Я отвернул голову от брызжущего слюной ярости, подобно кобре, старика. Я должен был, наверное, испытывать стыд или гнев. Но на самом деле я не чувствовал почти ничего. Некоторая нервозность, легкая тошнота, неуверенность — да, но под всем этим было полное отсутствие чувств, отупение. Это было похоже на взгляд из окна в глубокую черную яму. И, может быть, сознание полного провала. Впрочем, не знаю.
Ядовитый голос старика неожиданно перешел в шепот, а потом и вовсе смолк. Барабаны тоже зазвучали приглушенной дробью, гомон толпы превратился в испуганный шепот — все это напоминало тихую тревожную погребальную песнь. Казалось, даже пламя склонилось и задрожало, хотя влажный воздух оставался по-прежнему неподвижным и прохладным. Затем толпа вдруг расступилась, мужчины и женщины поспешно рассыпались в стороны, расчищая путь к пламени и камням. С минуту ничего не происходило, затем что-то двинулось через пламя. На голую землю по направлению к нам упала тень. То, что ее отбрасывало, было всего лишь чьей-то фигурой, темным мужским силуэтом, закутанным в одеяние с капюшоном, как средневековый монах или прокаженный. Он направился к нам, скользя вдоль собственной тени, черный и непроницаемый, сам всего лишь тень, только более темная. Он мягко остановился в нескольких футах от нас — передо мной. А потом одним быстрым движением поклонился.
Поклонился с грацией танцора, склонившись почти до земли. В течение одного хорошо рассчитанного мгновения он стоял в этой позе, опираясь на длинную тонкую черную трость, затем неторопливо выпрямился и отбросил закрывавший его лицо капюшон. Яркие темные глаза впились в мои, и я ощутил этот взгляд почти физически — это был такой острый шок, что я не сразу осознал, что помимо глаз было и лицо. Не говоря уже о том, что лицо это я видел раньше.
Это была не физиономия волка или индейца. Лицо европейца, но смуглое от природы, сильно загорелое, с неприятной и какой-то нездоровой желтизной, ничего похожего на золотокожих караибов. Высокий лоб был испещрен морщинами, но лицо было гладким, если не считать двух глубоких складок, обрамлявших тонкий крючковатый нос и обрисовывающих черные усики, похожие на клыки, над тонкими темными губами и выдающимся твердым подбородком. Черные волосы, лишь чуть-чуть тронутые сединой, струились с нахмуренного лба и изящно ложились вокруг шеи. Еще более черными были глаза, которые он прикрывал, странно пустые, несмотря на блеск, словно за яркими линзами проглядывала какая-то необъятная пропасть, да и белки их были желтыми и нездоровыми. В общем и целом странное, поразительное лицо, теперь я это ясно видел. Гордое, как у монарха, и все же слишком отмеченное озабоченностью, хитростью и злобой, чтобы казаться монаршим. Лицо государственного мужа, политика — Талейрана, но не Наполеона. И с намеком на болезненность, которой я не заметил на той новоорлеанской улице, когда он уводил меня, сбивая с пути, или за рулем той машины, которой, похоже, кроме меня, никто и не увидел. Или на картах Катики…
Стало быть, не король — валет.
С минуту он, казалось, колебался. Затем длинные пальцы дрогнули в изящном приветственном жесте, в свете костра сверкнули драгоценные перстни, и он заговорил:
— Достопочтенные сеньоры и сеньориты! — Он говорил негромко, уважительно, но обращался главным образом ко мне. — Покорнейше прошу простить мне то, что я вынужден принимать вас в такой манере, без оглашения гостей и надлежащей церемонии знакомства. Так уж сложились обстоятельства. — Где-нибудь веке в восемнадцатом по поводу его безупречного английского языка, должно быть, поднимали большой шум. Однако мне трудно было его понимать, к тому же он шепелявил. — Могу ли я в таком случае взять на себя смелость представиться самому? Имею честь быть доном Педро Арготе Луисом-Марией де Гомесом Сальдиваром, идальго королевского рода и… Впрочем, перечисление титулов, несомненно, утомит людей вашего звания. Так позвольте к этому не слишком точному исполнению ритуала присовокупить мое искреннее приветствие.
Все промолчали. Казалось, валет ждал.
— Мы знаем, кто вы, — прорычал я. — Мы знаем, если вы тот, кто стоит за всем этим. Это вы?
— В определенном смысле, сеньор, вы принуждаете меня признать, что это я. — Он снова отвесил поклон, но не такой глубокий. Накидка раскрылась, и под ней оказался костюм, похожий на одеяние Пирса, только в десять раз более пышный — волна оборок у горла, длинный жилет, расшитый чем-то похожим на жемчуг и драгоценные камни, короткие блестящие сатиновые штаны и раззолоченные туфли. Это был костюм вроде тех, что можно увидеть в Прадо на портретах давно забытых грандов. — Однако, если кто-то и «стоит за этим», как вы забавно изволили выразиться, так это вы сами, сеньор Эстебан.
— Я?!
Он широко распростер руки:
— Разумеется. Поскольку именно вас, сеньор, мы и искали. Все наши усилия — и немалые усилия — были приложены к тому, чтобы привлечь вас на этот остров или в какое-либо иное место в пределах нашей досягаемости. Но остров подходил для этого более всего.
— Я знал это! — взорвался Джип. — Я знал это, черт побери! Я был прав, что прогнал тебя тогда! И нельзя было позволять тебе вернуться…
Вежливо поднялась рука, и Джип тут же замолчал.
— Ах, сеньор штурман, я должен просить у вас прощения за то, что, к несчастью, ввел вас в заблуждение. В наших первоначальных планах сеньор Эстебан не играл никакой роли. Да и как такое было возможно, если мы даже не знали о его существовании? И лишь когда он начал — простите мне это выражение — вмешиваться и, более того, проявлять к нам интерес, используя собственные исключительно любопытные магические устройства — да еще и с весьма плачевным для нас результатом, — лишь тогда он привлек к себе наше внимание. И однако существо, которое вы зовете дупия, случись ему быть освобожденным из его укрытия, должно было выполнить единственную и исключительно трудную задачу — найти именно такого человека, как он.
— Что вы имеете в виду, черт побери? — резко спросил я.
Он слегка удивленно пожал плечами:
— Ну как же, человека с известным положением в Сердцевине, сеньор. Человека молодого и тем не менее уже достигшего определенных успехов, чьи бесспорные дарования обещали бы, что он может достичь еще больших высот. Но человека опустошенного, с полой душой.
Наступила моя очередь взорваться:
— Ах ты наглый сукин сын…
Снова поднялась рука. Вежливо; однако сам жест ударил меня, как злобный шлепок, прямо по губам, заставив застучать мои зубы и онеметь язык. Я подавился своими словами.
— Но, сеньор, это всего лишь такое выражение — оборот речи, не более! — В его ровном тоне не было и следа насмешки. — Искренне прошу вас, поймите, что я никоим образом не хотел вас обидеть. — Длинные пальцы сделали протестующий жест. — В конце концов, я ведь тоже когда-то был человеком.
Я изумленно уставился на него, а потом во мне поднялся какой-то жуткий смех:
— Вы? Вы равняете меня…
Его смешок был вежливым и протестующим одновременно:
— Отнюдь, сеньор, отнюдь! В конце концов, я был рожден идальго, обладателем огромных плантаций, даже нескольких серебряных рудников и многих рабов, трудившихся на них. В то время как вы… Однако я рос очень одиноко, поблизости не было ни одного ребенка, с которым мне пристало бы общаться. Возможно, это было неизбежно, что, вращаясь в одиночестве среди злых и стоявших много ниже меня по положению людей, в такой дали от цивилизованного общества грандов, я вырос несколько… отличным от них.
Он на мгновение обернулся, чтобы оглядеть молчаливую толпу позади себя, и все отвели глаза — как люди, так и волки. Впервые я почувствовал в его голосе неприкрытый сарказм и что-то еще, вызывавшее более глубокое беспокойство.
— И наконец, какой мне был бы в них прок? Что могли они показать мне, кроме зеркального отражения самого себя? Достигнув возраста мужчины, я был отправлен ненадолго в свет — и он предпочел отвергнуть меня. Он — меня! Эти надменные марионетки-мужчины! Эти хорошенькие женщины, которым следовало было бы греться у огня, который они сами и разжигали! Но они лишь глупо хихикали, прикрывшись веерами, и проходили мимо. Мне все это наскучило, я был изнурен — разве вы не ощущали того же, сеньор? — и с головой погрузился в работу. Страхом и болью я заставлял своих рабов работать до полного истощения их жалких сил, я стал невероятно богат по меркам нашего мира. И все же я ценил свое богатство только как символ успеха — как знамя, которым мог размахивать перед лицом мира. Ах, сеньор, я уверен, вы понимаете меня.
Я никогда не был особенно богат, и все же, хотя какая-то часть меня яростно негодовала, я обнаружил, что автоматически киваю головой. Я действительно понимал. Каким-то образом эта тревожная нота в его голосе, полупросительная, полуубеждающая и в то же время как-то подавляющая, заставила меня посмотреть правде в глаза и признать, насколько мы похожи. И тем не менее…
Я все-таки запротестовал:
— Но я же ничего не делал такого… такого, как вы! И никогда не хотел ничего такого! Да, у меня были честолюбивые стремления. Карьера… может быть, когда-нибудь и политическая… Но только чувствовать, что я чего-то достиг, — ничего другого я не хотел. Успех… имидж преуспевающего человека, печать одобрения, чтобы доказать, как я много значу, какой я важный человек. Ну и защитить себя от вопросов, от сомнений — в том числе и от моих собственных. В конце концов, с успехом не спорят…
Он заметил мои колебания и милостиво кивнул — он даровал мне прощение.
— О, и я мог бы удовольствоваться этим, сеньор. Ибо что еще остается тем, кому мир отказывает воздать должное? И если бы не счастливый поворот в моих делах… Хотя должен признать, одно время мне так не казалось; как, возможно, не кажется вам счастливым поворотом судьбы ваше нынешнее положение. Произошла вспышка vomito negro, болезни, которую вы зовете желтой лихорадкой, и я заразился ею. Мне понадобилось именно это. Понадобились недели лихорадки, горячечного бреда и призрачных видений, положения между жизнью и смертью, когда я оплакивал то, что смерть забирает меня столь молодым, прежде чем я осознал, что значит жить. Мне понадобилось это, чтобы подняться из узкой сферы к той, какой заслуживали мои достоинства.
Он улыбнулся.
— Совершенно так же, как вам понадобилось для этого ваше нынешнее приключение, — продолжал он. — Так в горячке я бродил странными тропами, мне были видения, и я впервые понял, что за пределами нашего мира существуют иные. И я узнал себя. Правда явилась мне в момент кризиса этой страшной болезни, и состояла она в том, что сама смерть придает значение жизни. Что человек никогда не живет столь полно, как в присутствии смерти. Именно тогда, сеньор, я понял: погонять рабов — вот что наполняет смыслом мою жизнь, а отнюдь не практические результаты этого. И особенно — в положении между жизнью и смертью, при медленном или внезапном постукивании по чашам весов.
