На круглом боку шлема сверкнул луч солнца, ударил в глаза.
Секст моргнул, прищурился. Зевнуть, что ли? Ага, если центурион заметит, неприятностей хлебнешь полной ложкой… Нет уж, лучше потерпеть, решил он. Выпрямился.
Легион лихорадило с самого утра. По лагерю катились слухи — волнами. Мол, на самом деле новый легат — настоящий зверь. Столичная штучка. «Тога». Истинный «паганец», как принято называть на военном языке гражданских, — клеймо ставить некуда.
Но зато он родной брат старого легата, который был отличным командиром, — что уже неплохо. В отличие от трибунов, простые «мулы» не испытывали заранее неприязни к назначенному из Рима легату. Скорее наоборот. Говорят, новый легат служил прежде в Африке. А скоро прибудет с проверкой легиона. И главное… главное: он брат Луция Деметрия Целеста.
Хорошо это или плохо, покажет время. Легионер Секст Виктор скосил глаза — влево. Головы, лица, лица. Шлемы сверкают. Всеобщее построение легиона на санктум преториум — главной площади лагеря. Вторая когорта смотрелась неплохо. Еще бы. Начищенные и смазанные маслом доспехи сверкали, подбородки чисто выбриты, оружие в порядке. В глазах «мулов» — положенная истовость.
Первая центурия второй когорты Семнадцатого Морского легиона. «Мы — лучшие!»
— Равняйсь! Смирно! — скомандовал центурион. — Вольно.
Развернулся, прошел вдоль строя и встал справа — на свое место. Секст сделал «вольно» и незаметно почесал руку.
«Скорей бы уже закончить и на обед», — подумал он и все-таки зевнул.
Все лагеря легионов строятся одинаково — раз сделав удачную вещь, мы сохраняем ее навсегда. Поэтому в любом лагере любого легиона в любом уголке владений Рима я всегда знаю, где находится палатка офицеров, где — площадь, посвященная Гению легиона, а где — отхожие места или место наказаний.
Ну хоть с этим проблем не будет.
Я зеваю так, что рискую порвать мышцы, связывающие нижнюю челюсть с верхней.
На кровати лежит белая туника.
В моих руках — вычурный шлем из луженой бронзы. В эллинском стиле. Он достался мне в наследство от Луция. Из темного металла, в грубых завитках — виноградная лоза, вьющаяся вокруг головы. Весит шлем столько, что нужна каменная шея, чтобы носить его. Очень сомневаюсь, что Луций часто его надевал. Парадная вещь.
— Спрячь эту… штуку куда-нибудь подальше и закажи мне сегодня новый шлем — полегче и попроще, — говорю я Тарквинию. — Еще мне нужны новые доспехи, и приготовь мазь — дурацкое железо опять будет натирать, уж я-то знаю. Как тогда, в Мавритании.
Старик кивает. Еще бы — он тогда был со мной, переносил все тяготы службы в Африке. Смешно. Помню, там, в Мавритании, любая молитва или даже проклятье не обходились без слова «Африка». Считалось, что если не вставить это название, то местные боги обидятся.
Тогда я был моложе. И мог есть вместо еды кашу из нарубленных железных гвоздей. Сейчас же…
— Тарквиний, — говорю я, — у меня ноет желудок.
— Это от здешней воды, господин Гай.
Конечно, от воды. То, что меня трясет с самого утра, тут ни при чем.
Я вытягиваю руки перед собой, растопыриваю пальцы. Жду. Проклятье! Пальцы начинают дрожать.
Так, туника с пурпурной полосой, обмотки, браслеты, поножи, панцирь — из серебра, сверкающий как молния. Меч в ножнах, обтянутых пурпурной кожей, на дорогой перевязи, кинжал, украшенный зелеными и красными камнями. Белый пояс с золотыми кистями — символ моей легатской власти…
Почти все готово.
Осталось решить, что мне надеть в лагере Семнадцатого. Вопрос вот в чем. Если я оденусь в доспехи, трибуны будут говорить, что я до смешного хочу походить на настоящего солдата — словно курица, вырядившаяся в павлиньи перья. А если останусь в сенаторской тоге, то начнут скрипеть зубами от злости — гражданский, мог хотя бы доспехи надеть…
Что лучше — смех или злость? Ну, тут выбор очевиден.
