать, что теперь врач хороший появился.

— Всё равно не надо, — он улыбнулся, но в глазах не было ни тени веселья. — Это не разговоры для холла. Ещё подумают, будто я сам просил.

— Ох, ну что вы, — Мария махнула руками, — кто ж так подумает?

Но рядом уже просочился шёпот санитаров, как порыв сквозняка, прохладный и подозрительный. На секунду показалось, что все разговоры в зале затихли, только чтобы прислушаться к ним — к словам, к интонациям, к тому, кто хвалит, а кто слушает.

— Слыхала? — шепнул один санитар, стараясь не смотреть в сторону Феликса, но голос был слишком явный, чтобы не заметить. — Из Москвы он. А методы-то… странные.

— Ага, — отозвался второй, глухо, настороженно. — Слишком ловкий. Не наш, видно.

Феликс сделал вид, будто ничего не слышит. Глаза его скользнули по лицу Марии — она всё ещё улыбалась, чуть виновато, словно застигнутая на месте проступка, и вместе с тем по-детски гордая своей «радостью». В её взгляде светилось то наивное, что иногда спасает, но чаще — подставляет.

— Вы, Мария Васильевна, мне очень помогли, — негромко сказал Феликс, наклоняясь чуть ближе. — Но… постарайтесь не рассказывать. Пусть всё будет, как всегда. Иначе… могут неправильно понять.

— Ладно, ладно, — кивнула она поспешно. — Я-то что… Просто радость захотелось поделиться, вы ж понимаете.

Она тут же отвернулась к санитаркам, снова зашептала, но в её глазах всё ещё искрился тот самый блеск — от которого не скроешься, не спрячешься. И Феликс вдруг с холодом понял: слух уже расползся, он теперь заживёт сам — дойдёт, до кого нужно, наберёт тёмную силу, и уже не вернуть его обратно.

Он двинулся к выходу, плечи инстинктивно ссутулились. На секунду взгляд зацепился за фигуру у двери — мужчина в тёмном пальто стоял слишком прямо, будто изучал пожелтевшее объявление: «Берегите зубы — служите Родине». Но стоял, не шелохнувшись, с напряжённой недвижимостью человека, который слушает, не подавая виду.

«Случайно? Нет. Здесь случайностей не бывает», — мелькнула мысль. Холод сжался под лопатками.

Феликс прошёл мимо, не ускоряя шаг. Почувствовал, как воздух под халатом стал плотнее, тяжелее — словно кто-то незримо положил ему руку на плечо.

За спиной снова прозвучал голос Марии, чуть звонче, чем нужно, чтобы не услышали те, кому не положено:

— А я всё равно скажу: он чудотворец! Вот увидите, ещё всех нас прославит!

Раздался смех, сдержанный, хриплый. Кто-то кашлянул. Скрипнула лавка. Шаги по полу — всё вроде бы как всегда, только внутри всё теперь гулко отзывалось тревогой, словно под рёбра положили камень.

Феликс вышел в коридор, где тянуло холодом от входной двери, и задержался у окна. На подоконнике тонкая полоска свежего снега — принесённая ветром, белая, будто чужая. За мутным стеклом — серый, ровный, безрадостный день. Люди шли по двору, спешили, оставляя на снегу следы — острые, торопливые, и тут же ветер их заметал, будто ничего и не было.

«Вот и слова, — подумал он, глядя в стекло. — Только скажи — и не остановишь. Сначала след, потом буря».

Он провёл ладонью по лицу, вдохнул холодный, сырой воздух, заставляя себя идти дальше, не смотреть в сторону дверей, не слушать. За спиной в холле снова шуршали голоса — живые, любопытные, слишком похожие на те, что потом становятся чужими, бумажными, опасными.

Глава 36

Холл встретил его странной тишиной — не полной, а натянутой, как проволока, гудящей от приглушённых голосов и тяжёлых шагов. Воздух был всё тот же — смесь карболки, мокрых валенок и сырости, — но теперь в нём чувствовалось что-то жёсткое, будто запах тревоги. Пациенты сидели плотнее, чем обычно, словно старались не выделяться, не шевелиться лишний раз. На стене под объявлением «Сообщайте о нарушениях дисциплины!» висела тень человека — вытянутая, дрожащая от света тусклой лампы.

В центре стоял Главный врач — сухой, узкоплечий, с лицом, будто вырезанным из старой, натянутой кожи. Рядом — Мария Васильевна, скомканный платок в руках, глаза покрасневшие, губы дрожат, но она держится прямо.

— …всё это, товарищи, — говорил Главный врач резким, металлическим голосом, — называется безответственностью. Неуместные разговоры, пересуды, искажения фактов!

Он сделал шаг ближе к Марии, и пол под его каблуками отозвался сухим треском.

— Вы, Мария Васильевна, должны понимать: подобные выдумки не просто подрывают дисциплину — они бросают тень на весь наш коллектив.

Мария сглотнула, не поднимая головы.

— Я… я не хотела… просто люди спрашивали, я сказала, что доктор хороший, аккуратный…

— Доктор хороший, — передразнил он холодно. — Вы что, теперь медицинский эксперт? Или член комиссии по квалификации кадров?

— Нет, — тихо. — Я… просто обрадовалась, что человеку помогли.

— Радоваться можно дома, — оборвал Главный врач. — Здесь работа, а не балаган.

Феликс стоял у стены, стараясь стать незаметным, но чувствовал, как кровь приливает к лицу. Всё происходящее било прямо в грудь, как по нерву. «Это из-за меня. Из-за слов, которые я не сказал вовремя». Он хотел выйти, но ноги будто приросли к полу.

Главный врач повернулся к присутствующим — несколько санитаров, две медсестры, даже пара пациентов притихли, будто на собрании.

— И запомните, товарищи, — сказал он громче, чем нужно. — В больнице не место слухам. Особенно про "чудеса" и "новые методы". Мы работаем строго по утверждённым правилам. Кто будет распространять некомпетентные выдумки — понесёт ответственность. Ясно?

Ответом был гулкое молчание. Только скрип скамейки, когда кто-то неловко поменял позу.

Феликс заметил, как Мария опустила голову, сжимая платок до белых костяшек. Он видел, как дрогнули её плечи. Сердце болезненно кольнуло. «Это я её подставил. Моё имя теперь — её позор».

— Всё, идите, — коротко бросил Главный врач. — Работайте.

Она кивнула и пошла к выходу, будто старуха, хотя шаги её ещё недавно были лёгкие. Люди расступались, отводили глаза. Один санитар шепнул другому, и те переглянулись.

Феликс дождался, пока Главный врач отвернётся, и тихо двинулся за Марией. У окна, где падал серый свет, он догнал её.

— Мария Васильевна…

Она остановилась, не оборачиваясь. Потом повернулась медленно, и в её взгляде было что-то усталое, но без злости.

— Не надо, доктор, — сказала она тихо, почти шёпотом. — Всё в порядке. Я сама виновата. Болтать надо меньше.

— Нет, — ответил он, — это я виноват. Я… не должен был так выделяться.

Она чуть улыбнулась, устало, с тем странным добрым смирением, что бывает у людей, привыкших терпеть всё на свете.

— Да вы что… вас-то за что. Вы помогаете людям. А я — так, языком. Мне и урок.

Феликс хотел что-то сказать, оправдаться, но слова застряли. «Что я ей скажу? Что я из другого времени, где за похвалу не вызывают на разбор? Где доброта не карается приказом?» — мысль показалась нелепой, почти безумной.

Она поправила платок, вздохнула.

— Всё это пройдёт. Главное — работайте спокойно. Только… теперь вас точно приметили.

Он посмотрел на неё внимательно — взглядом, в котором была благодарность и страх.

— Кто приметил?

— Да кто угодно, — пожала она плечами. — Клавдия, главный… да хоть эти санитары. У нас теперь всё слухом живёт. Тут шаг в сторону — и уже повод писать.

Она пошла дальше по коридору, не оглядываясь. Платок в её руке дрожал.

Феликс остался стоять у окна. Снег за стеклом падал гуще, почти стеной. Сквозь мутное стекло виднелись силуэты — санитары, кто-то из пациентов, и, кажется, Главный врач, снова проходивший мимо.

Он смотрел, как снежинки оседают на подоконнике и тают, оставляя водяные следы, и думал: «Каждый звук здесь — след. Каждое слово — метка. И ничего уже не стереть».

Из-за двери донёсся чей-то голос:

— Вот тебе и “чудотворец”…

Он не стал оборачиваться. Просто медленно пошёл в сторону процедурной, стараясь не смотреть на людей. Теперь даже собственное имя казалось слишком громким.

Глава 37

Холл к вечеру и правда стал похож на заброшенный вокзал: полумрак, сгустившийся под потолком, с влажными пятнами на полу, запах мокрых рукавов и йода, чуть горький и пряный, словно где-то кто-то только что смыл кровь или бинты. Свет единственной лампы — мутный, качающийся от ветра, — выхватывал то угол с облупившейся штукатуркой, на которой чёрным выцвела надпись «Соблюдайте дисциплину», то сутулую спину санитара, везущего гремящую тележку с пустыми бутылками. По скамейкам валялись чужие пальто, пропахшие мылом и улицей, а редкие голоса сливались в ровное шипение, как на вокзале перед последним поездом.

В этом холодном, нервном полумраке два человека стояли у самой стены, в стороне от света, будто сами были тенью — и говорили вполголоса, чтобы их никто не подслушал, даже эти стены, напитанные слухами и упрёками.

— Долго тебя искать пришлось, — прошептал Борис, прижимаясь плечом к промёрзшей стене, из которой веяло ледяным ветром. — Ты где пропадал? Словно в землю ушёл, ей-богу.

— Работы много, — коротко ответил Феликс, голос его был глухим, будто запылённым, хрипловатым от усталости. — После всего этого… после сегодняшнего… просто не хотелось попадаться никому на глаза.

Борис усмехнулся, но в этом звуке не было ни тени веселья, только усталое понимание:

— Да уж, не зря прятался. Слышал, как твою Марию отчитали? Говорят, главный разошёлся не на шутку. А теперь считай — полбольницы шепчется, кто ты, откуда, зачем…

Феликс опустил взгляд на грязный пол, где таяли остатки снега, разводы от сапог, мутные следы — в этом тоже была своя тревога: всё исчезает, кроме шепота.

— Я знаю. Всё из-за меня, — тихо произнёс он, — она просто…

— Хватит, — перебил Борис, сухо, но не злобно, — не начинай. Ей хуже будет, если узнают, что ты за неё переживаешь. Жалость тут только хуже делает. Тут это — не прощают.

Он обернулся через плечо, проверяя, не подслушивает ли кто в темноте, за углом.

— Я не за этим пришёл, — Борис вновь понизил голос, наклонился ближе. — Помнишь… мы говорили о документах?

Феликс кивнул. Сердце на миг стало туже, будто что-то внутри его сдавило.

— Да, — прошептал он. — Что там?

— Мой человек передал, что всё оказалось сложнее, чем думали, — Борис говорил почти одними губами. — Надо будет добавить. — Он сделал паузу, взгляд стал совсем острым, — Он рискует не меньше твоего, понял?

— Сколько?

— Двести.

Феликс вздрогнул, поднял голову, глаза сразу стали пустыми от усталости и неожиданности.

— Двести? Да у меня… я ж едва сто двадцать получаю, и то не всегда вовремя.

— Вот и думай, — резко бросил Борис, будто рубил вердикт. — Без этого не получится.

Замолчали. Где-то в глубине коридора хлопнула дверь, звук разнёсся по пустому зданию, как выстрел, от которого захотелось вжаться в стену.

Феликс сглотнул, ощущая, как внутри становится пусто и холодно, будто в этот вечер в нём тоже выключили свет.

— Я попробую… может, где-то займусь, — проговорил Феликс, почти не слыша себя, слова шли вхолостую, будто отдавались эхом в пустом ящике.

Борис покачал головой, в этом движении было и раздражение, и забота, и, может быть, страх:

— Осторожнее. Сейчас все счета под лупой. Любая копейка, любой чужой рубль — как сигнал. Лучше подожди пару недель, я ещё поговорю. Торопиться нельзя.

— А если не успеем? — спросил Феликс так тихо, что сам не сразу понял, что сказал.

Борис задержал на нём взгляд. В глазах была пустота, в которой плескалась тёмная вода.

— Тогда плохо, — коротко отрезал он. — Очень плохо.

Пауза тянулась, как будто они оба ждали, что кто-то из-за угла скажет за них последнее слово. Потом Борис наклонился чуть ближе, голос его стал почти неслышным:

— И ещё, слушай… держись подальше от Екатерины Львовны.

Феликс нахмурился, непроизвольно.

— Почему?

— Потому что с ней дружить — всё равно что сдать себя лично, — шёпот Бориса был чётким, каждое слово звенело, как медная монета о кафель. — Её люди… вся эта «техническая интеллигенция», как они себя называют… Вечерами собираются, обсуждают “будущее науки”. Один уже пропал. Остальные на очереди, понимаешь?

— Она… не похожа на врага, — попытался возразить Феликс, но голос его звучал слабо, неубедительно.

— А кто похож? — Борис глухо отрезал. — В тридцать восьмом никто не похож. Сегодня смеётся, завтра исчез. Я тебе сказал — держись подальше. От неё сейчас шарахаются, как от чумы.

Феликс хотел что-то сказать — оправдаться, спросить, уцепиться хоть за что-то живое, человеческое, — но тут заметил у выхода фигуру: мужчина в тёмном пальто, неподвижный, неестественно прямой, будто манекен из витрины. Лица не видно — только затылок, скошенные плечи. Он вроде бы рассматривал стенд с объявлениями, но слишком долго, слишком выжидательно.

Сердце сжалось, ладони вспотели. Феликс сжал кулаки, заставил себя не оглядываться.

— Не смотри резко, — почти не шевеля губами, прошептал он. — У выхода… видишь его?

Борис едва заметно повернул голову, взгляд — короткий, внимательный. Черты лица сразу окаменели.

— Вижу.

— Он… тот самый?

— Не знаю, — Борис выдохнул едва слышно. — Сейчас это не имеет значения. Любой может оказаться им.

У Феликса будто затрещали стёкла внутри головы: каждое слово становилось не просто страхом, а частью нового, холодного мира. В висках глухо застучало.

«Любой может оказаться им…» — повторилось в сознании, и от этих слов стало вдруг очень одиноко.

Борис выпрямился, поднял воротник — и теперь лицо его было совсем чужое, настороженное, будто он сам уже стал частью теней:

— Ладно, не показывай виду. Сейчас разойдёмся. Ты — через коридор, я — по лестнице. Встретимся у морга. Завтра вечером.

— У морга?

— Там никто не ходит, — твёрдо сказал Борис. — И не вздумай никому ни слова. Даже Марии. Особенно ей. Понял?

Феликс кивнул — коротко, будто подписал себе приговор.

— Понял.

— Вот и хорошо, — Борис на миг почти улыбнулся, но в глазах ничего не изменилось. — Держись, Феликс. Тут главное — не верить в совпадения.

Он шагнул вдоль стены, растворился в полумраке, оставив после себя лёгкий запах табака и остывающей тревоги.

Феликс остался один, делая вид, будто ищет что-то в кармане халата. Фигура у выхода по-прежнему не двигалась — всё такое же ощущение, что её поставили здесь на пост, как чёрную фигуру из шахмат, которой не положено жить, только смотреть.

Лампа под потолком мигнула, и на секунду ему показалось, что этот человек глядит прямо на него — даже сквозь стены, сквозь одежду, сквозь мысли.

Он прошёл мимо, не ускоряя шаг, но внутри всё сжалось, стало узким, тугим, тяжёлым, как петля. В стекле у выхода мелькнуло отражение: бледное, чужое, с пустыми глазами, будто уже не его.

«Если он — от них, значит, всё кончено. Если нет — всё равно вопрос времени».

Вышел в холодный вечер: снег скрипел, как будто кто-то стирал за ним следы. Позади хлопнула дверь — звук гулко отозвался в груди, но Феликс не обернулся.

Глава 38

Снег валил тяжёлый, вязкий, будто не осыпался на землю, а зависал в воздухе, как вата или клочья пепла. Под ногами хрустела свежая корка, шаги отзывались тугим, глухим эхом — только его собственный ритм, только свой дыхательный шум. Феликс вышел из больницы, осторожно прикрыв тяжёлую дверь, и на мгновение задержался под навесом: здесь пахло мокрым деревом и ветром, фонарь наверху лениво моргал, отражаясь в старой, перекошенной вывеске. Свет был тусклый, почти жёлтый, и всё вокруг — и фасад, и редкие сугробы — казалось, изношено временем, вытерто, как ладонь рабочего.

Он вдохнул глубоко, стараясь выровнять дыхание, чтобы распрямить мысли. Острый, угольный запах вечера резал лёгкие. «Пять минут. Просто дорога домой. Ни встреч, ни разговоров», — повторял он про себя, подтягивая воротник пальто к щекам, пряча уши.

Улица была пуста: несколько спешащих фигур — рабочий, женщина в платке, какой-то студент с портфелем — прошли по своим делам, их следы тут же укрывал свежий снег. Между фонарями темнота сгущалась так, что в ней можно было раствориться, исчезнуть, стать чем-то неразличимым, как тень от дерева. Ветки заиндевелых тополей, тёмные, искривлённые, напоминали вымершие нервы или пальцы скелета, тянущиеся к свету, но не дотягивающиеся.

Феликс шёл быстро, но старался не скользить — каждое движение было выверено, осторожно-автоматично. Снег хрустел — раз, раз, раз, — и в какой-то момент этот ритм стал единственным, что подтверждало: он здесь, он жив, он двигается.

И вдруг — едва уловимое, чужое. Не звук, нет — присутствие. Как будто за спиной изменилось давление воздуха. Словно в комнате, где был один, кто-то открыл дверь.

Он оглянулся.

Под фонарём, в светлом круге, стоял человек в тёмном пальто. Лицо его пряталось в тени, поза была чересчур прямая, будто он не просто ждал, а был поставлен. Он будто смотрел на стенд с объявлениями — слишком пристально, слишком долго, слишком… неподвижно.

Феликс тут же отвернулся, сделал вид, что ничего не заметил. Сердце укололо — неровно, неприятно, как если бы в груди шевельнулась ледяная игла.

«Случайность. Прохожий. Не может же каждый в пальто быть им», — успокаивал себя он. Но пальцы стиснулись в кулаки, а плечи стали выше, чем нужно.

Он ускорил шаг, не переходя на бег. Снег начал идти плотнее, заволакивая звук, но теперь каждый собственный шаг казался слишком громким — гулко, как в пустом складе или в зале после отбоя.

Феликс шёл мимо фонаря — один, второй. А за спиной — всё тот же звук, глухой, настойчивый. Не исчезал, не отставал, как тень, что упрямо следует за тобой, даже когда не хочется оборачиваться.

— Чёрт, — почти беззвучно выдохнул Феликс, и пар, сорвавшийся с губ, тут же рассыпался в воздухе, как соль.

Он остановился у витрины булочной — за стеклом уже гасли огоньки, с полок убирали несъеденное, тени двигались плавно, чуждо. Он сделал вид, что поправляет перчатку, взгляд — в отражение, где за его плечом угадывались улица, жёлтое пятно фонаря и длинная, вглубь зимы, дорога.

И всё та же фигура — теперь ещё ближе, почти за спиной.

«Он идёт за мной. Или… просто идёт в ту же сторону. Маленький город, вечер, мороз, у всех одна дорога», — пытался себя убедить Феликс, но в груди всё крепче сжималось что-то тугое, как ремень на чужой шее.

Он двинулся дальше, снег лип к ресницам, стекал за воротник. Фонари светили мутно, как будто их кто-то смазывал изнутри медицинской ватой, а тени от редких прохожих вытягивались по асфальту, длинные, рваные — будто кто-то, невидимый, тянул их за нити.

Ещё раз обернулся — теперь уже не выдержал.

Фигура двигалась точно в его ритме: шаг, ещё шаг — не догоняя, но и не отставая, словно тень, что жила по своим законам. Не ускорялась, не замедлялась, только присутствовала.

— Отлично, — прошептал Феликс, чувствуя, как слова ломаются на зубах, — и чего ты хочешь…

Тишина. Только снег и ветер, только где-то вдали звон трамвая — глухой, как память, как сигнал.

Он резко свернул, нырнул в переулок между двух кирпичных домов — здесь снег лежал толще, тише, и любые звуки глохли, как в ватном ящике. Феликс встал к стене, чувствовал, как холод пробирает сквозь пальто, прямо к коже. Сердце билось неровно, коротко.

Прошло несколько секунд — вечность, а может, мгновение. Потом шаги: те же, ровные, настойчивые. Фигура вошла в переулок, не торопясь, и на мгновение подняла голову.

Феликсу показалось, что он видел это лицо где-то раньше. Не здесь, не в этом городе. Силуэт, наклон головы, поворот плеча — всё было каким-то знакомым, будто выхваченным с пожёлтевшей фотографии из папки в больничном архиве. Или, может быть, из совсем другой жизни — той, где стоял совсем другой год, и никто ещё не знал, что будет дальше.

«Невозможно… Это не он. Просто совпадение. Совпадения бывают… хотя Борис сказал — не верь им, никогда».

Феликс отступил, снег под ногами хрустнул, и этот звук казался выстрелом. Фигура словно вздрогнула, подняла голову чуть выше, медленно, почти безразлично.

Он повернулся и быстро пошёл прочь — не бегом, но быстрее, чем хотел. За спиной шаги повторяли его движение, эхом, словно в коридоре между двумя мирами.

Улица вывела его к трамвайным рельсам — под фонарём фигура на секунду замерла, будто не решаясь выйти из света в темноту. Феликс, не оборачиваясь, пересёк рельсы, ускоряя шаг, и только у следующего угла позволил себе оглянуться.

Никого.

На снегу — лишь цепочка следов, уходящая к фонарю, где всё оборвалось. Следы будто просто исчезли, не дойдя до середины дороги — обрубок, тишина, пустота.

Он стоял, глядя на это место, не чувствуя уже ни холода, ни страха. Только сердце в висках, пульс в пальцах, странное ощущение, что вокруг всё чуть изменилось — неуловимо, как вспышка света или смена кадра в старом фильме.

«Или я действительно схожу с ума или кто-то знает больше, чем я хочу себе признаться».

Он поднял глаза — фонарь мигнул и погас, и на город упала вязкая темнота с шелестом снега.

Феликс выдохнул и пошёл дальше, в этот новый, чужой вечер, где ветер бил в спину и каждый шаг казался шагом в сторону от того, кем он был когда-то. Теперь прошлое и будущее, страх и память сливались в одну длинную дорогу, а единственной ниточкой, что держала его в реальности, был холод — и тишина между ударами сердца.

Глава 39

Вечер опустился на больницу, словно холодное покрывало — медленно, неотвратимо. В окнах уже не было видно ничего, кроме тусклого отражения ламп, а снег за стеклом падал густо, как пепел. В стоматологическом кабинете пахло усталостью: карболка, металл, следы чужих разговоров и боли, впитанные в стены. Керосиновая лампа на подоконнике дрожала, словно живая, и её слабый свет вырезал из полумрака предметы — пустое кресло, стол с инструментами, корнцанг, лежащий как оружие.

Феликс сидел, склонившись над столом, и протирал зеркальце тряпкой, будто пытался стереть с него не налёт, а сегодняшний день. В голове было гулко, и каждый звук из коридора отзывался внутри, как шаг по тонкому льду.

«Пора домой… хотя куда — домой?».

Он поднялся, собираясь потушить лампу, когда дверь приоткрылась. На пороге стояла Мария Васильевна. Её пальто было не застёгнуто, шаль съехала с плеч, а лицо — бледное, словно вырезанное из воска.

— Доктор… — голос дрогнул, но она, словно усилием воли, собралась. — Можно на минутку?

— Конечно, Мария Васильевна, — мягко сказал он, хотя внутри всё сжалось. — Что-то случилось?

Она шагнула внутрь, прикрыла дверь. Лампа за её спиной колебнулась, отбрасывая на стену длинную, дрожащую тень.

— Я… — она опустила глаза. — Простите, что так поздно. Я знаю, у вас… день тяжёлый. Но мне больше не к кому.

Феликс молчал. В её голосе было что-то такое, что заставляло не перебивать.

Мария достала из сумки что-то завернутое в платок и развернула на столе — старую, чуть выцветшую фотографию. На ней — молодой мужчина в тёмном костюме, с мягкими чертами лица и усталым взглядом.

— Это мой племянник, Витя, — тихо произнесла она. — Работает на заводе, инженер. Был… точнее, есть. Месяц назад у них авария. Взрыв. Его отбросило… — она замолчала, глотая воздух. — Челюсть вся разбита. Говорят, не собрать. Врачи в городе отказались. Сказали, не возьмутся.

Она подняла глаза на Феликса, и в этом взгляде было что-то детское, почти беззащитное.

— Но я слышала, как люди говорят о вас. Про того больного, которому вы помогли… Они говорят, вы не как остальные. Что вы можете то, чего другие не могут.

Феликс почувствовал, как внутри всё переворачивается. Сердце заколотилось — не от гордости, нет, а от панического ужаса. «Опять. Ещё одна надежда, построенная на лжи».

— Мария Васильевна, — осторожно начал он, — вы должны понимать, то, что говорят… не совсем верно. Мне просто повезло.

Она покачала головой.

— Нет, доктор. Я видела, как вы работаете. Видела, как вы… как у вас всё получается. Если кто и сможет помочь Вите — так это вы.

Он вздохнул, сел обратно, словно ноги отказались держать.

— А где он сейчас?

— В бараке при заводе. Лежит. Еле ест, всё через трубочку. Если не сделать… — она осеклась, а потом добавила почти шёпотом: — Мы заплатим. Чем сможем. Не думайте, я не прошу бесплатно.

Феликс посмотрел на фотографию. Молодой, лет двадцати пяти. Перелом нижней челюсти — сложный, судя по линии лица и положению подбородка. Вероятно, раздроблена альвеолярная кость, повреждены суставы. В 2025-м он бы за два часа всё собрал: титановая пластина, фиксация, микрошвы, антибиотики. А здесь… здесь — проволока, спирт, и тёплая вода из алюминиевого чайника.

