Глава 4 Арминий и Вар

Когда мы едем, дождь все еще идет. Капли барабанят по крыше повозки.

Впереди шествуют легионеры Волтумия, позади шагом едут всадники Арминия.

К моменту, когда повозка въезжает в Ализон, мне кажется, что я знаю Арминия очень давно. Он германец из племени херусков, наших союзников, служил в армии, командовал конной алой во время восстания в Паннонии, получил венок и браслеты за храбрость, римское гражданство и титул «всадника». Он имеет право носить золотое кольцо — я вижу это кольцо на его пальце.

Все-таки мужество до сих пор ценится в Риме выше наследных прав.

Арминий с двумя турмами шел по следу дезертиров, разграбивших деревню германцев-марсов. Нам повезло, что всадники добрались сюда вовремя, иначе неизвестно, чем бы все это кончилось.

Ализон — один из старых наших городов по эту сторону Рения. Он выстроен по образцу римского военного лагеря с вкраплениями варварской архитектуры.

В жуткую грозу, под хлещущими потоками дождя наш маленький караван вошел в город. Мощенная камнем улица ведет к главной площади. Мы проезжаем дома, не слишком отличающиеся от домов Рима, — разве что здесь не нужно строить многоэтажных инсул для бедняков. Чего-чего, а места в Германии пока хватает. Дождь льет так, что из окна повозки город виден словно сквозь толстое стекло — это как взять критскую чашку и приставить к глазам.

Арминий поднимает голову, смотрит на меня. Взгляд острый, голос мягкий, обволакивающий, интонация задумчивая.

— Конец этой войны видели только мертвые, — говорит он.

Я киваю. Это цитата из трудов Платона. Не знаю, что имел в виду философ: то ли война никогда не заканчивается, пока люди живы, то ли мертвым лучше знать. Что-то в этом духе… Но самое интересное — в другом: варвар, дикарь, «фери» — цитирует греческого философа. Дожили.

— По мне лучше «Тимей», — говорю я. — Там Платон не так мрачен.

Арминий усмехается. Через светлую бровь идет старый, едва заметный шрам.

— Пожалуй, — говорит германец. — Идеальное государство, война Афин с Атлантидой. Один из самых интересных диалогов, на мой вкус.

Варвар, разбирающийся в диалогах Платона. Кто ты, царь херусков?

— Но меня всегда больше интересовал второй диалог с Тимеем, — говорит Арминий. — «Критий». Там, где Атлантида…

Атлантида — государство, которым правили сыновья Посейдона.

— …где Атлантида исчезает под бушующими волнами. Платон рассказывает, что некоторые атланты спаслись тогда, а именно — среди выживших оказались несколько сыновей Посейдона. Правители Атлантиды, что интересно. Спаслись — и, самое главное, вынесли знаки из орихалка.

Я киваю: правильный выбор, атланты. Орихалк — это небесный металл, который можно ковать раз в семь лет и который, что интересно, нельзя разрушить. В древности он ценился гораздо выше золота. Говорят, орихалк похож одновременно на застывшую ртуть и на серебро с медным отливом. Хотелось бы мне это увидеть.

— Я не думаю, что Платон прав, — говорю я. Дождь почти перестает, мы проезжаем мимо колоннады — чей-то частный дом, по отделке — совершенно столичный. Колонны поддерживают фронтон. Мокрый мрамор блестит. — Он был все-таки не великим оптимистом. Помните, что он говорит? Сыновья Посейдона. Бывшие правители Атлантиды несут с собой разрушение, как смертельную болезнь.

При слове «болезнь» Арминий морщится.

— Возможно, они несут с собой знание. Я не слишком верю в людей, — говорю я. — Так что, возможно, опасно именно это знание, а не то, что Платон понимает под «разрушением». Когда мы говорим «онагр», мы же не виним в убийственной силе его стрелы и вола, из чьих жил свиты веревки, дающие онагру мощь?

— Хороший пример, легат, — говорит Арминий и улыбается.

И снова его лицо кажется мне знакомым. Странно.