Тарквиний:
— И что вы решили, господин Гай?
Я трогаю челюсть пальцами. Она почему-то болит. Слишком сильно зевнул, что ли?
— Господин?
— Достань мою тогу.
— Парадную?
— Ни в коем случае. Самую обычную. Лучше даже чуть-чуть застиранную. Есть такая?
Дожидаясь, пока Тарквиний принесет одежду, я наливаю себе вина и начинаю пить, не разбавляя водой. Густое и кислое — сойдет. Оно течет по глотке прохладой.
Остаться самим собой — это правильно. Нужно их позлить.
Что бы сделал Луций на моем месте?
Из Ализона я выехал, когда совсем рассвело. От недосыпа все вокруг казалось хрустально чистым, отмытым до основания. Даже грязь на дороге словно вылеплена из глины — с особым искусством. В лужицах отражается светлеющее небо. Я люблю утро Италии. В Капуе, где находятся наши семейные владения, это самое благословенное время суток. Солнце еще не припекает, не жарко. И все такое свежее. Недаром говорят, что в это время земля касается неба. Это время богов. Время, когда небо ясное до самого эфира.
Здесь же небо другое, низкое, несмотря на ясную погоду. Под копытами коня мягко стучит земля. Я оглядываюсь — даже воробьев еще нет. За мной едет молодой раб из дома Квинтилия Вара — мой проводник. Далее едут десять преторианцев — я вижу их коричневые плащи. Вообще пропретор не советовал мне путешествовать в одиночестве. «Германия становится цивилизованной, конечно. Но еще не все так хорошо, как может показаться на первый взгляд».
Я вспоминаю мычание коров и раскаты грома.
Меч, ударяющий в грудь германца… Красные бусины, рассыпающиеся… Нет, видимо, не так хорошо.
Конечно. Я кивнул тогда.
Судя по тому, как меня встретила Германия, я словно приехал выискивать ее язвы.
Жеребец из городских конюшен мотает головой. Я купил его вчера. Отправился сразу после обеда. Его зовут… неважно, как его зовут.
Луций прав. Вернее, прав Тит Волтумий, старший центурион, — полководец должен разделять тяготы со своими воинами.
Это правильно. Это — по-римски.
Ветер дует справа, теребит волосы у меня на лбу. Скоро я буду в легионе. Уже через пару часов.
Уздечка украшена металлическими бляхами. Я держу повод, плавно покачиваюсь в седле. Тут главное, поймать ритм движений бедрами — вперед-назад, в такт с бегом лошадиным копыт — движение характерное, можно кое с чем перепутать. Да.
Вслед за мной скачут десяток всадников — галлов из охраны пропретора. Услышав, что я хочу выехать в легион, Квинтилий Вар настоял на охране.
Я не самый плохой всадник. Вернее, для римлянина я вообще считаюсь хорошим наездником. Упражнения на Марсовом поле, выездка и прочее. А вот брату с конями не везло. Однажды своевольный конь сбросил его во время учебной выездки — и Луций повредил правое колено. И с тех пор прихрамывал. Ему тогда было лет двенадцать.
Я вспоминаю, что Тит Волтумий рассказывал про Луция. Про то, как брат ходил в пешие походы вместе с воинами. Интересно, чего ему это стоило?
Вперед на дороге лужа. В ней отражается серо-голубое небо Германии, бег облаков. Под свежим ветерком гнется вереск вокруг дороги.
Вперед-назад. Бедрами. Ну и чем мы занимаемся, если глядеть со стороны?
Я тяну повод. Мой конь с легкостью перемахивает через лужу — на миг распластавшись в воздухе, становится длинным, как змея легионеров Сципиона Африканского.
Приземление. Удар копыт. И снова бег.
Дорога тянется через лес, взбирающийся по пологим склонам. Сосны и сырой мох, коричневые стволы подступают к самой дороге. Неровные.
Мы едем шагом. Я слышу стук копыт за спиной — словно эхо шагов моего коня.
Когда мы выезжаем из леса, в долине у полотна реки раскинулись три ровных прямоугольника — лагеря Семнадцатого, Восемнадцатого и Девятнадцатого легионов. Гордость Рима. Отличные солдаты, как я слышал — и как писал брат в письмах. Но кроме трех ровных прямоугольников (я вижу, как там везде двигаются крошечные фигурки — утренняя жизнь) я вижу чудовищную кишку, которой обросли легионы за несколько месяцев здесь, в летних лагерях.
