Аппиева дорога окружена зарослями акаций, пахнущих так, словно это их последний день и ничего нельзя оставлять на завтра. Я морщусь. Сердце тревожно стучит — как тогда, перед визитом к принцепсу. Акации правы. Мы слишком многое оставляем на потом и слишком мало живем здесь и сейчас, а когда завтра наступает, мы уже мертвы, и то, что не прожито и не прочувствовано вчера, не будет нами прожито и прочувствовано никогда… И канет в океан забвения.
Шестой час. Я приказываю вознице подождать. Повозка останавливается, мулы, украшенные цветами — в честь Меркурия, повелителя перекрестков, — мотают лохматыми головами, отгоняя мух. Запах олив плывет над дорогой, словно тонкая, едва заметная серебристая лента. Я вижу в отдалении, за плетеной оградой, серебристые кроны оливковых деревьев, увешанных мелкими зелеными плодами. Лучшее масло в Рим привозят из Испании, но местное, италийское, тоже неплохое. Рядом с оливой неторопливо возится загоревший дочерна раб — почти голый, в одной набедренной повязке. У его ног стоит высокая плетеная корзина. Раб собирает оливки. Не торопясь, обрывает по одной — чтобы не повредить плотную зеленую кожицу — и бросает в корзину.
Это чье-то владение. Может быть, кого-то из моих многочисленных римских знакомых. А может быть, чем Тифон не шутит, и самого Божественного Августа…
Дорогу недавно обновляли, поэтому серые камни соседствуют с почти черными свежими, делая ее пятнистой, как человеческая жизнь.
Я еще немного стою так, чувствуя, как затылок нагревается под италийским солнцем. Словно горячая ладонь лежит на нем. Я прощаюсь. Это чувство возникает перед дорогой — ты ждешь нового, но в то же время у тебя в животе — комок снега, сквозь который процеживают вино, чтобы охладить его перед трапезой. И красная тонкая струйка льется, протаивая розоватые ходы в снеговой массе. Запах вина. В триклинии шумят люди.
Еще маленьким я любил зайти на кухню — посмотреть, как кухонные рабы готовят обед.
Это было давно. Так давно, как никакому снегу не пролежать. Разве что на вершине Альп…
— Господин, надо ехать. Иначе мы не успеем в гостиницу до темноты.
Я киваю. Только очень смелый (или очень глупый) путник будет ночевать в открытом поле — разбойников еще никто не отменял. Впрочем, сейчас они стали потише — спасибо Августу. Гражданская война закончилась много лет назад, разоренная некогда Италия снова набирает вес, нагуливает жир, сброшенный (иногда вместе с мясом и кровью) в те смутные времена, когда Август и Марк Антоний делили наследство Республики.
И кровавые псы шли по Италии, глядя в списки проскрипций. Пока однажды в них не оказалось имя моего отца…
Молчаливые глумящиеся люди в туниках вольноотпущенников вошли в наш дом, вонзили в Луция Деметрия Целеста мечи, бросили его тело в саду, изнасиловали рабынь, переломали мебель и ушли — в жутковатой тишине всеобщего молчания. Никто не посмел поднять голос.
Благородный Август, как обычно, благороден.
Я молчу. Ветерок обдувает сзади мою шею. Возможно, когда-нибудь я вспомню, как мечтал вонзить меч в тощее тело Августа, как сделали когда-то убийцы Гая Юлия. Плащ с алым подбоем, закрывающий лицо, — и клинок, входящий в плотную белую ткань — легко, почти без сопротивления. Коли, коли, коли! — учит легионеров центурион. Не маши мечом, коли — так надежней.
— Господин? Господин Гай, надо ехать, — говорит старик Тарквиний.
Он стареет, особенно заметно в последний год. Думаю, у него почти не осталось зубов. Дорога тяжела для него гораздо больше, чем для меня — молодого, но он раб, а рабу не положено жаловаться.
