Глава 8 Предупреждение

Утренний сигнал к побудке прозвучал над легионом — резкий медный звук трубы.

На валах, в будочках на частоколах, ежатся от утренней свежести часовые. В рассветный час всегда хочется спать, особенно если не спал до этого несколько часов, — и от этого зябнешь, даже в шерстяной пенуле.

Пробили первый час — рассвет. Розовато-серая кромка над восточной стороной лагеря. Северная сторона — лагерь ориентирован ею к реке — пока была серой и туманной.

Над принципией легиона реял золотой орел Семнадцатого Морского (он же Семнадцатый Победоносный) и алые знамена когорт.

За то время, пока легион стоял здесь, за несколько долгих летних месяцев в летнем лагере, он успел обрасти кучей строений за частоколом и рвом, привыкавшими к лагерю. Там располагался обоз и женщины с детьми, у части легионеров здесь подруги — контуберны, солдатские жены. Там торговцы, юристы, гадатели, игровые дома, всевозможные удовольствия и, конечно, лупии — «волчицы», проститутки, всегда следующие за солдатами.

Дальше к западу располагаются лагеря двух других легионов — Восемнадцатого Галльского (он же Верный) и Девятнадцатого (он же Девятнадцатый Счастливый).

Если посмотреть с высоты птичьего полета, то какой-нибудь орел (если его каким-то ветром занесет в северную Германию) увидит, что три правильных, совершенно одинаковых прямоугольника соединяются, как некоей бесформенной кишкой, построенным из подручного материала подобием городка. Легионерам требуется жизнь вне лагеря, иначе жизнь в лагере станет совсем невыносимой.

Когда пропели струбцины Восемнадцатого, чуткое ухо Марка Скавра уловило паузу между сигналами соседних легионов. Интересно, что после смерти легата трубы Семнадцатого всегда чуть запаздывают. Или это только кажется? Скавр провел скребком по шерсти Сомика. Может, и кажется… Жеребец беспокойно задвигал ушами и переступил на месте.

— Спокойно, спокойно, — негромко сказал Марк и погладил теплый конский бок.

Жеребец дернул ухом. Сейчас надо проследить, а то вдруг попытается укусить. Зубы у него будь здоров… С Сомиком всегда надо быть настороже. Отвратительный у него характер.

Обычно декурион второй турмы предпочитал чистить жеребца сам. Сомик ревнив, агрессивен и легко впадает в уныние, если хозяин долго не обращает на него внимания.

Другая лошадь Марка, безответный и спокойный мерин Бляшка, сейчас ждал, пока его почистит Стирий, легионный раб, приписанный к конюшням. Другой раб, Костинур, сейчас должен принести Марку Скавру воды. Через час общее построение легиона на площади перед преторием. Там будет поверка и утреннее посвящение Гению легиона, Гению лагеря и Божественному Августу. Ну и птицегадание, конечно.

Марк почти чувствовал, как тянет печеным хлебом от палаток. Каждая контуберния — палатка — сейчас готовится к построению. Один из палатки готовит кашу на походной жаровне. Остальные начищают доспехи и оружие, подшивают туники.

Скавр провел скребком по черной шкуре Сомика, еще раз. Чистить коня — нудно, конечно, но успокаивающе привычно.

Рядом чистили коней всадники его турмы. Эквиты иногда поручали это занятие легионным рабам, приписанным к конюшням, но — рабы есть рабы. Ленивые, равнодушные, хитрые, как дети. Бей их или не бей, все одно. Так что Скавр настаивал, чтобы всадники сами занимались своими лошадьми. Каждому эквиту положено две лошади. Стоимость овса вычитают из жалованья всадников, так что подножный корм — самое то.

Сегодня должны быть занятия по верховой езде.

Что ж… Скавр вздохнул. Должны — значит, будут. Герций пока еще плоховато ездит, его мерин вечно сбивает турму с шага на повороте «сам, кругом». Надо будет его погонять.

Когда он выводил Сомика, то увидел, как от лагеря Семнадцатого отъехали несколько всадников. Не эквиты, одеты как офицеры. Панцири, золотые кисти, бронзовые наручи, как на парад. Расфуфырены, проще говоря. Всадники пустили коней в рысь. Плащи развеваются, за ними скачут несколько рабов. Куда это они с утра пораньше?

Птицы щебетали. Наглый воробей залез в лужу и начал с шумом брызгаться. Купание. Скавр засмеялся — у всех свои радости.

Над лагерем вставало солнце в пелене легких серых облаков. И не жарко. Вообще отлично.

