Глава 13 Бог из машины

— Ни-и! Ни-и! Ду ис двала! Двала! — кричит германец.

Я в испуге открываю глаза. Проклятье. Некоторое время лежу, пережидая тревожное биение сердца. Потом оглядываюсь. Все в порядке. Я в своей комнате в доме Вара. Надо мной — тент, натянутый над кроватью. Надо поспать. Надо.

Но стоит закрыть глаза, я снова вижу, как уводят германца, он кричит:

«Ни-и! Ни-и!» Нет! Нет!

Я лежу и не могу заснуть. Завтра похороны Тарквиния. Его тело будет сожжено на костре. Сейчас мой бывший воспитатель лежит, завернутый в саван, в одной из каморок пристройки для рабов. Одинокий и беззащитный, словно сломанная игрушка.

Перестань, Гай! Месть свершилась, можешь спать спокойно. Убийца пойман, его вина доказана, наказание неотвратимо. Казалось бы, чего мне еще? Что не так? Я не знаю.

В театре существует такая штука, как «машина». Механическое устройство, вернее, особый кран, который поднимает и торжественно опускает на сцену актера, изображающего одного из олимпийских богов. Божество появляется в самом конце — во всем блеске, чтобы карать или миловать…

Другими словами, если сюжет пьесы зашел в такой тупик, что злодеи рискуют остаться без заслуженного наказания, а герои — без положенной награды, появляется он — бог из машины.

На самом деле тут, конечно, интереснее не сам бог, а его машина. Машина, которая разрешает все проблемы.

Трагедия, да.

Великий Аристотель говорил, что в трагедии развязка должна вытекать из самого развития фабулы, а не разрешаться «машиной». Мол, машина — это дурной тон, нечистая работа. Плохая пьеса.

Ну, мало ли что говорил великий Аристотель… Я бы совсем не отказался, если бы сейчас мне помог кто-нибудь из богов.

Я лежу, глядя в потолок, и слушаю, как щебечут за окном птицы.

«Машина, — думаю я. — Мне не помешала бы машина. Иначе кое-кто рискует остаться неотмщенным».

* * *

Германца уводят. Он рычит от ярости, пытается вырваться, он силен — легионеры сбивают его на пол, бьют ногами.

— Ни-и! Ни-и! — кричит германец. — Ду ис двала!

Центурион сказал, что в переводе это означает: «Нет! Нет! Ты дурак!»

«Неужели все так просто? — думаю я. — Ты дурак, Гай. Ду ис двала».

Германца несколько раз назвали вором. Почему? Там, на суде, я не обратил на это внимания, я просто хотел, чтобы убийцу Тарквиния наконец распяли…

Дрема накатывает, качает меня на винных волнах.

Еще раз. Убийца забирает жизнь, вор крадет вещь. Убийца забрал жизнь Тарквиния, потому что тот… Думай, Гай… Мои вещи разбросаны… Вот старик входит в дверь, а там… Там — вор.

От неожиданности я просыпаюсь. Вода журчит, падает в каменную чашу. Вокруг фонтана вьются комары.

Казалось бы, простой вопрос… Совсем детский. Ду ис двала.

Что украл вор?

* * *

Зеленый деревянный сундук. Я нагибаюсь, провожу пальцами по почерневшему замку — металл холодит кончики пальцев.

Старик открывал его много-много раз. Сколько ворчания, наверное, пришлось услышать ни в чем не повинному дереву…

Понимание вдруг пронзает меня насквозь, даже затылок немеет.

Осталось проверить. Я открываю крышку сундука, она со скрипом и грохотом откидывается. Бух. Внутри все перевернуто, смятые вещи лежат как попало… Вот будет заботы тому рабу, что заменит Тарквиния… У меня вдруг к горлу подкатывает комок. Я моргаю. Не сейчас, проклятье. Не сейчас…

Начинаю доставать вещи и бросать на пол. Туники разных цветов и отделки летят вон, устилая комнату. Следом отправляется дорожный набор для письма, «кодекс» из соединенных вместе деревянных пластин, между которыми вложены листы пергамента — для важных писем. Сейчас в Риме принято называть туповатого человека, не понимающего шуток, — «кодексом». То есть «дубиной», деревянными досками, в которые забыли вложить что-нибудь умное, написанное на пергаменте…

Дальше, дальше. Я стервенею, выбрасываю уже все подряд, без разбора. Дальше, дальше, дальше! Вещи летят. И лишь когда передо мной оказывается голое дно сундука, деревянное, выстеленное соломой от сырости, я останавливаюсь. Молчу. Поднимаюсь и думаю: и что я этим доказал? К чему пришел?