Надо ехать. Я киваю. Нужно до семи добраться до гостиницы и пробыть там, в тени и прохладе, до десяти часов. Три смертельных часа — убийственная жара, только плохой хозяин выгонит в это время раба на работу. Наступает мертвый сезон — в августе в это время скот будет падать от жары; сейчас июльские календы, так что еще можно дышать. Но путешествовать в это время — увольте.
От раскаленных камней дороги тянет жаром, как от кухонной печи. Воздух плавится и изгибается, словно танцовщица, исполняющая нуди-пантомиму. Вульгарное зрелище. Мне нравится.
Я возвращаюсь к повозке. Мулы дергают ушами и стоят, лениво опустив морды. Возница в широкополой шляпе растекся по сиденью так, словно в спине у него нет костей.
Один из рабов подает мне руку. Я игнорирую и сам забираюсь внутрь — я не старик, чтобы меня водили под руки. Не зря над такими квиритами издевался Катон Старший — нет ничего смешнее здорового человека, что ведет себя как больной. Потомки Ромула — завоеватели и господа половины мира! И под руки? Галлам на смех.
Я сажусь на подушки. Откидываюсь назад. Тарквиний командует: поехали! Раб без хребта в спине вдруг выпрямляется, взмахивает кнутом… щелк! Вперед, в Германию. К моей судьбе.
За окнами повозки тянется тонкий серебристый аромат оливковых рощ. Прощай, Италия. Если судьбе будет угодно, мы еще увидимся.
Здравствуй, Германия. Мы подъезжаем к мосту, связывающему берега Рения. Я вижу правильно устроенные бревенчатые укрепления, высокий вал, который уже начал местами зарастать травой (недосмотр!), деревянный частокол и часовых на башенках в коротких плащах. Загорается утро. Еще засветло мы выехали из гостиницы в Могунтиакуме.
Я вижу надпись на каменном постаменте: «Провинция Германия, первый год Луция Валерия Мессалы Волеза и Гнея Корнелия Цинны Магнуса». Это консулы того времени, когда провинция была создана официально.
Я зеваю. От недосыпа болят глаза, в животе легкая слабость — ком снега, протаиваемый красным вином. Фалернское. Вчера я думал, что мы никогда не доедем. Прошло уже около недели, как я выехал из Рима — и отстоял посвящение в храме Януса. Ворота храма были открыты. Обычное дело. Их закрывают только в мирное время. Это случается настолько редко, что многие помнят лишь один год в консульство Августа…
Гусиная кровь и кровь быка застыли на моих щеках и лбу, стянули кожу. Я легат.
Я? Легат? Будь жив Луций, он бы оценил юмор ситуации.
Ворота еще закрыты. Я сижу, откинувшись на сиденье, зависнув на границе дремы и бодрствования. Наш маленький караван останавливается на границе между цивилизацией и варварством. Деревянные ворота, окованные позеленевшей бронзой, потемнели от времени — возможно, они стоят здесь с тех пор, как Друз Германик готовился к вторжению за Рений.
Один из рабов идет и стучит в деревянное било, подвешенное у ворот.
Спят, что ли? Долго не открывают. Наконец из боковой двери появляется декурион, заспанный, с опухшей рожей — судя по бледно-зеленому цвету туники, ауксиларий, из вспомогательной когорты. Широкий, белобрысый. Галл? Возможно. Он идет ко мне, едва волоча ноги. В прозрачном утреннем воздухе далеко разносится щебет птиц и далекое мычание коров, которых гонят на выпас.
Кажется, проходит год. Я дремлю, декурион идет…
— Куда следуете? — спрашивает декурион на плохой латыни.
Он даже не надел панцирь, ладно хоть подпоясался… В глазах у него скука, а туника съехала на левое плечо. Ткань плохо прокрашена, разводы, швы взлохмачены.
— Как стоишь, — говорю я равнодушно, — перед легатом?
В глазах декуриона появляется огонек.