Он закрыл глаза. «Если попробую — убью его. Если откажу — убью её».

— Мария Васильевна… — сказал он после долгой паузы. — Я не смогу. Не потому, что не хочу. Просто… здесь нет нужных инструментов. Нет… — он запнулся. — Нет условий.

Она стояла молча. Потом кивнула, будто ожидала этот ответ.

— Понимаю, — тихо сказала она. — Просто… надо было спросить. Хоть попытаться.

Он потянулся к фотографии, но замер, когда её рука, дрожащая, коснулась его пальцев.

— Вы… вы хотя бы посмотрите? — прошептала она. — Может, подскажете, что делать. Хоть совет.

Он не ответил. Просто смотрел на эту фотографию, чувствуя, как что-то ломается внутри — тонко, почти без звука, как стекло под снегом.

— Вы — чудесный доктор, — сказала Мария, глядя на него так, будто видела в нём спасение. — Вы ведь не из тех, кто бросает. Я знаю.

Феликс хотел возразить, хотел крикнуть, что он не чудотворец, что всё — случайность, недоразумение, ошибка природы и времени, но язык не повернулся. Он только медленно вернул ей фотографию.

— Простите, Мария Васильевна. Я не могу.

Она взяла снимок, не глядя, и долго стояла, держа его обеими руками. Потом кивнула — один раз, коротко, словно ставила точку.

— Спасибо, доктор. Что хоть выслушали.

Когда она повернулась к двери, Феликс увидел, как её плечи дрожат. Но она не плакала — просто шла тихо, почти бесшумно. Лампа качнулась, когда дверь закрылась, и тень её силуэта ещё несколько секунд висела на стене, как отпечаток.

Он остался один. Сел. Руки лежали на столе, пальцы всё ещё чувствовали тепло её кожи. Ветер за окном шевельнул занавеску, и комната будто вдохнула.

«Я мог бы. Там, в моём времени — да. Но здесь я беспомощен. Мои знания — мёртвый груз. Мой ум — музей».

Он посмотрел на инструменты — старые, тяжёлые, ржавые. В свете лампы они блестели, как кости, выкопанные из земли.

И вдруг его охватила острая, почти физическая боль от мысли, что именно здесь, в этом месте, его знания — не дар, а проклятие. Что каждое спасённое имя становится петлёй, и каждый доверившийся — заложник его лжи.

Он медленно потушил лампу. Последний отсвет скользнул по стеклу, и комната утонула в сером мраке.

Тишина, как дыхание, вернулась. И в ней — только один шёпот мысли:

«Я не чудотворец. Я просто человек не из своего времени».

Глава 40

Феликс сидел на узкой, продавленной кровати, сутулясь, будто пытался стать меньше самого себя. Тусклый свет лампы разливался по столу неровным пятном, коптя стекло и отдавая едва уловимым запахом горелого. Пламя дрожало, как будто вместе с ним содрогался весь старый дом — то ли от сквозняка, то ли от каких-то неразличимых снаружи вздохов. Меж пальцев у Феликса — спичка, сухая и шероховатая, — он крутил её, не решаясь поджечь. В комнате и без того стоял тяжёлый воздух, с примесью сырости, и казалось, если зажечь ещё одну искру, то станет совсем трудно дышать.

Утро наступило не вдруг — оно как будто просочилось сквозь стены, принесло с собой вязкий, липкий свет, от которого не становилось легче. Всё вокруг застыло в сером полусне: время не шло, а стояло, будто что-то заело в его механизме между долгой ночью и необходимостью быть бодрым, живым. За окном, сквозь мутное стекло кабинета, открывался двор — белый и глухой, уставший от снега, будто раздавленный им. Сугробы лежали небрежно, словно кто-то бросил их в спешке; следы на них — неровные, расползшиеся, будто оставлены кем-то, кто давно уже исчез. Клен у самой стены, весь в хрупком инею, напоминал седого старика с бородой из снега, задумавшегося о чём-то очень своём.

Лампа на подоконнике продолжала коптить, её огонёк дрожал, как зверёк, пойманный в западню. Сквозняк пробирался сквозь щель в раме и заставлял пламя вздрагивать, отбрасывая по стенам живые, корявые тени. Там же, на стене, висела выцветшая схема зуба: бумага пожелтела, линии поблекли, лист перекосился, будто устал смотреть на бесконечные человеческие рты и страдания.

Феликс стоял у стола, медленно разводя соду в эмалированной миске. Вода была ледяная, как студёная река весной, мутная, с серебристыми пузырьками, что лениво поднимались к поверхности. Он размешивал раствор ложкой, и с каждым движением запах соды становился всё резче, перемешиваясь с кислым духом эфира, глухой горечью карболки. Всё это было до боли знакомо, превращено в ритуал: движение руки, мерный стук ложки, тихий, чуть слышный плеск. Только внутри Феликса что-то сжималось, как будто в груди был зажат маленький пружинный механизм, натянутый до предела. Такое чувство он помнил — когда-то, перед экзаменом, в школьной раздевалке, среди запаха мела и мокрых плащей.

«Сегодня всё будет спокойно. Просто — по очереди: пациенты, жалобы, боль, раствор, бинты. Без лишних слов. Без этих взглядов, вопросов», — думал он, выкладывая инструменты на чистую, выстиранную тряпку. Каждый инструмент ложился на своё место с точностью военного строя — металл, тряпка, металл.

Дверь кабинета заскрипела на весь дом — так, что наверняка проснулась бы и соседская кошка. В проёме показался Виктор Семёнович: высокий, с плечами, будто их вытянули время и заботы, лет шестидесяти, не меньше. Лицо его было в мелких морщинах, напоминающих тонкую карту неизвестной страны, которую раз за разом сворачивают и разворачивают. В руках он держал старую шапку, и с неё медленно стекала вода, капая на пол — тёмные пятна сразу растекались по половицам, как кляксы.

— Доброе утро, — голос у него был сиплый, будто через сухую кору. — Это к вам, доктор Серебрянский?

— Да, проходите, — Феликс ответил мягко, чуть приглушённо, — С чем пожаловали?

— Да какие уж жалобы… — Виктор Семёнович опустился в кресло, которое застонало под ним старым деревом, — Всё болит, что осталось. А главное — дёсны. Всю ночь не спал, как будто кто-то ножом режет.

Феликс склонился над ним, осторожно осматривая рот. Дёсны были красные, воспалённые, где-то чуть кровили, дыхание пациента было горячим, тяжёлым. Вероятно, пародонтит — слово звучит чуждо, а на деле вот она, простая и упрямая боль.

Он кивнул, молча начал готовить раствор.

— Придётся потерпеть. Раствор не из приятных, но помогает, — бросил он, чуть смягчив голос.

— Терпели мы и не такое, — с кривой усмешкой выдохнул Виктор Семёнович, — Я ведь учителем был. До того, как всё к чёрту реорганизовали. Теперь вот — ни дела, ни зубов. Всё ссыпалось, как кафедра…

Феликс кивнул, избегая встретиться взглядом. С такими, как Виктор Семёнович, всегда было странно — хотелось что-то сказать, поддержать, но каждое слово казалось неуместным, как шаг по минному полю.

— Откройте, пожалуйста, пошире, — мягко попросил он. — Вот так. Не двигайтесь.

Он аккуратно промокнул ватой воспалённое место, ловко поднёс зеркальце, чтобы лучше рассмотреть поражённую десну. Виктор едва заметно поморщился, но терпел, как человек, привыкший к боли и ожиданию.

Феликс, чтобы отвлечься, бросил взгляд в потолок. Там, под жёлтым пятном света, дрожала неуверенная тень — словно по потолку кто-то тихо плыл, осторожно, боясь вспугнуть покой утра. И вдруг, будто слова сами вырвались, Виктор совсем тихо произнёс:

— Tempora mutantur, nos et mutamur in illis...

Феликс, не думая, ответил по памяти, не успев остановить себя:

— ...sed aeterna lex est: omnia mutari, nihil interire.

Тишина.

Как только стихли слова, воздух в кабинете будто сгустился — стал тягучим, тяжелым, почти осязаемым, как свинцовая масса, заполняющая каждую щель между предметами, между Феликсом и Виктором. Лампа закачалась, дрожащий свет на мгновение растёкся по стенам и тут же сжался обратно, затаился в своих собственных тенях. Феликс почувствовал, как по вискам медленно проступает холодная испарина, тянет по спине мерзким ледяным мурашком — пронзительно, как от грубого укола.

Он замер, осознав, что только что произнёс. Понял — слишком поздно, как всегда бывает с тем, что вырывается изнутри помимо воли, по старой памяти, по рефлексу, из другого времени, где эта латинская фраза — не загадка, а обычный ответ на полуулыбку коллеги в библиотеке. А теперь, здесь, в 1938 году, в прокуренном кабинете советского врача, эта фраза звучала чужеродно, опасно правильно, не по-местному гладко. Какой советский врач — пусть даже образованный — выговаривает такие окончания без ошибок, с этим подчёркнуто классическим акцентом?

Виктор медленно закрыл рот, чуть откинулся в кресле. Его взгляд — пристальный, настороженный, в то же время спокойный, будто тёмная вода, где можно разглядеть только своё отражение, если долго смотреть. Он смотрел дольше, чем принято, не моргая, как будто примерял на лицо Феликса что-то своё, невидимое.

— Так... — протянул он глухо, почти на выдохе, — давненько я не слыхал, чтобы кто-то помнил продолжение. Обычно все запинаются после первой строчки.

Феликс заставил себя улыбнуться. Губы скривились, но улыбка вышла натянутой, неумелой, как плохо сшитая маска.

— В университете… попадалось, — пробормотал он.

Виктор чуть приподнял брови — движение еле заметное, осторожное, но оно пронзило Феликса с неожиданной силой.

— В университете? — переспросил он, голос стал мягче, но в нем будто что-то затаилось. — А где же это вы учились, если не секрет?

— В Москве, — поспешно, почти спотыкаясь о собственную речь, сказал Феликс. — Давным-давно. Ещё до войны.

Он только после почувствовал, как споткнулся: "до войны" — какой войны, если она ещё не началась? Но Виктор не отреагировал, будто не заметил этой мелкой нестыковки, или решил не заметить. Только смотрел — чуть прищурившись, задумчиво, будто сквозь запотевшее стекло.

— Странные у вас манеры, доктор, — наконец сказал он медленно, каждое слово отделяя друг от друга, — не здешние. И руки... аккуратные. Не рабочие.

В этот момент в Феликсе всё как будто оборвалось, провалилось внутрь. Он быстро опустил взгляд, уставился на свои пальцы — длинные, не грубые, кожа на них ровная, под ногтями чисто, на фалангах — светлая полоска отражения от стального инструмента. Да, не те руки. Не 1938 год.

— Работа такая, — тихо, почти беззвучно, отозвался он. — Тут иначе нельзя.

Виктор кивнул — легко, будто соглашался не столько с Феликсом, сколько с собой.

— Вы правы, — отозвался он негромко, — времена меняются, доктор Серебрянский. И мы меняемся с ними.

В этой фразе Феликсу послышался какой-то странный оттенок — то ли намёк, то ли осторожная проверка. Слова будто насторожили весь кабинет, всё пространство вокруг: лампу, старую схему зуба на стене, стекло, на котором отражался тусклый день.

Он заставил себя вернуться к делу, натянув на лицо безразличие.

— Полощите рот этим настоем, трижды в день, — сказал он ровно, почти механически, — через неделю станет легче.

Виктор взял рецепт — пальцы у него дрожали чуть заметно, как дрожит снег, когда на него падает капля воды. Но он не спешил уйти, стоял у двери, поправлял шарф, всё так же изучающе глядя на Феликса, будто пытался разгадать задачу с подвохом.

— А вы знаете, — медленно начал он, — вашу вторую часть… я нигде не встречал. Ни в справочниках, ни в книгах. Вы сами её придумали?

Феликс будто окаменел, внутри всё стянулось тугим узлом. Он не сразу нашёлся, что ответить.

— Может быть, — выдавил он, опуская глаза, — не помню уже.

Виктор задумчиво кивнул, будто мысленно примерял это "может быть" к чему-то своему.

— Всё меняется, но ничто не исчезает… Красиво, — проговорил он, — почти философски.

Он улыбнулся, но улыбка была не ироничной, скорее осторожной, настороженно-интересующейся. Потом коротко кивнул, и вышел, закрыв за собой дверь медленно, с той тихой основательностью, с какой уходят люди, которым есть что обдумать.

Феликс остался стоять у стола, не двигаясь. За дверью глухо гремели шаги, кто-то кашлял, звякал металлом — обыденные, чужие звуки, от которых внезапно веяло пустотой. Всё было как всегда, и всё — будто впервые.

Он медленно сел на стул, сгорбился, уткнулся лбом в ладони. Кожа на висках была липкой, от пота и страха.

Внутри бежали обрывки мыслей: "Дурак… Автоматизм, привычка думать не здесь, не сейчас. Годы учёбы, эти латинские цитаты, этот тон… Всё против меня. Одно слово — и уже чужой, уже лишний".

Он поднял голову, уставился на стену, где в стекле отразился его силуэт — вытянутый, непривычный, не его, словно тень человека из другого времени, застрявшая между слоями воздуха. За спиной снег за окном мерцал, как на экране — белый, безмолвный, хрупкий, и в этом свете его лицо казалось совсем чужим, будто оно никогда не принадлежало ни этому кабинету, ни этой жизни.

Всё меняется, но ничто не исчезает.

Он прошептал это едва слышно, как заклинание для самого себя. И только теперь впервые подумал — а вдруг этот старик действительно понял больше, чем показал?

Глава 41

Кабинет затихал, словно выдохся после бурного разговора. Эта тишина была не простой — в ней оставалась дрожащая, звенящая нота, как после раската грома или выстрела в замкнутом пространстве. Керосиновая лампа неуверенно покачивалась на сквозняке, и её неровный свет метался по стенам, размывая контуры, превращая схему челюсти в нечто почти живое — будто кости вот-вот сдвинутся, зубы зашевелятся в своей нарисованной десне.

Запах эфира стелился по комнате плотным, горьким облаком, перебивался то мокрой ватой, то лёгкой химической кислинкой соды. Воздух был тяжёлый, влажный — где-то за окнами сочился в щели неугомонный снег: крупный, ленивый, как будто падал он уже из привычки, а не по законам природы. Всё застывало в этом странном покое, где ни одна секунда не смела сдвинуться с места без разрешения самой тишины.

Феликс медленно стянул перчатки, вода в миске легонько плеснулась, забирая с собой тусклую зелень резины. Инструменты лежали рядком — металлические, молчаливые, с искоркой воронёной стали на ручках. Он смотрел на них и вдруг почувствовал — не усталость, а острое напряжение, как после длинной, трудной партии: не в шахматы, а в игру, где на кону не фигуры, а сама жизнь. Каждый разговор здесь, каждый вопрос или случайно сказанное слово — как шаг по доске с минами: промахнись, ошибись, и проиграешь сразу, без второго хода.

Виктор Семёнович по-прежнему сидел в старом кресле, глубоко откинувшись, словно боялся напугать тишину резким движением. Лицо его, всё в сетке морщин, сейчас было почему-то мягче, будто исчезла застывшая усталость первых минут. Он провёл языком по дёснам — осторожно, словно пробовал новую кожу, — и негромко хмыкнул.

— Надо же, — сказал, глядя куда-то в пустой, затянувшийся потолок. — Хорошо, когда боль отступает. Прямо чувствуешь: жизнь возвращается, хоть на час.

Феликс чуть улыбнулся краем губ, не вполне искренне, но тепло — жестом не врача, а человека, который знает цену таким минутам облегчения.

— Только не напрягайте, — сказал он, — пусть немного отдохнёт.

— Отдохнёт, — повторил Виктор, и в голосе его проскользнула тень тоски. — Эх… Вы, доктор, напомнили мне одного человека. Давно это было, в Симбирске, когда я только-только начал преподавать, лет двадцать… нет, что там, почти тридцать прошло.

Он медленно повернулся, взглянул на Феликса как-то по-особенному — не то чтобы прямо, а чуть сквозь, как сквозь мутное, заброшенное окно, за которым хранится другой, уже исчезнувший мир.

— Был у нас в больнице один доктор, — заговорил Виктор тише, чем прежде, — странный человек, будто с другой стороны. Никто так и не понял, откуда он взялся. Русский, но с акцентом — не тот, который прилипает к словам, а другой, как будто от мысли к мысли перескакивает. Очень умный. Только всё делал не по-нашему, не так, как все.

Рука Феликса чуть дрогнула над лотком с инструментами, он машинально переложил зеркало, выпрямил щипцы, — так поступают, когда нужно что-то делать, чтобы не выдать волнения. Каждое слово Виктора цеплялось за внутреннюю пружину, трогая нечто такое, о чём лучше бы никто не вспоминал.

— В каком смысле — не по-нашему? — спросил он негромко, будто боялся спугнуть этот разговор.

— В прямом, — отозвался Виктор, чуть усмехнувшись. — Работал с ранеными, челюсти собирал, солдат после фронта лечил. Всё твердил: будущее — за металлическими зубами. Представляете? Что, мол, можно вставлять их прямо в кость, и они будут держаться, будто свои. Мы тогда смеялись: какая, к чёрту, кость, какие металлические зубы? Он всё равно делал опыты: паял что-то, сплавы варил, — упрямый был, настоящий.

Он засмеялся негромко, качнул головой, будто и сейчас не мог поверить — в то ли в ту историю, то ли в то, что сам её помнит.

— Руки у него были… — Виктор на миг замолчал, подбирая слово, — вот такие же, как у вас. Не просто умные — осторожные.

Сердце Феликса бухнуло громко, вырываясь из груди. Внутри пронеслось:«Имплантология… уже тогда? В начале века? Это невозможно. Или не совсем?».

Он чуть наклонился к лампе, ловко поправил стекло, чтобы спрятать вспыхнувшее выражение на лице.

— А что стало с ним, с этим врачом? — голос Феликса был осторожен, едва ли не шёпот: то ли вопрос, то ли попытка найти щель в скользком пространстве воспоминания, за которое страшно ухватиться.

— Исчез, — просто, почти буднично ответил Виктор, не сводя с него взгляда. — Как исчезают все странные люди. Говорили, что пришли за ним ночью. Но… слухов ходило много. Одни утверждали — сбежал. Другие — будто его просто не стало, будто растворился.

Он подался вперёд, пальцы сцепились в замок на коленях, и в его глазах зажёгся упрямый, взрослый интерес — тяжёлый, неспешный.

— А знаете, что меня больше всего удивило? Он говорил почти теми же словами, что и вы. Про время, про законы изменений. Только тогда я не понимал, что он имеет в виду. Тогда это казалось… болтовнёй.

Феликс поднял взгляд. На миг, коротко, их глаза встретились — не просто столкнулись, а будто наложились друг на друга, сплелись какой-то глубокой нитью узнавания. В этом взгляде было всё: и осторожность, и немой вопрос, и что-то вроде смирения — как у того, кто давно уже нашёл ответ.

— Может быть, это совпадение, — выдавил Феликс, ощущая, как язык становится чужим, слишком тяжёлым для этого простого языка. — Мир тесен. Люди бывают похожи.

Виктор усмехнулся, но очень мягко, будто жалея собеседника:

— Тесен, да. Особенно если верить, что время — не дорога, а круг. Тогда все эти странности… становятся понятней.

Он медленно поднялся с кресла, взял своё потёртое пальто, будто уже не спеша — в движениях появилась уверенность человека, который не боится повторения, не ждёт перемен. Он, казалось, заранее смирился с любым исходом.

— Вы, доктор, поосторожней, — сказал он, задержавшись в дверях. — Слишком умных тут не любят. Особенно сейчас. А вы… видно, человек не простой.

Феликс вздрогнул. Пальцы сжались в кулак, кожа побелела.

— Почему вы так решили?

Виктор чуть прищурился, улыбнулся уголком рта — не зло, а как будто даже с сочувствием:

— Просто чувствую. Встречал таких… не здесь. Может, даже не в этом времени.

Он коротко кивнул, будто ставил точку — не в разговоре, а в чём-то большем, что оставалось между ними. Шагнул в коридор, дверь за ним закрылась тихо, чуть мягче обычного.

И снова наступила тишина. Снаружи снег продолжал падать, равномерно, как будто за окном работала чужая, беспристрастная машина времени. В кабинете всё выглядело привычно: стол, инструменты, лампа, фотографии на стене, но в каждом предмете чувствовалась новая зыбкость, как после ночного кошмара или затянувшегося сна — будто стоит моргнуть, и всё исчезнет.

Феликс посмотрел на свои руки — длинные, чужие, как будто отделённые от настоящего тела невидимой плёнкой. Всё внутри звенело.

«Металлические зубы… исчезнувший врач… слова, сказанные на латыни…».

Мысли метались, натыкаясь друг на друга, как птицы в тесной клетке. Он подошёл к окну. Двор утонул в молочно-белом, под фонарём медленно кружился снег — в каждом хлопья, в каждом вращении была какая-то неуловимая закономерность, тревожно знакомая.

«А вдруг он был таким же? А если это след? Или — предупреждение?».

Он оглянулся. Всё в кабинете казалось не своим: тени дрожали по углам, отражения на инструментах были слишком резкими, запах эфира вонзал в нос, как игла.

Он вдохнул глубже, будто хотел вернуться обратно в обыденность.

«Нет. Просто совпадение. Старая история. Фантазии старого учителя».

Но где-то глубоко, в самом плотном, непроницаемом слое души, уже поселилось отчётливое знание: совпадений здесь не бывает. И чем дольше цепляться за объяснения, тем ближе подступит нечто, для чего не придумано слова.

Он медленно провёл ладонью по столу — холодный блеск металла на миг ожил, вспыхнул отражением. И, почти беззвучно, на одном дыхании выдохнул:

— Всё меняется… но ничто не исчезает.

В тишине эта фраза прозвучала как эхо. Или — как чей-то голос, затерявшийся между мирами.

Глава 42

Феликс сидел на краю своей старой узкой кровати, сутулый, сгорбленный, будто надломленный ветром, опустив плечи, вперив взгляд в стол, на котором, как ночной цветок, коптила керосиновая лампа. Пламя её дрожало, и этот хрупкий танец казался отражением дыхания самого дома — робкого, беспокойного, где за каждым углом копилась темнота, а углы комнаты будто сжимались в тиски. На ладони, в подрагивающих пальцах, он вертел спичку, крошечную, с облупленной головкой — нерешительно, почти рассеянно, не зная, зачем и для чего, — ведь воздух здесь, в этой каморке, был тяжёлым, густым, напоённым туманом сырости и прошлых разговоров.

Внизу, в подвале, его встретила густая, плотная тьма. Воздух был здесь неподвижен, пропитан теми запахами, что рождаются, когда время спотыкается и застывает на месте: мокрая бумага, прелая ткань, скупая плесень, чуть заметная, словно тень за плечом. Узкий коридор вползает в глубину дома, между стенами, разрисованными трещинами — кривые линии, похожие на забытую карту, под известковым налётом пятна сырости, будто медленные призраки медленно ползут по камню. На потолке висит керосиновая лампа: хлипкий крюк её держит, и слабый жёлтый свет, мерцая, изо всех сил пробивается сквозь пыль, тяжелую, стоячую — в ней клубятся сверкающие крупицы, как рой тусклых мотыльков.

Феликс, едва касаясь ступеньками скрипящих, заплесневелых деревянных ступеней, спустился вниз, осторожно, будто кто-то за ним следит. Доски вздрагивают под ногой, звуча в тишине глухо и длинно, словно предупреждение. Внизу перед ним открылась аллея теней: длинные, узкие ряды полок, уходящих в полумрак, как бесконечный тоннель без света на конце. На полках громоздятся папки и журналы, строят шаткие башенки — перепутанные, пыльные, перевязанные серыми верёвками, с облупившимися, потерянными ярлыками. Всё это больше похоже на некрополь воспоминаний, чем на архив: ничейные бумаги, забытые людьми, склонившимися над чем-то когда-то важным.

У самого входа в это царство бумаги и пыли стоял стол — тяжёлый, тёмный, весь заваленный журналами, бланками, какими-то коробками. На краю стола — пузатый термос с поблёкшей эмалью, вокруг горлышко которого собирались пятна чайных капель, и сидит, склонившись низко, старая женщина. Серый платок туго завязан на голове, узловатые пальцы перебирают бумаги. Она не сразу заметила Феликса, но, услышав его шаги, подняла голову, взглянула исподлобья — взгляд её холодный, пристальный, словно она пыталась увидеть не его, а тень за его плечом.

— А вы что здесь делаете, товарищ Серебрянский? — голос её резкий, сиплый, будто издавна живущий под этими сводами вместе с плесенью и пылью, и в нём проступает раздражение, ставшее привычкой.

— Я… — Феликс, неловко передёрнув плечами, сделал шаг вперёд, собирая в себе остатки уверенности. — Мне поручили подготовить небольшой доклад о развитии стоматологии… за последние годы. Хотел взглянуть на старые отчёты, чтобы… ну, чтобы понимать преемственность.

Он попытался улыбнуться, но улыбка вышла вымученной и какой-то ненужной. Женщина на секунду задержала на нём взгляд, отложила ручку, медленно сняла очки, вытерла их краешком платка, — в движениях её была какая-то выстраданная размеренность.

— Преемственность, — проговорила она тихо, и слово это словно повисло в затхлом воздухе, — Интересное вы выбрали время, чтобы искать прошлое. Здесь, знаете ли, не библиотека.

У Феликса что-то кольнуло внутри — то ли стыд, то ли что-то похожее на злость, на то, как несправедливость внезапно обжигает сердце.

— Конечно, понимаю. Просто… если можно хотя бы бегло взглянуть. Я помогу вам с коробками, если нужно.