Валет слабо улыбнулся.
— Разумеется, я к тому времени уже ознакомился с разнообразными и любопытными религиозными верованиями, завезенными из Африки моими невольниками. Многие из них оказались мягкими и пресными либо просто грубыми и примитивными обрядами. Однако другие обещали больше. И вот у мондангов, из того района, что вы называете варварским именем Конго, я обнаружил верования и обряды хотя и неотшлифованные, но представлявшие несомненный интерес. Я освободил нескольких избранных, знающих эти обряды, — о, сперва просто развлечения ради, уверяю вас! До тех пор, пока не стал понимать, что в этих проклятых варварских играх участвуют настоящие силы и с ними можно достигнуть гораздо большего, чем простое развлечение. И принялся изучать их. Я сел у ног моих узников, даже заключал их в объятия, как братьев по крови, я, испанский гранд! — Он дважды постучал по земле тростью, и холод этого прикосновения поднялся во мне, а мое сердце онемело. — Однако только путем подобных унижений достижимо подлинное знание. Так что, прошу вас, рассматривайте те неудобства, что вы сейчас испытываете, именно под этим углом; ибо, поверьте мне, в дальнейшем вы только выиграете! Ровно столько же, сколько выиграл я.
Его голос упал, но я ловил каждое слово.
— Ибо я стал жрецом-бунганом, поддерживающим связь с Невидимыми. Однако это был только первый шаг, маленький шажок. Истинные глубины темны, и я обратился к темноте, к самому злому и нечистому, что есть в расе рабов. Я обучился у них искусству зла и принуждения, колдовства и некромантии; я стал бокором, адептом тьмы. И за короткое время — сказалось врожденное умение властвовать — я стал самым могучим среди тех, кто обучал меня, и поверг их вниз — страдать и дрожать со всеми прочими людьми их разряда.
Передо мной пронеслось внезапное видение, как блик на воде. Я среди людей в белых одеждах, испещренных какими-то знаками…
— И это вы предлагаете мне? — Я не мог сдержать нового приступа идиотского смеха. — Вы хотите сделать из меня кровожадного колдуна?
Казалось, его это больше позабавило, чем оскорбило.
— О нет, сеньор, отнюдь! Вы неверно думаете обо мне. Я избавлю вас от такого скучного и бесполезного времяпрепровождения. Слишком много ложных поворотов, глупых исканий после свершения — так много ужасных сожалений! Я тогда не осознавал, что они были всего лишь одним шагом на пути более долгом, чем я когда-либо помышлял — разве что в бреду. Это убожество, примитивная дикость — то были только начала, которые я давно оставил позади. — Он посмотрел на меня сверху вниз взглядом, полным восторга и удивления почти детского, — так ученый педант смотрит на редкий и драгоценный экземпляр. — Такое произойдет и с вами, сеньор.
Я уставился на него. Это было все, что я мог сделать.
— Не понимаю, — запинаясь, произнес я. — О чем вы? Что вы мне предлагаете?
Он рассмеялся:
— Вещи, которые вы пока даже представить себе не можете! Власть, какая вам и не снилась! А пока, только для начала, — власть, как вы ее понимаете, доминирующее влияние в вашем мире. За вами пойдут мужчины и женщины — сначала несколько человек, потом партия, город, регион — нация! Вы будете поступать с ними, как вам заблагорассудится, по вашему капризу, и чем дальше, тем больше их будет толпиться вокруг вас! И вы будете получать от них средства к существованию, как это делал я, и продолжать жить после того, как они умрут, неподвластный годам! Что я предлагаю вам? Вот что, сеньор! Но только для начала!
Я продолжал смотреть на него. От его тирады я буквально онемел, а мои мысли крутились вихрем, как фейерверк. Но почему этот Дон Педро думает, что я человек его сорта и что я ухвачусь за его предложение, как только ему удастся мне все это втолковать?
Однако так ли ошибся он? Когда-то он искал что-то… назовем это любовью, человеческой теплотой. В этом ему было отказано, и он направил свой гнев на честолюбивые стремления, садизм. Бог знает на что еще. А я? У меня была любовь, так ведь? Но я отбросил ее. Я выбрал то же самое честолюбие и возвел его на алтарь, принеся ему в жертву любовь. Если разобраться, это еще хуже. Боже всевышний, может быть, он прав?
Снова возникло видение. Я в роли… как его, бокора, священнодействующий над догорающим костром, рисующий пальцами веверы.
Да нет, это глупо, в конце концов. Я снова чуть было не разразился смехом, как вдруг почувствовал, как похожая на песок кукурузная мука превращается под моими пальцами в клавиши компьютера. Это воскресило, как привкус специй, знакомое острое ощущение от вызова информации, жонглирования ею, манипулирования. То, что я ощущал, когда осуществлял по-настоящему трудную сделку, увязывая запутанный контракт в четкий пакет соглашений, провизо, штрафов…
О потоки международной торговли, чеки и балансы высокой коммерции, экономика целых наций — то, что определяет жизнь каждого человека, начиная с индейца Амазонки в его травяной хижине и кончая Председателем Верховного Совета! И все они отныне станут подчиняться одному человеку. Они будут слушаться этих бегающих пальцев, лица, отражающегося на экране. В известном смысле красивого лица, сурового, но обладающего магнетизмом, с резкими чертами, немолодого, но исполненного юношеского пыла, — моего собственного лица!
Я заморгал, чтобы отогнать от себя видение. В нем была яростная прямота, апеллирующая, минуя сознание и здравый смысл, прямо к инстинктам, как календарь Пирелли[28] или религиозный опыт. Слова застревали у меня на языке:
— Но почему?
— Ах, почему? — Снова эта властная, злорадная усмешка. — Да потому, сеньор, что я нуждаюсь в вас! Чтобы достигнуть своих целей, я был вынужден пожертвовать тем, что накопил. В своих исканиях я был принужден покинуть пределы Сердцевины, чтобы сбросить с себя все, что было во мне мирского. Стало быть, теперь мне необходимо иметь в нем агента — умного исполнителя моих замыслов, разделяющего со мной получаемые награды, человека, которому я мог бы доверять. А в вас я нахожу ткань, тучную почву, готовую для плуга, прекрасную глину для ваяния и обжига. — Он потер руки от искреннего удовольствия. — И скоро, быстро! Без долгих лет, которые я выбросил на удовлетворение детских фантазий — на мелкие, робкие потуги моей воли. Все, что имею, я разделю с вами! Я сделаю из вас все, что есть я сам! И все, до чего вы сумеете дотянуться и схватить, будет вашим!
Я был зачарован, я не мог протестовать — и не хотел. Через мои руки, через мой повелевающий разум сияющей рекой потекла вся мировая торговля, которую я смогу поворачивать так и этак, отбрасывая брызги золотой пыли туда, куда захочу. И все же что-то сюда не вписывалось, в потоках моего разума все время всплывал какой-то фактор и упорно отказывался исчезать…
— А остальные? — задохнулся я. — Хорошо, я здесь! Тогда зачем вам они? Клэр — вам она больше не нужна! Отпустите ее! Отпустите их всех!
Не знаю, какой реакции я ожидал. Чего угодно, пожалуй, кроме жуткой ярости, промелькнувшей на бледном лице, яркой, как молния, в зеленовато-желтом небе. Ноздри резко втянулись, темные глаза сузились до щелочек, синеватые губы перекосились; кровь прилила к выступающим скулам, затем стремительно отхлынула от лица. Кожа втянулась внутрь, словно ее засосали, плоско прилипла к костям, жесткая и морщинистая, зубы оскалились в жуткой усмешке, мышцы ослабли, а сухожилия проступили, как канаты. Остались лишь глаза под пергаментными веками, но их блеск погас, как высыхающие чернила.
Проведите факелом около старого склепа или катакомб, и такое лицо глянет на вас из темноты. Или как это было со мной в одном из неаполитанских музеев возле гроба со стеклянной крышкой. Я видел руки с ногтями, которые продолжали расти после смерти — пожелтели, сморщились и скрутились. Мне очень живо представилось тогда, как они вцепляются в мое лицо.
Все еще кипя, он снова поклонился учтиво, но весьма натянуто.
— Я в отчаянии, что мне приходится противоречить сеньору, но ни за что на свете я не позволил бы этим вашим друзьям упустить такое событие. Их отсутствие серьезно нарушило бы всю процедуру!
Стриж разразился жутким, злорадным каркающим смехом, и его дыхание обдало меня смрадом:
— И ты еще именуешь себя тем, кто сильнее Невидимых, да? А сам не можешь даже выбросить из этого пустого разума его друзей! Встречал я таких, как ты, и прежде: пауков на потолке! Никто из людей не может повелевать Невидимыми!
Дон Педро еще раз отвесил низкий поклон, и, когда выпрямился, его лицо было ясным и собранным, как прежде.
— Я склоняюсь перед коллегой — обладателем редких, выдающихся качеств. Мне искренне жаль, что он должен будет разделить судьбу тех, кто стоит гораздо ниже его. Но что касается Невидимых, смею заметить, что прошло уже много лет как я перестал быть всего лишь человеком.
Стриж издал булькающий звук и сплюнул:
— Это весьма распространенное заблуждение, а лекарство от него действует быстро и фатально! Кто ты, как не мелкий Калигула, познавший лишь самые азы колдовства? Наслаждайся своими маниакальными идеями, пока в силах, человек: Невидимые просто насмехаются над тобой, а потом освободят тебя от твоей мании! Да и от всего прочего тоже!
— Калигула? — Казалось, темного человека это позабавило. — Едва ли, ибо он был лишь смертным, который вообразил себя богом. В то время как я… — Он снова взглянул на меня. — Сначала, уверяю вас, у меня не было таких мыслей. Я стремился лишь украсить существование, ставшее для меня обременительным, найти… удовлетворение, выходящее за рамки условностей. — Он издал негромкий смешок, как человек, вспоминающий наивные детские мечты. — С капиталом, составленным мне моими подопечными, я приобретал все больше и больше и изобретал изощренные развлечения. Некоторых я умертвил смертью быстрой и болезненной. Других заставил идти по узкой тропе, понемногу ослабляя их связи с жизнью, наблюдая, как они цепляются все крепче за шаткие, обманчивые обрывки, оставшиеся от нее. Из той смерти при жизни, что я им устраивал, я научился извлекать новую жизнь, освежавшую меня. Однако и это скоро приелось. Мне необходимо было найти какой-то новый источник. Но тогда у меня еще не хватало смелости и предвидения, чтобы искать Абсолюта. Итак, поскольку мои возможности были еще тогда ограничены, я обратился — как и положено человеку, не так ли? — к людям моего круга…
Валет улыбнулся.