Перед главной площадью Ализона мы прощаемся с Арминием. Ему дальше в казармы. К дворцу пропретора я еду один — если не считать Тарквиния, который сидит напротив. Старик кашляет, он простыл в пути. Иногда мне кажется, что старость — это такой способ надоесть всем, никому специально не надоедая. Почему нет? Август этим прекрасно пользуется…

Лестница ведет в приемную Вара, часовые — в шлемах с гребнями, парадных — застыли у входа.

Я поднимаюсь, чувствуя дорожную усталость. Рабыня у входа подносит чашу, предлагая омыть руки и лицо, что я с удовольствием делаю. Вода освежает. Она пахнет розами, в чаше плавают розовые лепестки. В трепещущей поверхности отражается мое изломанное лицо.

Пол атриума отделан разноцветной мозаикой, фрески на стенах изображают пир, который никогда не закончится.

— Пропретор? — говорю я.

В атриуме пусто, вечереет, светильники отбрасывают вытянутые тени. Вольноотпущенник в тунике, расшитой красно-синим орнаментом, появляется как из-под земли. Он почти лысый, нос круглый, выражение лица — серьезное и слегка плутовское, на груди — бронзовая табличка, гласящая, что Квинтилион является распорядителем дома.

— Легат, мой господин сейчас выйдет. — Квинтилион сдержанно нагл. — Не угодно ли вина?

— Угодно, — говорю я.

Вино льется в серебряную чашу, темно-красное, как кровь из вены, слегка пенится у краев. Вольноотпущенник процеживает вино через сито — опять же серебряное, добавляет воды, подает чашу мне. Забавно. У нее круглое дно — уловка хозяина, не желающего, чтобы гости мало пили. Пока не выпьешь вино до дна, чашу на стол не поставишь. Смешно.

Квинтилион бесстрастно ждет. Серебро прохладное под пальцами. Я подношу чашу к губам, делаю глоток. Запах фалернского — нет, не фалернского — какого-то другого, но очень похожего на него вина, кружит голову. Вино в меру прохладное и слегка кислит.

— Я видел по дороге виноградники, — говорю я. Я их действительно их видел — около самой границей с Галлией, в долине Рения. — Здесь делают местное вино?

Квинтилион улыбается.

— Не очень хорошее. Варвары в основном предпочитают напиток, сваренный из забродившего зерна, — они называют его «пивом».

Напиток из зерна? Что-то подобное хлещет римская чернь. Я как-то пробовал — не слишком приятное пойло. Вернее сказать, омерзительное.

Чтобы смыть отвратительный привкус воспоминаний с языка, я делаю второй глоток. Хорошее вино. Почти фалернское, только чуть кислее, с легким привкусом меда и фруктов.

— Испанское, — говорит Квинтилион.

Я киваю. Где же пропретор? Ночь на дворе, а я еще не ужинал. В желудке — тонкая нить голода.

Германия. Я почти на месте. Но почему мне все вокруг кажется нереальным, словно меня здесь вообще нет?

Наконец я слышу шаги. Они мягкие, слегка даже шаркающие. Появляется Публий Квинтилий Вар. Мы знакомы еще по сенату — хотя, в сущности, никогда не были близкими друзьями. Вар старше и опытнее, я моложе. Сейчас я в дорожной одежде, а пропретор в белой тоге с широкой пурпурной полосой, словно только что вышел из здания сената. Он что, и дома ее носит?

— Гай Деметрий!

Он протягивает руки для объятий. У него крупное, слегка округлившееся лицо, капризная складка губ — и мягкость, которая словно проступает сквозь его черты. Но это мягкость скорее безволия, чем доброты.

Мы ритуально обнимаемся. Его объятия энергичны, как дохлая рыба.

— Легат, — говорит Квинтилий Вар. — Будьте как дома. Сочувствую вашей утрате.

Луций. «Смотри, Гай! Кузнечик». И ладонь открывается…

— Пропретор, — отвечаю. — Спасибо за ваше участие. Надеюсь приступить к своим обязанностям легата уже завтра.