Женщина не ответила сразу, долго и пристально смотрела на него, и в жёлтом свете лампы её глаза поблёскивали — холодно, остро, как слюда в свежем разломе камня. Потом нехотя махнула рукой, и в её движении не было согласия — скорее, усталое разрешение.

— Раз уж пришли… помогайте. Только ничего не трогайте без спросу. Здесь порядок, даже если его не видно.

Они пошли вдоль полок, и в каждом их шаге жила осторожность, половицы под ногами стонали, а Феликсу казалось, что этот звук ползёт по позвоночнику ледяной змейкой. На полках, словно унылая армия, стояли папки — серые, потрёпанные, безликие; на одних едва угадывались старые надписи, на других проступали годы: 1915, 1918, 1923…

Феликс провёл кончиком пальца по корешкам — осталась тонкая, чистая полоска. Бумага отозвалась ему запахом давней пыли, усталых дней и чужих голосов.

— А эти? — спросил Феликс, кивая подбородком в сторону дальнего стеллажа, где лампа почти не доставала своим слабым светом. — Там самые старые лежат?

Антонина обернулась молниеносно, даже платок чуть сбился на виске, и голос её прозвучал с хрипотцой, будто она боялась, что кто-то услышит:

— Не трогайте там ничего, — быстро, даже отрывисто. — Там опись не закончена.

Феликс послушно кивнул, но взгляд невольно споткнулся о папку на нижней полке. Корешок — почти стёрся до основания, буквы рассыпались пылью, но если приглядеться, можно было различить выцветшие слова: «Журналы госпиталя. 1918».

Рядом, как вызов, лежал карандаш — длинный, ровный, графитово-серый, ни единой царапины, на боку аккуратная латинская надпись: “Tempora”. Странно. Слишком свежий для здешних вещей, выбивался из всей этой ветхой усталости, словно случайный свидетель.

Феликс вдруг застыл. Где-то внутри ребром прошёл холодок, сердце ухнуло, будто споткнулось о пустоту. «Случайность? Или это чей-то злой намёк, шутка для тех, кто любит копаться в прошлом?..»

Он медленно, излишне небрежно наклонился, словно просто приглядывался к корешкам, но пальцы уже нащупали карандаш. Дерево подушечки ощутили сразу — не тёплое, не затёртое временем, гладкое, будто только что вынутое из коробки.

В этот момент что-то ледяное сомкнулось вокруг его запястья — хватка неожиданная, невыносимо крепкая, словно рука из другого времени.

— Не смейте, — прошипела Антонина Григорьевна. Голос сорвался, дрогнул, в нём было не столько раздражения, сколько сдавленного страха, будто она пыталась удержать не только Феликса, но и что-то ещё, что могло вырваться наружу.

Её лицо в этот момент стало совершенно чужим — вытянутое, серое, без единой тени живого румянца, глаза глубоко провалились, зрачки — две блестящие, чёрные воронки.

Он растерялся, хотел вывернуться, но её пальцы не отпускали, будто вцепились в самую суть его движения.

— Простите… я просто хотел… на ярлык посмотреть, — выдавил он из себя, ощущая, как кожа под её рукой начинает гореть, покалывает в суставах.

— Не ваше это дело, — отрезала она, и рука её всё ещё держала. — Эти документы вне описи. Просмотр категорически запрещён.

В подвале воцарилась тишина, глухая, давящая. Где-то наверху хлопнула дверь, заскользили по потолку глухие шаги, лампа дрогнула, тени на стенах будто вздрогнули и пришли в движение, в уголках зашевелились, стали гуще.

Феликс сглотнул, чувствуя, как в груди опять зазвенело тревогой.

— Разумеется, не знал… Простите.

Она наконец отняла руку, резко, будто отдёрнула от чего-то обжигающего. Феликс увидел — на миг, в глазах у неё промелькнуло не раздражение, а нечто более тяжёлое, животное: голый, хищный страх.

— Сюда редко кто спускается, — сказала она, почти шёпотом, хрипло, сухо. — И вам лучше не спускаться. У нас тут свои порядки, молодой человек.

— Да… Конечно… — Феликс выдохнул, стараясь говорить ровно, но голос не слушался, прилипал к горлу.

Он отступил, повернулся к лестнице, делая вид, что спешит уйти, но всё же поймал краем глаза: карандаш исчез, Антонина, ловко, неуловимым движением, спрятала его в карман своего халата, будто укрыла что-то живое.

Он вышел к лестнице, шаг за шагом, каждый раз прислушиваясь, чувствуя взгляд ей в спину. Оглянулся — Антонина стояла у полки, почти пряча её от света, неподвижная, словно вырезанная из той же пыли, что и стены.

Наверху воздух ударил в ноздри свежестью, резким запахом эфира, щекочущим нёбо. Вокруг слились привычные, утешающие звуки: звон посуды, шаги по коридору, кто-то зевнул, кто-то посмеялся вдалеке. Всё вроде бы стало, как прежде.

Но сердце всё ещё билось прерывисто, и в каждом вздохе чувствовалась подземная пыль — тяжёлая, вязкая, как нечто нерастворённое, не высказанное.

«Tempora… Времена… Всё меняется — только здесь, кажется, ничто не меняется. Или наоборот…».

Он присел на ступень у стены, вытер ладони о халат, долго сидел, вслушиваясь — снизу еле слышно шелестела бумага, кто-то перетасовывал папки или, может быть, прятал их от чужих глаз.

Ему хотелось вернуться, вырвать ту папку, хотя бы взглянуть на секунду — но знал: нельзя. Здесь за каждый взгляд придётся платить, здесь даже любопытство — уже преступление.

Глава 43

Феликс сидел на краю скрипучей железной кровати, втянув шею в плечи, словно желая исчезнуть в складках собственного халата. Его худые плечи опустились, спина сутулилась так, что тень падала на лицо, делая его выражение неразличимым. Лампа на столе коптила, расплываясь в мутном стекле чёрным облаком, а золотое пламя внутри дрожало, словно его колыхал неведомый сквозняк или осторожный вздох самого дома. Феликс, почти не замечая, крутил между пальцами спичку — не смел зажечь её, боясь добавить ещё огня в этот тесный, душный воздух.

Шаги Феликса по лестнице вели вниз, в подвал, осторожные, вытянутые, будто он скользил тенью по рассохшимся ступеням. Деревянные доски стонали под ним, каждый скрип отзывался коротким вздохом в ночи, как если бы кто-то пытался удержать крик внутри. В руке — тетрадь, тонкая, с потрёпанными краями, вся в пятнах чёрнил, с аккуратной надписью на обложке: «Учёт». Она была принесена нарочно — словно щит или билет для входа.

Подвал принял его холодной, вязкой тишиной. Сырость обволакивала кожу, проникая в манжеты, в рукава, в самое горло. Воздух казался старым, как будто его не трогали ни ветер, ни дыхание живых, — он был густ, пропитан прелой бумагой, тёплым металлом, невидимыми следами ржавчины. Лампа под потолком то вспыхивала резким светом, то затухала, едва не исчезая, её слабое свечение прыгало по стенам, цепляясь за облупленную штукатурку и пятна зелёной плесени. По этим пятнам скользили тени — тёмные жилы под кожей дома.

Феликс двинулся дальше, в глубь, туда, где стеллажи стояли рядами, уходя в смоляную тьму, как прибрежные сваи, потерявшиеся в ночном тумане. Папки, лежавшие на полках, напоминали осадок времени, слоистый, пыльный. Казалось, каждая из них — маленький гроб, где покоятся клочки чужих судеб, скупые диагнозы, скрипящие бумажные шорохи былых лет.

Он нашёл знакомую полку, ту самую, между потемневшими корешками 1917 и 1919 годов. Ещё вчера тут лежала нужная папка — «1918», с выцветшей надписью, словно отпечатанной прожилками старой кожи.

Теперь же её не было.

Феликс моргнул, пытаясь прогнать наваждение, но пустота осталась. На месте папки аккуратно покоилась стопка чужих бумаг, ровных, скучных, выложенных будто специально, чтобы скрыть потерю. Он медленно опустил ладонь на полку — и почувствовал под пальцами чистый прямоугольник, оставшийся на пыли, как след исчезнувшего корабля.

По спине прошёл холод, острый, как ледяная вода. Сердце заколотилось в груди, мысли разбежались.

«Её убрали. Кто-то приходил сюда после меня. Но кто?».

Он вслушался, ловя тишину, — и вдруг наверху коротко грохнуло ведро, эхо качнулось по всему дому, будто удар пришёлся прямо по нервам, по самому уязвимому месту. Феликс аккуратно вытянул руку к соседней папке, с надеждой на крохотную зацепку, хоть на намёк, хоть на тень подсказки.

— Я же просила, — мягко, но строго донеслось из глубины, из самой чёрной складки подвала.

Он вздрогнул, едва не выронив тетрадь. Из-за стеллажа, из-за дрожащих пятен света, выступила Антонина Григорьевна. Её тень вытянулась по стене, длинная, худая, как нитка, заблудившаяся в клубке.

Антонина шла почти беззвучно, словно ступала не по полу, а по воде или скользила по прозрачному стеклу. Лицо её было тусклым, серым, едва различимым — казалось, оно сейчас растворится в мутном свете лампы. Глаза смотрели холодно, со странным блеском, в них отражалось что-то тяжёлое, мокрое, похожее на камни, только что вынутые со дна реки.

— Я просила вас не трогать эти полки, — произнесла она негромко, но слова будто пролезли под кожу, холодной тонкой стружкой. Голос был низким, матовым, и от него вдруг стало неуютно, как если бы кто-то невидимый провёл по спине ногтем.

Феликс выпрямился резко, инстинктивно отступая на полшага. Старая тетрадь едва не выскользнула из ослабевших пальцев.

— Простите, я… я только хотел убедиться, что здесь всё… на месте. Просто мне показалось, что вчера тут была…

— Ничего здесь не было, — перебила она слишком быстро, с хрупкой, наспех слепленной уверенностью. Слова её, словно стеклянные бусины, скользили по полу и исчезали между тенями. — Здесь порядок, товарищ Серебрянский. Я отвечаю за него.

Феликс сглотнул — во рту стало сухо. Он пытался придать лицу безразличие, отвести взгляд, чтобы не встретиться с её глазами.

— Конечно. Просто подумал — вдруг какие-то старые материалы по операциям… могли бы пригодиться для работы, для анализа…

— Помочь? — усмешка дрогнула на её лице, осталась там тёмным пятном, нелюдимым и ледяным. — Старые бумаги не помогают. Они только мешают, путают ноги.

Он заметил: у Антонины Григорьевны в руках была папка — не та, которую он искал, другая, но всё равно тревожная, чужая. Пальцы её сжали края бумаги, будто она опасалась, что Феликс попытается вырвать у неё этот молчаливый свёрток прошлого.

— Вы нашли то, что искали? — спросила она, прищурившись, голос прозвучал жёстче, чем хотелось бы.

Феликс натянуто улыбнулся, глядя мимо, куда-то в угол, где слежавшаяся паутина шевелилась на сквозняке.

— Кажется, нет. Наверное, ошибся полкой… Здесь темно, простите.

— Да, — сказала она и в этом согласии чувствовалась окончательность, как если бы на дверь в темнице опустили тяжёлую щеколду. — Ошиблись.

Она подошла ближе — запах сырого сукна и керосина враз охватил его лицо. Лицо её было совсем рядом, бледное, как выцветший холст, с неровной тенью на щеке. Дыхание у неё сбивалось, в груди посвистывал сиплый вдох.

— Вы, доктор, человек новый, — прошептала она. — А здесь, в архиве, не стоит соваться куда не просят. Старое… оно живое, понимаете? Оно помнит, не любит, когда его тревожат.

Феликс почувствовал, как волосы на затылке встали дыбом, будто за ними наблюдают из темноты.

— Простите… Если я… нарушил порядок. Не повторится, — пробормотал он, чувствуя, что голос звучит чужим.

Антонина кивнула медленно, но взгляд остался пронзительно внимательным — оценивающим, осторожным, будто она примеряла его к какому-то невидимому шаблону.

— Надеюсь, — выдохнула наконец. — Мы ведь не хотим неприятностей, верно? Ни вы, ни я.

Она вытянула руку — тонкую, с дрожащими пальцами, но движение было уверенным, спокойным. Тетрадь легко скользнула из его ладони в её, будто и не принадлежала ему вовсе.

— Эти документы вне описи, — сказала она негромко, с хрипотцой. — Не подлежат просмотру.

Феликс кивнул, чувствуя, как внутри всё сжимается, будто воздух внезапно стал тяжелее.

— Конечно. Я понял.

— Вот и прекрасно, — ответила она почти беззвучно, уже отворачиваясь. Лампа метнулась на потолке, тень её вытянулась по полу, растворяясь между стеллажей.

Феликс остался стоять один, слушая, как её шаги медленно таяли, унося с собой запах керосина и глухую тревогу. Он ждал, пока подвал снова не погрузится в привычную вязкую тишину. Затем шагнул к полке ещё раз. Пустое место, где прежде стояла папка, казалось теперь частью самого дерева — даже след в пыли исчез, будто там никогда ничего и не было.

«Она убрала её. Или кто-то другой. Неважно. Это значит одно: за мной следят. И не просто из любопытства. Они знали, что я вернусь».

Он поднял взгляд на лампу — её свет дрожал сильнее, словно предупреждая. В отражении стекла ему на миг почудилось лицо — не Антонины, не его самого. Мужчина, смутный, с тенью очков, смотрящий прямо на него.

Он моргнул — и лицо исчезло. Только пыль и слабое пламя.

Феликс отступил, сердце грохотало, будто кто-то бил кулаком изнутри груди.

«Это не просто архив. Это ловушка. И я уже в ней».

Он повернулся, пошёл к выходу. Позади, в глубине подвала, раздался слабый шорох — будто кто-то листал страницы. Медленно. Ровно. Как если бы сама память начала перелистывать себя, стирая его присутствие из собственных записей.

Он остановился на секунду, не оглядываясь. Потом быстро поднялся по лестнице. Свет сверху казался ярким, почти ослепительным.

Когда он обернулся в последний раз, лампа внизу мигнула — и погасла.

Глава 44

Снег падал густо, жадно, тяжёлой шалью затягивая город, как будто кто-то наверху решил укрыть улицы ватным покрывалом, скрыть каждый след, каждую улицу, каждый дом под этим странным, шуршащим саваном. Воздух резал кожу ледяными иглами, а под носом стоял тяжёлый, тягучий запах — угольный дым, смешанный с металлической горечью, такой, какой бывает у крови, когда пальцы в детстве оближешь после царапины. Вдоль глухих фасадов тянулась узкая аллея, словно натянутая верёвка — дома стояли стеной, все одного цвета, цвета слипшегося пепла. Фонари висели редкой цепочкой, их свет дрожал в белом вихре, падал неуверенно и длинно, оставляя на снегу пятна и живые, колеблющиеся тени.

Феликс шагал медленно, будто под тяжестью снега, голову опустил, чтобы ни с кем не встретиться взглядом. Мокрые хлопья налипали на воротник, сползали по волосам, цеплялись за рукава, словно пытаясь вцепиться в ткань. Внутри всё было напряжено до скрипа — невидимая струна дрожала, пока он, упрямо не торопясь, выравнивал шаг. Где-то в глубине висела сцена из подвала: холодные, цепкие пальцы Антонины на его запястье, прожигающий, беззвучный взгляд и исчезнувшая папка, которую он искал, как пропавшую нить в тёмном лабиринте.

«Они знали. Знали, что я вернусь, — мелькнула в голове чужая, настырная мысль. — Кто-то наблюдает. Или, может быть, это просто случайность?».

Феликс сунул руки в карманы, чтобы спрятать дрожь, и нащупал что-то новое — не привычный платок, не ключ, не ржавую монету. Что-то чужое. Тонкое, чуть шероховатое, свёрнутое в плотную трубочку, почти невесомое.

Он вытащил свёрток. Маленький клочок бумаги, аккуратно сложенный, незаметный — только тот, кто знал, мог подсунуть его в карман, когда он отвлёкся. Сердце ёкнуло — по телу, будто ток, пробежал мороз. Он остановился прямо под фонарём — тот мигнул, осветил его спину пятном жёлтого, зыбкого света. Лампа как будто жила, дышала ему в затылок.

Феликс развернул бумагу. Чернила на ней чуть расплылись от мокрых пальцев, от сырости, но почерк остался чётким, упрямым. Несколько слов, коротко, твёрдо:

Архив опасен.

Е.Л.

Он застыл, и на мгновение весь шум города исчез — как будто кто-то выключил звук. Только снег продолжал сыпаться на плечи, на шляпу, на обледеневший воротник, а где-то очень далеко, за снежными валами, звякал трамвай, не веря в эту зиму.

«Екатерина Львовна…», — пронеслось в голове, как удар медного колокола.

Почерк её — узнаваемый, чуть наклонённый, осторожный, как у учителя, который всегда думает о смысле слов. Он видел его на рецептах, на коротких заметках для медсестёр, на записках для пациентов. Ошибиться было невозможно.

Феликс медленно поднял голову. Аллея впереди была пуста — только тени от фонарей вытянулись по снегу длинными полосами, дрожали, то ли от ветра, то ли от какого-то тайного дыхания. Он огляделся по сторонам. И вдруг заметил — всего в нескольких шагах, почти у самого края аллеи, в тени сугроба, стояла чья-то фигура.

Высокий силуэт, длинное тёмное пальто, лицо в тени — только очертания, только миг между двумя вздохами. Феликс не мог разглядеть глаз, но чувствовал взгляд — тяжёлый, осторожный. Снег падал между ними, как занавес. Фигура не шевелилась, только чуть наклонила голову, будто отдавая знак — и, почти не оставив следа, растворилась за углом, в самой темени, оставив Феликса одного под фонарём и снегом, среди длинных пустых теней.

«Нет, показалось… просто прохожий… или дворник, может быть…», — но сердце не верило.

Оно билось слишком быстро, будто пытаясь вырваться наружу.

Он снова взглянул на записку. Чернила, словно потемневшие от холода, будто пульсировали.

«Архив опасен».

Феликс машинально сжал клочок бумаги в ладони, как будто от этого он мог выдавить из него какой-то смысл, защиту, тепло. Холодный воздух цеплялся за лицо, наполняя рот привкусом железа.

— Екатерина… как ты узнала? — шёпот сорвался с губ, растворился в снежной тишине, где ни один звук не возвращался эхом. Никто не ответил. Только снег ложился всё гуще, беззвучно, как мелкий пух, заволакивал город, заглушая далёкий лай собак, отдалённые шаги, голоса, ставя между ним и миром стеклянную стену.

Где-то хлопнула дверь, коротко, гулко, и этот удар рассёк переулок, как глухой выстрел, сразу затухнув под навесом ветра.

Феликс сунул записку в карман, глубже, так, чтобы бумага легла к самому подкладочному шву, как талисман, который не должен найти никто другой. Пальцы его дрожали, подушечки чуть побелели.

«Она знает. Значит, кто-то рассказал. Или… сама видела? Нет, если бы видела — пришла бы, сказала, не стала бы прятаться за запиской. Она… просто предупреждает. Но почему именно сейчас? Почему “архив опасен”? Что она знает — или думает, что знает?».

Он прибавил шагу, чувствуя, как снег хрустит под каблуками, дыхание вырывается облачком пара и сразу исчезает, растворяясь в холодном воздухе. Подъезд был уже близко — чёрная, облупленная дверь, кривой железный навес, пятна старой, облезающей краски. Свет фонаря напротив бил в стекло, размывался, и из-за этого тени на стенах прыгали и дрожали, как будто кто-то шел за ним, следил, не отставал ни на шаг.

У самого порога он задержался, медленно оглянулся. Аллея была пуста — только снежная пыль бегала по сугробам, кидалась мелкими вихрями, похожими на белёсых духов. Всё вокруг казалось остановившимся, и только чувство в груди — глухая тяжесть, настороженность — подсказывало: здесь не всё так просто.

Он прислушался, задержал дыхание. Сердце прыгало где-то в горле, стучало о зубы. Тишина давила, казалась неестественной, слишком плотной, слишком идеальной. И вдруг — за углом, там, где дом поворачивал к пустому двору, послышался тихий, размеренный стук. Будто шаги. Слишком чёткие, чтобы быть ветром, слишком тяжёлые для кошки, слишком медленные для спешащего прохожего.

Он резко распахнул дверь. Подъезд встретил его гулкой, почти живой тьмой, запахом сырости, угольного дыма, старых тряпок. По стенам, как по прожилкам, блестели потёки — чёрные, бесформенные. Феликс чиркнул спичкой: огонёк дрожал, отражался в лаке перил, на мгновение осветил лестницу, и ему показалось, что по ступеням вверх скользнула чужая тень — худая, зыбкая, будто нарисованная на стене.

Он поднялся быстро, почти бегом, каждый шаг отдавался в висках. На площадке остановился, привалился к стене, ловя ртом воздух.

«Спокойно. Просто совпадение. Она просто хотела предупредить. Только предупредить…».

Феликс достал записку, развернул её снова. Инициалы — Е.Л. — были чуть смазаны, чернила поблёкли, но строки остались живыми, выжженными прямо в бумаге:

Архив опасен.

— Спасибо, Катя… — выдохнул он одними губами, — но теперь, боюсь, поздно…

Внизу, под лестницей, хлопнула дверь. Вслед за этим послышались шаги — тяжёлые, ровные, без спешки, будто человек точно знал, куда идёт.

Это были не эхо ветра, не отзвуки тени. Это были настоящие шаги.

Феликс спрятал записку под подкладку пальто, нащупал дверь своей комнаты, вошёл, и, не оглядываясь, заперся изнутри.

За окном всё так же падал снег, фонари тряслись, будто смотрели в стекло его глазами. В этой мягкой, вязкой тишине ему вдруг показалось, что кто-то стоит прямо за стеной — тихо, терпеливо, неотрывно, ожидая, когда Феликс снова выйдет в ночь искать чужие ответы.

Глава 45

Подъезд встретил его напряжённой, пружинистой тишиной — такой, какой наполнен только что не высказанным вопросом. Всё казалось чужим, настороженным, будто пространство само затаилось, наблюдая, как Феликс входит. Узкая, рассохшаяся дверь, приоткрытая, моталась на ветру, пропуская внутрь тонкие струйки снега. Холодные хлопья падали на пол и медленно таяли, оставляя призрачные, хрупкие пятна на потемневших досках. Воздух был тяжёлым — пахло сыростью, керосином и старым деревом, которое помнит всё.

Лампочка под потолком светила, как могла: мигала, тускнела, и каждый её всплеск выдёргивал из темноты новые очертания. Казалось, будто по стене кто-то только что проскользнул; иной раз Феликсу мерещилось — на верхнем пролёте замерла фигура, опершись на перила, — но стоило моргнуть, и там снова была лишь серая, ободранная стена, полосатая следами клея, где в прежние годы висели лозунги.

Он замер у самого порога, не решаясь захлопнуть дверь. Снаружи холод бил в спину, а внутри, несмотря на тепло, пахло тревогой. Подъезд дышал тяжело, влажно, будто задыхался на старости лет. Откуда-то снизу тянуло жареной капустой и керосином, наверху слабо кашляли, и этот звук тоже быстро стих, растворившись в общем гуле.

Феликс осторожно шагнул вперёд. Доски под ногами жалобно простонали, и в этот момент где-то на втором пролёте послышались шаги — быстрые, короткие, будто кто-то пытался исчезнуть незамеченным. Он поднял голову — но наверху была только пульсирующая, жёлтая лампа, оголённый провод, и облупленная штукатурка. Ни людей, ни даже кошки.

Он сделал ещё шаг, и вдруг в тишине щёлкнула дверь, глухо, резко, будто кто-то поспешно прикрыл её, не желая быть увиденным.

— Есть кто? — выдохнул он, сам испугавшись того, как глухо, неестественно прозвучал его голос. Слова, казалось, не отразились от стен, а просто упали на пол, затерялись между тенями.

Никто не ответил. Только вдалеке, будто из самого подвала, раздавался неровный, капающий звук воды.

«Тихо. Это жильцы. Обычное дело — кто-то вышел, услышал меня, вернулся. Просто жильцы…».

Он поднялся на пару ступеней. Тишина. Затем — снова едва уловимый шорох, скольжение пальцев по железу. Феликс резко обернулся. Внизу, у двери, от света фонаря лежала длинная, острая тень — и вдруг она шевельнулась, словно ожила, потянулась за ним. Он моргнул — и тень исчезла, растворилась в узкой полоске света.

Он сделал усилие над собой, заставил себя идти дальше. Каждый шаг отзывался в груди и ладонях, будто пол, стены, перила — всё это дышало с ним в унисон, запоминая его походку, вздрагивая от прикосновения.

На повороте между этажами он остановился. На перилах, прямо напротив глаз, лежал окурок. Свежий — край ещё чуть тёплый, табачный аромат не успел улетучиться. Кто-то оставил его совсем недавно, быть может — секунду назад. Феликс нахмурился. В доме курили все, но махорка пахла иначе — грубо, едко, дёшево, и этим духом была пропитана вся лестница. Здесь же аромат был странный — тёплый, сладковатый, с намёком на ваниль и тонким мускусом, словно привёз его кто-то издалека.

Он поднял окурок двумя пальцами, внимательно разглядел под светом дрожащей лампы: бумага белая, гладкая, на сгибе — золотая кайма. Не советская. Не отсюда.

«Импорт. Или довоенный запас? Но кто здесь?».

Он почувствовал, как сердце стало колотиться чаще, под самой кожей — так, что даже пальцы вдруг заныли. За дверью снег стих, перестал биться в щель — улица затаилась в глухой, чужой тишине. Такой тишине, что хотелось кашлянуть или крикнуть, чтобы хоть как-то разбить её хрупкую плёнку.

Окурок казался не вещью, а чужим прикосновением, оставленным нарочно, меткой или намёком. Феликс сжал его в кулаке, пытаясь решить — оставить, выбросить, уничтожить? В этот момент за спиной послышался лёгкий скрип. Такой, каким бывает первый осторожный шаг на старой лестнице. Будто кто-то, затаившись, сделал движение — и замер.