Скавр вдохнул, выдохнул. Провел скребком по шкуре Сомика. Проклятая лихорадка ушла, и теперь руки у него снова сильные, а в голове — ясность. Доброе утро.

Вообще для кого такое утро может быть недобрым? Скавр покачал головой. Интересно.

* * *

Для кого-нибудь утро может быть добрым? Хороший вопрос. Идите к Плутону в задницу.

Я открываю глаза. Во лбу тупая боль, словно туда вогнали заостренный кол для лагерного частокола. Вообще что хорошего может быть в ударе по голове? Только то, что потом голова болит по причине, которую можно понять и оценить. Но вот так — так, словно туда ворвалась парфянская тяжелая конница и скачет туда-сюда, утюжа подкованными копытами легионеров Красса! Проклятье.

Наконец я все-таки решаюсь встать. Оказывается, я уснул одетым.

— Господин, господин… — Мерзкий голос.

Хотя и знакомый. Но я даже вспомнить не могу, чей он. Вчера никогда не было. Пожалуйста.

Вчера я столько не пил. Только не я…

— Господин, к вам гости. К вам пришли, господин Гай.

Тарквиний. Будь ты проклят, старик!

Я отрываю голову, с трудом смотрю на старого раба — его физиономия качается и уплывает от меня. Боль в голове адская.

— Что? — говорю я. Ох, оставьте меня в покое. — Кто пришел?

— Какие-то трибуны. Военные. Они спрашивают вас. Мол, легат Семнадцатого — это вы?

До меня не сразу доходит. Потом я сажусь и хватаюсь за виски. О боги. Только не сейчас, пожалуйста.

Офицеры моего легиона решили нанести мне визит вежливости. Прекрасно. Где бы еще взять здоровую голову для них?

— Они точно ко мне?

— Точно.

Безжалостный старик! Мог бы и соврать, что ли.

Я тяжело вздыхаю. Ощущение — чтоб я умер.

— Скажи им, что я сейчас буду.

— Уже сказал, — и выходит.

Железное кольцо — знак сенатора — впилось в палец так, словно это оковы узника.

Я встаю. Тусклый свет из окна — спасибо, что хоть природа щадит меня сегодня, — лежит на кровати, на смятом цветном покрывале. Вся комната слегка покачивается. Чертово вино! Не надо было мне столько пить.

Я поднимаюсь. Тарквиний — моя ворчливая Немезида — подает мне тунику. Где ты был вчера, старик? Когда меня еще можно было остановить?

Болит даже изнутри черепа. Там оставили следы копыт десятки парфянских катафрактов, закованных в железо с головы до ног. Не считая того, что они проехались по мне туда и обратно.

Старик возвращается и ставит передо мной на пол ночной горшок. То что нужно. До латерны я бы сейчас не дошел. Закончив, я с трудом возвращаюсь к кровати, сажусь, прикрываю глаза. Сейчас бы еще поспать — до самого вечера. Нет, они притащились с самого утра… Вот и командуй после этого легионом!

— Умываться, — говорю я хрипло. Голос звучит как из деревянной бочки. Старой и разбитой. Никакой мелодичности.

Плещу в лицо воду и позволяю ей стечь. Прохлада. Тарквиний протягивает зубную палочку с расщепленным концом и круглую коробочку с мелом. Превозмогая тошноту, чищу зубы, тщательно полощу, сплевываю. На языке — привкус мела.

Тарквиний подает мне полотенце. Что-то я вчера хотел… Мысль ускользает. Зачем-то мне был нужен этот злобный капризный старый раб. Зачем? Неважно.

Девушка, думаю я. Там, в маленьком саду. Синий — цвет смерти.

— Мою тогу.

Попробуем выглядеть хотя бы чуть лучше брата. Это не так трудно. Он уже мертвый.

— Что-нибудь еще, господин? — спрашивает Тарквиний. Интересно, кто додумался назвать этого ворчуна именем последнего царя Рима?

— Да, еще. Дай воды.

Я откашливаюсь. Выдыхаю. Ощущение — словно я опять в мавританской пустыне, скакал без воды и отдыха весь день.

— Господин? — Тарквиний смотрит без тени участия. Серебряный кувшин наклоняется над чашей.

— Много воды.

* * *

Когда через некоторое время я выхожу из комнаты, я уже более-менее похож на сенатора Рима и командующего легионом. Тело слегка чужое, словно я надел его не глядя. Выхватил из груды тел и слегка промахнулся с размером.

Утро. В атриуме слышна деловая суета и пение птиц.

Через мою левую руку переброшен конец тоги. Пурпурная широкая полоса режет глаза.