«Кодекс ты, Гай, — думаю я. — Ду ис двала. Вот же ответ, прямо перед тобой».

Пустой сундук.

Пустота — это пространство, заполненное эфиром. В ней нет кое-чего важного. Кое-чего, что объяснит смерть Тарквиния…

Я поднимаюсь и выхожу в коридор. Темнеет. Все залито синим вечерним светом. Иду в перистиль, опускаюсь на скамейку перед фонтанчиком… Долго сижу, слушая, как журчит вода. Начинает темнеть.

Синий — цвет смерти. Точно.

— Смешно, — говорю я. Потому что ответ все время был у меня перед глазами.

Почему вещи были разбросаны по всей комнате? Что искали? Что украл вор?

Я на всякий случай проверяю комнату, заглядываю во все углы. Посылаю рабов проверить повозку и мой багаж. Ничего. Ее нет.

Шкатулка из черного дерева, крышка расписана красками. Я купил ее когда-то давно в Лабезе, когда еще служил младшим трибуном. Третий Августов легион, Африка. Хорошее было время…

Бегущие кони на фоне ливийской пустыни, гривы развеваются. Желтый фон нарисован золотой краской, но со временем та облупилась, появились черные полосы.

Шкатулка до сих пор пахнет сухой африканской пылью.

В последний раз шкатулку открывал Тарквиний… Да, именно! Чтобы достать для меня фигурку из странного серебристого металла. Воробья.

Вот оно.

Что украл вор? Шкатулку. А что он хотел украсть? Это хороший вопрос.

Я открываю глаза. Кажется, нашел.

* * *

Германец не убивал Тарквиния. Возможно, это сделал кто-то другой… кто-то, кто знал, что у меня есть фигурка Воробья. И что она находится в шкатулке с другими вещами Луция… Вернее, находилась до того, как я надел ее на шею.

Зачем Луций оставил мне эту вещь?

Мой умный старший брат. Мой мертвый старший брат. Луций, Луций. Во что ты ввязался?!

Шкатулка пропала. Среди вещей германца ее не было. Хотя, возможно, он передал шкатулку кому-то другому. Надо бы узнать — кому. Вопрос: как?

Я поднимаю голову. Вода журчит, круги разбегаются. Но германца уже не спросишь. Его казнили… стоп. Я замираю, чтобы не спугнуть мысль.

Его распяли, так? Позорная и… очень затянутая казнь.

На кресте умирают долго. Иногда — по нескольку дней. Я поднимаю голову, медленно выдыхаю… А значит, у меня остался шанс все узнать.

* * *

Что ж… пора начинать. Смелее, легат.

Я зажигаю свечу, смотрю, как колышется на сквозняке пламя. Ставлю ее на стол.

— Легат. — Квинтилион почтительно склоняется. Старый хитрый раб, прожженная бестия. — У вас ко мне дело?

— Да, Квинтилион, — говорю я распорядителю дома. — Спасибо, что пришли. Мне нужна ваша помощь. Мне понадобятся веревки и инструменты. Топор, может быть. Что-то такое. Есть у вас топор?

Он явно озадачен, но кивает.

— Спасибо, Квинтилион. Я пришлю рабов. И еще. Отправьте, пожалуйста, кого-нибудь в казармы у главных ворот.

Все будет хорошо, думаю я. Или…

— Вызовите сюда старшего центуриона Тита Волтумия.

…не будет.

Распорядитель кивает. Проходит почти час — я уже начинаю терять надежду. Когда центурион появляется в моей комнате, свеча почти догорела. Я ставлю на стол еще одну чашу, беру кувшин. Наклоняю…

Темное, почти черное вино с тихим плеском льется в серебряный сосуд.