Когда-то Друз Германик выстроил вдоль всего римского берега Рения цепь укреплений и навел повсюду мосты. Друз вообще основательно подготовился к захвату Германии — настоящий полководец. Вдоль линии крепостей по его приказу построили военную дорогу. Теперь в самое краткое время войска могли прибыть туда, где требовалась помощь. С тех пор прошло пятнадцать лет. Германцы не стали спокойнее, я все чаще слышу это слово — фери. То есть дикари, варвары, которым никогда не принять римскую культуру и не войти в состав Республики… вернее, владений Рима.
Думаю, это преувеличение. Квинтилий Вар уже второй год доказывает, что германцы вполне могут жить по «римскому праву» — и следовать законам. Мы не трогаем их священные рощи, не трогаем их вождей. Мы требуем немногого: налоги и рекруты. Германские вспомогательные когорты служат на рубежах Рима. У самого Августа две тысячи германских телохранителей — в составе преторианских когорт.
Все это я обдумывал во время долгого пути через Галлию и Белгику. Сейчас же я смотрю на вальяжного декуриона вспомогательной когорты и говорю:
— Как стоишь перед легатом?
Декурион выпрямляется — скорее, от удивления. В глазах мелькает огонек, тут же гаснет. Затем он видит мою легатскую перевязь: белые шнуры, золотые кисточки — она висит за моей спиной на стене повозки. И тут в голове декуриона что-то щелкает. Как щелкают игральные кости, когда на них выпадает шесть, шесть и шесть (не самое лучшее сочетание, но тоже ничего).
— Легат? — говорит он. Светлые брови поднимаются. — Легат Семнадцатого легиона? — уточняет он. Кулак к сердцу, и затем раскрытая ладонь летит вперед. Он вскидывает руку — воинское приветствие.
— Гай Деметрий Целест? — говорит он почтительно. — Вас тут третий день ждут.
И тут приходит моя очередь удивляться.
— Вас тут уже давно ждут, — повторяет декурион.
— Кто?
— Разрешите? — Он поворачивает голову и что-то кричит солдату, выглянувшему из башенки у ворот, по-галльски. Потом еще немного кричит и поворачивается ко мне.
Солдат кивает и исчезает в дверях. Декурион вытягивается.
— Вольно, — говорю я.
Декурион делает вольно. На его плохо выбритом лице, рассеченном морщинами на сектора, как круг в геометрической задаче, отражена вся история Галлии. Когда-то дикие галлы едва не взяли Рим, потом еще раз — уже взяли, затем их окончательно покорил Гай Юлий Цезарь. Сейчас галлы — наши цивилизованные подданные. Из них набирают солдат вспомогательных когорт.
Этот охраняет берег Рения. Раздолбай.
Через короткое время из того же проема, откуда вышел декурион, появляется чудо. Оно так же отличается от заспанного декуриона, как Рим отличается от зачуханной галльской деревушки.
Я вижу начищенный панцирь, украшенный фалерами. Наград столько, что они создают второй защитный слой на его груди. Бронзовые браслеты на руках блестят. Поножи сияют начищенным серебром. Туника под панцирем — темно-синяя, такого же цвета поперечный гребень на шлеме: центурион. Венок «За спасение товарища в бою» дополняет картину. Высохшие дубовые листья обрамляют сияющий шлем. Ровный блеск глаз. Спокойное, выдубленное непогодой лицо. Центурион чеканным шагом идет ко мне. Резко и четко салютует.
— Легат! Тит Волтумий, старший центурион. Первый манипул второй когорты Семнадцатого легиона. Ждали вашего прибытия, легат. Со мной две декурии Семнадцатого Победоносного.
Вытягивается. Потрясающе! Настоящий солдат, не то что этот размякший декурион-ауксиларий.
— Вольно, центурион, — говорю я. — Что вы здесь делаете?
— Мне приказано проводить вас в расположение легиона. И обеспечить вашу безопасность.
— От кого? — спрашиваю я, хотя уже знаю ответ.
— От проклятых германцев. От проклятых, мать их так, германцев, легат.