— Не скажу, чтобы это вовсе не приносило мне удовлетворения. Бедные глупцы! Их жестокость была почти такой же, как моя, однако они творили зверства просто так, без всякой цели. Остров кипел под ними, а они беззаботно кружились в вихре своих маскарадов и прочих забав. На них я наслал чуму, оспу, бесчисленные раздоры и весьма расширил их кладбища. А потом некоторым из них — тем, кто оскорбил меня больше других, и самым красивым женщинам — я устроил кое-какие развлечения моего собственного изобретения. — Он покачал головой с ностальгической снисходительностью. — Говорят, память о некоторых из них все еще хранится в стенах моего старого дома — возможно, вы видели их? Это, разумеется, приносило некоторое удовлетворение. Однако мне казалось, что необходим некий мастерский мазок, чтобы все это обрело завершенность. И я обратился к их рабам. Культ крови и мести — с ритуалами столь чудовищными, что у их участников не оставалось после них ни сдерживающих центров, ни страха, ибо они уже проделали все самое худшее. Я стал как бы богом среди невольников, уже почти одним из Невидимых; и я толкал их к дикости и безжалостному мятежу. Тройная ирония!
Он негромко хихикнул.
— Я, их мучитель, помогал им обрести свободу! Хотя я, разумеется, следил за тем, чтобы последствия были достаточно кровавыми, чтобы они годами не знали покоя. И в том еще большая ирония, что они своим поклонением помогли моим спотыкающимся ногам встать на тропу власти.
За это время никто не произнес ни слова; нетрудно догадаться почему. Однако при его последних словах резко поднялась чья-то голова, и голос хрипло произнес:
— Твоим? Ритуалы Педро, живой дух мести рабов — культ гнева, кровавых жертвоприношений — и это все твое?
К моему изумлению, это была Молл, она нашла в себе силы заговорить. Измученная, окровавленная, бледная, но живая и в полном сознании. Мое сердце буквально подпрыгнуло при виде ее. Человек, которого она назвала Доном Педро, казалось, испытывал по этому поводу совершенно иные чувства. Его темные глаза метнули в нее взгляд, похожий на язык змеи, и он поклонился, в этот раз напряженно, едва ли не с осторожностью.
— Сеньорита права, — сказал он. — Мое, конечно мое. Толпа обнимает того, кто проливает перед нею кровь, не замечая, что кровь эта — ее собственная. Разве не так всегда бывает с освободителями?
Молл больше ничего не прибавила, не сводя с него глаз. Он отвернулся от нее так резко, что его накидка взметнулась, и снова встал лицом ко мне:
— Да, я Дон Педро, и коль скоро я сам стал одним из Невидимых, все их могущество в моих руках. — Он сжал руки медленно, сурово. — Я прожил много веков, прежде чем наконец сделал этот великий шаг. Я привел к расцвету мою внутреннюю цель, вошел в свою настоящую силу. И все же рядом с Невидимыми я все равно был никто. Когда тебя боятся, когда тебе повинуются — это много; однако те, кто повиновался, были всего лишь людьми с несчастного острова, их легко было приручать, легко погонять. И хотя они считали меня богом, я был всего лишь посредником, способным призывать Невидимых, однако мало чем владел сам. Власть Невидимых! Она напоминала мне о моей собственной пустоте. Потребность абсолютной власти бурлила во мне, превращая в прах самые утонченные радости. Агония целой нации показалась бы мне слишком малоценным даром, чтобы утешить, послужить компенсацией того, чего я не имею! И я постоянно экспериментировал, вызывал, расспрашивал, торговался — до тех пор, пока наконец не понял, что для того, чтобы достигнуть большего величия, мне сначала надо потерять все, что имею. И я сделал последний шаг, самый великий. Я сбросил свои оковы. Я оставил Сердцевину и пустился вплавь по течению времени, в постоянном поиске некоего более тесного, глубокого, более полного союза со смертью. Я искал — и нашел! Среди самих Невидимых я нашел одного, вечно жаждавшего господства над остальными, над более широким миром — и, наконец, над всеми мирами, которые только возможны. И все же даже он не мог этого достичь, во всяком случае один. Его сила была бесконечно больше моей, однако мой живой ум — вот чем он был обделен. До тех пор, пока не пришел ко мне и не соединился со мной, влился в мое пустое сердце. Я нашел — и впервые в моей долгой жизни я почувствовал вкус свершения! Я был наполнен до самых глубин, я был завершен, более чем завершен!
Он прижал руку к груди.
— Соединившись таким образом, мы стали одним — более великим, чем его товарищи, их властелином, способным сгибать их по собственному желанию, мучить не просто смертных, но и высшие силы и вытягивать из них силу. И теперь я могу налить кровью глаза Эрзулии, зажечь огонь в ее бедрах! Могу довести Агве до штормового безумия и заставить Дамбалла трясти Землю в пределах его мира! Все отныне должны повиноваться мне, когда бьют мои барабаны, когда поются мне ритуальные песни — когда через мой камень перехлестывает кровь жизни!
Пламя неожиданно затрещало и вспыхнуло, и хотя он стоял спиной к костру, казалось, что в его глазах блеснул ответный отблеск.
— Я обрел высшую власть, какую искал, — и в этот бесконечный час я впервые испытал истинную радость. И это, сеньор Эстебан, все это я предлагаю вам — и вы осмеливаетесь колебаться?
— Что… — Я говорил хрипло, словно каркал. — Что вы собираетесь делать?
Длинные пальцы задрожали, как падающий дождь.
— Сегодня наши ритуалы вызовут лоа — и Невидимые придут. Но не в своих обычных формах, чтобы играть в звериные празднества с дураками. Они придут, как я им велю, во власти и ужасе, которые мы напустим на эту ничего не подозревающую Сердцевину, вы и я! Они пройдут сквозь нее, сквозь все бесконечные вселенные, сквозь все времена. Они станут нашим винным прессом, в котором мы станем давить сердца людей и высших сил. Начиная с агонии ребенка и кончая целыми мирами, что будут умирать в медленном пламени!
Должно быть, он уловил выражение моего лица и сделал протестующий жест.
— Разумеется, для вас сейчас это все не более чем загадки. Вы еще не цените этого — да и как можете вы это оценить? Однако я ожидал большего — честолюбивых стремлений, назовем это так. Разума, не столь увязшего в трясине заботы о преходящих судьбах других. И все же, уверяю вас, все станет вам ясно. Скоро, очень скоро. Когда вы, в свою очередь, станете завершенным. Когда лоа займет место внутри вас, когда вы уже не будете только оболочкой — тогда вы поймете. Протяните руку, сеньор Эстебан, примите с радостью чашу, что вам предлагают! Это великая честь, и вы не откажетесь от нее, если по-настоящему мудры. — Его голос понизился до тихого воркующего шепота. — И, откровенно говоря, я не могу позволить вам отказаться.
Вся его любезность оказалась лишь насмешкой. Сначала он вил вокруг меня словесную сеть якобы затем, чтобы убедить меня, заманить в западню. А теперь все это развеялось по ветру, как рваная паутина. Он не намеревался взять меня хитростью, а значит, рассчитывал на силу. Какого рода силу, я угадать не мог, но жутко перепугался. От одной мысли о том, что я потеряю себя, я затрясся, и все мои раны разболелись. Я напряг все силы и забился в своих путах, но железное ожерелье лишь глубже впилось в шею. Когда-то оно смиряло самых строптивых рабов, и что сталось с ними? Я попытался сдержать жалобный стон, но, к стыду своему, не смог.
Валет медленно покачал головой. И снова трость постучала по земле. Теперь по моим конечностям разлилась свинцовая тяжесть, которая не была слишком уж неприятной, как и этот мягкий, неумолимый голос:
— Боритесь, если хотите, но вы лишь напрасно причините себе боль. Не во власти людей такого сорта, как вы, сеньор, сопротивляться тому, что вас ждет. Дверь остается открытой, и никого нет, кто бы закрыл ее. А что касается ваших друзей, позвольте мне ободрить вас. Немного терпения, и вы увидите, как их тревоги также подойдут к концу. А теперь, надеюсь, вы извините меня. Не следует медлить с нашим ритуалом!
Он отвесил мне низкий поклон, затем еще один, круто повернулся, его накидка взвилась в воздух, и он зашагал прочь…
Или нет? Казалось, он шел, однако он двигался по жесткой земле слишком легко и слишком быстро, скользя, как лист, несомый ветром. Меня сотрясла смертная дрожь — пробравший меня холод был глубже самой земли. Каким-то образом я умудрился расстроить его планы, и теперь, как это обычно бывает в гневе и разочаровании, он сбросил маску.
— Что он такое, черт побери? — выдохнул я.
Ле Стрижа охватил приступ неудержимого смеха:
— О, как ты просил его! Очень трогательно, только вот опоздал ты где-нибудь на век или два! Как же ты сразу не понял? По глазам, мальчик, по глазам. Это существо, которое выгрызли изнутри, как паразиты выедают личинку; ходячая оболочка. От него ничего не осталось, кроме привычек и воспоминаний, настоящий человек уже давно съеден. От такого любой должен держаться подальше, если хочет остаться человеком! Мало пользы о чем-либо просить его!
— А что еще я мог сделать? — резко спросил я, чувствуя, как кровь отхлынула от моего лица.
Дон Педро старался уверить меня в том, что я могу пойти по тому же пути, что и он, и при этом остаться человеком. Но что будет на самом деле? Меня будут водить, как куклу, только изнутри? И буду ли я вообще далее знать об этом? Будут ли мне приходить в голову мысли так, как приходят сейчас? Мысли, что казались мне по большей части моими собственными?
Я слишком ясно понял, что имел в виду Ле Стриж. В школе, изучая биологию, я разводил гусениц. И я обнаружил, что внедрившаяся в некоторых личинка осы выедала их начисто, оставляя только кожу. И все это время они продолжали двигаться, питаться точно так же, как всегда, так что разница была незаметна.
— Я не хочу становиться таким, как он!
— Ты не сможешь этому противостоять, — ровным голосом сказал Стриж. — Все будет так, как он говорит. Ты тоже пуст, хотя и не отдаешь себе в этом отчета. Может, менее пуст, чем он, раз уж выказываешь некоторую заботу о других. Но все равно дух в тебе слабый и вялый. Ты не знаешь ни большой любви, ни сильной ненависти; ни великого добра, ни великого зла. Ты лишил свою жизнь всего того, что составляет смысл жизни, и у тебя внутри слишком много свободного места.
— Это ты так говоришь! — зарычал я. — А кто ты такой, чтобы выносить мне приговор? Ты почти такой же придурок, как он! Если ты полноценный человек, то я лучше буду пустым.
Улыбка Ле Стрижа неожиданно стала устрашающей, и мне показалось, что в его глазах я увидел рыжий отблеск костра среди замусоренного кустарника его пустого разума.
— Я-то полон, я содержу в себе много чего… Впрочем, большую часть ты не поймешь, а другие тебе не понравятся. Но по крайней мере все это выбрано мною самим. Оно служит мне, а не я ему.
Меня пробрала дрожь:
— А я? Зачем я ему так сильно понадобился?