— Выпьете, Тит?

Центурион смотрит на меня из полутьмы. Я вижу его высокий темный силуэт, свет факела за спиной центуриона обрезается жесткой линией головы и плеч.

— Спасибо, легат, — отвечает он, но стоит неподвижно.

Я думаю, что когда-нибудь я научусь принимать решения так же, как мой брат, — без судорожных колебаний, быстро и четко.

Где-то вдалеке грохочет гром. Будет гроза.

— Вы звали меня, легат, — напоминает центурион.

— Вы когда-нибудь делали что-то, Тит, что казалось вам самому невероятно глупым… но при этом вы чувствовали, что поступаете правильно?

Кажется, мне удалось его удивить.

— Легат?

— Ответьте на вопрос, Тит. Пожалуйста.

Несколько долгих мгновений он молчит. Я слышу далекий перестук падающих в бассейн в атриуме капель. Кап. Кап. Кап. Холодный сырой воздух тянется оттуда, пронизывает весь огромный домВара, пропретора Германии.

— Да, легат, — говорит Тит наконец. — Я понимаю, о чем вы. Мне приходилось такое делать.

Кап. Кап.

Кап.

— Я так и думал, — говорю я. Все, времени мало. Я беру со стола меч в деревянных ножнах на перевязи, перекидываю через голову, надеваю. Теперь меч висит у меня под правой рукой — как у рядового легионера. Это короткий гладий, солдатского образца. Железное лезвие длиной в локоть. — Мне понадобится ваша помощь, Тит. Вы помните, где распинали германца?

— Конечно, легат, — говорит Тит Волтумий. Усмехается — почти весело. — Я покажу.

Он совсем не удивлен. Я киваю.

— Тогда ведите, старший центурион. Мне нужно кое в чем разобраться.

— Сложное сделать простым, — говорит Тит Волтумий, старший центурион.

Я вскидываю голову — он щурится, насмешливые морщины в уголках глаз. Спокойное твердое лицо.

Я говорю:

— Да, центурион. Именно так.

* * *

Воробьи перестали чирикать. Я не сразу это замечаю.

Но тишина вдруг оборачивается огромной плитой прозрачного сланца. Он слоится и крошится, он засыпает все вокруг кусочками безмолвия — все эти темные деревья, качающие ветвями под напором ветра, дорогу и кусты, темнеющие вдоль обочины. Даже хор лягушек перестает выводить вступление, которое обычно включают в трагедии перед появлением первого актера. Первый актер всегда изображает главного героя. Он встает в картинные позы, ломает руками и телом ритм и мелодию музыки. Потом задирает вверх голову и начинает говорить. Что-нибудь пафосно-трагическое.

А потом будут страшные предсказания, смерти, женитьбы на матерях и прочие глупости. И в конце — раскаты грома, вспышки молний и «машина», которая расставляет все по местам. Карает злодеев, награждает героев и спасает историю, зашедшую в тупик.

Дорогу нам перебегает темная тень. Заяц. Лошади бегут рысью.

Я еду. За мной Тит Волтумий. И за ним еще — два моих раба.

— Я охотился на львов, — говорю я. — Давно, еще в Ливии…

Железный наконечник длиной в две ладони. Красная грива в свете заката. Черная засохшая кровь на камнях.

— Местные охотятся на зубров, — говорит Тит. — Вы их видели?

Я киваю. Когда мы ехали в легион, мы видели издалека этих чудовищ. Косматые и огромные. Горы плоти в отвалах рыжеватой шерсти.

Один из них — вожак стада, стоящий поодаль, — с короткими толстыми рогами, торчащими из зарослей шерсти, почуял нас, замотал огромной башкой. Зафыркал, повернулся в нашу сторону. Я почти видел, как ярость застилает его крошечные для такого тела глазки. Кровавая пелена. Она закрыла крошечное соображение быка мутной толстой пеленой. Он заревел, косматый, страшный… Окажись мы ближе, нам бы было несдобровать.

— Для молодого гема убить зубра и принести трофей — рога чудовища — настоящий подвиг. Это ценится очень высоко. Это доказательство мужества.