Едем по Германии. Пейзаж уныл и однообразен: мокрая зелень, туман, из которого тут и там торчат стволы деревьев. Это сосны, они уродливы. Иногда встречаются маленькие деревеньки — они жалкие, дома-землянки. Люди в шкурах, заросшие и грубые, смотрят с каким-то неясным вызовом. Фери, снова вспоминаю я слово, выбранное Августом, — варвары, которых невозможно приручить, сделать цивилизованными. Мужчины-германцы все большого роста, крепкие и с наглыми глазами. В отличие от того, что я представлял по рассказам, бороды далеко не у всех, многие лица бреют.
По дороге останавливаемся в мансио — путевых станциях. Пока мулов кормят и поят, солдаты Волтумия едят и пьют — с виду разница невелика, разве что мулы ведут себя гораздо приличнее. Легионеры ржут без перерыва, подкалывают друг друга, громко кричат и ругаются. Центурион им не мешает, только иногда появляется — и тогда все затихают. Иногда Тит Волтумий устраивает учения. Встать, развернуться, поднять щиты. «Тестудо!» — орет он. Щиты с грохотом смыкаются в черепаху. Я смотрю.
Двигаемся дальше. Рогатки возвышаются над головами легионеров, как знамена. Когда идет дождь, солдаты натягивают пенулы, шерстяные плащи с капюшонами, шагают мокрые — шлемы, подвешенные на груди, блестят мокрым железом. Тит Волтумий топает вместе со всеми.
Шлепанье калиг по лужам.
В здешних местах дожди — обычное дело. Военная дорога, ведущая в Ализон, местами вытравлена водой до камней основы, поэтому гвозди на подошвах начинают звонко клацать по голому булыжнику. Клац. Клац. Клац!
Временами я думаю, что это происходит не со мной. Что это Луций, мой старший брат, едет в легион, чтобы сражаться с варварами. Что пламя, которое я вижу, когда закрываю глаза, пламя, сдирающее крышу с огромного здания, мне привиделось. Чернота вечера разорвана красным. Рев такой, что хочется закрыть уши. Огненные искры взлетают в небо. Пожар! Какие-то люди бегут с ведрами, пытаются заливать огонь. Мне хочется проснуться, но я не могу. Я чувствую, как жар опаляет мне лицо и ресницы. Я стою, и ветер, дергающий пламя за волосы, бросает мне в глаза клочья сажи.
Я просыпаюсь. Мерно скрипит повозка, сопит Тарквиний, прислонившись к стене, лицо его выглядит помятым, как древний пергамент, завитки бороды редкие и примяты. Старый раб Тарквиний был со мной с самого детства, значит, он должен помнить тот пожар. А я не помню. Я даже толком не помню, что именно горело — чей дом? — но помню бегущих людей, победно ревущее пламя… и рыжую кошку, кричащую с высоты чердака. Она не успела выбраться, а огонь вот-вот собирался оторвать крышу.
Иногда я чувствую себя той самой кошкой.
Я закрываю глаза. Повозка покачивается и скрипит на ходу. Глухо стучат солдатские калиги. Капли дождя барабанят по крыше над моей головой. Сырость такая, что, кажется, воздух можно пить. Он прохладный, медленно стекает по глотке и собирается в животе.
Стоит мне закрыть глаза, я вижу падающие балки, стены, разрушающиеся под своим весом. Огонь ревет, словно отец богов Кронос, проедающий себе путь сквозь время и собственных детей. Грохот. Я вздрагиваю. Последним усилием огонь, пляшущий рыжий великан — огромный непристойный мим, обнаженный в своем пламени, вздымает над головой балку и швыряет в черное небо. Она летит. Она совсем рядом. В последний момент я поднимаю голову и вижу, как кусок тлеющего по краям неба — красные угольки вспыхивают — падает на меня сверху…
Все. Темнота. И боль.
Я просыпаюсь. Тарквиний напротив меня совсем сполз с сиденья, из приоткрытого рта — несколько оставшихся зубов — свисает ниточка слюны. Он жалок. И трогателен, что странно. Именно он тогда, во время пожара… нет, не он.
Сырость. Я ежусь и плотнее натягиваю на себя шерстяное одеяло.