Он медленно повернулся. Подъезд по-прежнему был пуст. Лампочка дрожала, будто не могла решить — жить или погаснуть. Свет её лился жёлтыми полосами по стенам, вырывал из тьмы углы, оставляя всё прочее невидимым, недосказанным.

— Кто здесь? — Феликс повысил голос, стараясь выдавить из себя твёрдость, которой не чувствовал. — Товарищи?

В ответ — только резкий, короткий стук сверху, словно на полу упал карандаш или отскочил ключ. Слишком короткий, чтобы быть настоящим шумом, слишком чёткий — чтобы быть всего лишь игрой воображения.

«Не фантазируй. Просто жильцы. Просто тени. Просто окурок», — старался успокоить себя Феликс. Но внутри уже всё кипело: ощущение чужого взгляда, чужого дыхания в спину, не отпускало ни на секунду. Окурок не мог оказаться здесь просто так. Кто-то был здесь — и, возможно, этот кто-то ждал именно его.

Он сунул находку в карман, нащупал знакомую шершавость бумаги — записку Екатерины. Два чужих следа, две ниточки, сошедшиеся в одном месте.

«Архив опасен», — эхом прокатилось в голове.

Он вдруг понял: всё это связано — записка, окурок, тени на лестнице. Екатерина знала. И кто-то другой — тоже.

Феликс поднял взгляд вверх. На третьем этаже, там, где под дрожащим светом тускло светилась дверь соседской комнаты, ему вдруг почудилось движение. Узкий силуэт, вытянутый, почти человеческий — только будто искажённый светом, тенями. Он моргнул — и всё исчезло, растворилось в вязкой темноте.

Он сделал ещё несколько шагов вверх. Воздух был густой, давил на плечи, пах керосином и чем-то прелым, старым. И вдруг сверху донёсся голос — шёпот, тягучий, будто доносился не изо рта, а из стены или трубы.

— Поздно, доктор…

Феликс застыл. Голос был почти ласковый, но от этого только страшнее. Ни мужской, ни женский — просто голос, как ледяная струя по позвоночнику. Он шагнул назад, потом ещё раз — пока спина не уткнулась в прохладную, шершавую стену.

«Это просто эхо. Просто усталость. Всё объяснимо: ночь, страхи, больница…» — но внутри не становилось легче.

Он резко развернулся и заспешил вниз, почти сбежал по ступеням. Дверь на улицу поддалась со скрипом, как если бы тоже не хотела выпускать.

Снаружи свет был другим — рассеянным, мягким, фонарь дрожал, но казался почти приветливым после тесной тьмы подъезда. Снег ложился мягко, пряча под собой улицу и тревоги. Феликс вдохнул глубже, выдохнул. Оглянулся на подъезд — внутри было всё так же тихо, только лампа на потолке мигнула в последний раз, и в её зыбком свете, ему показалось, на самой верхней площадке кто-то стоит. Фигура тонкая, чёрная, неподвижная, словно вырезанная из плотной тьмы.

Он моргнул — и ничего не осталось.

Феликс захлопнул дверь, стараясь не смотреть в мутное стекло.

«Если это ловушка значит, я уже внутри», — подумал он, чувствуя, как под подошвами хрустит снег и как ночь обвивает его лодыжки холодной пеленой.

Глава 46

Снег ложился густыми хлопьями, и весь переулок выглядел так, будто его засыпали ватой, чтобы приглушить даже дыхание. Фонари, редкие, старые, с мутными стёклами, едва пробивались сквозь падающий снег, отбрасывая неровные жёлтые пятна на серый фасад домов. Феликс стоял у входа в подъезд, кутаясь в пальто, и пытался согреть пальцы дыханием. Мир вокруг казался вымершим — только где-то далеко глухо звякнул трамвай и стих, будто утонул в снегу.

Он уже собирался подняться по ступеням, когда из-за угла, в вихре снежной пыли, возник Борис. Его шаги были быстрые, резкие, как у человека, который слишком долго решался прийти. Он шёл, сутулясь, держа воротник пальто поднятым почти до глаз. На лице — усталость и какое-то мрачное напряжение.

— Ты один? — шепнул он, не доходя пары шагов.

Феликс кивнул, машинально оглядывая улицу. Фонари мигали. Никаких фигур, только снег и редкие следы на тротуаре.

Борис достал из-под полы свёрток, завёрнутый в грубую, серую ткань, и протянул ему.

— Вот. Твой документ. Всё как договаривались. Фото вставлено, печати настоящие, только аккуратнее… держи при себе.

Феликс взял свёрток. Под тканью ощущалась жёсткость бумаги и лёгкий запах типографской краски. Сердце забилось чаще. Он хотел сказать «спасибо», но слова застряли в горле.

«Паспорт… настоящий, поддельный, не важно — пропуск в мир, где я могу хоть немного быть собой…».

Борис всё ещё стоял напротив, не отводя взгляда. Его лицо, освещённое снизу фонарём, казалось странно старым, будто снег выбелил не только бороду, но и кожу.

— Но, — добавил он тихо, — посредник попросил… услугу.

Феликс насторожился.

— Какую ещё услугу?

Борис отвёл глаза, раздавил носком снега комочек льда.

— Услуга за услугу. Так уж тут всё работает. Один человек… ему нужна помощь. Медицинская.

Феликс нахмурился.

— Обратиться в больницу не может, да?

Борис кивнул.

— Да. И, как ты понимаешь, не потому что очередь большая. Ранен. Плечо, пуля прошла навылет, но началось нагноение. Говорят, температура, бредит. Ему нужен врач, а я… я сказал, что знаю кого-то надёжного.

— Надёжного, — эхом повторил Феликс, чувствуя, как леденеет внутри. — Борис, ты хоть понимаешь, во что меня втягиваешь?

— Понимаю, — быстро ответил тот, глядя на него снизу вверх. — И поверь, я бы не просил, если бы была альтернатива. Этот человек — не враг. Просто… ему некуда идти.

Феликс сжал паспорт в руках. Бумага, хоть и плотная, показалась тяжёлой, будто она весила больше, чем могла.

— Кто он?

Борис пожал плечами.

— Не знаю точно. Говорят, из тех, кто когда-то служил, потом — подполье, или, может, наоборот… Не знаю. И знать не хочу. Чем меньше вопросов, тем лучше, Феликс.

— А если это… — он запнулся, — если это кто-то из розыска? Или хуже? Ты хочешь, чтобы я лечил преступника?

Борис выдохнул, пар изо рта смешался с паром Феликса, будто их дыхания переплелись.

— Я хочу, чтобы ты выжил. И чтобы мы оба остались на свободе. Паспорт — это не подарок, это защита. И этот человек… он платит за неё. Деньгами, связями. Если откажешь — документ пропадёт, а посредник... он не прощает пустых обещаний.

Феликс почувствовал, как внутри всё сжимается, будто холод добрался до самых костей.

«Вот она, цена свободы. Не рубли, не подпись — кровь. И, возможно, чужая смерть».

Он посмотрел на Бориса — тот стоял, не поднимая глаз.

— Где он сейчас? — спросил Феликс после долгой паузы.

— На окраине. Склад, старый, у железной дороги. Я проведу. Только не сегодня — завтра, после смены. Ночью.

Феликс кивнул, медленно, будто его голова двигалась сама по себе, отдельно от воли.

— Ночью, — повторил он, — отлично. Ночью ведь никто не видит, как человек теряет совесть.

Борис поднял на него взгляд — в нём мелькнуло что-то похожее на боль.

— Не начинай. У всех она давно потеряна. Просто кто-то ещё помнит, где искал.

Он шагнул ближе, положил руку Феликсу на плечо. Пальцы были холодные, тяжёлые.

— Это ненадолго. Сделаешь — и забудешь. Паспорт у тебя. Считай, ты уже другой человек.

Феликс усмехнулся, но в этой усмешке не было ни капли радости.

— Да, — тихо сказал он. — Другой. Только, кажется, всё меньше похож на человека.

Борис отдёрнул руку, будто обжёгся.

— Ладно, — буркнул он. — Не философствуй. Завтра, как стемнеет. И будь осторожен. Здесь, — он кивнул на подъезд, — за тобой, кажется, уже приглядывают.

Он ушёл быстро, не оглядываясь. Тень от его фигуры скользнула по стене и исчезла, растворившись в снегопаде.

Феликс остался один. Он стоял под фонарём, слушая, как тишина сгущается вокруг. Снег падал на плечи, на паспорт в руках, и казалось, будто бумага впитывает его влагу — словно сама реальность пыталась стереть следы сделки.

Он медленно развернул документ. Своё лицо — чужое имя. Бумага пахла краской и страхом.

«Теперь у меня есть паспорт. Но чей — я не уверен. Может быть, того, кого завтра я спасу. Или предам».

Он спрятал документ во внутренний карман, поднял воротник и направился к подъезду. Тени от фонарей скользнули за ним, как немые свидетели.

И снег, падая всё гуще, будто пытался укрыть город от того, что начинало происходить.

Глава 47

Больничный коридор тянулся узкой кишкой, и свет керосиновой лампы едва справлялся с его вязкой, серо-зелёной тьмой. Феликс шёл медленно, стараясь не издавать ни звука, — подошвы ботинок всё равно скрипели по линолеуму, потрескавшемуся от времени. За окном падал снег — тихо, размеренно, будто кто-то встряхивал перину прямо над городом. От этого звука, глухого и ровного, в груди становилось холодно, словно кто-то незримый следил за каждым вдохом.

Он вернулся за тетрадью — старой, кожаной, с заметками, которые оставил на подоконнике после смены. Всё должно было быть просто: взять и уйти. Но, подходя к стоматологическому кабинету, он услышал лёгкое движение за дверью — скрип стула, осторожный вдох.

«Поздно уже, — мелькнуло. — Кто здесь в это время?».

Он толкнул дверь, и лампа под потолком качнулась от сквозняка, обдав стены дрожащими тенями. В полумраке, за столом, сидела Антонина Григорьевна. Её седые волосы были собраны в тугой пучок, а лицо, освещённое сбоку, казалось вырезанным из старого фарфора — тонкое, бледное, с острыми морщинами, в которых пряталась усталость.

— Феликс Игнатьевич, — произнесла она, не поднимая глаз. — Поздно ходите.

— Я… тетрадь забыл, — тихо ответил он, стараясь, чтобы голос звучал ровно. — В ней записи по имплантам, хотел завтра показать заведующему.

Она чуть усмехнулась, уголком губ.

— Какие вы, современные, всё записываете. В наше время память считалась достаточной.

Он шагнул ближе, взял тетрадь со стола, и только тогда заметил, что на столе лежит несколько папок — архивных, тех самых, с которыми он возился днём.

Папки были открыты.

Антонина подняла взгляд. Глаза у неё были серые, холодные, но внимательные.

— Не спится вам, видно, — сказала она. — Или архив вас интересует больше, чем пациенты?

Феликс замер. На мгновение ему показалось, что она знает. Знает всё: и про пропавшую папку, и про записку, и про тень в подъезде.

— Просто проверял… кое-какие старые данные, — промямлил он, чувствуя, как уши наливаются жаром. — Для отчёта.

— Отчёт, — повторила она с лёгкой насмешкой. — Забавно. А знаете, Феликс Игнатьевич, отчёты нынче проверяют куда внимательнее, чем зубы.

Он сделал вид, что не понял.

— Что вы имеете в виду?

Она закрыла одну из папок и аккуратно сложила руки на крышке.

— Архив проверяли, — сказала просто. — Недавно. Люди сверху. Спрашивали старые записи, ещё до тридцать шестого года. Прошли по описям, смотрели карточки, делали заметки.

Феликс почувствовал, как по спине побежали мурашки.

— Проверяли… зачем?

Антонина чуть склонила голову, будто обдумывая, стоит ли говорить. Потом ответила:

— Ищут. Что именно — не сказали. Но я думаю, ищут тех, кто оставил следы. Или кого-то, кто не должен был оставлять.

Она встала, подошла к окну. Сквозь запотевшее стекло пробивался тусклый свет уличного фонаря, и на мгновение её фигура стала похожа на тень, вырезанную из дыма.

— Некоторые документы лучше не трогать, Феликс Игнатьевич. Поверьте мне, — сказала она тихо.

Он сжал в руках тетрадь, так что хрустнула обложка.

— Вы о каких документах?

Антонина повернулась к нему.

— О тех, что вне описи, — ответила резко. — Вы ведь понимаете, что значит «вне описи»?

Он молчал. Конечно, понимал. Документы, которых официально не существует. В больничных архивах они часто скрывали старые дела, личные отчёты, списки пациентов, которых не следовало вспоминать. Но в голосе Антонины звучало нечто большее — тревога, почти страх.

— Я просто врач, — произнёс он наконец, глухо. — Мне не до архивов.

— В том-то и дело, — прошептала она. — Врачи — самые опасные свидетели. Они видят слишком много. И думают, что их заметки никому не нужны. А потом эти заметки находят.

Она говорила без угрозы, спокойно, но в каждом слове слышался предупреждающий холод. Феликс хотел ответить, но не смог. Только кивнул.

Антонина вернулась к столу, поправила лампу, и свет дрогнул, отбрасывая её тень на стену. Тень вытянулась, став похожей на чужую фигуру — не её, а будто кого-то, стоящего за спиной.

— Уходите, Феликс Игнатьевич, — сказала она. — Вам тут больше нечего искать. И… — она на мгновение запнулась, — если увидите что-то странное в записях — забудьте.

Он посмотрел на неё, пытаясь понять, говорит ли она из страха или предупреждает по-дружески. Но выражение её лица оставалось каменным.

Он тихо кивнул.

— Благодарю, Антонина Григорьевна. Я буду осторожен.

— Надеюсь, — ответила она. — Осторожность сейчас — лучшая форма ума.

Он вышел, чувствуя, как за спиной снова закрылась дверь — мягко, почти бесшумно. Коридор показался ещё длиннее. Лампочка на потолке мигнула, и ему почудилось, будто в конце, у поворота, мелькнула тень.

«Люди сверху… вне описи…», — мысли путались, словно перепутанные нити.

Он шёл по пустому коридору и вдруг понял: теперь всё действительно стало опасно. Не просто странно или тревожно, а смертельно серьёзно.

И где-то, в глубине сознания, хрупким, почти неуловимым звуком прозвучала мысль:

«Антонина знала. И, возможно, пыталась спасти».

Глава 48

Холодное зимнее утро просачивалось сквозь узкие щели окон, окрашивая стоматологический кабинет в серо-белые тона. На подоконнике тонким инеем легли кристаллы, похожие на морские узоры, и свет, пробиваясь сквозь них, отражался на металлических инструментах, придавая им зловещий блеск. Лампа под потолком потрескивала, запах керосина смешивался с йодом и карболкой — тяжёлым, больничным духом, в котором всё время таилась нота чего-то тревожного, неуловимо неправильного.

Феликс стоял у кресла, натягивая перчатки, — резина была грубая, толстая, почти без эластичности. В ней терялась привычная точность движений. Он всё ещё не мог привыкнуть к местным инструментам — тяжёлым, топорным, как будто созданным не для лечения, а для пытки. На стене над ним облупился плакат: «Здоровье — долг перед Родиной!» — и буквы, выцветшие и кривые, казались чем-то угрожающе саркастическим.

— Зайдите, Иван Кузьмич, — сказал он, стараясь, чтобы голос звучал спокойно.

Дверь приоткрылась, и в проёме возник старик — крупный, грузный, с упрямо сведёнными бровями. Он держал щёку, лицо было перекошено от боли. За ним вошла Ольга Михайловна — быстрая, деловитая, с внимательными глазами, которые никогда ничего не пропускали.

— Садитесь, пожалуйста, — сказал Феликс, указывая на кресло. — Сейчас посмотрим.

Иван Кузьмич сел тяжело, с глухим стоном. Его пальцы сжались на подлокотниках так, что побелели костяшки.

— Доктор, — хрипло выдохнул он, — я вам скажу честно: я людей боюсь меньше, чем этих ваших щипцов.

Феликс невольно улыбнулся.

— Поверьте, Иван Кузьмич, — тихо ответил он, — щипцы боятся и я. Только не показываю.

Ольга Михайловна фыркнула, но глаза её оставались серьёзными. Она подала Феликсу миску с раствором — мутноватая жидкость пахла спиртом и травами.

— Это что у вас? — спросила она, наблюдая, как он ополаскивает инструменты.

— Настой, — ответил он, стараясь говорить небрежно. — Старый способ. Ускоряет заживление, убивает бактерии.

— Хм. Наши обычно просто карболкой обходятся, — заметила она, но не стала спорить. Только взглянула чуть пристальнее.

Феликс почувствовал этот взгляд, как иглу под кожей.

«Они всё время смотрят. Даже случайное слово — как спичка возле пороха».

Он склонился над пациентом. Свет от лампы падал прямо на опухшую щёку, из которой торчал больной зуб — десна пульсировала, воспалённая, красная. Пахло гноем и железом.

— Придётся вскрыть, — сказал он. — Потерпите немного.

— Терпеть — это мы умеем, — буркнул Иван Кузьмич, сжимая кулаки.

Феликс аккуратно ввёл зонд, чувствуя сопротивление. Вся его концентрация сжалась в одно точное движение — тонкое, как дыхание. В голове всплыли привычные, давно отработанные жесты — из другой жизни, другой эпохи, где стерильность и точность были нормой. Здесь всё было иначе: каждая операция казалась актом выживания.

Капля гноя выступила на поверхности, блеснула, как масло в свете лампы. Иван Кузьмич застонал, потом резко вдохнул — и вдруг, с неожиданной силой, схватил Феликса за запястье.

— Ты не отсюда, доктор, — прохрипел он, притянув его ближе. — Я людей насквозь вижу. У тебя глаза… не наши. Как у зверька в капкане.

Феликс застыл. Хватка была железной, почти нечеловеческой. Сердце гулко ударило в груди.

«Он шутит? Нет. Он действительно чувствует. Чувствует — не как разумом, а чем-то древним, звериным».

— Иван Кузьмич, — выдавил он, стараясь, чтобы голос не дрожал. — Пустите. Это от боли, нервы…

Но тот не отпускал. Его взгляд был тяжёлым, почти осмысленно обвиняющим.

— Не врите, — процедил он. — Вы не похожи на наших врачей. Ни слова, ни руки не те. У вас даже запах другой. Химией отдаёт.

Феликс не успел ответить — Ольга Михайловна шагнула вперёд, мягко, но уверенно.

— Иван Кузьмич, — сказала она спокойно, — отпустите доктора. Вам нельзя волноваться. Давление подскочит — и сердце не выдержит.

Она осторожно коснулась его руки, и, как ни странно, старик сразу ослабил хватку. Откинулся в кресло, тяжело дыша.

— Прости, доктор, — пробормотал он, закрывая глаза. — Это я… сдуру. Боль, понимаешь…

Феликс выпрямился, с трудом выдохнув. Рука болела — на запястье уже проступил синяк, тёмный, неровный.

— Всё в порядке, — ответил он, едва слышно. — Такое бывает.

Ольга подала чистую салфетку, но не отвела взгляда. Её глаза — спокойные, умные — скользнули по его лицу, по руке, остановились на синяке.

— Он сильный, — сказала она. — А вы — терпеливый.

Феликс кивнул, не зная, что ответить.

«Она заметила. Всё замечает. Даже то, что не должно быть видно».

Остаток процедуры прошёл молча. Иван Кузьмич постепенно успокаивался, дыхание стало ровным. Когда Феликс снял перчатки и вытер руки, старик поднялся, с трудом, опираясь на подлокотник.

— Спасибо, доктор, — сказал он, уже мягче. — Вы, хоть и чужой, но руку лёгкую имеете.

Он ушёл, прикрывая дверь.

В кабинете остались только Феликс и Ольга. Она убирала инструменты, но движение её рук было слишком неторопливым, почти нарочито медленным.

— Вы странно работаете, — сказала она вдруг.

— В каком смысле?

— Не по-нашему. Как будто заранее знаете, где будет боль. И как её обойти.

Феликс улыбнулся.

— Наверное, просто опыт.

— Или что-то другое, — тихо добавила она, не глядя.

Он не ответил.

Когда она ушла, кабинет наполнился звоном — тихим звуком от ложки, задетой на столе. Феликс опёрся на спинку кресла, глядя на окно. За стеклом снег продолжал падать, густой и безмолвный, будто замывая все следы.

«Он почувствовал. Она — заметила. А я всё больше похож на того зверька, о котором он сказал. Загнанного, но пока ещё живого».

Он поднял руку, посмотрел на след от хватки — и понял, что она останется надолго. Не просто синяк — знак. Напоминание о том, что его маска трещит.

И что с каждым днём притворяться становится всё труднее.

Глава 49

Тишина после приёма казалась почти неестественной — будто кабинет, привыкший к стонам, крикам и стуку инструментов, на мгновение выдохнул и застыл. Лампа над креслом подрагивала от сквозняка, отбрасывая зыбкий свет на облупившиеся стены и плакат с лозунгом, который теперь выглядел особенно цинично: «Здоровье — оружие трудового народа!».

Феликс сидел за столом, вытирая инструменты и раскладывая их на брезент, стараясь делать это машинально, будто бы всё происходящее было обычной, рутинной частью дня. Но руки слегка дрожали. Запястье всё ещё ныло от утренней хватки Ивана Кузьмича — под бинтом ощущалась тупая, мерцающая боль, напоминавшая о каждом движении.

«Он ведь не знал. Просто почувствовал. Инстинкт. А инстинкт — это страшнее, чем подозрение. Его не убедишь справкой или улыбкой».

Он вздохнул, поправил халат. В зеркале напротив мелькнул его собственный профиль — бледный, с тенью усталости под глазами, с той неуловимой интонацией чужака, которую он никак не мог стереть. Ему казалось, что даже отражение здесь — другое, советское, затуманенное, будто стекло само его не принимает.

Дверь тихо приоткрылась, и внутрь заглянула Ольга Михайловна. Она не спешила входить, стояла в проёме, прислушиваясь, будто проверяла, не разговаривает ли он с кем-то.

— Можно? — спросила она, и голос её прозвучал мягко, но слишком точно, как у человека, привыкшего контролировать реакцию.

— Конечно, — ответил он, быстро убирая инструменты в ящик. — Проходите.

Ольга вошла, неся в руках поднос с салфетками и банками раствора. Её шаги были уверенные, но лёгкие, и Феликс ощутил, как комната наполнилась живым теплом — неуютным, потому что это тепло было от человека, а не от лампы.

— Вы сегодня с утра прямо чудеса творили, — сказала она, ставя поднос на стол. — Кузьмич, говорят, ушёл почти счастливый. Такого с ним не бывало.

Феликс усмехнулся, стараясь не смотреть на неё.

— Счастье — это, когда зуб не болит, — тихо ответил он. — Всё остальное второстепенно.

Ольга хмыкнула, но не улыбнулась. Она стояла рядом, скрестив руки на груди, и внимательно следила за его движениями.

— Вы не похожи на других врачей, — произнесла она, как бы невзначай. — Руки у вас… как у пианиста. Не дрожат, не срываются. Да и метод свой какой-то. Наши обычно так не делают.

Феликс почувствовал, как по спине пробежал холодок.

— Привычка, — сказал он. — Ещё с учёбы. У нас учили иначе.

— У нас? — переспросила она с лёгким акцентом на слове, как будто примеряла его на слух.

Он быстро кивнул, стараясь не дать паузе затянуться.

— В институте. В Ленинграде. Тогда, знаете, подход был… экспериментальный.

Ольга не ответила. Она подошла к окну, провела пальцем по стеклу, оставив тонкую прозрачную полосу среди инея. За стеклом медленно падал снег, и белые хлопья казались отражением её движений — ровных, внимательных, точных.

— А знаете, — сказала она наконец, не оборачиваясь, — вам бы следовало передать часть своих приёмов младшему персоналу. Девчонки часто всё делают наугад. А вы работаете… как заграничный доктор.

Феликс поднял глаза.

— Заграничный? — тихо повторил он.

Она обернулась, улыбнулась — быстро, чуть слишком резко, как будто поймала его на реакции.

— В хорошем смысле, — сказала. — Аккуратность, порядок. Даже как вы инструменты расставляете — не по-нашему. Всё с умом. Это Клавдии Сергеевне понравится. А если понравится ей, — добавила она с лукавой улыбкой, — то и вам тут жить будет спокойнее.

Он кивнул, медленно, словно раздумывая над каждым словом.

«Жить спокойнее. Интересно, как это вообще возможно в стране, где за порядок хвалят и за него же расстреливают».

— Спасибо, Ольга Михайловна, — произнёс он. — Я подумаю.

Она наклонилась ближе, убирая с подоконника салфетки, и шепнула почти доверительно:

— Не думайте долго. Тут лучше, когда про вас говорят что-то хорошее. Хотя бы иногда.

Феликс почувствовал запах её духов — резкий, аптечный, с примесью гвоздики. Он кивнул, не находя, что сказать.

Ольга уже направилась к двери, но у порога остановилась, оглянувшись.

— Феликс Игнатьевич, — произнесла она чуть тише. — С такими руками вы далеко пойдёте. Только осторожнее с разговорами.

Она ушла, прикрыв за собой дверь. Её шаги стихли в коридоре, оставив после себя ощущение, будто в комнате стало холоднее.

Феликс медленно сел, положил руки на колени и посмотрел на них. Пальцы дрожали — не от усталости, а от чего-то иного, непонятного.

«Она всё понимает. Или догадывается. Или проверяет. Может быть, её слова — это просто вежливость. А может, предупреждение».

Он поднялся, прошёл к окну. Снег за стеклом падал гуще, сквозь него едва угадывался двор, серый и пустой.

«Они всё время ищут слабину. Даже когда улыбаются».

Он медленно погасил лампу — в тускнеющем свете всё сразу стало плоским, бесцветным, как кадр старой плёнки.

В коридоре послышались шаги, звон тележки и чей-то кашель — обыденные звуки больницы, но теперь каждый из них казался чужим, настороженным.

Феликс глубоко вдохнул запах карболки и, не оглядываясь, вышел из кабинета.