Старик фыркнул:
— Зачем? Разве это не очевидно? Этот Дон Педро покинул Сердцевину много веков назад и обитал на этом чертовом острове. За это мы должны быть благодарны. Он мало знает мир, которым мечтает завладеть, в то время как ты, хоть еще и мальчишка, умеешь им манипулировать. Имея тебя в качестве инструмента, он получит в свое распоряжение все твои знания и опыт. Не потребуются больше неуклюжие заговоры вроде того, что вы со штурманом провалили, — не надо будет пытаться внедрить дупию и протаскивать свору волков через ваши барьеры, чтобы приобрести власть над Сердцевиной путем разбоя. Можно будет провозить контрабанду такими путями, которые нам в Портах недоступны. И можно метить даже выше, коль скоро ты займешь высокое положение. Чего только не достигнет политик, имея поддержку Невидимых, если его подчиняют себе хитро и безжалостно! Ты распространишь его господство на все круги мира…
— Прекрати! Перестань сейчас же! — Казалось, голос Клэр разорвал путы, которых не могли осилить ее руки и ноги. — Нечего злорадствовать, вонючий старый ублюдок! Он ни в чем не виноват!
Неожиданный раскат барабанной дроби как будто подтвердил ее слова. Толпа закачалась и расступилась, и на секунду я увидел сами барабаны — темные цилиндры высотой в человеческий рост, сгруппированные по три, со стоящими за ними барабанщиками-волками, чья кожа блестела от масла и пота, а их крашеные гребешки, как у попугаев, задевали крышу церемониального туннеля.
— Ты действительно ничего не можешь сделать? — хрипло спросила Молл в наступившей паузе. — Что-нибудь, пусть самое отчаянное?
Стриж презрительно засопел:
— Если бы мог, то не стал бы дожидаться, пока ты мне скажешь! Церемония начинается. Сначалаmangés mineurs — малые жертвоприношения, чтобы Невидимые снизошли к своим почитателям. Затемmangés majeurs — великие жертвоприношения, которые должны подчинить Невидимых воле Дона Педро. А потом — потом будет уже поздно. Они приведут свою силу, чтобы она вселилась в нашего пустоголового друга, и он должен будет пасть. Мы, правда, этого уже не увидим. Если и есть какая-то надежда… — Он резко качнул головой в моем направлении, и я впервые заметил, как в его древнем суровом взгляде мелькнул страх. — В общем, все зависит от него.
— От меня?!
Я чуть не заорал в голос от несправедливости всего этого. Свалить все на меня?
Пальцы поглаживали барабаны, и барабаны пели — низкий гул, который разбухал и рос. К нему примешивались новые звуки, тихое монотонное пение, странно выпадавшее из ритма, неровная, искореженная мелодия. У нее имелись и слова, но я не мог разобрать их. Затем натянутые на барабаны шкуры взревели, когда на них обрушились костяные палочки и раскрытые ладони, — это был раскат, взрывавшийся и замолкавший, как прибой. Потом он перерос в какое-то подобие марша. Из-за барабанов появились фигуры, они, раскачиваясь, вышагивали с важным видом, с серьезной медлительностью ритуальной процессии. Медленно, очень медленно приближались они к огню, к высоким белым камням. Высокий волк в черных лохмотьях показывал им путь, потрясая огромной тыквенной бутылью, висевшей на чем-то вроде костяшек и белых горошин слоновой кости, поблескивавших в свете костра, — а может быть, это были зубы? По другую сторону от него две женщины-мулатки, казавшиеся рядом с ним карлицами, помахивали длинными тонкими посохами, на которых развевались флаги, расшитые сложными знаками веверов. Вслед за ними маршировали двое караибов, держа на татуированных ладонях абордажные сабли, а позади шли мужчины и женщины всех мыслимых рас и народов, потрясая тыквенными бутылями с костями, шаркая босыми ногами по земле. Я видел, как некоторые из них наступали на острые камни, все еще горевшие головешки, разбросанные костром, но, казалось, не замечали этого. Когда они проходили, от толпы отделились новые люди, а остальные подхватили песнопение и стали раскачиваться ему в такт, широко раскидывая руки, перекатывая головы из стороны в сторону. Все еще распевая, они кружили вокруг пламени, а потом остановились перед камнями-алтарями.
Монотонное пение оборвалось внезапно, я не заметил, чтобы кто-то подал сигнал. Вся процессия как один пала ниц, толпа обмякла, как повисшая парусина. И волки, и люди скорчились, подняв руки над головой. И только один остался стоять позади собравшихся — тот, кого, как я совершенно точно знал, еще мгновение назад там не было. Неторопливыми ритуальными движениями фигура в одеянии с капюшоном скользнула вперед по спинам своих распростертых последователей и мягко ступила на плоский, обезображенный пламенем камень. Барабаны застучали и взвизгнули, руки протянулись вперед, и капюшон был откинут. Как луна, выглянувшая из-за черной тучи, открылось лицо Дона Педро.
Я видел его очень отчетливо — на лице все еще играла полуулыбка. Наступившее молчание, когда все затаили дыхание, было нарушено внезапным криком животного, низким протестующим мычанием, за которым последовала какофония других криков. Пищали цыплята, кто-то блеял — то ли овцы, то ли козы; лаяли по меньшей мере две собаки. И это вовсе не выглядело глупым, напротив, это было страшно.
Дон Педро простер руки и громко щелкнул пальцами. Шедший впереди волк с развевающимися одеяниями поднялся на алтарь к Дону Педро, а за ним последовали остальные: караибы, белые и черные — почти все они возвышались над маленькой фигурой Дона Педро. Однако в свете костра выделялся лишь он, а все прочие казались бесплотными, как собственные тени на камне. Дон Педро запел своим шепелявым голосом:
Coté solei' levé?
Li levé lans l'est!
Cotée solei' couché?
Li couché lans Guinée!
И тем не менее ответный экстатический шепот толпы прозвучал еще более хрипло, мощнее, чем удар грома:
Li nans Guinée,
Grands, ouvri'chemin pour moins!
Затем, сначала медленно, в особом пульсирующем ритме, они стали хлопать в ладоши, и звук этот нарастал, ускорялся, пока не заглушил барабаны.
— Это называется batterie maconnique, — тихонько пробормотал Ле Стриж. — Стук в дверь.
— Вечеринка начинается, а? — напряженно сказал Джип.
Дон Педро на мгновение закрыл глаза, словно в ожидании чего-то. Затем он взял кувшин из рук одного из прислужников и, повернувшись сначала лицом вперед, затем к кострам и, наконец, к скалам позади него, поднял кувшин и слегка потряс им, словно в приветственном жесте, во всех направлениях. Потом он коротко что-то прокричал и выплеснул струю из кувшина на белый камень. Жидкость напоминала кровь — она была красно-бурой, но затем, небрежно наклонившись прямо над костром, Дон Педро направил струю в левый костер, а потом развернулся и плеснул ею в правый. Перед алтарем с шипением взметнулась дуга синего пламени. Он поднял кувшин, направив его в нашу сторону, и швырнул через пламя. Мы отшатнулись, когда кувшин упал и разбился вдребезги между нами, разбрызгав, как хвост кометы, капли, которые сверкали и жгли. Толпа взревела, барабаны празднично застучали, а крики перепуганных животных зазвучали с новой силой. Воздух наполнился тошнотворным запахом — то, что сжег Дон Педро, было ромом, и довольно-таки крепким.
Барабанный бой участился. На алтаре вокруг фигуры своего бога прыгали и подскакивали, совершая возлияния ромом и какой-то жидкостью, напоминавшей вино. Толпа подалась вперед, вытягивая руки, изображая мольбы о символической пище, медленно двигаясь и топчась, изгибаясь то в одну сторону, то в другую, как змеи под дудочку факира. В толпе завизжала какая-то женщина. Она рванулась и оказалась прямо перед алтарем, кружась, подпрыгивая в такт барабанам, путаясь в сплетении своих одеяний, и в конце концов она уже казалась не человеческим существом, а какой-то несомой ветром птицей. Неожиданно какой-то чернокожий стал плясать, бросаясь на камень у ног Дона Педро. Позади него, как лоза, неуклюже, словно у него вообще не было костей, с развевающимися длинными прямыми волосами, раскачивался белый мужчина низенького роста. Волки завыли своими жуткими голосами и присоединились к танцу, сотрясая землю тяжелыми башмаками; и когда все слились в единую толпу, она забурлила, как закипающий котел. Только наши стражи-караибы стояли в стороне, у самого края площадки, переступая ногами и кружась в собственном круге, тряся головами и стуча по земле копьями. Но когда танец промчался мимо, один из стражей пронзительно вскрикнул, пригнулся и бросился вперед, расставив татуированные ноги, выставив копье острием вперед в угрожающей позе. Барабаны привели его в состояние транса, он стал прыгать и бить копьем. В руках танцоров поблескивали бутыли, они взлетали, переходили из рук в руки, все равно в чьи, и, опустошенные, со звоном разбивались о камни. Прислужникам приходилось от них увертываться, но Дон Педро только улыбался и продолжал стоять, раскинув руки, как священник, дарующий благословение, — или как кукольник, водящий марионеток на веревочках.
Затем он сделал жест — описал странный круг и полоснул поперек его раз, другой. Толпа отступила, все еще танцуя. Один из прислужников спрыгнул вниз и стал сыпать на землю перед камнем кукурузную муку из мешка; и пока он посыпал землю, его ноги вытаптывали тот же рисунок — круг, разделенный на четыре части двумя линиями.
Мужчины и женщины бросились из толпы с чем-то трепещущим — цыплятами, которых они держали за ноги, а те беспомощно свисали вниз. Они протягивали птиц по направлению к камню, потрясая ими в такт музыке, и внезапно в худой желтой руке Дона Педро блеснуло длинное лезвие, в котором отразилось пламя костра. Оно метнулось вперед, затем назад, и прислужники с экзальтированным воплем подбросили обезглавленные тела, все еще хлопавшие крыльями, бившиеся и брызгавшие кровью, высоко в воздух, так что их бренные останки упали в разделенный на четыре части круг. Дон Педро воздел руки над головой и пропел:
Carrefour! Me gleau! Me manger! Carrefour!
Толпа взвыла и подалась вперед: караибы, волки, белые — все, танцуя и раскачиваясь из стороны в сторону. Молодая чернокожая женщина схватила одно из бьющихся безглавых тел и, разорвав на себе платье, стала поливать себя кровью, затем прижала его к своей груди, раскачиваясь и распевая. И в ее высоком чистом голосе я стал различать слова, которые знал:
Mait' Carrefour — ouvrir barrière pour moins!
Papa Legba — coté p'tits ou?
Mait' Carrefour — ou ouvre yo!
Papa Legba — ouvri barrière pour li passer!
Ouvri! Ouvri! Carrefour!