Воспоминания спутаны и дрожат, как отражение в темной воде. Вот бежит водомерка, оставляя за собой тонкие круги. Когда я открываю глаза, все становится белым. Потолок, свет вокруг, солнечное пятно на одеяле и на стене. Кувшин, стоящий возле кровати, на которой я лежу… Мне нравится его изогнутый глиняный бок. Бронзовая чашка… нет. Кувшин глиняный, правильно. А чашка — стеклянная. Из двери тянет свежестью, я чувствую дуновение ветерка на своем лице…
Но ничего не слышу. Меня пробирает озноб. Это словно холодная вода, в которую тебя окунают с головой. Я оглох. Заходит раб, видит, что я не сплю, и спешит скорее дать воды, наклоняет кувшин. Я смотрю, как льется прозрачная струя, дергается иногда и дрожит.
Беззвучно.
Мои руки забинтованы, запах вонючей желтой мази. Ожоги…
Идет июль.
Раб наливает воды и дает выпить. У него мягкие незагорелые руки домашнего раба. Чашка касается моих губ, гладкий край — я начинаю пить. Прохладная полутвердая вода с привкусом кипрского стекла. Она льется внутрь, заполняет пустоту и сухость, успокаивает меня. Я выглатываю воду — жадно, как теленок; кадык ходит вверх-вниз, словно рукоять насоса, которым качают воду вигилы — «бодрствующие», пожарные. Откидываюсь на подушки. И вдруг понимаю: я не слышал ничего, когда пил.
Не слышал стука, когда кувшин наклонялся и задевал стеклянный край чашки. Не слышал плеска льющейся воды, когда струя вздрагивала и наполняла чашку… Не слышал удара собственных зубов о край.
Я оглох. И тогда я закричал на раба — не слыша сам себя, не слыша ничего, кроме вот этого рокота внутри, нарастающего давления. Раб поднял глаза — синие — и выронил кувшин.
Он медленно падает. Я смыкаю веки, слышу, как барабанят капли по крыше повозки, — и вижу падающий кувшин. Воздух почти белый, пронизан солнечным светом. На боку кувшина — геометрический узор, я вижу насечки крест-накрест, с застывшей глиной по краям бороздок. Кувшин падает целую вечность…
Пока он падает, я открываю глаза и моргаю, веки слиплись. Дождь перестал, только с крыши повозки срываются отдельные капли, иногда — целые потоки капель. Топот солдатских калиг, шлепанье по мокрым камням. Военная дорога ведет от границы Белгики, от Могунтиакума, главной военной базы, тянется по просторам Германии, а дальше… дальше — город Ализон, резиденция Вара, и глухая варварская глушь, там стоят летним лагерем три германских легиона. В том числе Семнадцатый Морской.
Зябко. Сыро. Я кутаюсь в плащ, выглядываю из окна — мокрые камни, на обочине блестят лужи, слышу отдаленный смех и болтовню — легионеры развлекаются на ходу. Слышу чей-то резковатый насмешливый голос, опять хохот — кто-то взял на себя труд дать «мулам» если не хлеба, то хотя бы зрелищ. Какой молодец.
Тарквиний напротив меня совсем сполз на сиденье, глаза закрыты, старческая шея обнажена. Остальные рабы сидят в задней части повозки — только старику позволено ехать в комфорте.
Катон Старший писал: квирит, избавься от лишнего. Продай излишки зерна, масла; продай вино, что сделали твои рабы… Продай старого раба. Марк Порций Катон Старший — пример для настоящего римлянина. Марк Порций Катон Старший добродетелен и умерен, он бы продал Тарквиния давным-давно — когда у того только начали выпадать зубы. И плевать, что старик был со мной с детства — это все ерунда по сравнению с настоящей римской умеренностью. Старый раб — лишнее имущество, обременение, роскошь, а не что-то другое.