Это кастренсис — город, возникающий вокруг любого постоянного расположения легиона. Строения и палатки стоят без всякого порядка, соединяя, как кровеносный сосуд, лагеря в единое целое.
Что лучше объединяет воинов, чем шлюхи?
На самом деле, конечно, не все так просто. Легионеры не имеют права жениться, закон не позволяет этого. Поэтому почти у каждого в этом городке, приросшем, как уродливый гриб к стройному стволу бука, к идеально ровным прямоугольникам лагерей, у каждого солдата и даже нестроевого легионера, а зачастую — и у раба есть в этой кишке временная жена. И временные дети.
Когда солдат отслужит свои двадцать лет, он получит землю или выходное пособие и официально женится на своей подруге. Или — что тоже бывает — уедет в Италию к старой жене. Это если солдат успел жениться до вербовки в легион.
Забавно. Когда легион выступает в поход, за ним движется гигантский хвост с женщинами, детьми и шлюхами. То есть женщин хватает.
А философы до сих пор шутят о целых стадах овец, которых гонят за легионами с одной-единственной целью… м-да. Философы все-таки оторванные от реальности люди.
Я бы не удивился, если бы какой-нибудь философ, завербуйся вдруг в легион, первым делом бы потребовал бы положенную ему козу.
Ученые люди зачастую такие идиоты.
Дорога спускается с холма, огибает другой. Нам все чаще попадаются на пути грузовые повозки. Самое интересное, что все легионеры, что едут с повозками, — вооружены. И даже легионные рабы, отправляющиеся за дровами, едут в лес не иначе, как в сопровождении охраны.
Неуютная провинция Германия. Даже здесь, где легионы обжились, как в родной Италии…
Неуютная.
Мы выезжаем на дорогу, ведущую к главным воротам лагеря. Традиционно они обращены на юг. Все наши лагеря одинаковы — вплоть до смешного. Хотя в этом наша сильная черта.
Мы, римляне, умеем находить и присваивать лучшее. Воры в некотором роде.
Ганнибал, напугавший наших предков во время Пунических войн, сделал то, чего сам не ожидал, — он научил их воевать. Война с Карфагеном научила наших предков строить флот и сражаться на море, правильно использовать конницу и убивать слонов. А главное — Ганнибал приучил нас не сдаваться.
Мы теряем в сражении под Каннами шестьдесят тысяч солдат. Мы не сдаемся. Мы набираем новое войско. Заново вооружаем и обучаем его. И снова идем в бой. Ганнибал снова разбивает нас — и снова встречается со свежим войском. Рим тогда почти обезлюдел. Все ушли на фронт.
Вот что главное. Вот почему мы непобедимы.
Если ты видел Рим во время побед — ты не знаешь Рима. Рим нужно увидеть во время поражения. Тогда можно понять, почему мы непобедимы.
За следующим поворотом я вижу тренировку легионеров на лугу рядом с лагерем. Место вытоптано так, что там почти не осталось травы. Копыта мягко стучат. Когда мы подъезжаем к главным воротам лагеря, нам навстречу выходит тессерарий — начальник караула. Кто сегодня дежурный? По чину тессерарий младше центуриона, но когда-нибудь рассчитывает им стать. Но для начала ему придется дорасти до сигнифера когорты, то есть до ее знаменосца и казначея. Все солдатские сбережения хранятся у него, в том числе и похоронная касса.
Тессерарий смуглый, невысокий, с кривыми ногами.
Я тяну повод, останавливаю коня. Он фыркает, переступает. Всадники позади меня чему-то смеются.
— Стой, кто идет! — кричит часовой. Словно мы находимся за милю от него.
Тессерарий видит мой панцирь, мою охрану. И все равно говорит:
— Пароль?
Я киваю: хорошо. Чужим в лагере не место.
— Понятия не имею. Я — Гай Деметрий Целест, ваш новый легат.
Тессерарий не исполняется добрыми чувствами, как вроде бы должен.
— Правда? — Тон его довольно равнодушен.
Конь подо мной тянет повод, идет боком. Капризный. Я дергаю повод. Стоять!
— Вот приказ Божественного Августа.