«Каррефур» — это ведь по-французски «перекресток». И «Легба» — мои кулаки сжались. Это было не французское слово, но имя, и я слышал его. С криком, похожим на задыхающийся смех, толпа отхлынула, показывая на что-то. На открытом пространстве перед запятнанным кровью рисунком прыгали и прихрамывали две фигуры, опираясь на палки, которые были извлечены из огня. Один из них, полный мулат средних лет, кренясь на один бок, пробежал мимо меня, зловеще ухмыляясь и моргая воспаленными глазами. Но когда мои глаза встретились с его взглядом, я почувствовал приступ леденящего возбуждения. Подлинного сходства не было — скорее выражение, промелькнувшее на этом совершенно другом лице, притом очень странном. Искаженное, изуродованное гримасой почти до неузнаваемости, и все же я не мог ошибиться. Это был взгляд старого музыканта из Нового Орлеана. А Легба — это имя, которым назвал его Ле Стриж.
Я в отчаянии позвал его. Человек заколебался, оглянулся на меня, и я уже не был уверен, что видел тогда этот взгляд на его лице. У меня пересохло в горле, и я поднял к нему свои связанные руки. Но в это время Дон Педро снова крикнул: «Carrefour!» — и толпа подхватила это имя, как гром. Танцоры застыли, выпрямились, они уже больше не опирались на палки. Поднявшись во весь рост и встав на цыпочки, они распростерли руки широкими вызывающими жестами, словно преграждая чему-то путь, на их лицах появилось выражение мрачного отрицания. Толпа заорала, приветствуя их.
Стоявший передо мной человек расхохотался жутким булькающим смехом, который казался его собственным, набрал в рот рома и выплюнул его над своей все еще полыхавшей огнем палкой прямо в меня.
На меня ливнем жгучих иголок обрушился огонь, я заорал и стал извиваться в своих оковах. На Стрижа тоже кое-что попало, и он гневно зарычал. Мужчина снова расхохотался, в этот раз мстительно.
— Pou' faire chauffer les grains, blanc! — выплюнул он и поплелся назад танцевать. Согреть что?.. Мои чресла. Как мило с его стороны. Но на мгновение, когда он отвернулся, могу поклясться, что его черты исказились, словно в муках ужасного сомнения, и снова появился этот взгляд Легбы! На этой обвисшей злорадной физиономии мелькнуло нечто большее, чем злоба, что-то новое — словно он о чем-то молил меня.
Опять меня — все время меня. Что им от меня нужно? Что я могу им дать?
— Зачем было звать его? — мрачно пробормотал Стриж. — Мог бы поберечь дыхание, дурень, черт бы тебя побрал!
— Он помог мне в Новом Орлеане! — запротестовал я.
— Может быть! Хотя почему… — Стриж хмуро покачал головой. Его голос трещал, как тыквенные бутыли с костями. — Но здесь он не поможет. Не может помочь. Заклинание питается живой кровью. Он не может сопротивляться. Заклинание вызвало его теневое «я», его искаженную форму — Темного Повелителя Перекрестков, Каррефура. Не Открывателя Путей, а Стража на Перекрестках. — Ле Стриж вобрал голову в плечи. — Словом, теперь пути открыты. И другие должны последовать за ним, если зовет кровь…
Линии кукурузной муки начертили новый, более сложный вевер. Барабаны гремели и стучали, толпа раскачивалась — внезапно новое адское возлияние ромом вылилось в пламя. Мужчины и женщины в толпе вытащили вперед нескольких козлов, а другие — собак, отвратительных тощих дворняжек, заискивающе вилявших хвостами и принюхивавшихся. Снова взмыл ввысь пронзительный зов Дона Педро:
Damballah! Damballh Oueddol
Ou Coulevre moins!
Ou Coulevre!
Толпа подхватила имя:
Damballah!
Nous p'vini!
— Ритуал вуду, — пробормотал Джип. — Я видел некоторые, но таких — никогда! Этот почище их всех, будь он проклят! Молитвы те же — во всяком случае, слова, вот только тон совсем другой! Они же не молятся лоа, а все равно что приказывают им, черт побери!
— Конечно приказывают! — хрипло сказал Стриж. — Это собственный туннель Дона Педро, сердце его культа. Это ритуал, по сравнению с которым все прочие — тени, эхо, полупонятные имитации, а тут — центральный. Кровь движет Невидимыми. Живая кровь и его власть заманивают их в ловушку. Их природа — жидкостная, он не может изменять ее, однако может сгибать их, придавать им форму, движимую худшими сторонами их натуры. Дамбалла — это силы неба, дождя и погоды, но ритуалы Педро делают его Кулевром, Всепожирающей Змеей, мощью бури и потока…
Он замолчал, вернее, его голос потонул в крике Клэр. Началась расправа — козел был брошен на алтарь, распростертый и отчаянно блеющий. Меч Дона Педро нанес ему медленный удар в пах. Связанный зверь дергался и визжал, толпа орала; у меня выворачивался желудок. Казалось, прошла вечность, прежде чем клинок ударил снова. Фонтаном брызнула кровь, и орущая толпа бросилась ловить и пить ее, обсасывая руки, свои платья и платья соседей, чтобы получить еще хоть капельку. Обезглавленное тело, все еще дергавшееся в агонии, было брошено в толпу, но она затоптала его, стремясь увидеть, как будет принесена следующая жертва.
Всякий раз ритуал был одинаков — два удара: одним Дон Педро кастрировал, затем, посмаковав страдания жертвы, вторым ударом сносил ей голову. Я вздрагивал при каждом глухом стуке клинка. Вот как он расправляется с жалкими жертвами, доведенными пением, криками и потоками крови до исступления. А покончив с ними, так же точно он принесет в жертву cabrit sans cornes — своих «безрогих козлов»: Клэр, Молл, Джипа, Ле Стрижа и всех остальных. Но, похоже, меня это не должно коснуться. Для меня он замыслил нечто особенное.
И все, что мне оставалось, — это сидеть и смотреть.
Хуже всего было, когда он убивал собак; может, это и непоследовательно, но было именно такое ощущение. И каждый раз, когда мы видели, как дергаются ноги очередной жертвы и свежая кровь брызжет и струится по углублениям в камне, мы думали, что следующими жертвами окажемся мы. В каждом новом круге в смеси кукурузной муки, крови и утоптанной земли рисовался очередной вевер, и это сопровождалось новыми возлияниями, новые имена выкрикивались в небеса, барабаны выбивали новый ритм, люди и волки одинаково вгоняли себя в транс, и голая земля содрогалась под топотом босых ног.
На фоне пульсирующего света костра мечущаяся толпа, бурлящая, как растревоженный муравейник, напоминала какое-то адское видение. Но поначалу большинство танцоров ничего особенного не делали — только визжали, пели и топали ногами. Но вот некоторые стали буйствовать, высоко подпрыгивать, бормотать и валиться на землю в припадке. Другие в экстазе носились взад-вперед или разражались такими яростными истерическими воплями, что стоявшим рядом приходилось хватать их и, повалив, прижимать к земле. Однако припадки скоро проходили, и все больше людей в толпе начинали меняться. Так же как первые двое, они подражали старикам; начинали принимать различные дурацкие позы, пели притворно-хриплыми голосами, подпрыгивали или расхаживали вокруг, делая странные жесты. Они напоминали множество актеров, репетирующих одну и ту же роль.
Само по себе это зрелище внушало тревогу, но меня оно прямо-таки повергло в ужас. Это была одержимость — одержимость, которой я так боялся. Искаженные лоа нисходили, чтобы вселиться в своих приверженцев. Один-два прислужника, находившиеся около камней, схватили лежавшие наготове подпорки, словно знали заранее, какое именно существо завладеет ими. Некоторые из толпы стояли в тех же позах, танцевали тот же танец и далее размазывали по лицам золу, кровь или рассыпанную кукурузную муку, превращая их в импровизированные маски. В мгновение ока они переходили от одного настроения к другому: то приходили в бешеный гнев, сопровождавшийся жуткими воплями, то начинали двигаться со змеиной грацией — и все это в каком-то дрожащем возбуждении, полуистерическом, полусексуальном, сметавшем все условности повседневного поведения.
Когда, например, прозвучало имя Геде, они задергались и стали вихлять бедрами, подражая чему-то грубыми конвульсивными движениями. Словно расчлененные скелеты пытались имитировать движения плоти. В следующую минуту при выкрике «Зандор!» они стали разрыхлять каменистую почву воображаемыми мотыгами, а затем, скорчившись, испражнялись и втаптывали экскременты в землю. Когда с алтаря прозвучало имя Маринетт, танцоры стали подкрадываться и закатывать глаза, гротескно изображая соблазнителей, принимая похабные позы перед алтарем, друг перед другом и даже перед тем местом, где лежали мы. Женщина-волк в лохмотьях расхаживала и подпрыгивала перед нами, ее пурпурные волосы развевались, она насмехалась над нами жестами, рвала на себе одежду. К ней присоединились другие, мужчины и женщины, они бросались на нас. То, что они проделывали, само по себе было просто грубо — вроде тех вещей, что делают, заманивая клиентов, проститутки. Но их целью было поиздеваться, унизить нас — и из-за этого танец выглядел по-настоящему непристойным.
Еще минута, еще одно имя — и танцоры забыли про нас и бросились на своих соседей, тиская, цепляясь ногтями, хватая ртами, совокупляясь друг с другом. Действо приняло тошнотворную, зловещую форму, и участники взвизгивали от смеха при виде текущей крови жертв. Это была оргия без страсти, без какого-либо следа настоящей похоти. У меня внутри все переворачивалось. Когда же маленький человек выкрикнул имя Агве, они тотчас позабыли друг о друге, распались, стали кататься по земле и делать руками и ногами такие движения, словно плыли в грязной воде.
Я тоже плыл, изо всех сил стараясь удержаться на поверхности. Я мучительно думал, пытаясь сообразить, чего же именно ждет от меня Ле Стриж — что я могу сделать, а он при всей своей колдовской власти не может. Но барабаны превращали мои мысли в кашу, голова раскалывалась, и сосредоточиться не удавалось. Мелькание танцоров и огня действовало гипнотически. Я не в состоянии был заставить себя отвести глаза от разыгрывавшихся передо мной мерзких сцен. Время уже не имело значения; была только нескончаемая, расплывчатая ночь, жившая ревом и вонью бурлившей толпы маньяков, творящих безумства по команде еще большего безумца. Я пытался убедить себя, что Ле Стриж ошибся; я пробовал молиться. Но что я мог сказать? И кому? Здесь было слишком много такого, во что я раньше нисколько не верил: в конце концов, здесь присутствовали даже сами боги. Но что мне было сказать любому из них?
Все у меня в голове смешалось. Снова и снова я ловил себя на том, что сам раскачиваюсь в такт жуткой музыке барабанов. Я закусил губу в отчаянной попытке сохранить рассудок. От сидения на холодной земле у меня онемело все тело, вдобавок меня постоянно отвлекал чей-то низкий голос, бормотавший слова, из которых я понимал едва ли половину. Я попробовал прикрикнуть на говорившего, кто бы он ни был, и только тогда сообразил, что говорившим этим был я сам. Сначала я решил, что схожу с ума. А потом я понял правду, и это было гораздо хуже.