Всё вокруг будто замерло в ожидании. Даже снег падал медленнее — так, как падает время, если чувствуешь, что оно может закончиться внезапно.

Глава 50

Подсобка пахла йодом, влажными бинтами и чем-то старым — как будто само помещение давно выдохлось, оставив после себя только привкус пыли и страха. Лампа, висящая на голом проводе, мигала, будто моргала нервным веком. Тени на стенах дрожали, растягивались, превращаясь в уродливые силуэты — то ли людей, то ли приборов, давно забытых.

Феликс стоял у полки, рассматривая ряд старых флаконов с потускневшими этикетками. Пальцы его машинально поправляли их, но движение было пустым, лишь бы чем-то занять руки. Сердце билось неровно, и от каждого звука за дверью он вздрагивал.

«Она сказала — поговорить. Просто обсудить обучение. Наверное, действительно рабочий вопрос…».

Дверь тихо щёлкнула. Он обернулся.

Ольга вошла — шаги её были быстрые, короткие, будто отмеренные заранее. Она прикрыла дверь и опёрлась на неё спиной. Глаза — холодные, внимательные — на мгновение блеснули в свете лампы.

— Никто нас не услышит, — сказала она. Голос был тихий, но в нём не было ни грамма тепла.

Феликс попытался улыбнуться.

— Обсудим санитарок?

— Нет, — ответила она. — Обсудим вас.

Он почувствовал, как в животе всё сжалось, будто от удара.

— Меня?

Ольга кивнула и шагнула ближе. В руке у неё был свёрток — кусок белой марли, аккуратно перевязанный ниткой. Она положила его на стол, развернула.

В свете лампы блеснул обломок металла — маленький, гладкий, с идеально ровным срезом. Никелированный, странно чистый, не похожий ни на один инструмент, который он видел в здешних условиях.

— Знаете, что это? — спросила она спокойно.

Феликс молчал. Он узнал его сразу. Кончик скалера. Тот самый — из его набора, который пропал ещё утром. Современный сплав, тугоплавкий, без малейшего следа ржавчины. Такого в 1938 году просто не могло существовать.

— Это нашли в кармане халата Петра Николаевича, — продолжила она. — После приёма. Я его подобрала. Вместо того чтобы сдать.

Феликс сглотнул, горло пересохло.

— И… что вы хотите этим сказать?

Ольга склонила голову, прищурившись.

— То, что вы не говорите всей правды. — Она наклонилась ближе. — Что вы здесь чужой, Феликс Игнатьевич. И мне нужно понять — насколько.

Свет лампы отразился в её зрачках — маленькими, острыми бликами.

— Откуда у вас это? — прошептала она. — Из какой лаборатории? Из какого ведомства? Или... — она сделала короткую паузу, — из-за границы?

Он попытался рассмеяться, но звук получился глухим, неловким.

— Из провинции, — сказал он, чувствуя, как дрожит голос. — Старые запасы. Мне их передали вместе с оборудованием. Я и сам удивился качеству. Может, довоенный выпуск, кто знает.

— Не надо, — перебила она. — Я видела, как вы работаете. Это не «провинция». Это… что-то другое. Вы используете инструменты, которых здесь нет. Вы говорите странно. Иногда — будто термины не наши.

Феликс почувствовал, как под кожей вспыхнул холод.

«Спокойно. Не дергайся. Главное — не смотреть в глаза».

Он отвёл взгляд, сделал вид, что поправляет лампу.

— Ольга Михайловна, вы переутомились. В этой больнице все устали. У нас… трудное время. Людям видятся странности.

— Возможно, — сказала она. — Но я не утомилась настолько, чтобы не понимать, что держу в руках. Это не советский металл, Феликс.

Тишина повисла густая, почти осязаемая. Только лампа потрескивала, будто дышала от страха.

Ольга подошла к столу ближе, почти вплотную.

— Я могла сдать это. И вас. — Её голос стал резче. — Но я не сделала этого. Пока.

— Почему? — тихо спросил он.

— Потому что не понимаю, кто вы. А пока не понимаю — не верю ни вам, ни вину вашу.

Он с трудом поднял глаза. Её лицо было неподвижным, но в уголках губ дрожал страх — не крикливый, а сдержанный, взрослый, тот, что приходит от знания, что шаг в сторону — и ты исчезнешь.

— Что вы хотите? — спросил он, почти шёпотом.

— Правды, — ответила она. — Или объяснения. Хоть какого-то. Потому что если завтра спросят, кто вы, я должна знать, что отвечать.

Феликс глубоко вдохнул, но воздух был густой, как жидкость. В висках стучало.

«Скажи хоть что-то. Любое объяснение. Только не молчи. Молчание — это признание».

— Я… — начал он, но язык будто прирос к нёбу. — Я просто врач.

— Нет, — сказала она твёрдо. — Не просто.

Она взяла обломок, повертела в пальцах. Металл блеснул в её ладони.

— Мой отец был токарем. Он знал сплавы. Сказал бы, что такой — из будущего.

Феликс вздрогнул.

Ольга заметила — и чуть прищурилась.

— Вот видите, — прошептала она. — Даже слово это вас пугает.

Он попытался улыбнуться, но лицо не слушалось.

— Глупости, — сказал он. — Просто… необычно звучит.

— Не притворяйтесь, — отрезала она. — Моё терпение не безгранично. Я покрыла вашу работу с абсцессом. Но дальше — или объяснитесь, или я сама всё передам Клавдии Сергеевне. А там уж решат, что с вами делать.

Феликс закрыл глаза на секунду. Внутри всё кипело — от страха, от бессилия, от злого, почти животного желания исчезнуть.

«Ты загнан, как зверёк в клетке. Её слова — это нож. Один неосторожный ответ — и тебя просто вычеркнут».

Он открыл глаза, выдохнул.

— Хорошо, — сказал он тихо. — Я всё объясню. Но не сейчас. Позже. Сегодня не могу.

Ольга медленно кивнула.

— Позже, — повторила она. — У вас есть сутки.

Она завернула обломок обратно в тряпку и убрала в карман халата.

— Если вы не объясните, я решу, что вы опасны.

Она повернулась к двери.

— И помните, — добавила она, не глядя, — я не из тех, кого можно обмануть улыбкой.

Дверь закрылась за ней мягко, почти бесшумно.

Феликс остался стоять один, глядя на полки, на тени, на мигающий свет. В груди что-то медленно опускалось, как камень в воду.

Он поднял руку, посмотрел на ладонь — дрожь не проходила.

«Она держит мой страх в кармане. И теперь — всё зависит не от знаний, не от осторожности, а от неё. Одной женщины, которая почувствовала, что я — не из этого времени».

Лампа мигнула в последний раз и погасла. В темноте пахло йодом, металлом и отчаянием.

Глава 51

Стоматологический кабинет был тише обычного. Даже лампа, всегда потрескивавшая от сырости, теперь горела ровно, будто наблюдала. Воздух стоял неподвижный, вязкий, пропитанный слабым запахом йода и чего-то глухо-медного — как после вскрытой раны. Феликс вошёл медленно, осторожно прикрыл за собой дверь и постоял, пока глаза привыкали к мутному свету.

На первый взгляд всё было как прежде: кресло, стол, инструменты, бинты на полке. Но в этом привычном порядке чувствовалась фальшь — едва заметная, но неотвратимая, как фальшивая нота в идеально сыгранной мелодии. Стол, на котором он обычно держал записи, выглядел чуть иначе: папки сдвинуты, ящик приоткрыт. Словно кто-то старался вернуть всё на место, но не знал точно, как лежало раньше.

Он подошёл, остановился, глядя на эту крошечную щель.

«Не трогай. Не поддавай виду, что заметил».

Но рука уже потянулась сама. Щёлк. Ящик поддался. Внутри — аккуратные стопки бумаг, конверт с надписью "учёт", карандаш, обломанный наполовину. Всё казалось на месте, но это «всё» было другим. Взгляд зацепился за мелочь: уголок бумаги чуть смят, карандаш положен не той стороной, как он оставил. И в этой незначительной перестановке чувствовалось вторжение, холодное и осторожное, как дыхание на затылке.

Он провёл рукой по дну ящика, нащупывая щель. Под тонким слоем бумаги — крошечная металлическая пластинка, скрывающая его тайник. Сердце пропустило удар. Пальцы дрожали, когда он приподнял край.

Там, где он оставил — записка Екатерины, свернутая вчетверо, и крошечный металлический штифт, блестевший тускло, как инородное тело среди всего этого доисторического инвентаря. На месте. Он выдохнул.

«Значит, искали. Но не нашли. Пока».

Он положил всё обратно, закрыл пластинку и долго стоял с рукой на ящике. В голове пульсировала пустота.

— Чёрт… — выдохнул он шёпотом. — Чёрт, чёрт…

Звук собственного голоса прозвучал чужим. Даже лампа дрогнула, будто отреагировала. Он опустился в кресло, привалился к спинке. Плечи затекли, лоб покрылся липким потом.

«Это она. Должна быть она. У неё ключ, доступ, предлог. Скажет — проверяла стерильность, пересчитывала спирт. Никто и не спросит. Она — в системе, я — нет. У неё всё разрешено».

Он поднялся, прошёл к окну. Стекло запотело от перепада температур, и сквозь туман виднелся заснеженный двор — люди в халатах, сёстры, пациенты. Всё как обычно, и всё — ненастоящее. Каждый шаг за стеной звучал, как сигнал тревоги.

«Может, не она. Может, кто-то другой. Может, уже и не важно. Всё равно — круг сжимается».

Он вернулся к столу, провёл пальцем по крышке ящика, поцарапанной и липкой от старого лака. Ему казалось, что на поверхности ещё остался отпечаток чужих пальцев. От этой мысли стало мерзко, почти физически.

— Надо быть осторожнее, — пробормотал он. — Очень осторожнее.

Слова повисли в воздухе, как предупреждение самому себе.

Он снова сел, положил руки на колени, чтобы не дрожали. Лампа потрескивала, и её свет прыгал по стенам, по плакату с надписью «Гигиена — оружие пролетария!». В дрожащем блике буквы казались живыми, будто подмигивали издевательски.

«Цена молчания. Вот она. Не рубли, не доносы. Просто — страх. Они держат всех страхом. Даже её».

Он вдруг вспомнил её лицо в подсобке — холодное, решительное, но с дрожью в уголках губ. Не злоба — отчаяние. Она тоже боится. Но её страх теперь — его цепь.

Он поднял голову, посмотрел на дверь. Та была приоткрыта — узкая полоска света из коридора тянулась к нему, словно лезвие. В нём послышались шаги — чьи-то мягкие, нерешительные. Он замер. Шаги остановились у двери. Несколько секунд — тишина. Потом — снова вдаль.

Он медленно подошёл, прикрыл дверь плотнее. Замка, конечно, не было. Здесь ничто не запиралось по-настоящему.

Вернувшись, он взял карандаш и сделал вид, что что-то пишет — просто чтобы казаться занятым, если кто-то войдёт. Строки выходили кривые, бессмысленные. Рука действовала автоматически, а в голове крутилась одна мысль:

«Если она пойдёт к Клавдии… конец. Если нет — тоже конец, только позже».

Он поймал своё отражение в стекле шкафа. Уставшее, чужое лицо, глаза, в которых теперь поселилось что-то новое — что-то, чего не было ни в 2025-м, ни в его прошлой жизни. Осторожность, сросшаяся с паранойей, как кость с железом.

Он тихо рассмеялся — глухо, почти беззвучно.

— Профессиональная деформация, — сказал он сам себе. — Диагноз времени.

Но смех не облегчал. Он был пустым, как выдох в мороз.

Лампа опять мигнула, и тени на стене пошевелились, будто в углу кто-то стоял, слушал.

Феликс резко обернулся. Никого. Только шорох бумаги и капля воды, упавшая с потолка.

Он медленно погасил лампу, подошёл к окну и провёл ладонью по холодному стеклу. Снаружи снег ложился ровным, безмолвным покровом. Всё исчезало под ним — улицы, следы, лица.

«Так, может, и мне — исчезнуть. Пока можно. Пока не поздно».

Но в груди что-то цеплялось за место, где лежала та самая записка — маленький клочок бумаги, который связывал его с чем-то живым, настоящим.

Он выдохнул, тихо, почти беззвучно.

— Пока нет, — сказал он сам себе. — Ещё нет.

И в дрожащем свете керосиновой лампы его тень на стене казалась уже не человеческой — вытянутой, искажённой, настороженной, как существо, привыкшее жить в постоянной тьме.

Глава 52

Феликс стоял у двери своей комнаты, держа в руках маленький, сложенный пополам клочок бумаги. Плотная, желтоватая, с чуть заметным запахом дешёвых духов — почерк тонкий, быстрый, чуть наклонённый: «Сегодня вечером. У Нины. Без лишних глаз». Подписи не было, но и не нужно было — в коммуналке все знали Нину: её голос, смех, шаги в коридоре.

Он перечитал записку несколько раз, словно пытаясь понять, скрывается ли за словами что-то большее, чем дружеское приглашение. В мире, где любая мелочь могла оказаться сигналом, бумажка выглядела подозрительно просто.

«Без лишних глаз» — в этой фразе было слишком много смысла. Слишком много риска. И всё же он чувствовал странное притяжение. После всего, что происходило в больнице, после взглядов, после шантажа — ему хотелось хотя бы на миг быть не чужим. Пусть даже в компании людей, у которых, вероятно, есть свои опасные тайны.

Он долго не решался. Потом, когда стрелки часов приблизились к девяти, всё же вышел в коридор.

Коммуналка, как всегда, жила своей жизнью: за стеной кашлял сосед, где-то капала вода, в углу кто-то тихо бормотал молитву, смешивая её с ругательствами. Лампочка в коридоре едва тлела, оставляя между дверей густые полосы тени. Феликс остановился у двери Нины, постучал — два коротких удара, как она когда-то просила, и вошёл.

Комната встретила теплом и запахом чая, вперемешку с табачным дымом. Граммофон на комоде вращал старую пластинку, из которой с шорохом рождалась мягкая, непривычная мелодия — не марш, не песня о героическом труде, а джаз. Тихий, медленный, почти шепчущий. Казалось, воздух здесь другой — плотнее, насыщеннее, как будто время внутри комнаты шло с иной скоростью.

Нина сидела за столом — в тени лампы, с кружкой в руке, смеялась чему-то, сказанному седым жильцом с усами. Её волосы были распущены, на плечах — шерстяная шаль, а глаза горели тем лукавым светом, который можно увидеть у людей, решивших, что страх — не причина отказываться от жизни.

— А, наш доктор! — улыбнулась она, заметив его. — Проходите, Феликс Игнатьевич! Чай горячий, табак свежий, компания — почти приличная.

Он кивнул, неуверенно переступил порог, стараясь не задеть стоящие у двери ботинки.

— Я, признаться, не знал, что сегодня... — начал он.

— Ах, никто не знает! — перебила она, вставая. — И это — к лучшему. Здесь мы отдыхаем от всего официального.

Она поставила перед ним кружку, запах дешёвого чая ударил в нос — терпкий, с дымным оттенком.

— Что это за музыка? — спросил он, стараясь казаться непринуждённым.

— Америка, — ответил один из жильцов, мужчина лет сорока, с тонкими пальцами и усталым лицом. — Глен Миллер, кажется. Нина достала пластинку через знакомых из театра. Если б знали, сколько за неё дали…

— Молчи, — перебила его Нина, смеясь. — Пусть доктор думает, что мы все — скромные любители искусства.

Феликс улыбнулся, но взгляд его метался — по лицам, по стенам, по предметам. Афиши старых спектаклей, рисунки углём на пожелтевшей бумаге, свечи, воск которых медленно капал на скатерть. Всё казалось живым, почти интимным. Но под этой теплотой чувствовалось что-то тревожное — как будто вся эта радость держалась на грани, и одно неосторожное слово могло превратить её в протокол допроса.

«Это не просто собрание. Это — убежище. Или прикрытие. А я — случайный свидетель».

— Вам не нравится? — спросила Нина, заметив его растерянность.

— Наоборот, — тихо ответил он. — Просто… давно не слышал музыки.

Она засмеялась, но её взгляд был внимательным, слишком внимательным.

— Вы, Феликс Игнатьевич, всё время будто на допросе. Расслабьтесь хоть немного. Здесь никто не кусается.

Он кивнул, сделал глоток чая. Напиток был горячий, слишком крепкий — и всё же в этом было что-то утешающее, почти домашнее.

— А вы не боитесь? — спросил он вдруг, стараясь говорить тихо. — Ну… такого. Музыка, разговоры… Соседи ведь…

— Конечно, боюсь, — ответила Нина. — Все боятся. Просто кто-то выбирает молчать, а кто-то — слушать музыку.

Её голос дрогнул, но не от страха, а от какой-то внутренней решимости. Феликс почувствовал, как у него по спине пробежал холодок: эти слова звучали как вызов, а в 1938 году вызов — почти приговор.

— Мы собираемся не только ради песен, — вмешался тот же седой жилец. — Тут… люди свои. Слышать друг друга — роскошь теперь.

Феликс кивнул, не зная, что сказать.

«Свои. А я — кто? У меня даже настоящего имени нет. Они видят меня, как видят друг друга, а я — как сквозь стекло. Чужак среди чужаков».

Музыка усилилась — кто-то прибавил громкость. Тихие голоса заглушились, и вдруг Нина, словно от скуки, вскочила и потянула за руку молодого парня, худощавого, в старом пиджаке. Они закружились под джаз, неуклюже, но с восторгом, будто смеялись в лицо самому времени. Остальные притопывали, пританцовывали, но глаза у всех были настороженные — привычка смотреть на дверь не исчезала даже в танце.

Феликс стоял у стены, прижимаясь плечом к обоям, чувствуя их холод сквозь рубашку. Нина, кружась, мельком взглянула на него и улыбнулась — ярко, дерзко, будто звала в круг.

— Идите же, доктор! — крикнула она. — Что вы стоите, как на приёме у наркома?

Он неловко покачал головой.

— Я… лучше послушаю.

— Ваше право, — сказала она, но улыбка чуть погасла.

Он наблюдал, как они танцуют — простые люди, чьи имена могли исчезнуть завтра в каком-нибудь списке. И всё же они смеялись, двигались, жили. Музыка казалась заклинанием против смерти.

Но в этом смехе, в каждом хлопке по столу, в каждом глотке чая Феликс чувствовал пульс угрозы — словно стены комнаты знали слишком много и вот-вот начнут шептать.

Когда пластинка закончилась, и игла скользнула по последним виткам, Нина подошла к нему, уже без улыбки.

— Вам, наверное, кажется, что мы безумцы, — сказала она тихо. — Но если перестанем собираться — перестанем быть людьми.

Он посмотрел на неё.

— Я понимаю, — ответил он. И сказал это так, как будто признавался не только ей, но и самому себе.

Она кивнула, как будто услышала в его голосе больше, чем он сказал.

— Тогда приходите ещё. Только не оставляйте следов. Ни в словах, ни в вещах.

Когда он вышел в коридор, музыка уже снова зазвучала — приглушённо, почти неслышно. Свет под дверью дрожал, как дыхание.

Феликс остановился, прислушался. В его груди боролись два чувства — тревога и странное, почти забытое тепло.

«Они рискуют ради того, чтобы просто быть живыми. А я — чтобы просто не быть разоблачённым. Интересно, кто из нас более человек?».

Он тихо вернулся в свою комнату, прикрыл дверь и долго стоял в темноте, слушая, как за стеной танцуют тени.

Глава 53

Комната Нины снова встретила Феликса тем же теплом и тем же запахом дешёвого табака и воска, но теперь в воздухе было что-то иное — тишина, наполненная напряжением, как перед грозой. Граммофон на комоде замолк; пластинка, казалось, застыла на одной ноте, отражая свет свечей. За окном падал снег — густо, медленно, как будто время само стало вязким, не желая двигаться дальше.

Феликс вошёл последним. Его пригласили к столу, где уже сидели несколько соседей — лица усталые, задумчивые, но с тем самым особым выражением людей, которым тесно в пределах дозволенного. Нина стояла у стены, держа в руках сложенные листы бумаги. Её глаза блестели — смесь восторга и страха.

— Сегодня у нас — новое, — сказала она, едва слышно, словно произносила молитву. — «Пьеса о человеке без имени».

Жильцы переглянулись. Один мужчина кашлянул, кто-то придвинул кружку ближе к себе. Феликс почувствовал, как внутри всё сжалось.

«Пьеса о человеке без имени… странное совпадение».

Нина начала читать вступление. Её голос был низким, певучим, с актёрской интонацией. Она произносила слова с тем особым напряжением, когда каждое слово — риск. Феликс слушал, как буквы, мягко падая в воздух, будто сливаются с запахом табака.

Потом она подняла глаза и сказала:

— Дальше — по ролям. Феликс Игнатьевич, вот ваша часть.

Он взял лист, осторожно, будто бумага могла обжечь. Чернила слегка расплылись, текст был напечатан на машинке, но с исправлениями от руки.

— А… кто я? — спросил он тихо.

— Вы — врач. — Нина улыбнулась. — Тот, кто лечит не тела, а совесть.

Он усмехнулся, но внутри у него всё оборвалось.

«Слишком уж метко».

— Начинайте, — сказала она.

Он читал сперва робко, спотыкаясь о старомодные обороты, о их тяжёлую, почти церковную ритмику. Но потом, как-то неосознанно, стал читать так, как привык — тихо, с паузами, с дыханием. Голос сам нашёл интонации — естественные, живые. Он произносил фразы, будто проживал их.

— «Я видел, как человек улыбался, когда подписывал своё признание. Он улыбался не потому, что верил — а потому, что хотел сохранить остаток лица. Мы все теперь — хирурги, только режем не плоть, а страх».

После этих слов в комнате стало совсем тихо. Только фитиль свечи треснул, и кто-то чуть слышно вдохнул.

Нина стояла неподвижно. В её глазах появилось что-то странное — будто она слушала не просто чтение, а откровение. Остальные сидели молча, затаив дыхание.

Феликс осознал, что зашёл слишком далеко. Его голос дрожал, но не от страха — от странного восторга, от силы слов, которые, казалось, рождались прямо из воздуха.

«Они слушают. Они верят, что я живу этим текстом. А я просто… читаю, как привык».

Он закончил, опустил листы. Никто не хлопал. Молчание длилось, пока кто-то не сказал сдавленно:

— Господи, как живо…

— Будто он сам это писал, — прошептала Нина.

Он хотел ответить что-то нейтральное — пошутить, перевести в шутку, — но не успел.

С другой стороны стены, из соседней комнаты, раздался кашель. Глухой, резкий, властный.

Все мгновенно замерли. Даже свечи, казалось, перестали трепетать.

Кашель повторился — дважды, громче. За ним — скрип кровати.

— Клавдия… — прошептала Нина. — Она не спит.

Феликс почувствовал, как его кожа покрывается холодным потом. Клавдия Сергеевна, старшая по дому, медсестра в больнице, имела ухо к тому, чего не следовало слышать.

— Быстро, — шепнула Нина. — Свет.

Свечи погасли почти одновременно, один за другим. Воздух заполнился запахом дыма. Кто-то опрокинул кружку, чай пролился на пол.

В темноте послышались шорохи, приглушённые шаги. Люди торопливо собирали бумаги, прятали их в карманы.

Феликс стоял, не двигаясь. Его глаза привыкали к темноте, и он видел, как силуэты мелькают между столом и дверью, как Нина шепчет кому-то — коротко, резко.

Он чувствовал, как сердце колотится.

«Вот она, граница. Между словом и доносом. Одно дыхание — и всё кончено».

— Уходите, — шепнула Нина, оказавшись рядом. Её лицо было бледным, но голос твёрдым. — Через кухню. И тихо.

Он хотел что-то сказать, но она уже повернулась к другим.

Феликс двинулся к двери. За спиной ещё раз раздался кашель. На этот раз он был тише, но в нём слышалось недвусмысленное — я слышала вас.

Он вышел в коридор. Там пахло холодом и керосином. Лампочка под потолком дрожала, отбрасывая длинные, хищные тени.

«Зачем я пошёл туда? Ради чего? Ради чувства принадлежности, которого здесь не может быть?».

Он остановился у своей двери, прислушался. Комната Нины — тихо. Ни шагов, ни голосов. Только тихое потрескивание фитиля, где-то далеко.

Он вошёл в свою комнату, закрыл дверь, опустился на кровать.

Руки дрожали.

На столе лежал листок, оставшийся в его кармане — тот самый фрагмент пьесы. Он развернул его, и взгляд зацепился за последнюю строку:

«Человеку без имени остаётся лишь голос. Но и его — скоро отнимут».

Он медленно положил лист обратно, провёл рукой по лицу.

«Я читаю чужие слова, а они читают меня. В каждом звуке — угроза. В каждом вздохе — доказательство».

За стеной кто-то снова кашлянул. Теперь — уже нарочно.

Феликс замер. И понял: теперь это не просто предупреждение. Это — сигнал.

Глава 54

Свечи на столе догорали, стекая воском на старую, выцветшую скатерть, как будто время само расплавлялось, утекая между пальцами. Воздух стал тяжёлым, сладковатым от табака и воска, и казалось — стоит вдохнуть чуть глубже, и лёгкие наполнятся дымом, а не воздухом. Граммофон снова заиграл, но уже не ту живую, дерзкую музыку — теперь звуки были глухими, словно сквозь толщу воды. Пластинка шипела, растягивая ноты, как будто сама не могла вспомнить мелодию, которую должна играть.

Феликс стоял у стены, в тени, стараясь не двигаться. Лицо его было бледным, как у больного, а глаза — насторожёнными, будто он пытался уловить нечто, невидимое другим. Он не мог избавиться от ощущения, что в комнате изменилось что-то неуловимое — как будто воздух стал чуть плотнее, или свет начал мигать в каком-то странном ритме, не совпадающем с мерцанием свечей.

«Показалось. Просто нервы. Усталость… и плохое освещение», — повторял он про себя, но сердце билось всё сильнее.