Я достаю из сумки тубу, снимаю крышку. Вытряхиваю скатанный в трубку пергамент. Резкий запах выделанной кожи.
— Вот приказ, им подписанный.
Тессерарий смотрит на меня, словно это какая-то шутка. Кивает солдату, тот идет ко мне, берет пергамент и несет офицеру.
Сегодня что, никто никуда не торопится?!
Тессерарий разворачивает приказ, читает. Несмотря на желание выглядеть бесстрастным и сдержанным, он удивлен. Он поднимает голову:
— Деметрий Целест? Вы…
— Ваш бывший легат — мой старший брат. Теперь я командую этим легионом.
— Мы вас ждали, легат, — говорит тессерарий.
Мне удается не поперхнуться от удивления. Ждали… тоже мне, ждали.
Караульный офицер кивает солдату. Нас пропускают.
Я пятками толкаю Красавчика, еду шагом. Чувствую на себе любопытные взгляды. Тессерарий подходит ко мне, протягивает пергамент. Я беру его и передаю рабу вместе с кожаной тубой, чтобы спрятал.
— Рады вас видеть, легат. Слава Августу! — Он четко бьет ладонью в сердце, выбрасывает правую руку вперед и вправо. Воинский салют — таким приветствуют императоров и полководцев. Тот же жест повторяют — с некоторым опозданием — караульные и солдаты вокруг, что случайно оказались рядом с воротами. Я слышу, как шепоток бежит по рядам: «Легат… новый легат… брат…»
— Как твое имя? — говорю я.
— Коммод Артикулей, — говорит тессерарий. В его взгляде спокойное презрение военного к гражданскому.
На военном языке гражданский звучит как «паганец». Довольно обидно.
— Хорошо, Коммодий, — говорю я. — Продолжайте нести службу.
Мы едем по главной улице лагеря. Справа и слева возвышаются серые палатки, их ровные ряды уходят вдаль. Легион — это отдельный город. Около шести тысяч человек — на самом деле больше, потому что обычно не учитывают число нестроевых свободных, приписанных к легиону, и число легионных рабов. Это целый город. Он окружен со всех сторон рвом и частоколом, защищен башенками и метательными машинами.
У некоторых палаток сушится на рогатках белье.
У одной из палаток солдат в тунике поджаривает на костре хлеб, нанизанный на ветку. Я чувствую вкусный запах поджаренного хлеба, в желудке громко урчит. Ну, успеется.
Солдат поднимает голову и провожает нас взглядом. Ему за тридцать, это явно опытный солдат, к тому же «иммуний», то есть освобожденный от работ по лагерю. Он заслужил это выслугой лет. Или, возможно, он просто заплатил центуриону за такое освобождение.
Коррупция — беда не только Рима, но и его легионов. Увы.
Мы выезжаем на санктум преториум, главную площадь лагеря. Здесь храмы для солдат, алтарь Божественного Августа, знамена и золотой орел легиона — ему приносят жертву, это Гений легиона. Охрана вытягивается по струнке, когда мы подъезжаем. Огромная палатка — принципия, там живут офицеры, — напротив знамен, через площадь.
Площадь достаточно большая, чтобы вместить весь легион на утреннем построении, приношении Гению легиона и лагеря, а также при гадании. Я чувствую в воздухе нотки птичьего дерьма — и слышу квохтанье. Где-то рядом находятся птицегадатели со своими курами. Ага, вон они.
Я останавливаю Красавчика, спрыгиваю с седла. Ноги гудят. Мышцы занемели, задница квадратная и ничего не чувствует, кроме того, что ей не хочется обратно в седло. Я бросаю повод рабу и подхожу к знаменам.
Золотые значки и алые вексиллы. Надписи золотом по алому. Ткань колышется на ветру. Огненно-золотой, начищенный легионный орел над моей головой. Изображение императора — имаго, на котором Август молодой и красивый, — сияет понимающим блеском. Охраняющие его легионеры косятся на меня, но стоят неподвижно.
Я издалека делаю жест почитания. Гению легиона — мои приветствия! Принимай гостя.
Золотой орел молча реет в голубом небе — над лагерем, над серыми палатками, над стираным бельем, над кострами с жарящимся хлебом… Мощь Рима, величие власти.