Я иду. Не то чтобы быстро, но — с вынужденным достоинством — передвигаю ноги. Словно я проехал верхом пару суток и теперь хожу слегка… устало.

Трибуны Семнадцатого. О чем я буду говорить с этими людьми? Вот что мне интересно. Поскорей бы все это кончилось.

Я слышу голоса. Сильный утренний запах цветов и жимолости тянется от сада. Я выхожу в галерею перистиля, слева тянется внутренний сад — не тот маленький, что вчера ночью, — а большой. Но голоса похожи. Два женских голоса. Один постарше, другой…

Увидев двух женщин, я останавливаюсь. Запах беды. «Как твое имя?» Она не ответила.

Высокая. Одна из женщин в намотанной на голову темной накидке стоит спиной ко мне, другая… Я поднимаю голову выше, лицо окатывает жаром. Она смотрит на меня. Та, вчерашняя девушка. Длинные светлые волосы заплетены в толстую косу. Взгляд исподлобья. Лет пятнадцать-шестнадцать. Невеста. Темные глаза. Нет, светло-серые, но кажутся темными, потому что…

…запах беды. Она пахнет бедой.

Высокая грудь под платьем. Платье на римский манер, песочного цвета, квадратный ворот с вышивкой.

Высокие скулы. Варварка.

Ее губы. Я хочу поцеловать их с такой силой, что мне приходится остановиться.

Она смотрит на меня, я — на нее. Она молчит.

Ethos — взгляд человека в момент перед тем, как произойдет неизбежное. Взгляд, в который сбита вся его история.

Женщина в темном, что стоит спиной ко мне, вдруг резко поворачивается. Это пожилая рабыня с крючковатым носом и жестким взглядом. Она видит меня, рот ее сжимается в нить, издерганную морщинами. Наседка. Или Цербер. Что-то такое. И я ей не нравлюсь.

Я поднимаю голову. Германка больше не смотрит на меня. Через мгновение она снова обжигает меня взглядом, но тут же опускает глаза.

Зато рабыня сверлит меня черными очами — насквозь. Наверное, она назначена, чтобы блюсти заложниц. Понимаю. А то какой-нибудь придурок — вроде меня — возьмет и испортит все отношения Рима с германскими вождями.

Я делаю движение, как оратор, — рабыня не мигает.

На мгновение я злюсь. Сейчас я бы остался и назло Церберу заговорил с германкой, узнал бы, как ее зовут.

Я слегка кланяюсь и иду дальше. Заставляю себя идти. Ровнее шаг, Гай, ровнее. Сейчас ты встретишься с трибунами своего легиона — будь же спокоен и сдержан.

А на обратном пути…

Я с усилием тяну носом воздух. Да, будем надеяться, что она окажется здесь.

Она пахнет бедой, думаю я, вступая в атриум. Моргаю с непривычки. В атриуме легкий полумрак — из-за тусклого германского солнца. При моем приближении голоса смолкают. Офицеры оборачиваются ко мне. Один, два… пять, шесть, семь. Все трибуны здесь?

Для всех офицеров легиона их маловато.

— Легат, — приветствует меня один из них воинским салютом. Кулаком в плечо и вправо. Невысокий, черные волосы, лет тридцати пяти. Италик явно. Он в кожаном панцире, украшенном фигурами вставших на дыбы коней.

Остальные тоже в кожаных панцирях — парадных, браслеты на руках блестят — воинские награды. Офицеры вразнобой приветствуют меня. Все, кроме одного — почти мальчика, трибуна-латиклавия, — старые опытные офицеры, отслужившие не один год.

В воздухе повисает некоторая неловкость. И я понимаю почему. Видимо, пока я шел, беседа велась обо мне. Или, возможно, о моем брате. Об Августе, который назначает легатами всяких… мой брат — понятно, он опытный командир, прошедший не одну войну. Но я?

Кто я вообще такой? В воздухе словно завис так и не заданный никем вопрос.

Гражданский. «Тога».

— Воины, — говорю я. Я мог бы назвать их «квиритами» — гражданами, — но это бы их обидело, без сомнения. — Рад вас видеть.

Они нестройно приветствуют меня.

Начинаем знакомиться. Они называют свои имена. Один за самых молодых — префект конницы Гай Метеллий. Он кивает мне и отходит в сторону.

Все правильно — здесь шесть трибунов Семнадцатого легиона. И префект легионной конницы. Ни префект лагеря, ни первый центурион не изволили почтить нового командира своим вниманием. Это можно списать на занятость — у префекта лагеря и у первого центуриона, который фактически командует легионом в отсутствие легата — то есть меня, — дел по горло.