На столе огонь свечей дрожал, и вдруг все пламя, словно сговорившись, начали гаснуть и загораться в странной последовательности, как пульс — не человеческий, машинный. На секунду Феликсу показалось, что они мигают в такт шипению граммофона.

Нина, стоявшая у комода, нервно взглянула на пламя.

— Странно… Сквозняка ведь нет.

— Может, фитили отсырели, — предположил один из жильцов, стараясь звучать спокойно, но его голос дрогнул.

Феликс не ответил. Его взгляд был прикован к стене напротив — туда, где отбрасывались тени людей. Только теперь эти тени… жили своей жизнью. Двигались чуть иначе, чуть раньше, чем люди. Вот Нина повернула голову — а её тень сделала это мгновением раньше. Вот мужчина на табурете подался вперёд — а тень словно знала это заранее.

«Не может быть… так не бывает…».

Граммофон вдруг издал громкий, скрежещущий звук — будто игла проскользнула по пластинке, застряла, а потом начала крутиться обратно. Музыка пошла в обратную сторону — тихий, искажённый поток звуков, похожий на человеческую речь, но неразборчивую, будто кто-то шептал на неизвестном языке.

Жильцы переглянулись. Один мужчина встал, шепча.

— Что это… что за чертовщина?

Нина подняла руку, как актриса на сцене, пытаясь сохранить контроль.

— Не паникуйте. Просто пластинка бракованная. Сейчас всё будет…

Она подошла к граммофону, но тот, будто издеваясь, продолжал крутиться сам. Свет свечей стал тусклее, воздух загустел. В окне — снег, падающий густыми хлопьями, но в их белой медлительности Феликс вдруг заметил — движение. Что-то тёмное, мимолётное, как тень человека в современном пальто, скользнуло по стеклу и исчезло.

«Не может быть…»

Он шагнул ближе к окну. На мгновение ему показалось, что отражение комнаты дрожит, как пленка старого кино. Люди — расплывчаты, огонь — искажён, а посреди всего — фигура. Высокая, расплывчатая, без лица. И всё же он был уверен — это тот самый силуэт, что мелькнул у больничной ограды.

Граммофон снова скрипнул — и из него вырвался звук, похожий на человеческое дыхание. Слабое, неестественное, словно кто-то говорил сквозь воду.

Феликс отпрянул, ударился спиной о стену.

— Нина… — прошептал он. — Вы это слышите?

Она посмотрела на него, глаза расширились.

— Замолчи. — Голос дрожал. — Ничего не говори.

Но было уже поздно. Жильцы, притихшие, начали креститься. Один старик, с седыми висками, пробормотал:

— Господи, помилуй… опять…

— Что — опять? — резко спросил Феликс, не в силах сдержаться.

Нина обернулась, взгляд её был испуган и злой одновременно.

— Тише! Это… бывает иногда. Когда пластинка заедает. Не придавайте значения.

Но в её голосе не было уверенности. Она торопливо сняла иглу с пластинки, и в комнате воцарилась тишина — не та, привычная, а тяжёлая, давящая, как будто стены теперь сами слушали.

Свечи дрожали всё сильнее, будто их колыхал невидимый ветер. Одна из них вдруг вспыхнула — ярко, ослепительно — и на стене, в этой вспышке, Феликс увидел ещё одну тень. Не похожую ни на кого в комнате. Высокая, вытянутая, с неровными контурами, словно отражение человека в воде.

Она стояла прямо за Ниной.

Феликс хотел крикнуть, но слова застряли. Его горло пересохло, дыхание сбилось. Он моргнул — и тень исчезла.

Нина, побледнев, посмотрела на пламя, потом на него.

— Вы видели?

— Нет, — выдохнул он. — Мне… показалось.

Она не поверила, но кивнула.

Жильцы суетились, шептались, собирали вещи. Одна женщина торопливо натягивала пальто.

— Хватит на сегодня, Ниночка, — сказала она, глядя на дверь. — Чую — не к добру всё это.

— Да, пожалуй, — Нина выдавила из себя улыбку. — Разойдёмся, товарищи. Утром всё покажется смешным.

Когда они уходили, граммофон вдруг снова зашипел. Без пластинки. Долгий, низкий шорох, похожий на шепот. Нина дёрнулась, схватила крышку и с грохотом закрыла.

Феликс остался стоять у стены, бледный, с влажными ладонями. Его дыхание было рваным.

«Это не иллюзия. Это не галлюцинация. Это — то же самое, что в больнице. И тень, и звук, и сбой… всё повторяется. Временная петля? Или сигнал?».

Он подошёл к окну, провёл ладонью по холодному стеклу. За ним — только снег и темнота. Но в глубине отражения ему на миг показалось, что его собственная тень не повторяет движение руки.

Он замер, сердце гулко ударилось в груди.

— Нет… — прошептал он. — Нет, этого не может быть…

Но отражение продолжало смотреть на него — неподвижно, чуждо, словно ждало.

И когда он, не выдержав, зажмурился и открыл глаза снова, его собственное лицо в стекле ещё мгновение оставалось неподвижным — словно живое, но из другого времени.

Глава 55

Снег падал густо, как пепел, оседая на плечи и шляпы, на заиндевевшие решётки и следы ног, что уже начинали исчезать. Задний двор коммуналки был похож на заброшенный угол между мирами — место, куда никто не заглядывал даже днём, а ночью он казался вырезанным из времени, спрятанным под слоем льда и тишины. Единственный фонарь, дрожа, освещал узкую полосу снега, а дальше, за забором, всё тонуло во мраке.

Феликс стоял, кутаясь в старое пальто, глядя на свои ботинки, утопающие в рыхлом насте. Воздух был колючим, в нём пахло угольным дымом и железом. После собрания у Нины ему хотелось выдохнуть — просто постоять на холоде, очиститься от липкого страха, от тех искажённых теней, от странного, неестественного мигания свечей. Но с каждой минутой он ощущал, что не один.

Из темноты, из-за скамьи, покрытой снегом, вынырнула фигура — сутулая, с поднятым воротником. Борис. В руках у него тлела папироса, красная точка на конце выглядела, как живой глаз.

— Не спится? — спросил он, с хрипотцой в голосе.

— После такого... вряд ли кто-то заснёт, — ответил Феликс, не поднимая глаз.

Борис засмеялся тихо, сухо, как человек, давно привыкший смеяться без радости. Он встал на скамью, чтобы согреть ноги, и затянулся глубоко.

— Я думал, ты уйдёшь раньше всех. С твоими нервами — удивительно, что дожил до конца пьесы.

— Хотел уйти. Но… — Феликс замялся. — Было интересно.

— Интересно, — передразнил Борис с кривой усмешкой. — У нас за «интересно» можно месяцами воздух через решётку нюхать.

Феликс молчал. Снег падал между ними, рассекал тьму на медленные линии.

«Почему он не уходит? Зачем этот разговор — сейчас, здесь, ночью?».

Борис затушил папиросу о край скамьи и вдруг, не глядя на Феликса, сказал.

— Мой отец тоже ходил на такие вечера. Только не в коммуналках — в инженерных клубах, на Бауманской. Тогда ещё можно было обсуждать. До тридцать шестого.

Феликс поднял взгляд. Борис говорил негромко, но каждое слово отдавалось в воздухе, как шаг по насту.

— Его звали Аркадий Морозов. Знаешь, что с ним стало?

— Нет…

Борис усмехнулся, но глаза его были тёмные, усталые.

— Никто не знает. Исчез. Прямо из квартиры. Мать потом говорила, будто пришли ночью, но я думаю — сам пошёл. Сам вышел, потому что понял: конец.

Он достал ещё одну папиросу, но не закурил. Держал её в пальцах, глядя, как снег ложится на огарок, на рукав, на землю.

— Он был инженером. Говорил, что страна не выдержит, если продолжит ломать свои машины вместе с людьми. Говорил — «скоро всё рухнет, и нас засосёт в собственную яму». Ему не поверили. Или поверили слишком сильно.

Феликс слушал, не мигая. Слова Бориса звучали с такой тяжестью, будто каждое вырывалось из горла с усилием.

— Я... не знал, — тихо сказал он. — Прости.

— За что? — Борис хмыкнул. — Ты-то тут при чём. Просто я... когда ты появился, когда начал работать в больнице — странный ты, не такой, как все… — он бросил взгляд исподлобья, — я думал, ты из тех, кого прислали. А потом понял — нет. Ты не следишь. Ты прячешься.

Феликс почувствовал, как кровь приливает к лицу.

— Почему ты решил, что я прячусь?

Борис пожал плечами.

— Потому что я сам так живу. С детства. — Он затянулся, наконец. — Мы все тут прячемся, только у каждого своя маска. А ты… ты другой. Тебя будто вырвали из другого времени.

Феликс замер. Эти слова прозвучали слишком близко к истине, чтобы быть случайностью.

— Это... метафора? — спросил он, стараясь улыбнуться.

— Пусть будет метафора, — ответил Борис. — Хотя иногда, когда ты говоришь, я клянусь — кажется, будто ты знаешь, что будет дальше.

«Он чувствует. Он видит — не глазами, но чем-то другим. Интуиция. Или просто усталость от лжи».

— Я просто врач, — сказал Феликс, тихо, почти шёпотом. — Стараюсь делать свою работу.

— Врач… — Борис усмехнулся, и пар от его дыхания смешался с дымом. — Мой отец тоже хотел лечить — только не тела, а машины, систему. Думаешь, получилось?

Он махнул рукой в сторону города, где за крышами виднелись отблески далёких прожекторов.

— Видишь? Всё крутится. Всё шипит и дымит. Только теперь — без него.

Феликс посмотрел туда же. Город действительно казался живым существом — огромным, сонным зверем, что дышал паром и железом.

— Почему ты мне это рассказываешь? — спросил он наконец.

Борис молчал. Потом тихо сказал:

— Потому что я помогаю тебе, Феликс, не просто так. — Он поднял глаза. — Если ты выживешь, значит, и у меня есть шанс. Что не всё зря. Что кто-то сможет... выбраться.

Эти слова прозвучали почти как молитва. Феликс ощутил, как у него внутри всё сжалось — и от жалости, и от страха.

«Он видит во мне надежду. Но если он узнает правду… если догадается, кто я — это не надежда, это приговор».

Он хотел ответить, но не смог. В этот момент фонарь над ними мигнул — коротко, глухо, словно кто-то коснулся проводов. На снег легла тень, длинная, искажённая, будто кто-то стоял за забором.

Феликс резко обернулся. Никого. Только ветер шевелил клочок газеты, примерзший к доске.

Борис заметил его движение и усмехнулся:

— Боишься?

— Мне показалось… — начал Феликс.

— Тени, — перебил Борис. — Они всегда танцуют под запретом. Особенно когда за тобой наблюдают.

Он сказал это с усмешкой, но глаза оставались серьёзными. Феликс почувствовал, как по спине прошёл холодок — не от ветра.

Они стояли молча. Снег продолжал падать, засыпая следы.

Наконец Борис стряхнул пепел, бросил папиросу в сугроб и сказал:

— Иди спать, доктор. Завтра всё будет так же, только холоднее.

Он ушёл первым, не оглядываясь. Дверь подъезда скрипнула и захлопнулась.

Феликс остался один во дворе, под мерцающим фонарём, среди снега и длинных, беспокойных теней.

«Если я выживу, значит, и он выживет. Значит, не всё зря», — повторил он про себя.

Но вместо надежды в груди стоял ледяной ком.

Фонарь мигнул ещё раз — и на мгновение тень от забора, длинная, тонкая, словно рука, скользнула к нему по снегу.

Глава 56

Утро было серым, как старая вата. Свет, пробивавшийся сквозь иней на окне, ложился на стены бледными пятнами, делая кабинет похожим на коробку с тусклым, застывшим воздухом. В углу тихо потрескивала керосиновая лампа, её пламя дрожало при каждом движении, будто реагировало на дыхание Феликса. В воздухе стоял запах антисептика и сырости, перемешанный с чем-то железным — то ли ржавчиной, то ли памятью о крови.

Он стоял у стола, готовя инструменты. Вытянутые тени ложились на столешницу, превращая щипцы и зеркальца в нечто подозрительно похожее на хирургические орудия пытки. Каждый предмет, казалось, знал больше, чем положено инструменту: хранил обрывки боли, дыхания, страха.

Феликс двинул плечом, пытаясь избавиться от этого ощущения. Он налил в миску немного настоя из сухих трав, выудил из ящика кусочек воска — в другой жизни он, конечно, бы посмеялся над этой импровизацией. Но теперь всё было иначе.

«В XXI веке за такое бы уволили. А здесь — это спасение».

Дверь открылась, скрипнув. В проёме появилась Елена Фёдоровна — маленькая, сухопарая женщина с узкими плечами, закутанная в старый шерстяной платок. Её глаза были остры, как иглы, и при этом — утомлённо добры. Она вошла, осторожно поставила сумку на стул и кивнула.

— Здравствуйте, доктор. — Голос у неё был мягкий, но с хрипотцой, будто натянутый на старую струну. — Я к вам с утра, чтобы без очереди. Зуб не даёт спать.

— Садитесь, пожалуйста, — Феликс кивнул, стараясь улыбнуться естественно. — Сейчас посмотрим.

Она послушно опустилась в кресло, которое заскрипело под её весом. Тусклый свет лампы лег на её лицо, высветив тонкие морщины и лёгкий блеск пота на висках.

— Верхний левый?

— Он самый. — Елена кивнула. — Но вы уж аккуратнее, доктор. Мне в прошлый раз нерв зацепили… До сих пор во сне вздрагиваю.

Феликс улыбнулся краем губ.

— Постараюсь не повторять ошибок коллег.

Он склонился над ней, ощущая, как сердце бьётся слишком громко. Руки двигались автоматически, точно и сдержанно — он делал это тысячи раз, но теперь, в этой комнате, среди керосина и инея, всё выглядело почти абсурдно. Никакой анестезии, никаких перчаток, лишь теплая вода и самодельная смесь — воск, йод и капля настойки валерианы, чтобы хоть немного смягчить раздражение.

Он осторожно приложил воск к зубу. Пациентка слабо вздрогнула, но не вскрикнула. Через минуту дыхание её стало ровнее.

— Как теперь?

— Тише… будто отступило. — Её голос стал мягче. — Странно. У вас руки не как у наших врачей. Тише, увереннее.

Он не ответил. Взялся за инструменты, стараясь не смотреть в её глаза.

— Вы, простите, не из наших, да? — продолжила она, и в голосе её послышалось не любопытство, а размышление. — Вы работаете… иначе.

Феликс поднял взгляд. Она смотрела на него спокойно, но с каким-то особенным вниманием, от которого стало не по себе.

— Иначе?

— Да. — Она кивнула, будто подтверждая самой себе. — Наши обычно на боль давят, будто проверяют, где слабее. А вы… как будто знаете заранее, где больно. И обходите эти места.

Феликс почувствовал, как леденеют пальцы.

«Чёрт. Слишком точно. Слишком наблюдательно».

Он заставил себя улыбнуться.

— Старые приёмы, Елена Фёдоровна. — Старался говорить легко. — Меня учили так, в провинции. Там у нас больше на интуицию полагаются, чем на инструменты.

Она кивнула, но взгляд не отвела. Её глаза оставались внимательными, изучающими, будто она читала его, как книгу с выцветшими страницами.

— Интуиция… — повторила она тихо. — Да, наверное. Только у вас, доктор, интуиция не человеческая.

Он замер, сердце пропустило удар.

— Что вы сказали?

— Ничего. — Елена улыбнулась, вдруг по-детски. — Так, вслух подумала. Простите, я старая — болтаю лишнее.

Он кивнул, но ладони вспотели. Работал молча, чувствуя, как с каждой минутой её присутствие становится невыносимо плотным, будто комната наполняется не воздухом, а вниманием. Даже звуки больницы за дверью — шаги, звон тележки, кашель — казались далекими, как из другого времени.

Когда всё было закончено, он снял перчатки, отложил инструменты.

— Готово. Через день, может, придётся подкорректировать.

— Спасибо, доктор. — Она поднялась, поправила платок. — Я давно не встречала таких, кто работает с душой.

— С опытом, наверное, — выдавил он.

Она чуть улыбнулась, но не ушла сразу. Оглядела кабинет, затем — его самого.

— Вы знаете, — сказала вдруг, — я ведь книги всю жизнь сортировала. По запаху бумаги могла определить, старое издание или новое. У вас… такой же запах. Не этого времени.

Он не сразу понял, что ответить. В горле пересохло, будто вдыхал не воздух, а мелкую пыль. Лампа над столом потрескивала, бросая на стену дрожащие круги света — они расползались, перекрывая выцветшие схемы зубов, словно что-то невидимое шевелилось под их плёнкой.

Елена Фёдоровна сидела всё так же прямо, сдержанно, но взгляд её стал мягче, как будто что-то внутри неё решило — пора. Она опустила руки на колени, поправила край платка и вдруг заговорила уже иным тоном — почти доверительным, почти как к равному:

— Знаете, доктор, я ведь раньше работала в библиотеке. Ещё в двадцатых. Тогда времена были… свободнее. Люди больше верили в будущее.

Феликс слабо улыбнулся, будто вежливо соглашаясь, но внутри у него что-то вздрогнуло.

«Свободнее… В двадцатых… Она говорит так, будто пережила другую эпоху — и всё помнит. Что же она видела?»

— К нам как-то принесли одну книгу, — продолжила Елена, глядя куда-то в сторону окна, где снег ложился на раму, медленно тая. — Не по списку. Без маркировки. Названия не было, обложка странная, будто металлическая, и страницы — тонкие, как рисовая бумага. Я подумала сначала, что это фантастика… но там были чертежи. Механизмы, устройства. Такие — которых не существовало.

Феликс поднял голову.

— Механизмы?

— Да, — она кивнула. — Механизмы для лечения зубов. — Она усмехнулась, но без радости. — Там были такие штуки — вращающиеся наконечники, крошечные моторы… будто для буров, только крошечные, — она показала пальцами размер, — и какие-то лампы, что светятся без керосина. Представляете? Без фитиля, без масла. Просто — свет.

Феликс почувствовал, как у него сжалось сердце. В горле пересохло, а ладони похолодели.

«Свет без фитиля… моторы с микроприводом… это же бормашина. Электрическая. Но… она говорит о двадцатых годах!»

— Книга называлась как-то вроде… — она нахмурилась, припоминая, — «Очерки будущих изобретений». Но это было, думаю, не главное. Главное — тот, кто её принёс.

Она замолчала, глядя прямо на него. Свет лампы упал ей на лицо, выхватив из морщин едва заметную улыбку — усталую, но проницательную.

— Это был человек странный. Тихий, как вы. Тоже всё время смотрел, будто через людей, а не на них. Не местный. И говорил так — ровно, уверенно, как будто всё уже знает наперёд.

Феликс сглотнул.

— И… что с ним стало?

Елена вздохнула.

— Исчез. Через неделю. А с ним — и книга. Пришли люди, всё изъяли. В штатском, вежливые, с бумажками. Сказали, что «в интересах государства». Только я потом ещё долго думала — ведь то, что было в книге… это не изобретения. Это… воспоминания о том, что уже было, но не здесь.

Она тихо засмеялась, почти шёпотом.

— Глупость, правда? Старушечья фантазия.

Феликс молчал. Он чувствовал, как кровь гудит в висках. Мир вокруг будто сузился до этой лампы, до её дрожащего света, до этих слов.

«Не фантазия. Это он. Кто-то до меня. Кто-то уже был здесь».

Он заставил себя выдохнуть.

— Вы сказали… чертежи. Они выглядели… как-то особенно?

— Да, — ответила она, чуть прищурившись. — Линии были странные, не как у наших инженеров. Чёткие, но с какими-то отметками… будто не чернила, а свет тонкий, бледный, как электрический. И подпись была… не разобрала, но там точно было: «Серебр… что-то».

Феликс почувствовал, как холод прошёл по спине.

— Серебрянский, — тихо выдохнул он.

— Что вы сказали? — подняла она глаза.

— Ничего, — быстро ответил он. — Просто… фамилия редкая.

Елена посмотрела на него долго, как будто проверяя, насколько правдоподобна его небрежность. Потом чуть кивнула.

— Да, редкая. — Она встала, поправила платок. — Я только подумала… вы ведь тоже Серебрянский, да?

— Совпадение, — усмехнулся он, чувствуя, как губы дрожат. — Бывает.

— Конечно, — сказала она, но в её голосе звучало сомнение. — Только странное совпадение, доктор. Особенно если вы, как и тот человек, знаете, где больно, прежде чем боль появится.

Она посмотрела на него в последний раз, внимательно, почти с грустью.

— Берегите свои знания. Иногда они приходят слишком рано.

Она направилась к двери. Ткань её платка задела ручку стула, оставив на нём каплю растаявшего снега. Когда дверь закрылась, в кабинете стало так тихо, что Феликс услышал, как тикают где-то старые часы, а по стеклу лениво сползает капля воды.

Он медленно сел, провёл рукой по лицу.

«Книга. Механизмы. Свет без фитиля. Подпись — Серебрянский. Господи… это возможно? Кто-то уже проходил через это?»

Он встал, подошёл к окну. За инеем город казался игрушечным — серым, замерзшим, безвременным.

«Если они нашли того человека… если он исчез…».

В отражении окна его лицо слилось с белым узором инея, и на миг ему показалось, что он видит не себя, а чужой облик — знакомый, усталый, почти родной.

Он отпрянул, сердце сжалось.

«Неужели я повторяю чей-то путь?».

За дверью снова послышались шаги — осторожные, как будто кто-то стоял, прислушиваясь. Феликс обернулся, но в коридоре уже звенели только тележки и голоса медсестёр.

Он закрыл дверь, опустил засов и долго стоял, глядя на тени от лампы, пока они не начали казаться движущимися.

Глава 57

Феликс тихо прикрыл за собой дверь в коридор, стараясь не скрипнуть — привычка, выработанная за последние недели, когда любое внезапное движение могло обернуться лишним вопросом. В коммунальной квартире всё было слышно: кашель из-за стены, звяканье ложек, споры из-за очереди в ванной.

Он шагнул в кухню, где воздух стоял густой от пара и табака. Керосиновая лампа на полке мигала, будто уставшая от собственного света, а верёвки с развешанным бельём слегка колыхались от сквозняка.

За столом сидел Алексей — худой, с острым, словно выточенным лицом и внимательными глазами. Его пальцы сжимали кружку с чаем, но поза была расслабленной, почти демонстративной.

— Добрый вечер, доктор, — произнёс он, не поднимая взгляда. — Рабочий день окончен?

Феликс кивнул, отряхивая снег с рукавов.

— Окончен, — сказал он тихо. — Тяжёлый сегодня день.

— День у всех тяжёлый, — усмехнулся Алексей. — Только не у тех, кто умеет договариваться.

Он посмотрел прямо, глаза блеснули в свете лампы. В этом взгляде было нечто такое, что заставило Феликса почувствовать себя не пациентом, не соседом, а объектом допроса.

«Опять. Тот же холод. Тот же тон, будто я что-то должен объяснить».

Феликс подошёл ближе, сел на краешек скамьи, стараясь не задеть его пространство.

— Договариваться?

— Конечно. — Алексей пожал плечами. — Без связей тут долго не протянешь. Продукты, мыло, керосин — всё по знакомству. Да и с документами проще, если знаешь, к кому обратиться.

Он говорил тихо, но слова его словно звенели — напряжённо, с намёком.

— Я вот думаю, — продолжил он, глядя на Феликса, — тебе, доктор, без связей будет сложно. Ты ведь… новенький. Не из наших.

— Из наших, — поспешно ответил Феликс. — Просто... недавно перевели.

Алексей ухмыльнулся.

— Перевели? Хм. У нас теперь всех так «переводят». Одни исчезают, другие появляются. — Он сделал паузу. — Главное — не болтать лишнего.

Он поднял кружку, отпил, не сводя глаз с Феликса.

«Не болтать лишнего... Чёрт, да это ведь не совет, это проверка».

— А ты, доктор, вроде тихий, — сказал Алексей. — Но с виду не дурак. Работу держишь, люди довольны. А довольные люди нынче редкость.

— Стараюсь, — выдавил Феликс, чувствуя, как напряглась спина. — Работа у нас такая. Людям помогать.

Алексей склонил голову, будто соглашаясь, но во взгляде его мелькнуло что-то другое — внимательное, оценивающее.

— Знаешь, доктор, у меня есть один знакомый. Он в снабжении. Может достать кое-что: муку, табак, даже сахар, если повезёт. Но... — он постучал пальцем по столу, — такие услуги не бесплатны.

— Благодарность, — осторожно произнёс Феликс. — Понимаю.

— Не благодарность, — Алексей усмехнулся. — Просто — взаимопомощь. Ты мне, я тебе.

Он наклонился вперёд, и Феликс ощутил запах дешёвого табака, смешанный с чем-то резким, как железо.

— Например, если у кого-то зуб разболится, ты поможешь без очереди. Или, скажем… если понадобятся сведения.

Феликс замер.

— Сведения?

— Ну, мало ли, — Алексей пожал плечами. — Кто к тебе ходит, какие люди. Я же не прошу ничего дурного, просто любопытство.

Он говорил ровно, почти лениво, но в голосе сквозила сталь.

«Вот оно. Проверка. Или ловушка. А может — вербовка? Чёрт, нельзя показывать страх».

Феликс попытался улыбнуться, хотя губы дрожали.

— Я врач, Алексей. У нас всё просто: пришёл, полечил, ушёл. Я даже фамилий не запоминаю.

Алексей пристально посмотрел на него. Несколько секунд длились вечность. Потом он откинулся на спинку стула и хмыкнул.

— Правильно, доктор. Меньше знаешь — крепче спишь.

Он взял нож, не спеша очистил картофелину, и добавил, не глядя:

— Только имей в виду, тут у нас уши везде. Даже стены слушают. Так что — осторожнее.

Слова его прозвучали без угрозы, но от них по спине пробежал холод. Феликс ощутил, что в этом голосе есть что-то большее, чем просто совет — будто предупреждение от человека, который сам знает цену молчанию.