Вар смеется.

— Молодость, молодость, — говорит пропретор. — Все торопятся жить. Похвально ваше стремление к службе, Гай Деметрий. Но к чему торопиться? Отдохните, привыкните, разберитесь, что у нас происходит. К слову, как дорога? Хорошо добрались?

Если не считать встречи с дезертирами-галлами, то прекрасно.

— Прекрасно, — говорю я. — Хочу, кстати, сообщить…

Я рассказываю о заслугах германца Арминия, который со своими всадниками выручил меня из засады разбойников. А также прошу представить к награде старшего центуриона Тита Волтумия, выполнившего свой долг честно и достойно. Пропретор рассеянно слушает, кивает, словно все это ему давно известно.

— Германия, — говорит Вар. — Это будущее Рима…

И начинает рассказывать, с каким энтузиазмом германцы учат латынь и перенимают римские обычаи. Как просят помощи и суда от наших чиновников…

«Интересно, предложит он мне поужинать?» — думаю я, слушая разглагольствования пропретора. Особого уважения к Вару у меня нет: Публий Квинтилий стал управителем Германии не из-за особых талантов, а скорее из-за чиновничьей способности хватать быстро и прятать надежнее, а главное — быть лояльным. Слепая верность ценится принцепсом. Квинтилий Вар может быть слепым там, где это необходимо, и видеть происходящее только взглядом, совпадающим со взглядом принцепса. Недаром Август отдал Вару в жены свою племянницу — Клавдию Пульхру.

Есть хочется невыносимо. Я продолжаю вежливо слушать Квинтилия Вара — человека с крупным носом и маленьким подбородком. У легионеров я видел монеты с профилем пропретора и оттиском VAR.?Такими монетами — их имеет право печатать наместник Августа в провинции — выдают солдатам жалованье. Оттиск на монете и этот человек передо мной похожи, только на монете Вар посуше и помоложе. Сейчас ему пятьдесят семь лет. Он был правителем Сирии, затем подавлял мятеж в Иудее…

— Здесь все сложнее… эти варвары, им нужна твердая римская рука, — говорит Вар.

Я киваю. Светильники горят. Я вижу: вокруг одного из них летает мотылек, тень его мечется по стене — пш-ш-ш, мотылек влетает в пламя и сгорает. Обугленный комочек падает на мозаичный пол. Смешно. Говорят, в Иудее Вар приказал распять две тысячи человек. Мятежников.

— После гибели твоего брата мне пришлось показать, насколько моя рука тверда.

Я вспоминаю ряды крестов, стоящие вдоль военной дороги. Германцы, казненные за… что?

— Это было необходимо, — говорит Вар. — Но варвары, надо признать, делают успехи. Германцы все чаще обращаются к нашему суду, чтобы разбирать свои дела по цивилизованным, культурным законам, а не по ужасным варварским обычаям. Римский мир и римское право — вот что мы несем народам Германии…

Он напыщен и невыносим. А еще, говорят, Квинтилий Вар приехал бедным в богатую провинцию, а уехал — богатым из бедной. Сирию, конечно, нелегко разорить, но… Для настоящего римского чиновника нет ничего невозможного. Проверено.

Я смотрю на Вара и вижу то, что всегда презирал мой брат в людях: недалекость и самоуверенность. Пугающее сочетание. Луций, Луций, как ты уживался с этим болтуном?

Голод становится невыносимым. Покормят меня здесь или нет?!

Я вспоминаю виденных мной германцев — с яростными светлыми глазами убийц. Я вспоминаю Арминия — умного, храброго и прекрасно образованного царя херусков. Я вспоминаю мертвый взгляд варвара, распятого над дорогой. Неужели они все терпят над собой — вот этого?

— …германцы все чаще просят римского суда. У меня порой столько дел, что некогда заниматься личными делами. У меня почти нет отдыха, увы, такова доля ответственного правителя… Слава священному Августу и Риму, что варвары уже совершенно готовы принять нашу руку… я напишу принцепсу…

Август умен и повидал на своем веку болтунов — всяких. Сомневаюсь, что Вару удалось запудрить принцепсу мозги. Тогда почему Вар здесь? Неужели и умные люди начинают ценить в людях подобострастную верность?