Да уж, думаю я. Сразить такого великана… Это все равно, что выйти голым против десятка вооруженных разбойников и вернуться невредимым.

— Почему только у некоторых германцев бороды? — спрашиваю я. — Мне почему-то казалось, что варвары носят их поголовно. Но тут и бритых полно.

— Очень просто, — пожимает плечами центурион. Я вижу его резкий профиль. — Они тут все воины. Понимаете, легат? Молодой гем не может сбрить бороду, пока не убьет своего первого врага.

Вот как. И тут до меня доходит смысл сказанного Титом.

— Сколько же нужно убить врагов, чтобы я увидел столько бритых германцев?

Тит Волтумий качает головой так, что чуть не вываливается из седла.

— Не очень много, на самом деле. До того как мы пришли сюда, в Германию, гемы постоянно резали друг другу глотки. Теперь это римская провинция. Мы уже два года не даем гемам убивать друг друга… Поэтому новое поколение растет бородатым. Почти все германцы, что недавно вышли из детского возраста, носят бороды. А кто из молодых оказывается с бритой рожей — тот, скорее всего, убил одного из наших. С такими у нас разговор короткий… простите, легат. Что-то я увлекся.

Однако. Как все запутанно.

— И часто здесь убивают римлян?

Он пожимает плечами.

— Иногда случается.

— Но за что?

— Мы не даем им убивать друг друга.

Я поднимаю брови.

— Всего лишь?

— А вы знаете лучшую причину для ненависти?

Я впечатлен. Действительно.

* * *

Быстро темнеет. Огромная грозовая туча ползет сюда — дальше, над лесом, уже глубокая чернота, провал в бесконечность.

Времени мало. Теперь мы скачем во весь опор. Рабы жалобно стонут. Тит Волтумий не очень хорошо держится в седле, он «мул», пехотинец, но центурион не жалуется — хотя его и болтает на пегой лошади, как мешок с овсом… Он мучительно пытается удержаться в седле.

Дорога, вымощенная камнем. Подковы лошадей звонко стучат по булыжнику.

Издалека до нас доносятся глухие раскаты грома. Сюда идет гроза. Поднимается ветер, перекатывает по вершинам деревьев штормовые медленные волны. По вересковым пустошам с обеих сторон от дороги словно катается невидимый великан. Становится свежо… Я сжимаю пятками бока лошади. Настолько свежо, что мне приходится пригнуться, чтобы не сдуло. Ветер дергает меня за волосы, лепит одежду к телу.

Справа кресты, слева кресты. Мы их уже много проехали.

Глубокая синева вокруг окутывает лес, заросли вереска, квакающие болота.

Топот копыт.

— Здесь, — говорит Тит Волтумий. У него воспаленные от усталости глаза. Голос мучительно спокойный — и оттого кажущийся еще более измученным.

Я резко осаживаю коня — слишком резко. Проклятье! Тот взбрыкивает и чуть не выбрасывает меня из седла.

Но прежде чем он толком успевает остановиться, я уже оказываюсь на земле. Оглядываюсь. Здесь? Я поднимаю взгляд, вижу чьи-то изуродованные лодыжки. Мухи вьются вокруг них. Почерневшая шляпка железного гвоздя…

Выше голову!

Острые колени. На бедре засохшая черная кровь. В этом распятом подобии человека трудно узнать того гордого резкого варвара, что требовал божьего суда… Требовал еще совсем недавно… Теперь это тень прежнего человека — хотя прошло совсем немного времени. Ребра едва не прорывают кожу. Мне кажется, что я вижу…

Прорывают. Смешно. Проклятье! Мы опоздали. Опоздали! Я спрыгиваю с коня. Проклятье! Прокля…

— Быстрее! — кричу я рабам. — Снимайте его! Что встали, придурки?! Ну!

— Легат, — говорит Тит негромко. Он смотрит на меня сверху вниз, сидя в седле неровно и неловко. Вообще удивительно, что он не выпал из него по пути.

— Что — легат?! — Я поворачиваюсь к рабам. — Я жду. Снимайте его, чего ждете?