Он кивнул, поднялся.

— Спасибо, — тихо сказал он. — За совет.

— Не за совет, — ответил Алексей. — За компанию. У нас тут редко кто задерживается.

Феликс уже почти вышел, когда услышал за спиной:

— И ещё, доктор...

Он обернулся.

— Если что-то странное заметишь — лучше мне скажи первым.

— Странное?

Алексей посмотрел на него холодно, но с лёгкой усмешкой.

— Ну, всё, что не укладывается в порядок вещей. Здесь это бывает. Люди исчезают, предметы пропадают, а потом — будто и не было.

Феликс молчал.

— Ясно, — сказал он, наконец.

— Вот и ладно, — кивнул Алексей, отпивая чай. — А теперь иди, доктор. Тебе завтра рано вставать.

Феликс вышел в коридор. Тусклый свет лампы из кухни ещё мигал позади, а на стене дрожала тень Алексея — тонкая, но будто слишком длинная для одного человека.

Он прошёл мимо дверей соседей, чувствуя, как каждый шаг отдаётся эхом, как дыхание.

«Стены слушают… Уши везде…».

Его собственная комната показалась ему не убежищем, а камерой с плохой звукоизоляцией. Он закрыл дверь, прислонился к ней спиной и долго стоял в темноте, слушая, как где-то за стеной кто-то смеётся — глухо, коротко, будто из другого времени.

Глава 58

Феликс ещё не успел снять халат, как снова ощутил холодный ток тревоги — будто воздух в кабинете стал гуще. Елена Фёдоровна не спешила уходить. Она сидела в кресле, неподвижная, с прямой спиной, словно застывшая в раздумье. Лампа на полке потрескивала, её свет отбрасывал на стены медленно дрожащие тени — они казались живыми, наблюдающими.

— Странное дело, — тихо сказала она, не глядя на него. — Чем больше я смотрю на вас, доктор, тем сильнее думаю: вы кого-то мне напоминаете.

Феликс выпрямился. Пальцы, державшие щипцы, дрогнули.

— Напоминаю? Кого же?

Она подняла взгляд. Её глаза, обычно мягкие, теперь были остры, как лезвие.

— Того молодого врача, — произнесла она медленно, будто вспоминая слова, которые долго хранила в себе. — Того, что когда-то принёс в библиотеку книгу о будущих изобретениях.

Воздух словно замер.

— Его звали… — она задержала дыхание, будто боялась самого имени, — Григорий. Григорий Альтман.

Феликс почувствовал, как внутри всё сжалось. Имя ударило, как ток. Сердце пропустило удар, потом загрохотало с удвоенной силой.

«Григорий… Альтман. Откуда я… слышал это?»

— Он был молод, — продолжала Елена, будто не замечая его реакции, — лет тридцати, не больше. Работал врачом. Но не простым — у него были… странные методы. Люди говорили, что он лечит не зуб, а целиком человека. Он как будто видел боль заранее, как и вы.

Она протянула руку, очертив в воздухе невидимую линию вокруг его головы.

— У него был такой же ореол… потерянности. Как будто человек пришёл не отсюда.

Феликс попытался улыбнуться, но губы не слушались.

— Вы, должно быть, путаете, — выдохнул он. — Врачей с такими фамилиями может быть много.

— Может быть, — согласилась она. Но голос её стал тише, почти шепчущим: — Только глаза — те же. И манера слушать, будто сквозь время.

Он почувствовал, как в груди что-то ломается, будто его собственная личность дала трещину.

«Григорий Альтман… Но я ведь помню… где-то в архивах 2025 года было это имя. Человек, исчезнувший в двадцатых. Учёный, стоматолог, новатор. Его статьи цитировали как парадокс — врач, придумавший концепцию имплантации задолго до первых материалов. Исчез без следа. Господи… неужели это он?»

Феликс сглотнул.

— И… что с ним стало?

Елена замерла. Взгляд её стал стеклянным, словно она слушала не его, а далёкий внутренний голос.

— Исчез, — сказала наконец. — Давно. Ещё до революции. Говорили, что его забрали… или что он сам ушёл. Время тогда было смутное, всё перемешалось — люди, судьбы, даже часы.

Она отвернулась к окну. За инеем снежные хлопья медленно кружились, оседая на стекле.

— Странно, — прошептала она. — Иногда мне кажется, что некоторые люди не умирают. Они просто переходят — как страницы в книге, из одного времени в другое.

Феликс стоял молча, чувствуя, как кожа на затылке покрывается мурашками.

«Переходят… Господи, если Григорий был до меня… Значит, он нашёл путь. Но как? Через что? И почему — сюда?»

Он хотел спросить ещё, но слова застряли.

— Вы уверены, что это было до революции? — тихо уточнил он. — В двадцатых?

Елена резко обернулась. В её взгляде мелькнуло что-то вроде страха.

— Я ничего не говорила, доктор, — произнесла она быстро, будто спохватившись. — Это всё — давняя история. Не стоит вспоминать.

Она встала, взяла сумку. Лицо её стало бледным, почти прозрачным в свете лампы.

— Простите, я болтлива. Возраст. Да и… может, это всё приснилось.

Феликс хотел остановить её, но она уже шла к двери. Рука на ручке дрожала.

— Просто… — сказала она, не оборачиваясь, — если вдруг встретите кого-то по имени Григорий — не спрашивайте, откуда он. Некоторые имена возвращаются не зря.

Дверь закрылась, оставив после себя запах старого платка и йода.

Феликс стоял неподвижно. Лампа потрескивала, и её свет прыгал по стенам, выхватывая из тьмы схемы зубов, похожие теперь на анатомические карты неизвестных существ.

Он сел, закрыл лицо руками.

«Григорий Альтман… чертежи, книга, исчезновение. А теперь — я. Может, я не первый. Может, я — продолжение?»

Он вспомнил медальон, найденный в ящике, и странный блеск в его глубине, похожий на микроотражение стекла, как в микроскопе. Тогда он не придал значения…

«Если он действительно был здесь, то оставил следы. Значит, время — не замкнутое кольцо. Оно — трещина. И, возможно, я просто… оступился в неё».

Снаружи послышался гулкий звон тележки, шаги, приглушённые голоса. Всё снова стало обычным: больница, зима, работа. Но в этом обычном теперь жило нечто иное — знание, что в этой эпохе он не первый чужак.

И что имя из прошлого может оказаться зеркалом, в которое не стоит смотреть слишком долго.

Глава 59

Свет в кабинете дрожал, будто сам не мог решиться — гореть или погаснуть. Лампа потрескивала, изредка выплёвывая искру, и слабое пламя колебалось, вырисовывая на стенах беспокойные, словно живые, тени. Феликс сидел за столом, уткнувшись взглядом в миску с остатками воска и настоя, оставшуюся после утреннего приёма. Восковая масса застыла неровной коркой — напоминание о её последнем визите, о том, как Елена Фёдоровна говорила тихо, будто опасаясь, что слова имеют собственную волю.

Он долго сидел так, пока не решился. Телефон стоял на краю стола — тяжёлый, чёрный, с матовым блеском, будто в нём копился холод. Он снял трубку, послушал — короткие щелчки, гудок, потом шорох.

— Регистратура? Это Серебрянский… Стоматология. Подскажите, пожалуйста… пациентка Фёдорова, Елена Фёдоровна. Она записана на сегодня?

Ответ был вежлив, ровный, но безжизненный — будто говорил не человек, а хорошо натренированный автомат:

— Пациентка Фёдорова снята с учёта.

— Как — снята? — он не удержался, голос сорвался. — Ещё вчера она была в списке!

— Переведена в другую клинику, — чуть паузой, с оттенком раздражения. — Без указания адреса.

— Когда?

— Сегодня утром.

Феликс молчал. В трубке потрескивало, будто связь проходила через слой льда.

— Спасибо, — наконец сказал он, стараясь, чтобы голос звучал спокойно. — Я просто хотел перенести приём.

Он повесил трубку, и тот самый звук — короткий металлический удар — показался ему окончательным, как хлопок крышки гроба.

«Переведена утром. Без адреса. Как удобно. Как чисто».

Он встал, прошёлся по кабинету, касаясь пальцами привычных вещей — шкафа с инструментами, стула, ручки двери. Всё казалось на своих местах, но воздух изменился. Что-то ушло, словно вместе с Еленой исчез сам смысл утреннего разговора.

«Она знала имя. Она помнила Альтмана. И теперь — исчезла. Просто так не бывает. Здесь ничего просто так не бывает».

Он снова подошёл к окну. Сквозь иней виднелись тени двора — серые, неподвижные, слабо колеблющиеся от ветра. Снег падал густо, лениво, будто тоже следил.

— Переведена… — пробормотал он. — Куда? И кем?

Ответа не было. Только лампа над столом моргнула, и тень кресла на мгновение вытянулась, словно чужая фигура сидела в нём.

Он вернулся к столу, уселся, потёр виски.

«Если её убрали — значит, она сказала лишнее. Если убрали из-за меня…».

Феликс почувствовал, как кожа на затылке стянулась холодом. Он посмотрел на руки — они дрожали. Он попытался отвлечься: взял ручку, стал делать вид, что заполняет карточку пациента, но чернила легли неровно, буквы дрожали, как дыхание.

— Елена Фёдоровна… — выдохнул он. — Вы ведь знали больше, чем казалось.

Он поднял взгляд. На стене, рядом со схемой зубов, дрожала тень от лампы. Узоры инея на окне странным образом складывались в очертания, напоминавшие рисунок на медальоне — тот самый, найденный им у Нины в коммуналке: переплетающиеся линии, похожие на формулу или схему.

«Нет, показалось. Просто совпадение».

Но чем дольше он смотрел, тем отчётливее ощущал, что это не просто игра света.

В коридоре кто-то прошёл — тяжёлые шаги, потом тишина. Лёгкий щелчок за дверью заставил его вздрогнуть. Он быстро потянулся, выключил лампу, и кабинет погрузился в полумрак.

Сердце колотилось.

«Если её убрали, значит, наблюдают и за мной. Кто-то знает, что я спросил. Что я интересуюсь. Что я помню то, чего не должен помнить».

Он сидел в темноте, слушая, как гудит батарея и как по стеклу лениво сползает капля воды.

«Неужели Григорий Альтман тоже был на этом месте? В этом кабинете? И его — так же... убрали?»

Внезапно он вспомнил её слова: "Некоторые имена возвращаются не зря."

Он поднялся, снова зажёг лампу, будто стремясь доказать самому себе, что ничего не случилось. Свет дрожал, но держался. На стекле мерцали те же узоры, тонкие, почти живые.

— Переведена… — повторил он шёпотом. — Да. Только не туда, куда говорят.

Он взял со стола медальон, повертел в руках. Металл был холодный, но в глубине проблеснул слабый свет, словно отражение чего-то далёкого, едва заметное — как память времени, застрявшая в материи.

Феликс опустил голову.

«Если она исчезла из-за Альтмана — значит, нить жива. А если жива нить, то я не первый, кто в неё запутался».

Он убрал медальон в карман халата, накинул пальто и вышел в коридор.

Больница дышала рутиной — пациенты, тележки, кашель, запах антисептика. Но в этом звуке обыденности теперь звучала фальшь, едва уловимая.

Феликс шёл медленно, и всё казалось неправильным — как будто каждый коридор здесь был отражением другого, а время, словно зеркало, уже начинало мутнеть.

Глава 60

Кухня встретила его тишиной — такой плотной, будто сама готовилась слушать. Лампа на полке горела неуверенно, отбрасывая по стенам тусклые, дрожащие отблески. За запотевшим окном медленно кружился снег, и оттуда, из белёсого мрака двора, тянуло холодом. На столе — две кружки, одна ещё тёплая.

Феликс замер на пороге. Алексей сидел боком к нему, спина прямая, руки на столе, будто готовые к чему угодно.

— Поздновато, доктор, — сказал он, не поднимая головы. — Нервишки шалят?

Голос был ровный, но в нём звенела настороженность.

— Да… работа, — выдавил Феликс, присаживаясь на край скамьи. — Не спалось.

Алексей закурил. Пламя спички осветило его лицо на секунду — молодое, но с теми морщинами, которые появляются у людей, привыкших к страху. Он затянулся, посмотрел на Феликса сквозь дым.

— Вы зря стараетесь выглядеть спокойным.

Феликс нахмурился.

— Простите, не понял…

— Поймёте, — перебил тот. — От вас, доктор, пахнет бедой. И сильно.

Он произнёс это спокойно, почти буднично, как будто говорил о протекающем кране. Но слова были холодны, как сталь.

Феликс попытался улыбнуться, но губы дрогнули.

— Если это шутка, Алексей…

— Не шутка, — отрезал тот. — За вами ходят. Сначала люди спрашивали у консьержки, потом приходили в больницу. Думаете, я не знаю, как выглядят «вежливые проверяющие»?

Он затушил папиросу о край стола, оставив чёрное пятно на клеёнке.

— Если вас возьмут, потянут всех по этой лестнице. Всех, кто с вами разговаривал, пил чай, дышал одним воздухом. Так что, если у вас есть хоть капля совести, доктор, — уезжайте. Или исчезните.

Феликс замер, глядя на него. Свет лампы дрожал, и тени на лице Алексея двигались, как живые.

— Вы ошибаетесь, — сказал он тихо. — Я ни в чём не замешан. Я просто работаю.

Алексей усмехнулся, коротко, без радости.

— Работаете. Конечно. Все «просто работают». До поры. А потом кто-нибудь пишет донос — и оказывается, что работал вы на врага народа. Или на кого похуже.

Он наклонился ближе.

— У вас три дня. Исчезните.

Феликс почувствовал, как по спине пробежал холодный пот.

— Алексей, это... какое-то недоразумение.

— Нет, — произнёс тот, не повышая голоса. — Это забота. Поймите правильно. Мне вас не жаль. Но если из-за вас вычистят весь дом, я этого не допущу.

Он встал.

— Три дня. Потом я сам найду способ вас обезвредить. Ради всех.

Эти слова прозвучали как приговор.

Феликс открыл рот, но не смог вымолвить ни слова. Его дыхание стало поверхностным, будто воздух в комнате стал ядовит.

«Он верит, что я — угроза. Что я чужой. И ведь он прав… только не так, как думает».

— Послушайте… — начал он, но Алексей уже отвернулся, налил себе чай.

— Не трудитесь. Мне всё ясно. Вы не просто чужой, Серебрянский. От вас горелым несёт. Как от тех, кого уже списали.

Феликс хотел возразить, но слова не шли. Лампа мигнула, и на миг его собственная тень легла поверх Алексеевой — две фигуры, одна дрожащая, другая неподвижная.

«Он боится, — понял Феликс. — Боится не меня, а того, что рядом со мной. Боится быть втянутым. Боится заразиться моей аномалией».

— Алексей, — наконец произнёс он хрипло. — Вы думаете, если я уйду, всё станет спокойно?

— Не думаю. Но хоть шанс будет.

Феликс встал, чувствуя, как под коленями подгибаются ноги.

— Хорошо, — сказал он. — Я подумаю.

— Думайте быстрее. — Алексей не обернулся. — Здесь долго не думают.

Он вышел из кухни, чувствуя за спиной холодный взгляд. В коридоре пахло сырым деревом и керосином. Где-то плакал ребёнок, кто-то кашлял за стеной. Всё было по-прежнему — тот же дом, те же стены, тот же мир. Но теперь каждая тень казалась углом, из которого может выйти донос.

«Три дня…».

Феликс дошёл до своей комнаты, закрыл дверь, сел на кровать.

Он чувствовал, как в груди медленно поднимается волна отчаяния.

«Ультиматум. От соседа, который вчера ещё предлагал сахар. Вот она — логика этого времени. Люди не выживают, они предугадывают, кого схватят первым».

Он посмотрел в окно — снег валил густо, заполняя тьму. В отражении тусклой лампы ему показалось, что за его плечом кто-то стоит. Но когда он обернулся, там была лишь пустота.

Он опустил голову.

«Если они действительно следят… если Елена исчезла не просто так… значит, у меня и правда три дня. Только вопрос — на что?».

Тишина в комнате казалась звуком ожидания.

Глава 61

Снег валил крупными хлопьями, медленно, будто время само замедлило ход, чтобы не мешать чужому разговору. Двор был узкий, заваленный сугробами, обнесённый высоким, перекошенным забором. Свет единственного фонаря у стены падал неровно, пятнами, и между ними клубилась тьма — густая, вязкая, почти осязаемая.

Феликс вышел с ведром мусора, натянув на себя пальто, которое уже не держало тепло, — холод прожигал через ткань. Он шел не торопясь, стараясь не думать о последних словах Алексея. «Три дня… исчезни…» — эхом звенело в голове. Под ногами скрипел снег, скрип этот был единственным звуком в пустом дворе, пока вдруг не донёсся другой — короткий, глухой, человеческий.

Он остановился, прищурился. У забора, где фонарь не достаёт, стояли двое. Оба — неподвижные, словно вырезанные из тени. Один — Алексей. Второй — мужчина в длинном сером пальто, воротник поднят, лицо скрыто полумраком. Они говорили тихо, коротко, с той отточенной экономией, которая бывает у людей, привыкших к опасным разговорам.

Феликс замер за углом, прислушался. Слова долетали обрывками, прерывались порывами ветра и хрустом снега под его собственными ногами.

— …новенький слишком любопытный… — услышал он.

Эти три слова вонзились в него, как шило. Сердце замерло, потом забилось судорожно, громко, будто выдавало его присутствие.

«Новенький. Они обо мне. Господи, опять. Опять этот хищный механизм подозрений, в который втягивает всех».

Он хотел сделать шаг назад, но доска под ногой жалобно скрипнула. Алексей повернулся. В свете фонаря его лицо блеснуло холодом — ни удивления, ни смущения, только ровное, оценивающее спокойствие. Тот, другой, в сером, быстро, почти бесшумно, растворился в снежной тени.

Феликс почувствовал, как застывает, будто под льдом.

— Доктор, — произнёс Алексей тихо, ровно, без интонации. — Поздновато для прогулок.

Феликс выдавил улыбку.

— Да… мусор, знаете ли… пока не выкинешь, не уснёшь.

Алексей сделал шаг к нему. Снег заскрипел, тень от фонаря качнулась по забору, и казалось, будто за его спиной стоит ещё кто-то.

— А я думал, вы не из тех, кто любит выходить на улицу без нужды. Ночь, холод, да и люди нынче тревожные.

Феликс кивнул, глядя куда-то мимо.

— Да, времена такие… все насторожены.

— И правильно, — коротко ответил Алексей. — Настороженный человек живёт дольше.

Он посмотрел на ведро в руках Феликса, потом снова — прямо в глаза.

— Вас, доктор, не покидает любопытство. Даже когда не стоит.

Феликс почувствовал, как внутри всё холодеет.

— Просто совпадение, — сказал он, стараясь, чтобы голос не дрожал. — Я не хотел мешать.

— Конечно, — тихо сказал Алексей. — Случайности бывают. Но реже, чем кажется.

Он отвернулся, засунул руки в карманы.

— Ложитесь спать, доктор. Время позднее. Слишком позднее.

Феликс кивнул и, стараясь не ускорять шаг, пошёл к двери подъезда. Снег под ногами шуршал, и этот звук казался громче, чем дыхание. За спиной он чувствовал взгляд — не острый, не злой, просто внимательный, как у человека, который уже принял решение.

Входя в подъезд, он обернулся. Алексей стоял на прежнем месте, неподвижно, освещённый фонарём, как актёр на сцене, застигнутый светом в момент финальной реплики. Снег ложился ему на плечи, на волосы, таял, но он не шевелился.

«Он не угрожает. Он наблюдает. Или докладывает».

Дверь заскрипела, закрылась, и тьма двора осталась снаружи. Внутри пахло углём и старым деревом. Феликс прислонился к стене, чувствуя, как дрожат руки.

«Значит, у него есть связной. Или куратор. И он докладывает обо мне. Но кому? Власти? Подполью? Или... обоим сразу?»

Он вспомнил обрывок: «новенький слишком любопытный».

«Любопытный. Да, конечно. Так они и назовут. Не враг, не шпион — просто любопытный. А это, пожалуй, хуже. Любопытных не судят, их — убирают».

Он поднялся по лестнице, стараясь ступать тихо. На площадке у его двери дрожал слабый свет керосиновой лампы. Из кухни доносился гулкий тик старых часов. Всё выглядело мирно, но в этой мирности чувствовалась ловушка — как в застывшем кадре перед катастрофой.

Феликс остановился у двери, приложил руку к сердцу. Оно билось быстро, сбивчиво, будто хотело предупредить его: назад, ещё не поздно.

«Двойная игра. Он пугает меня, но сам кого-то боится. Возможно, его держат за горло, как всех. Возможно, он пытается меня спасти — или сдать, чтобы спасти себя. Но в этом мире это одно и то же».

Он вошёл в комнату, закрылся на задвижку, сел у окна.

Снаружи по стеклу медленно скользил снег, и в отражении тусклого света ему показалось, что за окном кто-то стоит — неподвижный, в пальто, с поднятым воротником. Он моргнул, и видение исчезло.

Феликс опустил голову.

«Если Алексей играет двойную игру — значит, я уже фигура. Даже если не знаю правил».

Он погасил лампу и остался сидеть в темноте, слушая, как скрипит дом, как в коридоре кто-то шепчет, как снаружи падает снег. Всё вокруг было тихо, но эта тишина звучала так, будто сама наблюдала за ним.

Глава 62

День клонился к полудню, но свет в кабинете был таким же тусклым, как ранним утром. Керосиновая лампа дрожала, отбрасывая по стенам зыбкие, будто живые, тени — они ползли по выцветшим схемам зубов, по углам, по окну, где иней расползался тонкими узорами, похожими на старые анатомические рисунки сосудов. Воздух был густ от запаха антисептика и йода, в нём чувствовалась больничная усталость — терпкая, как металлический привкус во рту после новокаина.

Феликс стоял у стола, в халате, который уже утратил белизну и стал серым от бесконечных стирок. Перед ним — миска с кипятком, в которой клубился пар, и тонкая полоска соды, растворяясь, давала слабый, почти химический запах. Он сосредоточенно помешивал раствор металлической ложкой, следя, как поверхность воды мерцает, будто живая.

«Всё то же, что и в лаборатории, только сто лет назад, — подумал он. — Вода, сода, кипячение — вот и вся стерильность. Ни автоклава, ни ультразвука. Всё на вере и осторожности».

Он аккуратно опустил щипцы в кипяток, услышал тихий, почти музыкальный звук металла, соприкоснувшегося с горячей жидкостью.

Дверь приоткрылась, и в проёме появилась Ольга Михайловна — молодая медсестра, с тонким лицом и внимательными глазами, которые, казалось, видели больше, чем позволено.

— Опять колдуете, Феликс Игнатьевич? — сказала она, улыбнувшись краешком губ.

— Стараюсь ускорить процесс, — ответил он, не поднимая глаз. — У нас антисептика почти не осталось, а кипяток с содой неплохо справляется. Старый способ.

— Старый? — переспросила она с лёгким интересом. — Не припомню, чтобы в инструкциях про такое писали.

Феликс заставил себя улыбнуться.

— Может, и не писали. Я как-то вычитал… давно.

Ольга подошла ближе, заглянула в миску, где клубился пар. Её взгляд был пытливый, но без злобы.

— Вы, Феликс Игнатьевич, будто из учебника будущего работаете. Всё у вас по-другому, аккуратнее, как-то… умнее.

Он застыл на мгновение. Внутри что-то болезненно кольнуло — не от похвалы, а от самого этого слова: будущее.

— Ничего особенного, — тихо сказал он. — Просто привычка.

Она кивнула, но глаза её не отрывались от его рук. В них было что-то неуловимое — смесь любопытства и осторожности, будто она пыталась разгадать человека, который не вписывался в их привычный, скрипучий, пахнущий карболкой мир.

— Знаете, — добавила она, — если б все так работали, как вы, нам бы меньше комиссий боялись.

Феликс усмехнулся, но уголки губ дрожали.

— Комиссии, наверное, всё равно нашли бы, к чему придраться.

— Это да, — сказала она, глядя на него испытующе. — Но всё равно... странно вы, Феликс Игнатьевич. Не как наши.

С этими словами она направилась к двери, но перед тем, как выйти, обернулась:

— Клавдия Семёновна просила, чтобы вы в журнал внесли новую методику. Говорит, «для отчётности».

Феликс поднял глаза.

— Новую? Но это не методика, это... временное решение.

— Я передам, что вы так сказали, — ответила она нейтрально, но в её тоне мелькнула тень улыбки, — только вы осторожнее, доктор. У нас тут любят интересных людей.

Она ушла, оставив за собой запах дешёвых духов и лёгкое ощущение тревоги.

Феликс выдохнул.

«Интересных людей. Да, здесь интересные долго не живут. Слишком умных — тоже».

Он подошёл к окну. Снег падал густо, медленно, словно заполняя собой пространство между мирами. За стеклом внизу проходили санитары — двое, с тележкой, на которой звякали металлические подносы. Один из них, заметив Феликса, что-то шепнул другому, оба засмеялись коротко и странно, и тут же отвели взгляд.

«Вот и началось. Они уже шепчутся. Сначала — просто интерес, потом — вопросы, потом — отчёты. Всё повторяется, в любой эпохе».

Он вернулся к столу, снял инструменты из миски и стал протирать их стерильной тряпкой. Металл блестел так чисто, что в нём отражалось дрожание лампы и собственное лицо — усталое, потускневшее, с тенью на щеках.

Внезапно он заметил, что дверь в коридор приоткрыта. В щели мелькнула фигура — кто-то стоял, наблюдая. На секунду, не дольше, потом шаги, и тишина.

Феликс медленно положил инструмент на стол, вытер руки.

«Слежка. Уже не показалось. Теперь — официально. Значит, доклады уже идут».

Он посмотрел на свои пальцы — дрожали. Плотно закрыл дверь, снова подошёл к окну. Снег за окном стал гуще, фонари едва пробивались сквозь белую завесу. Всё выглядело так, словно мир за пределами кабинета растворялся.