Я слушаю и молчу.

В глубине таблиния — кабинета Вара — я наконец замечаю бронзовую статую молодого человека с тонким красивым лицом. Заметное сходство с принцепсом… стоп, это же алтарь! Культ божественного Августа (и Рима, как стыдливо добавляют) сейчас распространен по всем провинциям. Легионы, кроме своих орлов, имеют в качестве священных символов изображение принцепса. Имаго — вот как это называется. Имагифер носит его на древке, солдаты приносят жертвы и молятся Августу, как одному из богов. Почему нет? Бог, который платит жалованье. Да, такому стоит молиться!

— …вот так обстоят дела, молодой Гай, — говорит Вар и некоторое время ждет.

Неловкая пауза. Я чуть запоздало понимаю, что нужно выразить восхищение.

— Прекрасно сказано, пропретор, — говорю я. Хотя ради той чепухи, что я сейчас услышал, можно было бы вообще не покидать Рим. — Могу ли я…

— Будь как дома, любезный Гай, — говорит Вар. — Квинтилион проводит тебя в комнату для гостей. Можешь оставаться здесь столько, сколько пожелаешь. Ты — мой гость.

Я склоняю голову. По крайней мере, спать я буду не на улице. Но, представив, как завтра мне снова предстоит слушать пространные речи Вара, я уже не так рад. Э-э… Далеко не так.

— Благодарю, пропретор. Вы очень любезны.

— Зачем же так официально, любезный Гай? — говорит Квинтилий Вар. — Оставайся сколько хочешь. А теперь, если позволишь, я тебя покину…

Жду не дождусь.

— …ты, наверное, устал?

Не без этого.

— Но если желаешь, можем еще немного побеседовать. Как дела в Риме? Как здоровье Божественного Августа?

В этот момент мне хочется приложить Вара чем-нибудь тяжелым — вроде той статуи принцепса, что стоит в глубине атриума…

Когда эта пытка, названная беседой, наконец заканчивается, я иду за Квинтилионом по полутемным коридорам в комнату для гостей. Вернее, в одну из комнат для гостей. Дворец Вара огромен. Август не строит дворцов, а вот его наместники — запросто.

В проем арки я вижу внутренний сад, окруженный колоннадой, — перистиль. Светильники горят, тени пляшут. Темные ветви деревьев сплетаются в замысловатый узор — мне в какой-то момент кажется, что это сотни рук утонувших в болоте переплелись в последней мольбе о помощи.

Мы здесь, Гай. Мы здесь. Помоги, брат. Я почти слышу голос Луция.

Я моргаю и просыпаюсь. Кожа моя усыпана ледяными мурашками, словно покрылась инеем. Я стряхиваю наваждение, передергиваю плечами. Правая рука все еще болит — видимо, я слегка потянул мышцы, когда убивал германцев. Я разминаю плечо пальцами и иду за вольноотпущенником Вара. Зябко.

Из открытого сада тянет холодом. Я чувствую, как замерзают ноги.

Если мертвые могут говорить… Пламя светильника передо мной дергается и на миг почти гаснет. Луций, Луций. Мой бестолковый старший брат. Мой умный старший брат. Мой мертвый старший брат.

Комната. Кровать. Уже почти засыпая, я смотрю в потолок спальни. Темный и далекий, он слегка покачивается. От усталости у меня кружится все тело, я вытягиваю ноги — блаженство!

Спать под крышей — это особое удовольствие. На чистом. На постели, усыпанной лепестками лаванды — от клопов. Пряный запах лезет в нос. Белье кажется слегка влажным и прохладным — германская сырость.

«Луций, — думаю я, засыпая. — Я найду твоего убийцу. Обещаю».

* * *

Всю ночь снилось что-то белое и беззвучное, словно я оглох.