— Легат!

В голосе центуриона затихают раскаты далекого грома. Он смотрит на меня спокойно и просто.

— Он мертв.

* * *

Помню, когда Квинта в детстве ударило качелями, он — мокрый от слез обиды и ярости — стоял и пинал деревянный столб. Долго пинал.

Я подхожу к столбу и пинаю его ногой. Потом еще. Боль пронзает лодыжку, но я не останавливаюсь. Н-на! Н-на! Н-на!

Когда боль в ноге становится невыносимой, я поворачиваюсь и, хромая, иду обратно к лошади. Глаза от усталости провалились. Лицо напоминает восковую маску, рассохшуюся от старости и осыпающуюся…

Лошадь от меня шарахается. Смотрит испуганно, раздувает ноздри. Я протягиваю руку, лошадь отступает.

— Ну и пошла ты тогда, — говорю я. Оглядываюсь. Крест с германцем чернеет на фоне фиолетовой вересковой пустоши и недалекого леса. Он последний в ряду крестов, тянущихся от Ализона. Так. Прошел всего день с момента казни. Германец не мог так быстро умереть, на кресте мучаются долго…

Может, он еще жив? Просто кажется мертвым? Такое бывает. В Африке я видел фокусника, которого связывали, укладывали в ящик и закапывали в землю. А потом через три дня откапывали — а он живой!

Я сам не знаю, почему пытаюсь ухватиться за такие глупости. Ду ис двала. Ты дурак.

Я поворачиваюсь к рабам. Центурион смотрит на меня сверху.

— Хорошо, — говорю я. — Слезайте и снимите его с креста.

Рабы молча переглядываются, но с места не двигаются. Почему-то косятся на центуриона.

— Снимите его, — приказываю я. — Ну же!

— Выполняйте, — говорит Тит, словно моего приказа им недостаточно. Рабы вдруг начинают шевелиться.

Старший центурион усилием воли приподнимает себя над седлом и перекидывает ногу. Неловко спрыгивает на землю, охает, со стоном приседает. Начинает растирать бедра. Несладко ему сегодня пришлось.

Рабы вынимают из мешков, притороченных к седлам, привезенные инструменты. Складывают на землю. Потом опять смотрят на центуриона. С надеждой. Мол, центурион здесь самый нормальный. Он сейчас образумит хозяина, и делать ничего не придется.

— Снимайте, — говорит центурион. — Это приказ легата.

* * *

Раб перебрасывает веревку через перекладину креста, упирается ногами. На ней завязаны узлы. Другой начинает взбираться вверх, зажав в зубах нож…

Режет веревки, привязывающие руки германца. Потом нужно что-то сделать с гвоздями. В общем, работы много. Помогаем даже мы с центурионом, иначе бы рабы возились до завтра.

Снять человека с креста сложнее, чем его туда прибить.

Наконец германца удается уложить на землю. Ветер дует все сильнее, рывками. По вересковой пустоши гуляют темно-синие волны. Усиливающийся, пульсирующий шелест листьев напоминает биение сердца. Деревья качаются. В стороне севера, за лесом, там, где река Визургий и лагеря легионов, скапливается глубокая черная темень. Бездна. Словно небо куда-то проваливается.

Напряжение в воздухе такое, что он вот-вот лопнет.

Я наклоняюсь к германцу.

— Легат! — говорит центурион.

— Вижу, Тит.

В боку германца, слева, под ребрами, небольшая колотая рана. Бок залит черной засохшей кровью. Вот и ответ, Гай. Что, легат, допрыгался? Кто-то не стал надеяться на римское правосудие и медленную смерть. А решил ускорить дело. Но кто?!

Если бы мертвые могли говорить. Если бы… Я прикладываюсь ухом к его груди. Тихо, только что-то булькает. Встаю и пинаю его по ноге. Нога дергается, падает. Может, он притворяется? Бред.

— Ну же, давай! Ты же сильный!

Бесполезно. Германец мертв. Я поворачиваюсь к центуриону:

— В городе же есть медики?