Но все-таки это вполне ясный намек. Новый легат их нисколько не радует. А трибунов отправили на меня посмотреть.

Раб разливает всем вино, разбавляет водой. Префект конницы явно из самнитов, запомнить.

Я слушаю их речь — с отчетливым варварским акцентом. Почти у всех. А ведь они пробыли здесь… сколько? Пару лет от силы.

— Уверяю вас, я собираюсь идти по стопам брата и не сделаю ничего, чего не сделал бы мой брат.

Это заявление их почему-то не радует. Они начинают переглядываться. Интересно, что я такого сказал?

— Легат, — говорит Прозоний Север, трибун-августиклавий. — Простите, что спрашиваю… Вам приходилось бывать на военной службе? Под чьим началом вы служили?

Хороший вопрос. А главное, такой доброжелательный.

— Младший трибун в Третьем, — говорю я. — Мавритания. Легат Корнелий Насика.

Прозоний Север кивает.

— Понимаю. Вы знаете, легат, в Германии все далеко не так… не так просто, как в Африке. После смерти вашего брата нам пришлось взять на себя больше ответственности. Но префект лагеря Эггин прекрасно справляется с обязанностями заместителя легата… Мы все, в свою очередь, стараемся ему помогать. Сейчас Семнадцатый стоит летним лагерем. Походные условия, вы понимаете. Палатки, комары, грубая пища… Не то что здесь. Вы можете командовать отсюда, легат.

Прозоний смотрит на меня, словно намека недостаточно. Я молчу. Что я должен понять из его слов? Что я никому в Семнадцатом на хрен не сдался — новый легат? Это и так понятно. Я мог не выезжать из Рима, мог вообще ходить с повязкой на глазах и с залитыми воском ушами — и все равно бы это знал.

Они стоят передо мной — боевые опытные офицеры трибуны-ангустиклавы, узкополосочные, выслужившиеся из центурионов, участвовавшие в походах Друза и недавнем — Тиберия, кто-то перевелся в Семнадцатый из Сирии или Паннонии, кто-то видел туманные берега Британии и раскрашенных синим пиктов — и приказывал «мулам»: коли их, ребята, м-мать, коли… Я все это знаю. Но тем не менее я — их новый легат. И никуда им от этого не деться.

— Хорошее замечание, старший трибун, — говорю я.

Ну же, еще раз посмотри на меня так: «тога», гражданский, что ты здесь вообще забыл… Именно это я забыл.

Я так обожаю, когда у меня много врагов. Назло им я становлюсь лучше.

Врагов вообще надо холить и лелеять, не забывая время от времени уничтожать. Враги сделают из тебя быстрого и умного человека, не пропустят ни одной твоей промашки или слабости. Да, господа трибуны и префекты, я вас понял.

Кровь вскипает и стучит у меня в висках. Мурашки по спине. Спасибо, старший трибун. Вы напомнили мне, кто я и кто вы. Теперь я готов драться. Здравствуй, Семнадцатый.

— Рад, что нашли время ко мне заглянуть, — говорю я своим врагам. — Я так польщен. Думаю, в скором времени я нанесу ответный визит. Не нужно беспокоиться, это не инспекция…

Судя по невольно вытянувшимся лицам, намек понят. Это будет именно инспекция. Беспощадная и жестокая. Мы — враги. Просто у меня меньше боевого опыта и гораздо больше власти.

Нечестно, но — приятно, что скрывать.

— Воины, — говорю я. — Приятно было познакомиться. Сейчас вам предложат обед, буду рад увидеться после. До встречи.

— Легат, — сухо кивает старший трибун.

Вслед за ним кивают трибуны с узкими полосками, трибун же с широкой полосой — латиклавий, мальчишка двадцати — я сам когда-то был таким, учеником при Мавританском легионе, — надменно вздергивает нос и молчит. Не спеши подражать взрослым птицам, мальчик. Ты еще птенец.

В исполнении трибуна-мальчишки те же самые жесты и те же самые взгляды выглядят смешно, но я сдерживаю улыбку. Мальчик учится. И хотя движения его неловки, а ужимки смешны — он учится быть мужчиной. И учится — у лучших.