Я затрясся в панике. Это уже происходит. То, чего я так боялся, — оно опускается на меня, медленно, неотвратимо. Попытка сопротивляться? У меня нет и одного шанса из тысячи.
Я лихорадочно прикусил непослушный язык, с силой прижал его зубами, чтобы заставить замолчать. Это было гораздо больнее, чем кусать губы, но я смог чуть-чуть сосредоточиться. И тут же понял, что Стриж был прав. Была одна вещь, которую я мог сделать. Единственный способ, которым я мог противостоять этому Дону Педро, единственный путь избежать судьбы, которую готовил мне этот маленький мерзавец. Но я знал и то, почему Стриж не сказал мне, что это за способ.
Я могу прокусить себе язык, захлебнуться кровью и умереть.
Легко подумать, однако сделать это гораздо труднее. Я слышал о том, что бывали люди, которым это удалось, — пленные под пытками, сумасшедшие в смирительных рубашках. И я сказал себе, что у меня повод ничуть не менее серьезный, нежели имелся у них. Моя смерть вряд ли спасет моих друзей, зато она может спасти множество других жизней. И спасти меня самого от кое-чего похуже смерти — я не стану марионеткой и узником в собственном теле, пустой оболочкой для какого-то хищного ужаса, которого я даже и представить себе не могу. И я сделал попытку. Да, я стиснул зубами самую середину языка, стискивал до тех пор, пока боль не стала невыносимой — но не более того. Я не смог.
Назовите это трусостью, назовите это подсознательным сопротивлением — но я не смог это сделать, так же как не мог освободиться от своих оков. Но я продолжил попытки. Я вонзил зубы в язык, я тряс головой, но не был в силах придумать ничего, чтобы заставить себя до конца стиснуть челюсти.
Увы, это все, на что меня хватило, чтобы разыгрывать героя; и все это время я ощущал, как теряю контроль над собой. Я знал, что действует на меня: барабаны, холод, пение, зловонный воздух, жуткий парад жестокостей. Однако вскоре я понял, что это не совсем так. Было что-то еще, и действовало-то именно оно. Оно значило гораздо больше, чем все эти ужасные факторы, вместе взятые. С каждым мгновением его присутствие ощущалось все сильнее, меня словно тянули чьи-то руки, легко, но неуклонно. Оно расшатывало мои мысли туда-сюда, словно больной зуб в десне.
И это была не иллюзия; я стал видеть какие-то новые вещи. Фигуры во много раз превышающие человеческий рост, они прыгали и извивались позади танцующих, передразнивая их, как гигантские тени, отбрасываемые в небе. С каждой минутой я видел их все более отчетливо, они кружились надо мной, а то, что меня окружало, становилось все более туманным. В моем мозгу роились голоса — тихий щекочущий шепот, низкий громовой гул. Я чувствовал вспышки мыслей и воспоминаний, мне не принадлежавших, не принадлежавших ни одному человеку вообще. Они оставляли после себя лишь смятение, так далеки они были от опыта, которым я располагал.
Если бы я мог перепугаться больше, чем был уже напуган, так именно теперь. Но вопреки всему с каждой секундой я чувствовал себя спокойнее, одновременно все больше недоумевая. Приоткрытая далекая дверь, льющийся из-за нее теплый свет, запахи вкусной пищи, звук знакомых голосов — для ребенка, заблудившегося в ледяную ночь и голодного, это могло быть тенью тех ощущений, которые я испытывал сейчас. Вся прелесть абсолютной безопасности, счастья, которого я в сущности и не знал, богатства, которого всю жизнь жаждал, но так и не получил, — сейчас я ощутил слабый привкус всего того, чего мне не хватало, и обещание, что все это впереди и становится все доступнее. Меня совсем не волновало, что мое тело становится легким, немеет — до тех пор, пока я не почувствовал, как мои руки и ноги резко дернулись раз, другой, хотя я и не пытался ими двигать. Словно их подчинила себе чья-то чужая воля…
Я рывком выпрямился, дрожа и покрываясь потом. Моя голова кивала, подбородок снова и снова опускался на грудь. Это напоминало попытку не заснуть, когда я засиживался подолгу в офисе.
Я отчаянно боролся за то, чтобы сохранить контроль над собой. Где-то далеко в барабанном бое появилась новая нота — резкое металлическое позвякивание, как бы само воплощение головной боли. И раздавались голоса — голос Стрижа, такой хриплый и отчаянный, каким я его никогда не слышал: «…они куют железо Огуна… ты что, не слышишь? Это… это конец. Последний… самый могущественный. Если они сумеют подчинить себе его…»
Что-то из того, что он сказал, привлекло мое внимание, какое-то воспоминание. Я лихорадочно сосредоточился на всем том, что еще привязывало меня к моей жизни — на боли в языке, тупых уколах от ожогов, боли в ягодицах от сидения на холодной земле и леденящем прикосновении ошейника. «Огун» — вот слово, которое я уловил. Так, а где же я мог слышать его? Я улыбнулся: конечно, Фредерик. Сейчас мне было приятно о нем думать. Старый Фредерик с его бачками, пыхтящий от праведного гнева, такой воинственный, как изображение святого Иакова на картине в его магазине:
— Подумайте, человек! Что вы скажете Невидимым? Невозможно спорить с Огуном!
Храбрость тогда пришла к нам обоим с опозданием; что ж, лучше поздно, чем никогда. Это следует прекратить, и сейчас же. Лучше умереть, чем подпасть под этот тошнотворный сладкий соблазн, эту иллюзию счастья, которая не позволит мне остаться самим собой. Стриж обвинял меня в том, что у меня нет ничего святого; он ошибся. Однажды я уже отказался от счастья — потому что поклонялся успеху. Не его прелестям — не тому, что он мог бы принести. Просто удовлетворению от того, что ты чего-то достиг, ощущению свершения, чистой абстракции. И какого бы бога он ни представлял, если я смог принести себя ему в жертву тогда, я с тем же успехом могу сделать это и сейчас.
Принести себя в жертву его противоположности. Его абсолютному отрицанию, его Антихристу. Провалу. Полному провалу во всем…
С успехом не спорят…
Не спорят…
Не спорят…
Невозможно спорить…
С Огуном…
Я сделал такой глубокий вдох, что он стоном отозвался в ушах, откинул назад голову и, с силой ударив подбородком в грудь, прикусил…
И в ту же секунду тени отступили от меня, и я остался лежать на земле, задыхаясь, сплевывая кровь, лившуюся изо рта. Язык у меня страшно болел, но единственное, что я сумел, это прокусить его сбоку. Опасность захлебнуться собственной кровью мне не грозила. Я увидел пристально смотревшего на меня Джипа, слегка затуманенный взор Молл и широко раскрытые, полные ужаса глаза Клэр. Этого я вынести не мог.
— Все в п-порядке! — с трудом пробормотал я, лихорадочно стараясь придумать причину тому, что я так заметался. — Это н-ничего. Просто, как сказал этот ублюдок, у меня зад и вправду примерз! Мне бы…
Я был ошеломлен их реакцией. Даже Ле Стриж отодвинулся от меня в ужасе, чуть не свалив меня на землю, что было не слишком любезно с его стороны. Остальные отшатнулись с выражением на лицах, которого я понять не мог.
— Эй! — сказал я, стараясь выговаривать слова более отчетливо и выплевывая сгустки крови. — Все в порядке! Я просто говорил, что мне не помешало бы сейчас выпить этого чертова рома, потому что…
— Да! — хрипло проговорил Джип. Я всего лишь один раз видел его таким бледным, это было после дупии. — Но как получилось, что ты сказал это по-креольски?
— По-креольски? — Теперь уже ошеломлен был я. — Но я не знаю никакого креольского! Французский — немного, но… — Я попытался произнести это снова. И словно со стороны услышал, как мой собственный голос изменился, почувствовал, как ослабла и трансформировалась мускулатура гортани, и звуки, выходящие из нее, были невероятно глубокими, прямо замогильными. Я ощутил, как язык мой формирует новые звуки, новые оттенки — другие слова, другой язык и совсем другой голос:
— Graine moaine 'fret! Don'moa d'rhum!
Проклятие, это, наверное, и вправду креольский!
Тени передо мной закачались, горло сжалось, и я понял, что этот голос сейчас станет моим.
Но прежде чем я сумел выдавить хоть слово, Ле Стриж, пристально смотревший на меня, прошипел:
— Давай! Продолжай! Не борись с этим! — И он стал связанными ногами возить по кукурузной муке, теперь уже покрывавшей толстым слоем всю землю перед нами, рыча от усилий и пытаясь изобразить какой-то рисунок. Сложный рисунок — ничего удивительного, что он так пыхтел, — это было изображение сложного чугунного литья, орнамента на фантастическом фронтоне или воротах…
Удары по железу стали нарастать крещендо, бешено забили барабаны, стараясь не отставать, и вдруг все смолкло. Неожиданное отсутствие звуков было еще хуже, похожее на пистолет, готовый выстрелить, на спичку, поднесенную к фитилю. Я поднял глаза — и встретился с далеким взглядом Дона Педро, непроницаемым, как сама ночь. Он подал знак мечом, с которого капала кровь, и двое из его прислужников спрыгнули с алтаря и зашагали к нам. В их руках были веревочные поводки — должно быть, оставшиеся от животных. Барабанный бой возобновился медленным суровым раскатом. На ходу они запели в такт бою, выговаривая слова с деловитой, уверенной настойчивостью:
Si ou mander poule, me bait ou.
Si ou mander cabrit, me bait ou.
Si ou mander chien, me bait ou.
Si ou mander bef, me bait ou.
Я был поражен, обнаружив, что понимаю их — и даже слишком хорошо понимаю:
«Если ты попросишь цыпленка, я найду его. Если ты попросишь козленка, я найду его. Если ты попросишь собаку, я найду ее. Если ты попросишь говядины, я найду ее».
Толпа расступилась перед ними, потом отхлынула назад. Один или двое из толпы стали глумиться, орать и размахивать бутылками, но большинство присоединилось к певшим. На их искаженных лицах отражалась странная нечеловеческая смесь жадности и страха:
Si ou mander cabrit sans cor
Coté me pren'pr bai u?
Ou a mangé viande moins,
Ou á quitter zos pour demain?
«Если ты попросишь безрогого козла, куда мне идти за ним? Съешь ли ты мое мясо, а кости оставишь на завтра?»
Вот оно, наконец. Малые жертвоприношения — животных — уже совершены. Лоа здесь и в тех, в кого они вселились. Но я не сдамся так просто. Теперь, как и предсказывал Ле Стриж, Дону Педро надо сломить их, подчинить своей воле. Для этого потребуется новая кровь, более сильная — mangés majeurs. Человеческая кровь. Наша.