Тит Волтумий качает головой. Да, мне тоже понятно — если и есть, мы просто не успеем довезти германца в город, даже если он хоть чуточку жив. И тем более не успеем привезти доктора из Ализона сюда.

Это не считая того, что мы нарушаем закон. За снятие преступника с креста без позволения пропретора мы рискуем сами оказаться на кресте. Конечно, до этого дело не дойдет, но…

Проклятье. Проклятье. Проклятье.

Надо ехать. Центурион стоит рядом с германцем, но разглядывает меня, а не его. Когда вдалеке вспыхивает молния, Тит моргает. Смотрит на меня, прищурившись.

— Надо ехать, легат, — говорит он мягко. — Гроза идет.

Раскаты грома. Я киваю.

— Сейчас. Еще немного, Тит.

Я смотрю на синее лицо германца и думаю, что слишком надеялся получить ответ. Нагибаюсь, чтобы закрыть ему глаза, и из ворота моей туники выпадает что-то. Я по привычке ловлю, раскрываю ладонь — там лежит фигурка. Ну, конечно.

Фигурка отражает свет. Воробей, Воробей. Кто твой хозяин? И зачем ты нужен убийце Тарквиния?

Германец лежит рядом. Я двумя пальцами закрываю ему глаза. Холодная мертвая плоть. Зато теперь он выглядит спокойным. Прости, варвар, ты был не виноват. А кто виноват? Кто добил тебя? Если бы мертвые могли говорить…

Я поднимаюсь. И вдруг понимаю: что-то не так. Опускаю взгляд.

Воробей лежит на моей ладони. Что это?!

Дрожь пронизывает меня от макушки до пяток. Волосы стоят на голове дыбом, по всему телу бегут мурашки…

Это похоже на удар молнии. Синий разряд.

Ну же, давай! Я сжимаю пальцы — так, что острые края фигурки врезаются в ладонь. Если бы мертвые…

«Скажи мне!» — приказываю я мысленно.

Меня пронзает насквозь. На одно мгновение мне кажется, что все мое тело стало прозрачным. Вспышка. Синие разряды ветвятся сквозь прозрачные мышцы и кости, обрамляют светящимся ореолом вены и артерии. «Молния, — думаю я. — Неужели в меня попала мол…» Мир сдвигается и плывет куда-то в сторону. Все становится далеким, ненужным, словно я смотрю на это откуда-то из другого мира…

Ладонь свело. Я опускаю взгляд и вижу — фигурка Воробья выпала из пальцев и лежит в лужице на камнях. Под тонким слоем воды. Грязные потеки на слое серебристого металла… Я медленно наклоняюсь и поднимаю фигурку. Меня все еще трясет.

— Легат!

Я поворачиваюсь и иду к лошадям. Ноги подкашиваются, слабость. Все кончено, мне здесь больше нечего делать. Зачем только ехали?

— Легат! — кричит Тит Волтумий. В голосе — ничего человеческого.

Я поворачиваю голову.

— Он шевельнулся, — говорит центурион. Смотрит на меня, волосы у него дыбом. — Я видел.

Я молча разворачиваюсь и шагаю обратно — к мертвецу и к центуриону. К ним обоим.

— Где? — говорю я. Германец выглядит в точности так же, как и минуту назад. Изувеченное смертью бледное тело в синяках, с выступившими ребрами. Левая сторона покрыта растрескавшейся коркой высохшей крови. Ничего нового. Дышит?

— Тит, ничего тут не…

Мертвый германец вдруг открывает глаза.

Ох! Я отшатываюсь, падаю на задницу — прямо в лужу. Упираясь пятками, отползаю на два шага. Германец медленно, как во сне, моргает. Глаза начинают двигаться, словно пытаются найти меня. Потом германец начинает подниматься… Твою м-мать. Тит чертыхается так, что заглушает раскаты грома.

Он садится. Поворачивает голову, смотрит на нас с Титом. В мертвых глазах германца клубится вечность.

— Вот дерьмо, — говорит старший центурион потрясенно. И я не могу с ним не согласиться…

Тишина в эфире, говорите? Боги не отвечают на вопросы, говорите?!

Боюсь, мы получили ответ.

Я встаю.

Загрузка...