Я поворачиваюсь на пятках и иду, преодолевая сопротивление занемевших мышц, к палатке принципии. Два караульных легионера смотрят на меня, но послушно вытягиваются по струнке, когда раб показывает им приказ Августа.
Я откидываю полог и делаю шаг внутрь…
Темнота. Стою, щурюсь. После яркого солнца за порогом здесь почти ничего не видно. Плотная ткань пропускает не так много света, поэтому некоторое время я вижу только отпечатки солнечных бликов, прыгающие на темном фоне. Жмурюсь, открываю глаза. Так лучше.
Отпечатки еще не исчезли, но теперь я вижу коренастого человека в телесном кожаном панцире, стоящего ко мне спиной у стола. Клапан палатки хлопает за моей спиной. Человек поворачивается, видит меня.
— Какого?… — говорит он. Вздергивает голову, я вижу выбритый подбородок, тяжелый, неуступчивый.
Я поднимаю руку.
— Приветствую тебя, воин.
Излом его бровей становится хмурым и недовольным.
— Кто ты, Тифону в задницу железный гвоздь, такой? — говорит он.
Ну, можно было и повежливей, конечно.
— Гай Деметрий Целест, — улыбаюсь я. — Возможно, вы обо мне слышали?
Пауза. Изменения в его лице напоминают разрушение многоэтажного здания, подточенного дряхлостью и сыростью.
— Новый легат?
— Совершенно верно.
— Префект лагеря Спурий Эггин, — представляется человек.
Эггин? Что ж. Это многое объясняет…
Я о нем уже слышал — от Тита Волтумия, старшего центуриона. Человек, который назначает одного из старших офицеров легиона руководить командой, распинающей варваров. Это означает неприятную тяжелую и малопочтенную работу, с которой справится и младший оптион десятой когорты. Что произошло между этими двумя, интересно?
Спурий Эггин — невысокий, крепкий. Лет пятидесяти, но очень крепкий. Короткая красная шея. Круглая голова. Нос круглый, пористый. Глаза маленькие, словно вдавленные в круглое лицо. По шее идет белый след старого шрама.
Еще бы. Префектом лагеря может стать только бывший примипил — первый центурион, выслужившийся из самых низов. Как я слышал, Эггин получил свой первый чин центуриона — младшего центуриона десятой когорты — на общей сходке, единогласным решением воинов. Такое редко, но бывает. Значит, Эггин начал служить еще до того, как Август сделал назначение центурионов своим личным правом.
На Эггине короткий кожаный панцирь, в руках — калам для письма. Я вижу короткие пальцы префекта, испачканные чернилами. Он смотрит на меня без всякого подобострастия. Он мне нравится… и не нравится одновременно.
— Что привело вас сюда, легат? — спрашивает Эггин.
Скорее не нравится, решаю я.
— Хороший вопрос, префект лагеря Эггин. Это ведь Семнадцатый легион, я правильно понимаю?
Эггин дергает уголком рта. Но лицо его спокойно. Равнодушно-холодный взгляд.
— Верно.
Я киваю и прохожу в палатку, поближе к жаровне. Протягиваю руку над горящими углями, чувствую ладонью поднимающееся от них тепло. Жар. Эггин за моей спиной ждет. Это напоминает камень, стоящий за твоей спиной.
— Прекрасно, — говорю наконец. Поворачиваюсь к префекту. — Значит, я не ошибся.
Эггин на мгновение вздергивает брови. Они почти белесые, что странно — при его темной шевелюре.
— Легат?
— Хорошая сегодня погода, верно, префект?
Эггин пожимает плечами. В этом движении я чувствую некий оттенок раздражения.
— Для Германии, — уточняю я. — Хорошая для Германии.
Он щурится. Но он хороший солдат, поэтому он ждет, когда этот легат — то есть я — выскажется.
— Солдаты уже завтракали, насколько понимаю? — спрашиваю я внезапно.
Эггин моргает. Но быстро берет себя в руки.
— Да, легат.
— Очень хорошо. — Я поворачиваюсь к жаровне и вытягиваю ладони над тлеющими углями. Хорошо. Усталые пальцы расслабляются.
— Легат?
— Знаете что. Я бы хотел видеть всех трибунов здесь. Через… — Я задумываюсь. — Скажем, через полчаса. Префекта конницы тоже.
Если Эггин и удивлен и раздосадован, он старается ничем не выдать своих чувств.