Я открываю глаза. Надо мной — тент из белого полотна, светло. Легкий ветерок из окна заставляет трепетать веточки лаванды, вставленные в столбики кровати. Я некоторое время лежу, глядя на веточки и их трепетание, — лежу, ни о чем не думая и наслаждаясь покоем. Я в чужом доме — пожалуй, если бы не это, я бы остался и поспал еще. Но надо вставать. Сейчас, наверное, уже третий час — кажется, в дреме я слышал надорванное «пение» местных, германских петухов на рассвете…

Правое плечо побаливает, занемело со сна. Я разминаю его пальцами — под кожей словно колют мелкие острые иголочки, это почти мучительно. Затем откидываю одеяло. Мочевой пузырь по ощущениям большой и твердый, как слиток золота. Теперь надо бы донести слиток до латерны[1], не расплескав.

Я ставлю ноги на пол — он неожиданно теплый, застелен мохнатым толстым ковром. Цвет оранжево-багровый, восточного типа орнамент намекает, что ковер, скорее всего, приехал сюда из Сирии или Мавритании… А может быть, даже из самой Парфии. Римские владения раскинулись на половину мира. Хотя Парфия, конечно, не наша…

И мятеж в Паннонии, который сейчас подавляет Тиберий, пасынок Августа, — все это показывает, как все хрупко в нашем римском мире. Еще несколько месяцев назад Рим жил в ожидании того, что мятежники, которых набралось почти восемьдесят тысяч, вторгнутся в Италию. В городе царила тревога на грани паники. Словно козлоногий и мохнатый бог Пан где-то рядом, может быть, даже в толпе римской черни, всегда готовый затопать ногами и заулюкать, — и темная, нерассуждающая волна покатится по улицам, вымывая с лиц людей все человеческое, оставляя только животное…

Люди — нелетающие птицы с плоскими когтями. Кто это сказал? Платон? А кто еще, он, родимый.

Возвращаюсь из латерны — налегке.

Рядом с кроватью стоит на табурете таз с теплой водой. Я умываюсь, фыркаю. Мне нужно в настоящую баню — как следует распарить тело и отмыться, за время дороги я зарос грязью, как последний раб. Но сейчас и так сойдет. Плескаясь, я слышу чье-то кряхтение, поднимаю голову — капли стекают по лицу, капают с бровей. Передо мной Тарквиний. Старик держит полотенце.

— Привет, старик, — говорю я. Протягиваю руку, он вкладывает в нее полотенце.

Тарквиний что-то ворчит.

— Что? — говорю я. Не дожидаясь ответа, растираю лицо, шею, за ушами. Ф-фух. Хорошо.

— Завтрак принесут сюда, господин Гай. Местный управитель говорит, что пропретор не сможет позавтракать с вами, но просил располагать всем, что есть в доме.

Завтрак без нудных речей Вара? Прекрасно!

— Да, хорошо.

Тарквиний не трогается с места.

— Что еще? — Я бросаю ему полотенце. Он неловко ловит, я вижу бледное запястье в синих извивах вен, старческие пятна на коже. Как он все-таки стар, мой Тарквиний.

— Вас ждет тот центурион, — говорит старик. — Волтиний…

— Тит Волтумий, — поправляю я. — Подай мне чистую одежду и попроси центуриона позавтракать со мной.

Тарквиний кивает. Но не уходит.

— Что еще?

Я слышу в своем голосе нотки раздражения, усилием воли подавляю. Ты слишком импульсивный, резкий, говорил мне Луций. Прежде чем ты начинаешь думать, ты совершаешь кучу ненужных движений. Остановись, подумай. Досчитай до пяти. И только потом действуй. В бою такое не пройдет, конечно, — там нужно бить сразу, иначе тебя десять раз проткнут насквозь, но в политике — в политике такое работает. Луций понимал, что говорит. Мой умный старший брат. Мой мертвый старший брат.

— Что еще, Тарквиний? — говорю я, досчитав до пяти. Медленно, спокойным тоном.

— Сегодня будут игры, — говорит старик. — Этот их… как его? управитель сказал, чтобы я вас предупредил, господин Гай.