Я снисходителен? Пожалуй. Но когда-нибудь этот мальчик будет командовать легионом — не обязательно Семнадцатым — и дайте, боги, мне надежду, что он научится быть хорошим командиром. И не будет кем-то вроде меня, забывшего о военной службе почти все, кроме самого главного. Как рыба, попавшая в аквариум, забывает, что родилась в океане, но не забывает, что родилась в воде. Мои предки сражались в войсках Фабия Максима и Сципиона Африканского, командовали когортами, отражая набег тевтонов (кто-то оказался потом с перерезанным горлом на варварском алтаре — но это мелочи), затем — успешно отражая набег тевтонов вместе с Гаем Марием; позже сражались в горниле гражданской войны — с обеих сторон. В нашем роду были убийцы и злодеи, развратники и прелюбодеи, но трусов — трусов, кажется, не было.

Что ж… надеюсь, и не будет.

Мы прощаемся.

Когда я выхожу из атриума, свет кажется ярче и даже слегка похож на дневной. Неужели я увижу в Германии настоящее солнце? Оно здесь бывает?

Я выхожу из атриума, прохожу крытую колоннаду и попадаю в сад. Свет, похожий на дневной, льется через отсутствующую крышу и ложится на мраморные колонны. Мы в Германии не так давно, но уже успели отстроиться на много лет вперед. Дворец пропретора напоминает римские, разве что света здесь мало и сырость сводит с ума.

Я смотрю на зелень, на садовые растения: мирт, виноградную лозу, акации, красные, желтые, оранжевые цветы, — на пчел, вьющихся вокруг них, я слышу их едва различимое гудение, уютное, как завтрак на траве, — и думаю, что видел здесь ее, германку. Высокая. Тонкий стан, волосы светлые, в изгибе стана виноваты Эрот и Венера, соблазнители, а повадки — дикие, дева-воительница пятнадцати лет. Диана. Я почти наяву чувствую запах ее кожи, нежный. Представляю ее походку…

Оглядываюсь. Но девушки здесь больше нет. Пока я обменивался взглядами с офицерами, она исчезла. Ушла.

И тут мне становится пусто.

Когда-то, много лет назад, когда я служил трибуном при сирийском легионе, мы поехали на охоту. Львы пустыни, желтые убийственные молнии — наша цель и желанная добыча. Десятки черных рабов бегут перед нами и позади нас, едущих верхом. У меня в руке длинное копье с толстым черенком и крепким железным острием длиной в две ладони. Задача рабов — поднять льва, задача лошади — его догнать, моя забота — вонзить наконечник копья в сердце льва. Роль же льва — героически умереть.

Ну, или убить раба, лошадь и охотника.

Ирод Антипа, царевич, сопровождает меня — как друг и белозубый попутчик. Когда он смеется, пустыня замирает — от хищного блеска его зубов немеет шакал. Царевич приехал из Иудеи, он там десятый или двадцатый по счету наследник, но это неважно. Он хищен, как первый и единственный. Он будет царем Иудеи. Я знаю. Я его друг.

В тот день мы проскакали миль двадцать.

Царевич убил двух львов, я посмотрел на нескольких. Царевич смеялся, выдергивая железный наконечник из львиного сердца, я завидовал. Некоторым дается сила и рост, другим ловкость и быстрота движений — ему было дано с избытком и того, и другого. Я тоже убивал львов, но не сегодня — сегодня был день Ирода.

Красный закат ложится на пустыню, словно кровь, текущая из львиного сердца, запекается черной каймой на раскаленном докрасна железе. Красная полоса, черный край, я смотрю на него и вижу, как садится солнце. Гелиос на небесных конях уходит в подземный мир и вернется только завтра. Возможно, он сейчас скачет под моими ногами на четверке — кони хрипят и роняют пену, — а утром он выскочит из-под земли с востока. Возможно, Гелиос никогда не отдыхает.

А возможно, правы Демокрит и Тит Лукреций Кар — все состоит из атомов. Не мне судить. Но я вижу, как красная полоса на горизонте становится все тоньше, солнце в пустыне исчезает стремительно, словно вор, бегущий с твоим кошельком на сирийском базаре. Конь мой устал, я оставил его внизу. Я стою на краю каменного утеса, выточенного ветрами из песка, и смотрю на закат.

Ирод Антипа и чернокожие рабы где-то там, далеко позади. Впереди, в темноте, бродят львы и львицы собирают львят. Я слышу далекий рык хозяин прайда. Царь всегда царь — даже если он ленив, и космат, и не расторопен.

Возможно, поэтому мы, дети Ромула, убили и прогнали своего царя.

Мы — римляне. Дети республики. Львицы и львята, прогнавшие своего повелителя-льва.

Возможно, поэтому царевич Ирод Антипа охотился сегодня со мной, трибуном-мальчишкой, и смеялся белозубо, распугивая шакалов…

Потому что мы покорили полмира.