Воспоминания — тоже лишняя роскошь, по Катону Старшему. Впрочем, что-то подобное сейчас начинает говорить принцепс…
Дорога идет в окружении сырой зелени, между склонов, поросших вереском — я вижу фиолетово-розовые мелкие цветки, целый лиловый ковер, выстеливший землю от обочины до леса. Иногда вижу пашни — они словно врезаны между лесом и клиньями болот. Камыш качается под ветром. В зеленовато-бурых, заросших ряской озерцах плавают лягушки — вот одна, подергивая лапами, срывается с листа и, разгребая лапками ряску, уходит в глубину. Кажется, ее спугнул скрип колес и хохот легионеров.
Выходит солнце. Звучит команда — я узнаю хрипловатый голос Тита Волтумия, старшего центуриона, — и легионеры начинают петь. Это простая, веселая и весьма похабная песня. Про то, как по Галлии, по Галлии идем мы… и так далее. И что-то там про несчастных девушек, которых всегда готов приласкать и пожалеть отзывчивый легионер. А припев солдаты Волтумия орут так, что в окрестных деревеньках оповещаются все девушки, желающие стать отзывчивыми и несчастными. Запевает тот неунывающий тип, что балагурил всю дорогу. Не то чтобы он пел как соловей, чаще он «дает жара» мимо мелодии, но всегда задорно и с душой. Большего от запевалы и не требуется.
Солнце вышло — оно блеклое и плохо умытое, но лужи на дороге блестят.
Изредка мы видим знатных варваров-германцев. Они едут верхом — рослые, длинноволосые блондины, иногда рыжие, — и от их вида словно веет: «Отвали». Или даже: «Совсем отвали». Как-то в этом я совершенно не сомневаюсь. Чудовищно светлые глаза. Германцы в кожаных штанах, в рубахах с длинными рукавами — иногда ярких, но чаще цвета некрашеного полотна. Кроме длинных копий, другого оружия не видно. «Фрамеи», — поясняет Тит Волтумий. Чтобы заслужить право носить оружие, германские юноши должны пройти испытание — на мужество, силу и сноровку. Мечей, кстати, почти ни у кого нет.
Ночуем на постоялом дворе. Почтовая служба налажена уже и в Германии, хотя по сравнению с Галлией — все как-то местечково и мелко. Станцию охраняют ауксиларии-галлы и несколько германцев. Когда я выхожу из повозки, я снова слышу того балагура из легионеров. И наконец могу его разглядеть. Высокий, ростом на голову выше Волтумия, очень крепкий, лет тридцати — почти ветеран, судя по возрасту. Имя легионера — Секст, но все называют его Виктор, то есть Победитель, и при этом посмеиваются. Интересно почему? Я не понимаю.
Победитель — кого и чего? И почему в этом всегда чувствуется подвох?
Тит Волтумий стоит, широко расставив ноги, склонив голову набок, как делают большие пастушеские собаки. Пасет свое стадо. Иногда мне кажется, что почти все в отряде происходит без его прямого участия. Тит большую часть времени молчит, взгляд внимательный, а «мулы» точно повинуются его мысленным командам. И лишь в особых случаях центурион роняет пару слов. Их сразу подхватывает оптион, заместитель, и тогда уже легионеры начинают бегать как ошпаренные.
Размещаемся на ночевку.
Засветло трогаемся. Управитель станции — императорский вольноотпущенник — предупреждает, что в окрестностях города бродят шайки германцев и галлы, дезертировавшие из вспомогательной когорты, стоящей в Ализоне. Пару дней назад они разграбили и сожгли деревню германцев-марсов.
— Будьте осторожнее, лучше добраться до темноты, — говорит управитель.
Я киваю.
На очередном мильном камне я читаю, что до Ализона осталось всего двадцать миль. Немного — по сравнению с тем, сколько мы уже проехали и прошли. Половина дневного перехода легионеров.
— Шагом марш! — приказывает Тит Волтумий. — Подтянись, сукины дети!
В Ализоне они отдохнут. Легионеры повеселели. Победитель Секст сыплет шутками и, судя по характеру смеха вокруг него, рассказывает очередную похабную историю.