— Игры? Э-э… в честь чего?

Вроде бы не сезон. Вертумналии уже закончились, а до консуалий — когда начнутся гонки на колесницах и конские бега — еще пять дней. В этот день наши предки украли сабинянок. Ну, что поделать. Наши предки всегда умели брать то, что плохо лежит. Или что лежит хорошо, но выглядит плохо лежащим. Наши предки были те еще хищники.

— Мне-то откуда знать?

Тарквиний забирает у меня таз и уходит, ворча что-то про глупого хозяина. Главное, не разберешь, что именно он там бормочет, но общий смысл понятен. Домашние рабы вообще часто считают себя умнее хозяев и относятся к нам с некоторым… как бы это назвать? — снисхождением. Вот, удачное слово.

В общем, мне остается только развести руками. А что делать?

* * *

Когда я иду в триклиний, мне навстречу попадается Квинтилион, местный управитель.

— Легат? — Он склоняет голову.

Я киваю, останавливаюсь.

Квинтилион быстро поднимает взгляд, лицо хитрое, словно он его тоже где-то украл.

— Вы слышали новости, господин?

И замолкает. Словно я должен прямо здесь помереть от любопытства. Или вытягивать из него слова пыточными клещами.

— Ну! — говорю я.

Квинтилион снисходительно улыбается — как-то чересчур похоже на Квинтилия Вара. Я часто замечал: рабы, слишком долго живущие у одних хозяев, становятся чем-то на них похожи. Даже если они потом получили свободу, это не меняется. Впрочем, то же самое можно сказать про собак.

— Могу ли я… — начинает Квинтилион.

— Можешь.

Вольноотпущенник выпрямляется. В проплешине на голове, смазанной маслом, отражается свет.

— Завтра будут гладиаторские игры. Вы прибыли вовремя, господин.

Я поднимаю брови: правда? Квинтилион продолжает:

— Пропретор в честь вашего назначения легатом Семнадцатого Победоносного легиона устраивает праздничные игры.

— А здесь есть…

— Хорошие гладиаторы? — понимает мое сомнение вольноотпущенник. — Конечно, здесь не Рим… и не Италия… Это особые игры. Так сказать, местная особенность. Германцы, как вы, возможно, слышали, легат, очень воинственны. Они превосходные бойцы. Поэтому в играх будут сражаться — кроме осужденных на смерть преступников, конечно, — все желающие. Кажется, в Риме иногда тоже так делают?

«А то ты не знаешь», — думаю я.

— Делают.

— Вы увидите, господин. Это будет незабываемое, великолепное зрелище!

Он что, издевается? Я только что из Рима. Какое провинциальное зрелище может сравниться с большими играми в столице обитаемого мира? Проклятье! Только игр мне и не хватало.

* * *

Когда-то наши соседи по Италии называли нас «кашеедами» — за любовь предков к каше, сваренной из пшеницы. Сейчас простой кашей завтракают только бедняки.

Повар Квинтилия Вара подает на стол фрукты и свежий сыр нескольких видов, вино с корицей и черносливом, подслащенное медом, разбавленное горячей водой, — от него в носу приятное тепло. Круглый пшеничный хлеб, такой мягкий, что кажется: сожми его как следует — он превратится в блин не толще медного обола, — раб нарезает его крупными кусками. Серебряные ножи и разнообразныеложки лежат на столе рядами, словно у нас впереди десять перемен блюд (а это всего лишь завтрак!), горы чернослива и изюма с орехами — в общем, кормят у Квинтилия Вара на славу. Еще нашего с Волтумием внимания дожидаются медовый пирог, завитки из сдобного теста, посыпанные сахаром, и сладкий творог.

Я пью воду из серебряной чаши и жую изюм — желтый, солнечный. По утрам я почти ничего не ем: не хочу.

Центурион смотрит на меня и говорит:

— Легат?

На его обветренном, загорелом лице отражается вся римская история. Такие, как Тит Волтумий, завоевали для таких, как я, полмира.

Старший центурион смотрит на меня своими ярко-золотистыми глазами.