Топот солдатских калиг слышали варвары от Британии до степей Великого Понта.

Я стою и смотрю на закат, на исчезающую полосу. В животе замирает — и вдруг я слышу за спиной рычание. Мир переворачивается и становится плоским, как мозаика на стене. В ушах — гул крови. Я медленно поворачиваю голову…

…говорят, перед глазами проносится вся жизнь.

Огромная лапа. Кроваво-красная грива, похожая на нечесаный песчаный бархан, на выплеск лавы, еще не до конца остывший, со сполохами огня — в завалах каменных волн тонет последний луч солнца.

Лев стоит и смотрит на меня.

Я смотрю на льва. В его глазах отражаюсь я и разломленная моим силуэтом огненная полоса заката.

Черные глаза. Сердце зверя. Мое копье — у седла, на моем коне, мирно пасущемся под скалой. Ветер дует в сторону льва, поэтому конь даже ничего не знает и ни о чем не беспокоится. На его шее — сумка с зерном. Беспечный скакун! Впрочем, на его месте я бы тоже не волновался и мирно жевал.

Лев разевает пасть и с шумом зевает. Я вижу темную пасть глотки и розовый язык. Клыки, от которых у меня пробегают мурашки.

Я смотрю на зверя. И не чувствую страха. Я чувствую пустоту.

Лев поворачивается и неторопливо уходит. Я смотрю ему вслед…

Возможно, такую же пустоту я почувствую, когда узнаю, кто убил моего брата. Но в следующий раз, когда я встречу льва, мое копье будет при мне.

Тот германец, Стир, с фигуркой Быка… интересно.

Вернувшись в комнату, я оглядываюсь. Где-то здесь должна быть фигурка птички. Воробья, наверное. Точно, я вспоминаю стаю серых птичек, срывающуюся с песка арены… с песка, на котором темнеют багровые пятна крови — их засыплют служители цирка, когда бой завершится.

Да, это, наверное, Воробей.

— Тарквиний! Тарквиний!

Молчание.

— Старик, где ты? — Я начинаю злиться.

Проклятый день начался плохо и становится все хуже. Зеленый сундук стоит раскрытый. Часть моих вещей валяется на кровати. Видимо, старик начал доставать мне одежду, да и забыл. С ним такое бывает — в последнее время.

«Продай старого раба». Да, интересные все-таки у Катона Старшего были понятия об излишествах.

— Тарквиний! Проклятый старик, где ты?

Молчание. Я переступаю через брошенную им мою шелковую тунику — желтую, как золото, и, Тифон стоглавый, очень дорогую вещь.

Если старик начал делать такое, придется искать ему замену.

И тут я думаю: а вдруг что-то случилось? Вещи разбросаны. Вдруг вошел кто-то чужой, вор, местный варвар-грабитель — и убил старика. И теперь убийца ждет меня за дверью…

— Будь ты проклят! ТАРКВИНИЙ!

Я слышу стук, словно за стеной что-то уронили. Рука тянется к ножу — черт, я же безоружен! Я бесшумно передвигаюсь к раскрытому сундуку, заглядываю. Сначала мне кажется, что там ничего нет… кроме груды вещей… Потом вижу рукоять гладия под пурпурной лентой. Отлично. С тихим едва слышным скрежетом клинок выходит из ножен.

Теперь при встрече со львом я не буду безоружным.

— Тарквиний! — говорю я на всякий случай. Клинок меча блестит, приятная тяжесть.

На кровати лежит браслет из бронзы. Он дан мне за то, что я организовал доставку воды в отдаленный гарнизон. Моя единственная награда за время военной службы. Я подхожу, поднимаю его. На старой бронзе — царапины. И тут слышу шаркающие шаги, стариковские.

Тарквиний появляется из соседней комнаты. Идет сонный, едва волоча ноги. Зевает. Я выдыхаю. Облегчение такое, словно сбросил с плеч гору. Я опускаю меч.

Ну все, он у меня получит…

— Простите, господин Гай, — говорит старик. Голос дрожит. — Я… задремал… простите. А… а зачем вам меч?

И тут я не выдерживаю.

— Я тебя в пекарню отправлю, — говорю я медленно. — Слышишь?!

Воздух вокруг меня загустевает, словно остывающее на воздухе жидкое стекло, что превращается в сосуд для воды. От ярости у меня пересыхает в горле. Я делаю шаг, хватаю старика за тунику у горла, стискиваю и вздергиваю вверх. Подбородок его с белесой бородой задирается. Еще секунда, и я швырну его в угол. Или ударю головой — пустой и старой — о кроватный столб. Меня трясет от ярости.