Тит Волтумий шагает впереди. Синий гребень его шлема возвышается над колонной солдат. Я с удивлением вспоминаю, что ни разу не видел в руках Тита жезла из виноградной лозы — символа власти центуриона. Чудовищный авторитет Волтумия среди подчиненных должен на чем-то держаться? Он что, даже солдат не бьет?
Навстречу нам едет всадник. Это гонец-фракиец с важными бумагами. Его непокрытая голова светлым пятном выделяется на фоне сырой зелени. Я слышу щебет птиц. Воробьи. Гонец обменивается со мной приветствиями, склоняет голову.
— Легат, — говорит он с резким акцентом.
Впереди звучит команда. Колонна останавливается, легионеры падают прямо на дорогу. Отдых. К нам подходит Тит Волтумий.
— Центурион, — кивает гонец.
Узнаем новости. Гонец послан из лагеря пропретора Вара, был проездом в Ализоне. Фракиец подтверждает слухи о галльских дезертирах — они разграбили пару деревень в окрестностях города, убили торговца стеклом из Капуи, ехавшего домой. Римские власти выслали отряд для их поисков и поимки, но пока галлы ускользают от погони.
— Спасибо, — говорю я. — Счастливой дороги. Да помогут тебе боги.
Мы трогаемся.
Мы все дальше.
Примерно через час дорогу перебегает заяц. Легионеры свистят ему вслед. Серый нагло петляет у нас на глазах, пока не скрывается в роще недалеко от дороги. Ветви деревьев увешаны ленточками и амулетами. Один из легионеров (кажется, его зовут Марций) порывается было пойти туда, но Тит Волтумий резко приказывает ему вернуться в строй. Я выпрыгиваю из повозки, иду рядом с мулами, качающими головами. От долгой дороги ноги занемели и двигаются с трудом.
Останавливаюсь. Центурион идет ко мне, пропуская легионеров мимо себя.
— Это священная роща германцев, — поясняет он. — Лучший способ покончить с жизнью — со всеми нашими жизнями — это подойти к этим деревьям.
Я киваю. Мы некоторое время стоим, разглядывая рощу. Она почти ничем не отличается от леса, что тянулся вдоль дороги прежде. Разве что здесь другие деревья — в основном бук и ясень, сосен почти нет. На ветках деревьев — кривых, старых, с корой толстой и сморщенной, как кожа титанов, — качаются от ветра колокольчики (динь, динь) и десятки цветных лент и амулетов.
— Кому она посвящена? — говорю я.
Повозка уже грохочет дальше по дороге, замыкающие караван два легионера — караул — проходят мимо нас. Через некоторое время один из них оглядывается. Мы с Волтумием остаемся одни. Центурион невозмутим. Солнечный свет лежит на траве и листьях, легкий ветерок пробегает по их верхушкам, как волна. Шелест крон напоминает голос, шепчущий что-то — свою германскую тайну, может быть. Где-то высоко над нами летают птицы.
Тит Волтумий говорит:
— Тивазу, думаю.
— Кому? — О таком боге я не слышал.
Некоторое время он размышляет.
— Местному Юпитеру, наверное, легат. Не знаю, как объяснить лучше. Я солдат, а не жрец. Тиваз — у него молнии.
Я киваю. Логика — это прекрасно. Любой бог, у которого есть молнии, считается Юпитером.
— Что ты думаешь о моем брате? — спрашиваю внезапно.
Долгая пауза. В гудении насекомых слышится некоторое умиротворяющее раздражение.
— Легат? — Тит смотрит на меня.
— Центурион, — говорю я. — Не делайте вид, что не понимаете, о чем я. Мой брат мертв. Я хочу знать, кто это сделал, — и я узнаю. Клянусь Юпитером и духами предков!
— Легат. — Тит Волтумий кивает. Лицо спокойное и непроницаемое. В уголках глаз — морщинки.
— Сколько ты служишь в Семнадцатом, Тит?
— Шесть лет.
— То есть…
— Да, — говорит он. — Я перевелся в Семнадцатый еще до вашего брата.