— Легат?

— Центурион, — говорю я. — Как ваши люди?

Он улыбается одними глазами.

— Спасибо, легат, все хорошо. Мои люди отдыхают. Раненые…

Во время стычки с галльскими дезертирами Волтумий потерял одного солдата убитым, двое были помяты копытами, еще двое — легко ранены. То есть из двух десятков солдат, что он привел с собой, выбыло по разным причинам пять человек.

Из моих пострадали два раба — вознице пробили голову камнем, но он вроде должен отлежаться, а вот второго задавили коровы. Неизвестно, будет он жить или умрет — сейчас рабы разместились в пристройке, в комнатах для рабов.

Я говорю:

— Позовите для них врача, я оплачу расходы на лечение. Позже я хотел бы навестить их.

Центурион кивает.

— Это было бы хорошо, легат.

В воздухе — запах утренней свежести. Я слышу обычную утреннюю суету большого римского дома: голоса рабов и рабынь звучат неразличимым гулом, звон посуды, звуки уборки — шлепанье тряпок и шелест веников, приказы старшего над рабами — их даже можно разобрать иногда, если внимательно прислушаться.

Я смотрю на Тита Волтумия. Передо мной загадка, которую трудно разгадать. Ветеран, прошедший десятки сражений, умный и сдержанный — по невозмутимой физиономии трудно (вернее: невозможно!) прочитать, что он думает обо мне или о моих решениях. Эдакий упрямый камешек — хоть и обработанный морем, но все еще угловатый. И очень тяжелый. Таким можно и висок пробить.

— Также я хочу наградить солдат, — говорю я. — Прошу вас выбрать наиболее отличившихся. Кроме того, каждый из ваших легионеров получит по пять денариев.

Центурион кивает: понятно. Он доволен.

— Спасибо, легат.

— И еще… — говорю. — Я бы хотел узнать… — Волтумий поднимает взгляд — внимательный. — Скажите, Тит, откуда вы родом?

Пауза. Когда я обучался в греческой гимнасии ораторскому мастерству, такую паузу называли «драматической».

— Я родился на Скиросе, — говорит Волтумий наконец. — Это было… давно.

Скирос — это островок где-то в Греции. Давно — видимо, лет сорок назад.

— А почему уехали?

В его глазах я вижу тени воспоминаний. Все-таки зацепил я центуриона, камушек сдвинулся — волна делает свое дело. Его лицо невозмутимо и спокойно, но что-то изменилось. Самые яркие воспоминания обычно связаны с детством. По себе знаю.

…Когда я лежал в постели после пожара и ничего вокруг не слышал, пришел Луций. Сначала я не хотел его даже видеть — забурчал и отвернулся, накрывался с головой одеялом… Смешно. Гудящая тишина и ветерок, теплый и белый, долетающий из двери, — и мой старший брат, стоящий возле кровати. Я не видел Луция, я сидел в душной красноватой темноте наброшенного на голову шерстяного одеяла, но знал, что брат стоит рядом. Почему я злился? Не знаю. Я ничего не слышал, я оглох — и в этом был виноват весь мир. И мать, и отец. И даже раб, наливающий воду из кувшина, — я ударил его по руке, чашка выпала — я видел, как она падает — всплеск воды! — она ударилась об пол и с неслышным мне звоном укатилась под кровать.

А потом я снял одеяло и осторожно выглянул. От яркого света после темноты одеяла вокруг сияли цветные полосы. Луций — почти взрослый, спокойный. Он улыбнулся одними глазами и протянул ладонь, закрытую другой ладонью. «Смотри, Гай». Его губы не шевелились, но я помню, как услышал эти слова. Я против воли вытянул шею. Что там? Ладони оставались неподвижны. На коже лежит светлый контур от окна. В теплом воздухе кружится золотистая пыль. «Смотри». Он убирает ладонь — медленно, осторожно. Там…

Я моргаю.

— …легат?

Центурион наклоняет голову на левое плечо, как делают большие собаки. Взгляд внимательный.