Они приближались к нашему концу ряда, по-видимому собираясь начать с самого Ле Стрижа. Тот не обращал на них внимания, просто продолжал скрести своими башмаками в грязи и вязкой муке, всхлипывая от усилий. Я вдруг понял, что он тоже поет в такт барабанному бою — произносит свои, какие-то еще более странные, запутанные заклинания:
Par pouvoir St. Jacques Majeur,
Ogoun Ferraille, negre fer, negre feraille,
negre tagnifier tago,
Ogoun Badagris,
negre Baguido Bago,
Ogun Batala…
Казалось, что ритм барабанного боя вколачивает эти слова в мой мозг, словно гвозди. Я ощущал их с мощью, не укладывавшейся в рамки разумного. И я чувствовал что-то большее, что-то заставившее забыть об опасности, унижении и обо всем прочем. Мне требовалось, и немедленно…
Мне требовалось выпить — и немедленно, как никогда в жизни. Вообще-то я не питал пристрастия к спиртному, но сейчас жажда заставляла меня жадно сглатывать в ожидании хотя бы капли. Танцоры толпились вокруг нас, завывая, как коты, и плюясь. И то, что они потягивали ром из бутылок и проливали его в то время, как у меня не было ни капли, неожиданно привело меня в страшную ярость. Я заорал на них, и, когда они в ответ лишь завопили и стали глумиться, я почувствовал, что закипаю. В слепой ярости я потребовал свою долю, замолотил по земле связанными кулаками и заревел:
— Rhum, merd'e'chienne! D'rhum…
«Рома, дерьмовые псы! Дайте рома!» Я был немного ошеломлен тем, как это у меня получилось: так громко, что мой голос заглушил и толпу, и барабаны. Я увидел, как приближавшиеся прислужники заколебались, а толпа отхлынула назад.
Ром уходит от меня!
Я протянул руку к ближайшей бутылке и обнаружил, что каким-то образом мои запястья стали свободны и с них свисают разорванные путы. Мои ноги были все еще связаны — я не мог понять почему, — и я освободил их с торжествующим воплем, затем попытался схватить бутылку — и растянулся лицом в грязь.
Ну конечно! На моей шее все еще был этот проклятый железный ошейник и цепь — и другие были скованы точно так же! Да что мы им — спаниели какие-нибудь?!
Я с негодованием постучал по железу. Я услышал свой голос, скорбно вопрошающий, почему мой старый друг, мой верный старый слуга так со мной обращается? Разве он не знает меня? Неужели не узнал своего хозяина? Я нежно ласкал изношенное старое железо — и ощущал радость, дрожавшую в этом живом железе, словно собака приветствовала хозяина. Я услышал, как взвизгнул от восторга замок, извиваясь и отыскивая путь к свободе, и звон избавления, когда ошейник слетел с моей шеи.
Смех внезапно прервался. Толпа отшатнулась, единодушно ахнув. Я вскочил и встал в напряженную стойку, словно кошка, готовая к прыжку. Рядом со мной яростно бил ногами Ле Стриж, дорисовывая свой чертеж, а потом в изнеможении упал. Один из прислужников увидел рисунок, и у него глаза полезли на лоб. Он ткнул пальцем в изображение и пронзительно завизжал:
— Li vever! Ogoun! Ogoun ferraille!
«Его вевер! Огун! Повелитель железа!»
Что-то во мне подскочило при звуке этого имени, что-то взвилось, как ярко-алое знамя на ветру, что-то запело, как труба. Я ощутил дикий прилив возбуждения, бешеную, поющую, танцующую, прыгающую радость. Я — Хозяин, я Господин, я здесь распоряжаюсь — и не смейте забывать об этом!
Эти ублюдки бокоры! Они решили…
У них хватило наглости решить…
Они осмелились поверить, что могут управлять Невидимыми, подобно тому, как Невидимые управляют людьми!
Они осмелились попытаться заставить меня помогать им! Меня!
Меня!
Меня!
Меня!
Меня!
Меня!
Меня!
МЕНЯ!
Они решили, что могут принести в жертву моих друзей!
Моих друзей!..
Они заковали их в железо…
В мое железо!
И они смеют отказать Мне в роме!
В роме!!
Ром — это мое право. Мой знак. Мои жизненные соки — а они посмели…
Я взревел. В этот раз я действительно взревел. И рев мой с треском прорезал тьму, гортанный громовой рев гордо вышагивавшего льва. Пламя склонилось предо мной. Толпа завизжала, прислужники побросали веревки, один из них неловко схватился за абордажную саблю. Барабаны стали заикаться, запнулись и наконец замолчали.
Сердце мое колотилось так сильно, что меня буквально трясло при каждом его ударе. Красный туман, как волна прилива, окатил ночь — и я пошел на стоявшего ближе других волка. Он бросился на меня. Я поймал его руку, вывернул ее, выхватил из его другой руки бутылку и отбросил его в сторону. Я услышал, как Ле Стриж за моей спиной хрипло запел:
Ogoun vini caille nous!
Li gran' gout, li grangran soif!
Grand me'ci, Ogoun Badagris!
Manger! Bueh! Sat'!
И я понял, понял:
«Огун снизошел к нам, голодный и томимый жаждой! Великая благодарность тебе, Огун Бадагри! Так ешь и пей! Насыщайся!»
Все очень правильно и пристойно. С оглушительным воплем я поднес бутылку к губам и осушил ее одним глотком. Волк перепугался. Казалось, жаркий спирт бросился из моего горла прямо в вены и поджег их, наполнив все тело крошечными язычками покалывающего пламени. Я сомкнул пальцы на огромном запястье волка и услышал жалобный визг и треск ломающихся костей. Волк заверещал, вытаращил зеленые глаза и скосил их, когда я с силой опустил пустую бутылка на его череп. На меня бросились другие волки — кажется, трое. Я бросил того, которого держал, в первого из них, в кашу размозжил нос другому, а третьему дал ногой в живот. У него тоже была в руках бутылка. Он взвыл и согнулся, я перехватил бутылку в воздухе и встряхнул — почти полная! Я расхохотался от радости, громко, громоподобно, смехом освобождения. Цепи словно расхохотались вместе со мной и подскочили. С ответным стуком разлетелись другие оковы. Джип и остальные в изнеможении растянулись на земле, но Ле Стриж с трудом опустился на колени, волосы его были всклокочены, глаза горели.
Толпа являла собой бурлящий хаос: те, кто стоял впереди, пытались отойти назад, а стоявшие сзади рвались вперед, чтобы посмотреть, из-за чего вся эта суматоха. Стражи-караибы не могли приблизиться к нам. Сквозь толпу прорвался какой-то прислужник и замахнулся абордажной саблей, целясь мне в голову. Я взревел, приветствуя саблю. Стальной клинок застыл в воздухе. У прислужника отвисла челюсть, а я поймал его за вытянутое запястье, встряхнул, как щепку, и отшвырнул прочь так, что он полетел кувырком. Джип что-то крикнул мне. Нас окружали караибы, пробиваясь сквозь толпу. Я протянул руку, поставил Джипа на ноги и разорвал веревки на его запястьях. На меня бросился какой-то волк с кинжалом и бутылкой, заткнутой за пояс. Однако моя пустая бутылка встретила его. Я завладел его бутылкой, смутно сознавая, что Джип тем временем подхватил кинжал и, разрезав путы на своих ногах, обернулся к остальным.
Где-то тут должен быть еще ром…
Я увидел бутылку и пошел на ее обладателя, но целая стая волков прорвалась сквозь толпу охваченных паникой людей и стала подбираться ко мне, пытаясь схватить меня, ударить кинжалами — да и вообще они мне мешали. Я обругал их и свистнул брошенным цепям. Цепи со свистом прыгнули мне в руки, я сгреб их, зажал в кулаках и, соорудив из них две огромные петли, вскинул над головой. Цепи со свистом и жужжанием взлетели вверх, визжа, как циркулярная пила, и разбрасывая направо и налево нападавших в то время, как я продвигался вперед. Над моей головой пронеслось копье, коснулось этого крутящегося занавеса и разлетелось на мелкие кусочки. Проклятые караибы! Я рывком вытянул руку. Цепь с гулом полетела вперед и обвилась вокруг тех, кто возглавлял атаку, сбив их с ног и поймав все это орущее сплетение тел и конечностей. Остальные попадали, а Джип и члены экипажа, которых он освободил, с криком бросились на них, подхватили валявшиеся копья и палицы и обрушили их на головы врагов.
Они неплохо справлялись со своей задачей, и я с надеждой огляделся в поисках очередной порции рома И чего-то еще, что я не мог как следует вспомнить, но оно все время вертелось у меня в мозгу — как будто вызывало зуд, а я не мог почесаться. Но пока что требовался ром. Большинство людей в толпе были безоружны или имели при себе только легкое холодное оружие, и, после того как я повалил парочку из тех, кто вытащил ножи, они с большой готовностью уступали мне дорогу. Один вытащил было длинноствольный пистолет, но курок у него на мгновение заклинило, и он не дожил до того, чтобы посожалеть об этом. Однако на алтаре высокий тонкий голос выкрикивал приказы или заклинания, а возможно, и то и другое, призывая настоящих бойцов. На фоне костра я увидел волков, собиравшихся на его зов и передававших друг другу мечи и прочее оружие, которое они, видимо, припрятали на случай неприятностей.
Мечи! Вот что у меня зудело! Мои пальцы сомкнулись, сжав воображаемую рукоятку. Конечно! Эти паршивые ублюдки — они забрали его! Заковали меня в железо… отказали в роме… стащили мой меч… Мой меч… Да я им сейчас покажу, негодяям!
Я со свистом втянул в себя воздух и почуял в нем особый запах стали. Я выдохнул его с дрожащим, бешеным свистом, тонким и острым, как звездный свет. Пламя приникло к земле, воздух задрожал, люди бросились наземь и зажали уши, а над алтарем что-то высоко подпрыгнуло в темноту, и вслед за ним протянулась рука, унизанная перстнями, тщетно хватая пустоту. Это была рука Дона Педро. Нечто повисло в ночи, бешено вращаясь вокруг своей оси, как какой-то сбесившийся пропеллер, оно становилось все больше — больше — ближе… до тех пор, пока я не ощутил шлепок и прикосновение шершавой акульей кожи к ладони, а затем — восхитительную тяжесть. Я поднял руку вверх, взревел от восторга и тут увидел покрывавшую его запекшуюся кровь. Ах, маленький мерзавец! Так он живодерничал моим мечом!
Моим!
Я снова взревел. На этот раз не от восторга. Волчье воинство уже пробивалось сквозь толпу, но мой крик остановил их на полпути. Позади я смутно слышал протестующий голос Джипа, обращавшегося к Стрижу, пока он освобождал старика от пут:
— Слушай, что с ним случилось? Что ты натворил? Ты должен вернуть его, слышишь, ты, проклятый старый стервятник! Не то, если Дон Педро не разделается с тобой, клянусь Богом, это сделаю я!