Стрекот кузнечиков. Луций, Луций. Ладонь, накрывающая… смотри, поймал, Гай! Смотри.
Я хочу спросить, кто виноват в смерти Луция и брал ли он у варваров проклятые приношения, но вместо этого говорю:
— Какой он был командир?
Вдалеке грохочет повозка, и идут походным шагом легионеры. Здесь с нами остается тишина. Голубое небо над головами высокое и прозрачное, как эмаль на коринфской мозаике.
— Хороший, — говорит Тит Волтумий. — Даже очень хороший. Один из лучших командиров на моей памяти. А я повидал всяких уро… простите, легат. Можем мы пойти? Не хочу оставлять ребят без присмотра.
— Он дарил воинам подарки?
Брови Волтумия изгибаются.
— Нет, легат. Никогда такого не слышал. Он не подкупал воинов, если вы об этом. Но он был… настоящим командиром. С таким идти в бой страшно и весело.
Я киваю. Это о моем брате. Луций, рожденный для великой судьбы. Думаю, примерно таким человеком был Цезарь, победитель Галлии, триумфатор, сокрушивший Республику, — командир, за которым хочется идти хоть в Преисподнюю.
— Простите, легат. Могу я говорить прямо?
Я едва сдерживаю улыбку. Теперь понятно, почему Тита Волтумия, третьего по рангу среди центурионов Семнадцатого, отправили меня встречать — во главе всего лишь горстки солдат. Обычный конвой. Такую задачу обычно поручают командиру последней центурии последней когорты — самому младшему в легионе…
Тит — прямой и честный. Думаю, начальство его не слишком любит.
— Да, центурион. Я даже настаиваю на этом.
Тит Волтумий смотрит на меня в упор. Глаза его от солнца кажутся ярко-золотыми.
— Вы уверены, что справитесь?
Прекрасно. Вот и прозвучало то, о чем я боялся спросить сам себя. Молодец, Тит Волтумий. Если мне суждено стать настоящим легатом, ты будешь моим лучшим центурионом.
— Я надеюсь, Тит. По крайней мере, я сделаю все возможное.
— Вашего брата уважали, легат. В походах он спал на голой земле, как простой «мул». Когда становилось трудно и ребята падали духом, он отказывался от коня и шел вместе с нами на марше. У нашего легиона всегда хватало припасов. Он всегда был прост и в то же время всегда был выше и знал больше любого из нас. Он был настоящий командир.
Тит Волтумий замолкает. Ну же, договаривай, центурион!
— Вам будет… трудно. Особенно потому что вы — его брат.
Спасибо за откровенность, Тит. Кажется, я начинаю понимать, во что ввязался…
— Это все, центурион? — Ветер шевелит волосы у меня на виске и лбу.
— Да, легат. Нет, легат. Еще одно: я сожалею о смерти вашего брата. Если бы у меня был такой брат, я ни за что не хотел бы его потерять.
На мгновение земля уходит у меня из-под ног. Возвращается. Я снова стою на обочине военной дороги, передо мной — священная роща варваров, а рядом — центурион, который говорит только правду. И тут я вспоминаю о словах Августа: «… Брал взятки у варваров…» Проклятье. Мало мне одного Квинта — оболтуса, которого принцепс личным приказом выслал из Рима!
— А если бы твой брат оказался вором или продажным человеком? — говорю я. — Убийцей или того хуже — изменником?
Тит Волтумий думает, вертикальная морщина прорезает лоб. Долго думает. Потом говорит:
— Я бы не хотел потерять любого брата, легат.
…Пламя вгрызается в доски. Ладонь, на которой сидит пойманный кузнечик. «Гай, смотри».
Луций Деметрий Целест. Мой умный старший брат. Мой мертвый старший брат.
— Я тоже, Тит. Я тоже… Кстати, — говорю я самым обычным тоном, словно никакого разговора между нами не было, — не пора ли нам догнать повозку, старший центурион?
Тит Волтумий кивает. Я впервые вижу его улыбку.
— Да, легат. Думаю, ребята уже соскучились.