— Но…
— Постарайтесь, я вас очень прошу, Спурий Эггин.
Он вытягивается. Старый солдат, да.
— Понял.
Думаю, трибуны сейчас находятся не в лагере, поэтому Эггину придется приложить некоторые усилия, чтобы найти и известить их. Смешно.
— Разрешите, я отдам распоряжения?
— Конечно, конечно.
Он идет к выходу из палатки.
— Префект, — окликаю я его.
Эггин останавливается. Широкая спина словно излучает раздражение. Он поворачивается ко мне — лицо каменное.
— Легат?
— Вы не против, если я воспользуюсь вашим гостеприимством… хм-м… в ваше отсутствие?
Пауза. Мне кажется, сейчас он все-таки пошлет меня куда подальше.
— Это теперь ваш легион, — говорит он и выходит.
Полог палатки дергается на ходу и опускается. Я остаюсь один. Через некоторое время за стенами палатки раздается резкий голос Эггина, отдающий приказы.
Я подхожу к столу, беру медный кувшин с жаровни и наливаю себе горячего вина с медом. Взлетает пар. Я тяну ноздрями запах корицы, и меда, и вина. Подношу чашу к губам… Ну, все. Начинаем обживаться.
Когда мне было четырнадцать, брат на правах главы семьи отправил меня учиться в Грецию, к знаменитому Парасагору. Римлянин из хорошей семьи просто обязан иметь прекрасное образование.
Я взял с собой Тарквиния — тогда он еще не был таким ворчуном и развалиной, он был вполне бодр. И я слушал лекции под сенью акаций и кипарисов, под темно-зелеными листьями платанов ходил из портика в портик по тропинкам вслед за учителем, который рассказывал нам — нескольким «эфебам», как называются юноши такого возраста у греков, — о философии, устройстве мира, литературе и поэзии, созвездиях и стратегии, ораторском мастерстве и трагедиях Эсхила.
Я до сих пор с ностальгией и теплым чувством вспоминаю то время. Усыпанные сухими иголками красные тропинки… Лазурное море. Глубокая, ненормально яркая синева. Я никогда не думал, что море может быть такого цвета. Средиземное море более бледное, серое — в отличие от Эгейского.
Синий — цвет смерти, думаю я. Оратор Атраксий преподал мне несколько важных секретов ораторского мастерства. Говори грудью, а не горлом. Говори голосом, а не руками. Говори мыслью, ярко, с живым чувством и подчеркивай жестом. Жест никогда не должен быть полным, он только намекает на движение — остальное дорисует воображение слушателя, увлеченного твоей речью. Речь готовь заранее. Она должна содержать три акта, как в трагедии… или поэме. У нее должны быть вступление, завязка, развитие, катарсис и развязка. Все, как писал великий Аристотель.
Сейчас я оглядываю трибунов, собравшихся в палатке принципия. Вижу тех, кто приезжал ко мне в домВара.
Сейчас они были вне лагеря, поэтому собрались не сразу. Думаю, Эггину пришлось приложить немало усилий, чтобы собрать их так быстро.
— Когда я был ребенком, — начинаю я. Трибуны поднимают брови, переглядываются недоуменно, — мне говорили, что в мире существует несколько незыблемых правил. Не прекословь воле отца, будь послушен воле римских богов… Никогда не веди переговоры с врагом, который тебя сильнее. Не пей пива, германцем станешь. И все такое.
Трибуны смеются. Даже сам Прозоний Север вскидывает голову. Похоже, я все-таки привлек его внимание.
— А теперь серьезно. Я не собирался командовать Семнадцатым легионом. Я мирный человек… «тога».
Прозоний Север усмехается. Префект лагеря Эггин сидит в глубине палатки, в полутьме, поэтому я не вижу его лица. Свечи на столе бросают отсветы на их лица — на лица моих офицеров.
— Да, я мирный человек. Как каждый гражданин Рима. В старое суровое время наши деды пахали землю, выращивали скот, пекли хлеб, варили кашу… Они были мирные люди, конечно. Но когда приходил враг, когда приходили тысячи и тысячи врагов — тевтоны, кимвры, пуны, прочие варвары, — наши деды надевали кольчуги, брали в руки мечи и укладывали варварские толпы в землю. Одну за другой. А потом отмывали кровь с натруженных рук, снимали кольчуги и шли обратно — пахать, сеять, выращивать урожай и печь хлеб.