— Да, господин Гай, — говорит старик спокойно. — Слушаю.

В следующее мгновение я едва не швыряю его в стену. Будь ты проклят, глупый старик! Будь…

«Он не виноват, что ты упустил девушку». Я закрываю глаза, пережидая приступ ярости. Под веками пульсирует красное. Громкое красное. Не виноват, что трибуны ни в медный обол тебя не ставят…

…проклят, болван!

Не виноват, что твой брат умер, а всем плевать.

В следующее мгновение я открываю глаза. Отпускаю Тарквиния. Он отряхивается, поправляет одежду, словно ничего не произошло. И тут мне становится стыдно. Это как волна. Тебя окатило, и ты стоишь весь мокрый…

«Я сам виноват», — думаю я. Ничего, ничего.

— Господин Гай, — говорит Тарквиний спокойно, словно ничего не произошло. — Вы меня звали?

— Да. — Я дергаю щекой. «Ну же, успокойся!» — Найди мне ту фигурку.

— Какую?

Я прикрываю глаза, чтобы снова не сорваться. Красное с черным. Снова открываю.

— Фигурку, что осталась от Луция.

— Воробей?

Я от удивления забываю про злость. Верно. Именно так я ее и назвал.

— Воробей, — говорю я.

Тарквиний кивает. И только тут я понимаю, что до сих пор держу в руке меч.

* * *

Холодная тяжесть фигурки на моей ладони.

Воробей. У греков воробьи — переносчики душ умерших. Когда человек умирает, они подхватывают его душу и несут в подземный мир.

У нас, римлян, этим же занимаются голуби. Поэтому даже урны для праха у нас в форме голубей. Колумбарии.

Я вспоминаю восковые маски предков, подсвеченные огоньками сальных свечей…

Поэтому лучше — не умирать.

Я качаю ладонью, в амулете отражается дневной свет, играют блики. Стискиваю Воробья в кулаке. Почему эта безделушка — хотя и красивая — была так важна для Луция? Почему пришлось разжимать его мертвые пальцы, чтобы вынуть ее?

И почему варвар Стир, раздирающий людей на части голыми руками, носит такую же? Я закрываю глаза и вижу — фигурка Быка, обмотанная веревочкой, на чудовищной шее варвара. Движение ладони — и кровь размазывается по серебристому металлу.

Открываю глаза. Проклятье. Я морщусь. Такое ощущение, что в глаз что-то попало.

— Господин Гай? — Голос старика нарочито ровен. Словно не его недавно я чуть было не прибил в приступе ярости. — Прикажете подавать обед?

Меня передергивает. Нет, только не это.

— Нет, потом.

Тарквиний бесстрастно кивает. Тут я только замечаю, что у него подрагивают губы — от обиды.

— Тарквиний… — начинаю я.

— Что угодно господину? — говорит старик бесстрастно. Я замолкаю, не в силах продолжить. Мне нужно сказать ему: мне жаль, прости меня, старик. Я сорвался… Мне очень жаль.

«Ты слишком импульсивный, Гай». Голос Луция.

Вместо этого я говорю:

— Дай мне какой-нибудь шнурок.

Это для амулета. Для Воробья. Если амулет был так важен для Луция, не думаю, что мне стоит с ним расставаться. Ах, если бы я еще верил в богов! Или верил сам Луций.

…Впрочем, отсутствие веры в богов не отменяет веры в колдовство.

— Мне нужно повесить фигурку.

Тарквиний кивает и уходит, дрожа от обиды. Спина его словно говорит: «Я смертельно-смертельно-смертельно обижен тем мальчиком, который вырос на моих руках». Что-то вроде.

Я усиленно моргаю, правый глаз чешется все сильней. Ячмень заработал, что ли? Придется делать примочки. Отличное будет зрелище. Легат приезжает в легион с опухшим глазом.

Когда я выхожу в сад, фигурка висит у меня на шее под туникой.

Уже пять часов. Бледный дневной свет льется в открытый проем сверху, ложится на мозаичные полы. Тот, что подо мной, изображает вереницу блюд римской кухни. Вот блюдо с устрицами под медово-чесночным соусом, если я правильно понимаю. Вот — блюдо с зажаренными певчими птичками… Вот…

Фигурка требует приношения крови? — вспоминаю я германца по имени Стир. Интересно, нужна человеческая кровь или достаточно овечьей?

— Как твое имя? — женский голос.

Что?! Я вскидываю взгляд.