— Мне нужно идти. Распорядиться насчет раненых.

— Конечно, — говорю я.

Он кивает и начинает подниматься.

— Один вопрос, центурион.

Он замирает, теперь действительно озадаченный.

— Легат?

— Что вы натворили?

В глазах мелькает нечто странное, тут же исчезает.

— Я не понимаю.

— Вы плюнули кому-то в кашу? Переспали с женой префекта лагеря? Что?

Ноздри Тита раздуваются, но он берет себя в руки.

— Ну должна же быть причина, — говорю я. — Как такой крутой и заслуженный старший центурион, как вы, оказался на такой жалкой службе, как сопровождение и охрана нового легата… во главе всего двух десятков солдат? Не слишком почетное назначение, верно? Просто катастрофа. Обычно для такой ерунды выделяют одного из младших центурионов.

— А если я сам вызвался? — спрашивает Волтумий с интересом. Кажется, его начинает забавлять моя настойчивость.

Я хмыкаю.

— Тогда вы — идиот. Я, может быть, очень давно служил младшим трибуном, но кое-что я все-таки помню. Командовать таким караулом — почти то же самое, что командовать водовозами… ну, или палаческой командой. Не слишком почетно. Верно?

Тут я смотрю на Волтумия и думаю: да нет, не может быть…

— Вы что, серьезно? — говорю я. — Да ну…

— Палаческой командой я тоже командовал, — говорит Тит Волтумий негромко. — Не самое приятное было назначение, легат.

— И? — говорю я.

— Я принес клятву повиноваться, — говорит Волтумий. Конечно. Воинская присяга, ее дают раз в год.

— Хватит, центурион. Что вы сделали?

— У нас с префектом лагеря Эггином, — он усмехается половиной рта, — некоторые разногласия, легат. Поэтому я получаю самые лучшие назначения, какие только можно отыскать.

Моя шутка насчет «жены префекта лагеря» оказалась опасно близка к истине. М-да. Дела.

— Подайте жалобу, — предлагаю я.

Это вариант. Выше префекта лагеря в Семнадцатом легионе — только я, его командир. Волтумий усмехается, потом говорит:

— Не думаю, что это необходимо, легат. Разрешите идти?

Выпрямляется.

— Легат?

Я вздыхаю. Вот упрямый сукин сын. Так и не ответил на мой вопрос. Встаю и смотрю на Волтумия. Долго смотрю. Угловатый булыжник с янтарно-желтыми глазами. Центурион стоит навытяжку. Невозмутимый, как… Он может так стоять неделю. Интересно, что у них там за разногласия с префектом лагеря?

— Вы понимаете, старший центурион, что, раз я командую теперь Семнадцатым, я должен знать, что творится в моем легионе? Отвечайте!

— Да, легат. Понимаю, легат.

Сукин сын!

— Еще раз: что у вас происходит с префектом лагеря Эггином?

Волтумий молчит. В воздухе кружится пыль. Где-то в доме передвигают нечто тяжелое, я слышу грохот и нетерпеливые голоса.

— Тит, я жду.

— Это личное, легат.

Я могу приказать ему отвечать. Я могу лишить его половины жалованья за год — и все равно ничего не добьюсь. Он хороший солдат, этот Волтумий, и хороший центурион. Но мне придется очень постараться, чтобы он мне что-то сказал. Легион — воинское братство, там свои законы. Так что сейчас мне придется отпустить Тита, так ничего и не узнав.

Первое правило военачальника: если не уверен, что приказ выполнят, — не отдавай его. Это бьет по авторитету.

— Хорошо, Тит, — говорю я. — Спасибо, что составили компанию. Можете идти.

Когда шаги центуриона затихают вдали, я пытаюсь понять, что я сделал не так. Кажется, ничего такого, все в порядке — но остался некий осадок. Как в чаше, куда налили плохо процеженное вино. Луций, Луций, во что я ввязался? Ну какой из меня, к подземным богам, легат?

И зачем тебе только понадобилось умирать?!

Из открытого окна слышен городской шум.

Загрузка...