— Я тут ни при чем! — негодующе завопил старик. — Он все сделал сам! Единственное, на что Дон Педро никогда бы не поставил, это на то, что у идиота-мальчишки достанет смелости убить себя! А он попытался это сделать в самый подходящий момент — когда они вызывали лоа, проливая при этом кровь других. А он пролил собственную! Да еще чтобы помочь другим, не себе! Не бывает жертвы сильнее этой. Нет жертвы более великой, чем собственная жизнь!
— Ты хочешь сказать…
— Я хочу сказать, что лоа снизошел, дурень! Но в него! В него одного! И независимо от Дона Педро! И еще какой лоа! Все, что я сделал, — это задержал лоа, и быстро. А теперь прочь отсюда! Ты что, хочешь, чтобы тебя захватило то, что надвигается? Ты хоть знаешь, кто это?
Все это было очень интересно, но зачем здесь болтаются эти волки? Дон Педро пронзительно орал на них. Но они, похоже, не очень рвались в бой.
— Это Огун, идиот! — заверещал Стриж в ответ на какие-то слова, которых я не слышал. — Тот лоа, который с радостью укореняется именно в таком разуме, как у него! Огун Повелитель Железа, Властелин Кузнецов — и, стало быть, промышленности, коммерции и всей этой дряни! Даже политики! Огун, Дающий Прибыль! Огун, Приносящий Успех!
— Погоди! — с ужасом и благоговейным страхом выдохнул Джип. — Огун? Но ведь он тут еще не весь…
— Конечно! Он нечто гораздо большее! — проскрипел Ле Стриж. — Так что ж, может, мне вызвать и другую его ипостась? Ты хочешь, чтобы тебя тоже скрутило, когда я стану это делать? Нет, забудь о мальчишке и вытаскивай меня отсюда! И спасайся сам!
Я обернулся и посмотрел на них. Джип отступил, но только на шаг, не больше. Ле Стриж зарычал от смеха:
— Что ж, будь по-твоему! По крайней мере, это будет забавно! — Он вонзил пальцы в рисунок и запел:
Ogoun Badagris, ou général sanglant!
Ou saizi cle z'orage;
Ou scell'orage;
Ou fais kataou z'eclai'!
«Огун Бадагри, кровожадный предводитель! Ты хранишь ключи от бури; ты держишь их под замком; ты выпускаешь гром и молнию!»
Я взглянул вниз, тяжело дыша. Быстрыми ударами Стриж что-то добавлял к своему веверу, что-то претенциозное, огромный гребень, похожий на меч, обрамленный двумя знаменами, позади — звезды…
Что-то шевельнулось во мне — словно что-то огромное двигалось под землей, словно какое-то насекомое формировалось в своем коконе. Но оно еще не было готово вырваться на свободу…
Меня охватило смятение, я вдруг почувствовал себя неуверенно. Я огляделся. Волки снова зашевелились, собираясь напасть всерьез. Стриж бешено тряс головой, с удвоенной силой возобновив пение, и тут раздался хриплый смех. Это была Молл, ее путы были разрезаны, и Клэр стояла рядом, стараясь поддержать ее. Но Молл не могла стоять и упала на колени прямо у края рисунка. Ей удалось бросить презрительный взгляд на Стрижа.
— Ты не всеведущ, старик! — прохрипела она. — Ты кое о чем забыл? Впрочем, с тебя станется, колдун и безбожник ты и есть! — Темная кровь снова заструилась из раны на ее голове, но она протянула дрожащие пальцы, истерзанные в кровь ее путами, и отчаянным усилием стала чертить линии, пересекавшие знамена.
— Дай, я! — быстро сказала Клэр. — Что нужно? Кресты? Христианские кресты?
— Да, именно так! — прошептала Молл. — Знаки крестоносцев! Ибо они дали Ему и христианское имя! Имя святого! — Дыхание с шумом вырывалось из груди Молл, пока она смотрела, как Клэр заканчивает рисунок. Что-то сдвинулось и, побалансировав на краю, уверенно заняло свое место. — А теперь пусть Дон Педро услышит его и дрожит! Ибо это боевой клич его собственного народа, который он предал! Сен-Жак, Великий Святой Иаков…
— Сантьяго! — этот клич непрошенно сорвался с моих губ, крик чистой боевой славы. Я был мечом, пламенем, всадником на крылатом коне, я был картиной, стоявшей в витрине Фредерика; я был заостренным железом и всем тем, что оно могло сотворить, и я был не расположен ждать. Я с торжеством поманил согнутым пальцем приближавшихся волков: — Vin'donc, foutues! — крикнул я. — Loup-garous dépouillés, écouillés! — Давайте, сукины дети! Шевелите задами! Идите оближите дочиста мой меч! Идите сюда, трусливые пастухи овец!
Последняя фраза сработала. Волки бросились на меня, и, когда они прорвались сквозь толпу, я взмахнул оставшимся куском цепи над их головами, как стальным хлыстом. Затем я позволил цепи скользнуть змеей, обвиться вокруг моей руки и бросился на них сам. У них не было времени выстроиться хоть в какой-то боевой порядок. Первого, шедшего впереди, я поймал мощным ударом на уровне пояса, разрубил надвое и, пока его конечности еще дрожали, рикошетным ударом снес головы двум стоявшим за ним. Еще один волк поднял было щит, но я ударил по нему раз, другой, третий так быстро, что он не успел даже поднять меч, чтобы попытаться парировать удары, — его вбило в землю, как гвоздь в доску. При четвертом ударе щит раскололся и вместе с ним — прятавшийся за ним волк. Я отбросил его под ноги остальным и зарычал от восторга, а потом бросился прямо на них — и это была сущая бойня. Мечи разлетались, прежде чем достигали меня, топоры ломались, не смея вонзиться, и повсюду разлетались обломки оружия и останки волков.
За моей спиной, словно лишившись разума, снова и снова пронзительно кричал Стриж:
— Ogoun Badagris, ou général sanglant!
Я хохотал, как никогда, сметая волков с пути направо и налево, отбрасывая их через плечо на кончике меча, одного лягнул в живот, перепрыгнул через него, когда он согнулся пополам, и нацелился мощным ударом в следующего. Тут раздался громкий треск, и что-то просвистело мимо меня. Один из нападавших привстал на одно колено и устанавливал на руке некое подобие пистолета. Я развернулся и побежал прямо на него. Он еще раз попытался спустить курок, но механизм не работал, и тут я оказался рядом. Вороненая сталь в душе своей осталась железом.
За моей спиной раздался шум. Несколько волков напали на нашу команду как раз в тот миг, когда последний освобождался от пут. Когда я повернулся к ним, один бросил мне в голову топор; я протянул руку, поймал его и пошел на волка с его же оружием. У моих ног катался Пирс, сцепившись с чудовищным волком, пытавшимся задушить его. Я всунул топор в шарившую вокруг руку Пирса, перепрыгнул через них и бросился на остальных, нанося удары двумя руками. Теперь они отскакивали при малейшем моем выпаде, но я был быстрее. Те, кто оказался впереди, падали на тех, кто был сзади, и я резал их, как монолитную массу, отгоняя назад, в объятую ужасом толпу, оттесняя к алтарю. Сколько времени это продолжалось, не знаю, — бешеная музыка рубящего металла, крики, вопли и режущие, колющие удары. Наконец волки дрогнули. Они как сумасшедшие бросились во всех направлениях, и прочие последователи культа помчались за ними к алтарю, ища укрытия у своего хозяина или просто куда-то в ночь. Наиболее дисциплинированные из волков пытались остановить бегущих самыми простыми средствами, а именно избивая ретирующихся, будь то волки или люди. Началась ужасающая свалка. Волки и люди рвали друг друга в куски. Я жадными глотками пил дымящийся воздух и как раз собирался броситься в погоню, как вдруг меня заставил развернуться на каблуках крик — ничей другой голос не мог бы этого сделать.
Это был голос Клэр. Она стояла на коленях, а рядом, распростертая поверх веверов, лежала Молл, раскинув руки и ноги. Кровь из раны на ее голове растекалась по земле. В два прыжка я оказался рядом с ними. Глаза Молл были полуоткрыты, но закатились так, что зрачки были едва видны. Клэр рыдала. Что-то запело во мне на высокой стальной ноте, это было узнавание, признание; и, не очень хорошо понимая, что делаю, я медленно опустился на колени, протянул руку и притронулся средним пальцем к самой середине лба Молл.
Ее глаза закрылись. Казалось, сама ночь задрожала в нарастающей вибрации чистой поющей ноты таинственной скрипичной струны, звучавшей все громче — гораздо громче, чем барабаны. Она пронизала нас, как мощный порыв ветра, сотрясла нас обоих. Я почувствовал, как ветер разметал мои волосы, и волосы Молл стали развеваться и заструились, словно дым. Было что-то во мне или в ней — я не могу сказать, но ее глаза внезапно распахнулись, между нами сверкнула искра, и где-то в самой глубине ее сердца вспыхнул свет, такой яркий, что сквозь плоть проступили кости черепа. Клэр тоненько вскрикнула, а потом захлопала в ладоши, смеясь от радости. Сгустки крови вокруг головы Молл мгновенно высохли, сморщились и пропали. Израненная плоть побелела и очистилась, глубокая выемка, оставленная на ее виске дубинкой караиба, выровнялась. Молл конвульсивно дернулась, затем откинулась назад с глубоким вздохом бесконечного облегчения.
— Премного благодарна, милорд! Но во имя всех, кто ненавидит зло, не мешкай! Ступай, убей гадюку, а я… — Она подогнула под себя ноги и неторопливо поднялась во весь рост. — Клянусь всем святым, я прикрою остальных! — Глаза Молл тревожно блеснули. — Иди, иди.
Я обернулся…
И увидел Дона Педро, карабкавшегося на белую скалу за алтарем и беспокойно оглядывавшегося. В тот же миг он увидел меня, и наши взгляды скрестились. В воздухе перевернулась карта, двойка пик превратилась в туза — яму бесконечной темноты, притягивавшую меня к себе… внутрь… и вниз. Я падал. Падал…
Мой локоть соскользнул, и голова дернулась; я очнулся за мгновение до того, как ткнуться носом в клавиатуру компьютера. Нетронутая чашка кофе задрожала на краю стола, и я поспешно подхватил ее; в последнее время у нас и без того было достаточно беспорядка. Надо же, задремал прямо за столом! Поделом мне, нечего уикенд проводить в дискотеках и не высыпаться. Ничего себе сон наяву, черт бы его побрал! Во мне по-прежнему все прямо-таки звенело. Я потряс головой, чтобы окончательно проснуться. И подскочил, когда зажужжал коммутатор.
— Стив? — спросил голос Клэр.
— Д-да?
— Что у тебя с голосом? Ты в порядке?
— Конечно. Просто… немного увлекся, вот и все.
— Смотри не перестарайся. Ты не забыл, у тебя встреча в четыре? Мистер Питерс уже в приемной.
Я покачал головой, отхлебнул остывший кофе и поправил галстук.
— Что ж, хорошо. Пригласи его.