— Ну что, Феликс, — прошептал он себе. — Хотел работать спокойно? Получай. Даже стерилизация здесь — преступление против системы.

Он сел в кресло, где обычно сидели пациенты. Кожа кресла была потрескавшаяся, холодная. Из-под лампы на него падал тусклый свет, отбрасывая на стену вытянутую, неестественную тень.

«Они думают, что я умничаю. Что я не из их круга. И, может быть, правы. Но если я перестану быть собой — что останется? Только страх. А страхом они и живут».

Он взял в руки щипцы, холодные, почти звенящие, и машинально стал рассматривать отражение своего лица в металлической поверхности.

«Инструмент и человек — одно и то же. Если не держать под контролем — заржавеет. Или сломается».

За дверью снова послышались шаги. Ольга Михайловна что-то говорила кому-то — вполголоса, тихо, как говорят о больных или подозреваемых.

Феликс медленно встал. Лампа мигнула, и в этом мигающем, дрожащем свете ему показалось, что стены кабинета дышат — будто больница сама следит за ним, оценивая, стоит ли терпеть ещё одного «интересного человека».

Он взял журнал, открыл на чистой странице и аккуратно записал:

"Метод стерилизации инструментов — экспериментальный. Эффективность подтверждена."

Поставил подпись.

«Пусть думают, что я просто аккуратный. Пусть думают, что я свой. Главное — не дать понять, что я другой».

Он закрыл журнал, потушил лампу и остался сидеть в темноте, слушая, как за окном падает снег — медленно, бесконечно, как время, у которого нет ни прошлого, ни будущего, только холодная тишина настоящего.

Глава 63

Утро тянулось медленно, холодно, будто само не спешило начинаться. Сквозь запотевшее окно, покрытое инеем, в кабинет проникал тусклый зимний свет, расплывающийся на стенах, облупленных и неровных, как старая кожа. Керосиновая лампа горела неровно, и её холодное, дрожащее пламя то и дело ослепляло, заставляя морщиться. Воздух был густ, пропитан йодом, антисептиком и сыростью от протекающей рамы.

Феликс медленно готовил инструменты. Движения были привычные, но осторожные, будто за каждым шагом скрывался наблюдатель. Он уже знал — наблюдатель действительно был. Кто-то из санитаров то и дело задерживался у двери, подолгу переговаривался с соседним кабинетом, будто невзначай.

«Проверяют. Смотрят, как я работаю. Может, записывают. Здесь даже воздух — отчётность».

Он налил в миску немного воды, добавил туда мелкий порошок — обычный школьный мел, растолчённый с растительным клеем. Масса стала густеть, приобретая консистенцию старинной зубной пасты. От неё пахло чем-то детским, почти мирным — как будто меловая пыль из школьного класса вернулась, чтобы напомнить, что есть время и до страха.

Дверь открылась — в проёме появилась Татьяна Андреевна. Маленькая, худенькая, с повязанным поверх головы шерстяным платком, она двигалась медленно, осторожно, как человек, знающий боль по имени.

— Проходите, Татьяна Андреевна, садитесь, — сказал Феликс мягко, показывая на кресло.

Она опустилась с тихим стоном, словно садилась не на кресло, а в память о прожитых годах.

— Опять мой зуб, доктор, — вздохнула она. — Он, видно, старее меня, а всё ноет, как совесть.

Феликс улыбнулся краешком губ.

— Совесть, Татьяна Андреевна, лечению не поддаётся. А вот зуб — попробуем.

Она хмыкнула, потом, когда он наклонился ближе, сказала вполголоса:

— Вы, доктор, всё делаете как-то… по-другому. Не как раньше. Тихо, не спеша. У нас тут врачи всё на бегу, а вы будто слушаете зуб, как сердце.

Феликс не ответил. Просто продолжал аккуратно накладывать импровизированную пасту, следя, как она схватывается, заполняя трещины.

«Если бы она знала… что это обычный клей, модернизированный на сто лет вперёд. Что я не врач из их времени, а ремесленник из будущего, играющий роль хирурга в музее страха».

Пахло мелом и йодом. Из коридора доносился скрип тележки, где-то хлопнула дверь.

Когда всё было закончено, Татьяна медленно распрямилась, будто прислушиваясь к себе. Потом вдруг выдохнула и зажала щёку рукой:

— Ох... не болит. Не болит совсем.

Она посмотрела на Феликса с тем искренним изумлением, которое бывает только у людей, не привыкших к добру.

— Спасибо вам, доктор. Вы волшебник.

Феликс опустил глаза.

— Нет, — тихо сказал он. — Просто повезло.

Но она покачала головой, всё ещё держа его за руку.

— Нет, нет... вы не такой, как другие. Вы чужой. Но хороший чужой. Только... деревья и птицы это чувствуют. Чужаков не любят. Уезжайте, пока можете.

Он замер. Её голос был мягким, без угрозы, но в нём звучала такая уверенность, что у него пересохло во рту.

— Что вы имеете в виду? — спросил он осторожно.

Она посмотрела в окно, где медленно падал снег, и ответила не сразу:

— Я однажды уже такого видела. До войны, ещё в деревне. Тоже врач был. Всё знал наперёд. А потом пришли люди, спрашивали — откуда он знает, почему знает. И забрали. С тех пор я чужаков вижу сразу. Они, знаете, как свечи — светят не тем светом.

Феликс почувствовал, как ледяная волна прошла по спине.

«Свет не тем светом... да, вот именно. Свет человека, который знает будущее, — всегда ослепителен для тех, кто живёт в настоящем».

Он выдавил улыбку.

— Я просто стараюсь работать аккуратно, — сказал он ровно. — Не больше.

Она сжала его руку чуть крепче, как мать, желающая предупредить непослушного сына.

— Я знаю. Только аккуратность не спасает, когда мир больной. Вы не такой, как они, доктор. А здесь это видно даже сквозь халат.

С этими словами она поднялась, поблагодарила и пошла к двери. Её шаги были тихими, но каждый оставлял после себя тяжёлую пустоту.

Когда дверь закрылась, Феликс сел на край стола, сжимая ладони.

«Вот и всё. Теперь и пациенты замечают. Сначала взгляд Елены, теперь слова этой женщины. Каждый, кто чувствует чуть больше других, распознаёт во мне чужого. А те, кто не чувствует, просто донесут».

Он повернул голову к окну. Снег за стеклом падал лениво, хлопьями, и казалось, что в них растворяется звук. В отражении виднелось его лицо — уставшее, чужое, с глазами, в которых не осталось привычного тепла.

В коридоре кто-то прошёл. Голоса — два, мужской и женский, приглушённые, но различимые. Он различил слово: «Серебрянский». Потом тихий смех.

Феликс встал, подошёл к двери, прислушался. Шаги удалились.

«Скоро они придут не лечиться, а проверять. Не пациента приведут — доноса. И мой меловой клей станет уликой».

Он вернулся к креслу. На подлокотнике осталась вмятина от руки Татьяны Андреевны — глубокая, будто сама боль оставила след.

«Она сказала — деревья и птицы это чувствуют. Может, и правда чувствуют. Может, даже время чувствует, что я его нарушил. И теперь оно исправляет ошибку».

Феликс медленно выдохнул, открыл журнал и записал очередную фамилию, обычную, как тысячи других. Почерк дрогнул, но он довёл строку до конца.

«Смирение, — подумал он. — Вот что здесь нужно. Ни знания, ни доброты, ни логики — только смирение. Оно здесь ценнее антисептика».

Он закрыл журнал и потушил лампу. В тусклом утреннем свете кабинет казался почти нереальным — как кадр из фильма, застывшего между кадрами. Снег за окном продолжал падать, и его белая тишина напоминала шёпот старой истины: чужак должен научиться быть невидимым, иначе его съест время, которому он не принадлежит.

Глава 64

Вечер в коммунальной кухне напоминал зыбкое существование под стеклянным колпаком: воздух густ от запаха варёной капусты, угля и чего-то кисловатого, прилипшего к стенам, словно сама эпоха. Керосиновая лампа на полке мерцала неуверенно — то разгоралась, то гасла, и в эти мгновения тьма делалась почти осязаемой. Верёвки с бельём тихо колыхались от сквозняка, в окне, затянутом льдом, дрожали отблески снега, падающего тяжело, бесшумно, будто мир за окном был не городом, а бескрайней ледяной пустыней.

Феликс вернулся поздно. Ключ в замке повернулся с трудом — замерз, как всё здесь. Он снял пальто, машинально отряхнул снег с плеч и уже тянулся к ручке двери в свою комнату, когда заметил — на полу, у порога, что-то лежит. Бумага.

Он наклонился. Фотография.

Старый, потёртый уголок, пожелтевший от времени, но на снимке — лица чёткие, живые. Трое мужчин у воды, за ними — гранит набережной, лёгкая дымка, солнце, преломлённое в старом объективе. Один из них...

Феликс почувствовал, как холод растекается по груди.

На снимке — парень, высокий, худой, с резкими скулами и тем же самым выражением глаз, что он видел в зеркале каждое утро.

«Это невозможно. Но это — я».

Он перевернул фотографию. На обороте, аккуратным, выцветшим почерком:

«Ленинград, май 1914. Г.А., М.П., С.Л.»

Феликс медленно выдохнул.

«Г.А. — Григорий Альтман... Но откуда... кто мог знать?».

Ему почудилось, будто пол под ногами слегка качнулся. Мир снова дал трещину, как старое стекло — невидимую, но ощутимую.

Он услышал шаги. Слева, у кухонного стола, кто-то возился с чайником. Свет лампы колебался, отбрасывая длинные тени. Михаил.

Тот стоял, спиной к нему, наливал себе чай, двигаясь медленно, точно зная, что за ним наблюдают.

Феликс выпрямился, сжал фотографию в ладони.

— Михаил, — позвал он, стараясь, чтобы голос звучал ровно.

Тот обернулся. Лицо — без выражения, глаза — холодные, серые, почти прозрачные.

— Что?

— Ты не видел, кто это оставил у двери?

— Что — это?

Феликс помедлил. Фотографию он не показал.

— Бумажку. Какая-то... старь.

Михаил пожал плечами, чуть усмехнулся.

— Здесь каждый день старь валяется.

Он поставил кружку на стол, при этом взгляд его — короткий, скользящий — упал точно на руку Феликса. На сжатую ладонь. На край фотографии, торчащий между пальцами.

— Нашли что-то? — спросил он с тем странным равнодушием, которое всегда бывает хуже прямой угрозы.

Феликс быстро сунул снимок в карман.

— Ничего. Мусор.

— Мусор, значит, — повторил Михаил. — Ну, смотрите, доктор. У нас тут даже мусор иногда говорит больше, чем люди.

Он сказал это спокойно, тихо, но в словах было что-то… ледяное. Не угроза, а напоминание. Как будто игра — уже началась, и правила установлены не им.

Феликс сделал вид, что занят чайником, зажёг газовую горелку. Руки дрожали, и пламя вырвалось слишком резко.

Михаил сел за стол, отпил из своей кружки, всё с тем же холодным равнодушием.

— Долго вы тут собираетесь жить, доктор? — спросил он вдруг, не глядя. — Говорят, вы человек тихий, умный. Таких у нас быстро замечают.

Феликс замер.

— Замечают?

— Ну да. Вы же не из тех, кто шумит. Но и не из тех, кто свой.

Он посмотрел прямо на него, и в этих глазах мелькнуло что-то почти человеческое — насмешка, усталость, может, жалость. Но мгновение — и всё исчезло.

Феликс кивнул, машинально.

— Я не собираюсь выделяться, Михаил. Я просто... работаю.

— Ага, — сказал тот и встал. — Только знаете, у нас тут кто работает — того потом спрашивают, где он научился.

Феликс хотел что-то ответить, но Михаил уже прошёл мимо. У двери остановился, обернулся через плечо.

— Если что-то найдёте — не выкидывайте. Интересное, может, попадётся. Историю люблю.

Он ушёл. Дверь хлопнула глухо, и от этого звука дрогнула лампа.

Феликс стоял неподвижно, чувствуя, как фотография жжёт через ткань кармана, будто тлеющий уголёк.

Он достал её, положил на стол, провёл пальцем по лицу человека, похожего на него самого.

«Г.А... Григорий Альтман. Но ведь это имя я видел только в архиве, в записи, что сгорела. Кто-то... кто-то знает. И подбрасывает мне улики. Не чтобы выдать, а чтобы заставить бояться».

Он прислушался. За дверью — шорохи, шаги, приглушённый смех. Голоса жильцов сливались в один глухой фон, как гул далёкой машины времени, застрявшей в переходе.

Феликс сел за стол.

«Безмолвный шантаж, — подумал он. — Не сказать ни слова, но дать понять всё. Это даже изящнее доноса. Когда ты сам начинаешь сжигать себя изнутри, боясь, что скажешь лишнее».

Он поднял взгляд — на дрожащий свет лампы, на бельё, на стены с облупившимися обоями. Всё здесь казалось тюрьмой, но без решёток: стены из слухов, двери из взглядов.

«Михаил знает. Или догадывается. Но чего он хочет? Молчания? Или признания? А может — просто увидеть, как я медленно ломаюсь».

Он сунул фотографию в подкладку пиджака, между тканью и подкладом, туда, где вшитая нитка слегка топорщилась.

Пламя лампы мигнуло, будто кто-то прошёл мимо окна. Феликс повернулся — никого. Только снег, медленно оседающий на стекле.

«Теперь и ночь против меня», — подумал он и усмехнулся — коротко, почти шёпотом.

Пламя погасло. Кухня погрузилась в темноту, и только слабый свет с улицы вырезал контуры его лица в зеркале окна — бледного, усталого, чужого, как у того, кто давно уже живёт не в своём времени, а лишь притворяется, что всё ещё здесь.

Глава 65

Феликс медленно открыл дверь — тихо, как будто опасался потревожить сам воздух. Комната встретила его привычным холодом и запахом керосина. Тусклый свет лампы качался, отбрасывая на стену неуверенные тени, словно колебался сам, стоит ли освещать происходящее. За окном — снег, густой, вязкий, падающий лениво и беззвучно, словно кто-то стирал мир за стеклом, готовя чистый лист.

Он повесил пальто, опустил плечи, прислушался — из кухни доносился глухой шум воды, кто-то кашлянул в соседней комнате. Всё как обычно. Но воздух… был другим. Чужим. Плотным, как перед грозой.

Когда он повернулся, человек уже стоял посреди комнаты.

— Добрый вечер, Феликс Игнатьевич, — произнёс мужчина в сером пальто, небрежно сняв перчатку и стряхнув с неё снег.

Феликс застыл. Сердце больно ударилось в груди, а пальцы на мгновение оцепенели.

— Простите… вы?.. — голос дрогнул, стал выше, чем хотелось.

Мужчина чуть улыбнулся — без тени тепла, чисто механическим движением губ.

— Товарищ Орлов, — сказал он. — Просто Орлов.

Он говорил вежливо, спокойно, но за этой спокойностью чувствовалось что-то холодное, словно остриё, спрятанное под тканью. Его глаза, серые, пронизывающие, скользнули по комнате — по столу, по лампе, по узкой кровати, по сапогам Феликса у двери. Всё было предметом анализа, будто комната — досье, а её обитатель — подозреваемый, ещё не осознавший своей вины.

— У вас назначена встреча? — спросил Феликс, стараясь, чтобы голос не звучал жалобно.

— Встреча? — Орлов чуть усмехнулся. — Мы ведь не в театре, Феликс Игнатьевич. Хотя, если подумать, театр — понятие растяжимое.

Он подошёл ближе, шаги звучали мягко, беззвучно даже, но Феликсу показалось, что каждый из них — удар.

— Садитесь, пожалуйста, — сказал Орлов, указывая на кровать. — Вы ведь не возражаете, если я присяду?

Феликс машинально кивнул.

Они сели напротив друг друга: Орлов — уверенно, слегка откинувшись, Феликс — неловко, как ученик перед экзаменом.

— Ваши методы, — начал Орлов, медленно, тщательно подбирая слова, — вызвали интерес у серьёзных людей.

— Мои методы? — переспросил Феликс, ощущая, как ладони становятся влажными.

— Да, — продолжил тот, не мигая. — Ваши способы стерилизации, скорость обработки инструментов, качество работы. И всё это — в условиях дефицита. Удивительно, не находите?

Феликс сглотнул.

— Я просто… применяю то, что известно. Старые методы. Иногда помогает логика, здравый смысл.

— Логика, — повторил Орлов, чуть склонив голову. — Здравый смысл. Прекрасно. Но, знаете, в нашем времени это редкий дефицит. Почти такой же, как антисептик.

Он усмехнулся, но глаза остались неподвижными.

— Нам нужен ваш отчёт. Подробный. Для специализированного института.

Феликс почувствовал, как кровь прилила к лицу.

— Отчёт?

— О ваших методах, Феликс Игнатьевич. Всё, что вы применяете. Формулы, процессы, пропорции. Мы люди дотошные.

— Конечно… я... могу составить краткое описание...

— Не краткое, — перебил Орлов мягко, но с нажимом. — Подробное. И ещё... автобиографию. Детализированную. Без белых пятен.

Он поставил ногу на ногу, глядя прямо на Феликса.

— Вы ведь понимаете, — сказал он тише, — что это не формальность.

Феликс кивнул. Медленно. Голова работала как через вату.

«Автобиография без белых пятен… Господи, да у меня вся жизнь — одно белое пятно для них».

— Конечно, — сказал он тихо. — Я помогу, как смогу.

— Вот и отлично, — сказал Орлов, вставая. — Я всегда ценю людей, готовых помочь делу.

Он прошёлся по комнате, неторопливо, будто что-то обдумывал. Взгляд снова скользнул к полу — к тому самому месту, где под доской лежала фотография.

Феликс почувствовал, как в груди нарастает паника.

Орлов, однако, не остановился. Он подошёл к окну, провёл пальцем по стеклу, где иней нарисовал тонкие ветви, похожие на артерии.

— Красиво, — сказал он, словно между делом. — Зима, холод, следы исчезают быстро. Удобное время для чистоты.

Он повернулся.

— Я загляну через пару дней, Феликс Игнатьевич. С отчётом и автобиографией. Думаю, у вас не возникнет трудностей.

— Конечно, нет, — пробормотал Феликс. — Я… подготовлю.

Орлов подошёл ближе. На расстоянии вытянутой руки. Его голос стал ниже:

— В наше время трудности возникают только у тех, кто пытается их скрыть.

Он задержал взгляд — долгий, почти физический. Потом надел перчатку, открыл дверь.

— Отдыхайте, доктор. Ваша работа действительно ценна.

Он ушёл, тихо прикрыв за собой дверь.

Феликс ещё несколько секунд сидел, не двигаясь, слушая, как отдаляются шаги по коридору. Потом рывком встал, подошёл к двери, повернул ключ. Только тогда позволил себе дышать.

Он сел на пол, уставился на лампу, что едва теплилась на столе. Комната казалась другой — как будто Орлов, уходя, оставил в воздухе некий запах, смесь холода и власти.

Феликс осторожно отодвинул половицу. Фотография была на месте. Он провёл пальцем по лицу своего двойника и закрыл глаза.

«Они знают. Михаил рассказал… или Клавдия. Или сам снег, чертов снег, донёс. Всё теперь — под их взглядом. Отчёт, автобиография — это не просьба. Это допрос с отсрочкой».

Он положил доску на место, вытер руки.

«Главное — не паниковать. Улыбаться. Писать аккуратно. О себе, которого никогда не было. И молиться, чтобы они не спросили — кто я на самом деле».

Лампа мигнула, осветив на мгновение его лицо — усталое, с провалами под глазами, чужое самому себе. Потом свет погас, и осталась только тишина.

За окном снег падал гуще. Белый, безмолвный, как бумага, на которой завтра нужно будет написать автобиографию.

Глава 66

Комната была почти тёмной. Керосиновая лампа на шатком столе чадила, выбрасывая редкие вспышки света, будто и она устала от происходящего. Тени плясали по стенам, по старым, выцветшим обоям с цветочками, которые теперь казались не узором, а россыпью глаз — немых, наблюдающих. Из щелей в окне тянуло холодом, снег за стеклом падал густо, накрывая улицу, как саваном. Феликс сидел на кровати, склонившись, руки сжаты до боли. Воздух был густой, неподвижный, как перед бурей.

Он всё ещё не оправился после визита Орлова. Каждое слово того холодного голоса застряло в голове, как заноза.

«Автобиография без белых пятен».

Но ведь его жизнь — одно сплошное белое пятно для любого архива. Он понимал: за ним следят. И, возможно, не только из коридора.

Дверь распахнулась так резко, что лампа едва не погасла.

— Феликс! — голос Бориса звучал глухо, но решительно. Он ввалился в комнату, как человек, который уже всё решил.

На нём был старый бушлат, промокший от снега, и глаза — напряжённые, тёмные, будто застывшие на грани отчаяния и решимости.

— Собирайся, — сказал он, сбрасывая с плеч мешок. — Всё, игра окончена.

— Что?. — Феликс поднял взгляд, не сразу сообразив, что происходит.

— Завтра мы уезжаем, — быстро сказал Борис, сгибаясь, чтобы вытянуть из-под стола рюкзак. — Товарняк с Ржевки, через два часа. Финляндия. Я договорился с кочегаром.

Он говорил, как будто отчитывал по пунктам план спасения, не глядя на Феликса. Руки его двигались быстро — собрали пальто, шарф, свёрток с хлебом.

— Борис, подожди... — Феликс поднялся, но голос предательски дрогнул. — Ты... что ты несёшь? Куда мы?

— Не «мы», — резко ответил тот, не поворачиваясь. — Ты. Они за тобой ходят, Феликс. Я слышал, как тот тип выходил от тебя. «Орлов», да? Уже приходил?

Феликс кивнул, не в силах соврать.

— Так вот, — Борис выпрямился. — Это не инспектор. Это мясник. Только вместо ножа — бумага. Он тебе улыбнулся? Поздравляю. Он уже тебя отметил. Завтра — вызов в НКВД, потом — автобиография, потом... тишина.

Он развёл руками.

— И всё.

Феликс прошёлся по комнате, пытаясь отдышаться.

— Подожди... ты уверен? Может, это просто проверка. Они действительно могут заинтересоваться... методикой...

— Методикой?! — Борис усмехнулся, коротко, зло. — Здесь интересуются только одним — кто ты и зачем. Всё остальное — предлог.

Он подошёл ближе, почти нависая.

— Я не дам им тебя, понял? Но и сам здесь больше не останусь. Если останешься — погибнешь. И меня заодно потянешь. У нас три часа, не больше.

Феликс сел на кровать. Лампа мигнула, свет дрогнул, будто подтверждая его внутреннюю дрожь.

«Три часа… побег… Финляндия. А потом? Там ведь я никто. Без документов, без прошлого, без будущего. Хотя здесь — то же самое».

— Борис, — сказал он наконец, с трудом находя слова. — Это безумие. Если нас поймают — расстрел.

— Если останемся — тоже расстрел, — ответил тот спокойно. — Просто чуть позже.

Он сунул ему в руки шарф, потом старый бушлат.

— Не философствуй, доктор. У тебя есть мозги, но они слишком громкие. Здесь это опасно.

Он нагнулся, заглянул под кровать, на секунду задержался.

— И не вздумай оставлять здесь свои бумаги. Или то, что прячешь под полом.

Феликс замер.

— Ты... откуда знаешь?

— Я не дурак, — сухо ответил Борис. — И не первый день живу в этом муравейнике. Всё слышно, всё видно. Михаил — тоже не промах. Ты ему не нравишься. Он шепчется с людьми из конторы.

Феликс ощутил, как внутри всё сжалось.

«Вот оно. Круг замкнулся. Михаил, Орлов, фотография — всё сплелось. Любое движение — след, любое слово — повод».

Борис посмотрел на него — впервые мягко.

— Послушай, я понимаю. Тебе страшно. Мне тоже. Но иногда страх — это и есть компас. Он показывает, куда не надо идти. А ты всё время идёшь прямо в бурю.

Он вздохнул, посмотрел на окно, где снег, падая, шевелил слабые отблески света.

— У нас будет время отдохнуть там, за границей. Может, начнёшь всё сначала. Врачи там нужны. Любые. Хоть с дипломом, хоть без.

Он попытался улыбнуться.

— Бери свой зубной порошок, — сказал тихо. — Говорят, в Финляндии он в дефиците.

Улыбка вышла искривлённой, почти болезненной.

Феликс посмотрел на него — на эту иронию, которой Борис прикрывал страх, отчаяние, веру в то, что побег возможен.

«Он хочет спасти меня, но ведь и сам идёт на смерть. Ради чего? Ради того, кого не понимает до конца?»

— Борис, — сказал он наконец, тихо, — ты не должен...

— Должен, — перебил тот. — Потому что я человек живой. А здесь живыми долго не живут.

Он застегнул мешок, натянул воротник.

— Я жду тебя у задней двери через полчаса. Если не придёшь — считай, мы не знакомы.

Он уже собирался выйти, но обернулся, задержав взгляд на Феликсе.

— Третьего не дано, — сказал он глухо. — Или мы уходим, или нас стирают.

Дверь закрылась.

Феликс остался один. В комнате снова было тихо, только лампа потрескивала, и снег за окном падал всё гуще. Он медленно подошёл к столу, опустился на стул. Под пальцами — шероховатость дерева, холод металла.

Он наклонился, приподнял половицу. Фотография была там — в тени, как немой упрёк. Лица на снимке смотрели в никуда, но один из них, слишком похожий на него, будто спрашивал: «Что ты выберешь?»

Феликс провёл рукой по лицу, закрыл глаза.

«Бежать или ждать? В будущем я бы знал, что делать. А здесь... здесь любое решение — ошибка».

Он снова услышал голос Бориса: «Третьего не дано».

Лампа мигнула, свет на мгновение выхватил из тьмы его силуэт — человека, сидящего на краю своей эпохи. Потом пламя угасло, и в комнате остались только холод, тьма и гул собственного сердца, отбивающего счёт до рассвета.

Загрузка...