Я не собирался становиться вашим командиром. Потому что был тот, кому эта ноша по плечу, — мой брат Луций. Мой умный старший брат. Но он мертв.
Но волей того, кто выше нас, — сената и народа Рима… И Божественного Августа, конечно! Я здесь, чтобы подхватить груз, что нес на своих плечах мой старший брат…
Они слушают. Прозоний Север кивает — скорее из вежливости, чем потрясенный моим ораторским мастерством.
— И надеюсь на вашу помощь. Спасибо, что уделили мне ваше драгоценное время.
Я оглядываю присутствующих, кто-то даже выглядит смущенным.
— Воины, — говорю я. — Благодарю, что откликнулись на мой зов! Не смею больше задерживать вас…
Спорю на талант серебром, сегодня ночью они будут ночевать в лагере — как и положено офицерам. Если нет, то завтра мы повторим утренний сбор.
Трибуны кивают, бормочут, что, мол, очень приятно, и выходят один за другим. Хлопает клапан. Мальчишка-трибун покидает палатку одним из последних, теперь он смотрит на меня другими глазами. Смешно. Теперь я для него — легат. Префект лагеря Эггин резко кивает мне и выходит. Гордый римлянин. Такого кувалдой не прошибешь. Последним идет префект конницы…
Перед выходом из палатки Метеллий останавливается, поворачивается ко мне. Я жду.
— Вы действительно хотите найти убийцу Луция? — спрашивает он наконец.
— У меня не так уж много братьев, трибун. И я очень не люблю их терять.
Он смотрит на меня. Я вижу в его глазах невольное уважение.
— Я слышал от солдат, что вы убили нескольких германцев, напавших на вас по дороге сюда.
Солдатская молва лучше любой почты. Слухи летят быстрее курьеров. Что там! Быстрее почтовых голубей…
— Всего двоих, — говорю я.
Рыжий сполох. Багровая кровь, льющаяся из разреза над ключицей…
Смешно.
Метеллий явно впечатлен. Он молодой и порывистый, этот наш «шестимесячный» трибун конницы.
— Так это правда. Э… как вам это удалось?
— Мне повезло, — говорю я. — Видимо, эти варвары тоже посчитали меня «тогой».
Он сначала смущается, затем смеется.
— Это верно. Скажите, легат, — он поднимает взгляд и смотрит мне в лицо, — вам никогда не говорили, что вы похожи на вашего брата?
Если учесть, что Луций — вылитый отец, а я лицом пошел в мать, пухлощекую римлянку из рода Корнелиев, то нет.
— Не говорили.
Метеллий замечает:
— Вы очень похожи на Луция.
Что тут скажешь? Я вежливо киваю. Ну, хорошо, что на Луция. А не на какого-нибудь греческого купца. Был с Августом смешной анекдот… очень похожий на правду. Как-то встретил он на форуме одного грека…
— Спасибо, префект, — усмехаюсь я.
— Рад, что мы познакомились, — говорит Метеллий.
Я протягиваю руку, и мы пожимаем друг другу запястья. Его пожатие твердое, рука сильная, с бронзовым браслетом за храбрость — прохлада металла.
— Взаимно, — говорю я.
Метеллий кивает и уходит, слегка растерянный. Я вижу, как захлопывается клапан палатки, возвращаюсь к столу. Долго смотрю на язычок пламени. Надо загадать — если не погаснет, все будет хорошо. Если погаснет…
Потом резко провожу ладонью над свечой. Язычок свечи дергается, пламя рвется… гаснет на мгновение (у меня замирает в животе)… снова разгорается. Треск горящей свечи. Запах паленого воска.
— Вот я и легат, — говорю я. Луций, Луций. Что бы ты мне сказал сейчас? — Слышишь, брат?
Мой мертвый старший брат. Мой умный старший брат.
Пламя свечи вдруг рвется под порывом ветра. Проклятье! Я едва успеваю подхватить опрокидывающуюся чашу с вином…
Все это — ерунда, думаю я упрямо, глядя на горящую точку на конце фитилька. Она медленно тускнеет. Все будет хорошо. Я сжимаю в пальцах серебряную чашу и думаю: все будет…
Фитилек гаснет. В палатке — темнота. Я только слышу, как ветер рвет натянутую парусину палаток.