Она пахнет молодостью, яростью, мокрой травой и смехом в ночи. Она пахнет длинными ногами под платьем. Она пахнет сероглазым взглядом, обжигающим нутро.

Она пахнет бедой.

Браслет из желтых прозрачных камней на тонком запястье. Песочное платье. Толстая русая коса лежит на плече.

Взгляд исподлобья. Такой прямой, что кажется неприличным.

— Как твое имя? — повторяет она на латыни с варварским акцентом.

Я выпрямляюсь.

— Гай Деметрий Целест.

Она смотрит мне в лицо, словно что-то ищет. Я моргаю.

— Ты похож на Любителя Варваров, — говорит германка неожиданно.

Я слишком хочу протянуть руку и дотронуться до ее губ, поэтому я заставляю себя расслабиться и понять, что она говорит. Любитель Варваров? Барбарофил? Кто это?

И тут понимаю. Вот о ком, оказывается, сплетничали вчера в латерне. Луций — Любитель Варваров.

«Что мы знаем о самых близких нам людях?» Божественный Август.

— Ты знала моего брата?

— Он есть великий человек, — говорит германка торжественно. — Все германцы так считать.

Луций, Луций. Погребальный костер пылает, дым взлетает в раскаленное небо Рима — почти невидимое пламя лижет поленья. Треск.

Я моргаю. Дурацкий глаз чешется, как проклятый.

— Он БЫЛ великим человеком. А сейчас он — прах и пепел.

Я не знаю, почему говорю так. Я помню, как мы с Квинтом, оболтусом, выбирали из пепла обгоревшие кости и складывали в колумбарий. Восковая маска Луция, смеющаяся в атриуме — среди предков.

И — да. Он был великим человеком.

— Прах и пепел, — повторяю я.

Она качает головой. Прекрасна.

— Ты много не знать, римлянин.

Ее латынь оставляет желать лучшего. И, возможно, именно поэтому это звучит так… правильно.

— Как твое имя? — говорю я. Хотя надо бы сказать: дай мне свои губы.

О чем я думаю?

— Туснельда, дочь Сегеста.

Сегест. Какое знакомое имя… что?!

— Дочь царя хаттов? — спрашиваю я. Она улыбается.

— Да.

Это многое объясняет. Хотя… я почему-то рад, что Сегест терпеть не может красавца Арминия — и вряд ли подпустит его к своей дочери. Арминий — мой друг, но этому я рад.

— Мой брат, — говорю я. — Луций… ты знаешь, кто его убил?

Она вскидывает взгляд. Темным огнем словно опаляет мне лицо.

— Нет!

Она боится? Прежде чем я успеваю что-то сказать, она разворачивается и идет от меня. Быстро. Проклятье! Не уходи. Не смей уходить!

В два шага я догоняю ее и хватаю за руку. Прикосновение к ее коже обжигает. У меня перехватывает дыхание на мгновение… на два мгновения. Под пальцами бьется ее сердце.

— Скажи мне, — говорю я хрипло.

В следующее мгновение меня толкают в грудь. Что-то черное и маленькое. И злобное. И, Тифон побери, какого ей надо?! Отпускаю руку германки.

Я отступаю на шаг — скорее от неожиданности. Между мной и Туснельдой стоит та старушенция — нянька, которую я видел утром вместе с германкой.

Нянька шипит, как кусок мяса на алтаре. В ее руке вдруг появляется короткий кинжал. Блеск металла. Я поднимаю брови. О-очень смешно.

— Скажи мне, — говорю я через голову няньки. Туснельда потирает запястье. — Скажи мне, если что-то знаешь о моем брате. С кем он встречался в лесу? В той хижине?

Германка смотрит на меня — с сожалением? с презрением? с жалостью? — и идет прочь. Я вижу ее затылок, изгиб ее шеи… стискиваю зубы.

Она пахнет бедой.

— Пожалуйста! — кричу я. Крик мечется в пространстве атриума, над бассейном с фонтанчиком — я слышу журчание воды. Над розами и настурциями. Над статуей молодого Августа — бронзового и бесстрастного, как бог.

Туснельда вдруг останавливается. Потом поворачивает голову и смотрит на меня.

— Это… опасность, римлянин Гай, — говорит она наконец. Серые глаза. — Не надо ворошить пепел. — Ее губы искривляются на мгновение. — Ты много не знать.

Она поворачивается и уходит. Нянька в черном смотрит на меня так, словно собирается вспороть мне внутренности своим крошечным ножиком.

Я смотрю вслед германке.

Туснельда.

Луций.

Я «много не знать». Но я узнаю.

Загрузка...