Все будет хорошо, даже если все против меня.
Я не знаю, что происходит в душе префекта лагеря Эггина. До моего здесь появления он был фактически командиром легиона, верховным жрецом Гения легиона, судьей и повелителем шести тысяч «мулов». Сейчас он смотрит из полумрака палатки на меня, и глаза его слегка поблескивают.
— Прогуляемся, префект? — говорю я.
Эггин смотрит на меня, явно ожидая подвоха.
— Легат? — говорит он своим глухим, плебейским насквозь голосом. Ему не ставили дикцию, не ставили правильного ораторского дыхания, никто не занимался исправлением вульгарного акцента…
Но уверен, что, когда необходимо, префект орет так, что легко перекрывает вопли атакующей центурии. «Бар-ра-а-а!»
«Интересно, — думаю я, — берет ли префект лагеря подарки от легионеров?» Меня передергивает. Я слышал, в некоторых легионах это в порядке вещей. Узаконенная взятка.
«Твоего брата подозревали в том, что он брал взятки у варваров». Август.
Я сжимаю зубы и встаю.
— Я хочу осмотреть лагерь, префект. Если, конечно, вы не против?
Эггин думает пару мгновений и кивает. Значит, в своем лагере он уверен — уже хорошо.
— Прошу за мной, — говорит он глухо, с отчетливым варварским акцентом. Интересно, сколько лет префект не был в Италии? Лет двадцать?
Клапан палатки распахивается, мы выходим во всепоглощающий дневной свет, словно тонем в нем. Проклятье. Я моргаю, щурюсь, на глазах выступают слезы. Солнце.
Часовые вытягиваются по струнке, салютуют нам. Эггин кивает. Я киваю.
Идем.
Ряды палаток — как серые ромбы. Символ упорядоченности. Лагерь, легион, люди — все пронизано идеей порядка насквозь, нанизано на эту идею, как на железную спицу.
При нашем с Эггином появлении солдаты встают по стойке «смирно».
«Легат… легат… легат…» — звучит, бьется, наплывает звуковая волна над лагерем. К моменту, когда мы доходим по главной улице лагеря (виа претория) до главных ворот, о нашей «прогулке» уже знает весь легион.
Я киваю знакомому тессерарию (кривые ноги) и легко взбегаю на дорожку, она идет по валу вдоль частокола по всему периметру лагеря. За время, что легион провел здесь, в летнем лагере, — а это пара месяцев как минимум, — в придачу к обычному частоколу легионеры выстроили сторожевые башенки. На них замерли часовые.
Эггин следует за мной.
Дорожка вдоль частокола вытоптана сотнями ног. Она твердая и удобно ложится под мои мягкие сапоги.
Эггин топает своими подкованными гвоздями калигами. Молодец префект. Не забывает, что сам когда-то был простым «мулом». А для «мула» главное — это ноги.
Мы идем по валу. Во рву по другую сторону частокола масляно блестит застоявшаяся вода. Ее немного.
Вал и частокол лагеря — священное место, как и главная площадь. За попытку пересечь вал легионера будут сечь кнутом, а в военное время — приговорят к смерти. Впрочем, самоволки, думаю, в легионе — обычное дело. Особенно когда рядом — такое.
Я иду. Потом останавливаюсь и смотрю. На расстоянии примерно сотни шагов от вала тянется импровизированный городок. Строения разного качества из местного леса, палатки и шатры. Там кипит жизнь. Чумазые детишки разного возраста гроздьями облепили дома, из открытых окон выкрашенного красным дома — лупанарий? — смотрит на меня раздетая девица. Рыжая, как вспышка от удара по голове. Бесстыдная. И красивая, несмотря на боевую раскраску. Золотые браслеты на запястьях.
Увидев нас с Эггином, девица насмешливо улыбается и посылает мне воздушный поцелуй. Жрица любви, ага. Я хмыкаю.
Да, лагеря легионов одинаковые по всем провинциям. Так и городки, которыми они обрастают, тоже не особо различаются.
Я вспоминаю, как мы с иудейским царевичем Иродом Антипой навещали публичный дом в Мавритании. Было весело. Боги, действительно было весело. Вот было же время…
Я машу «волчице» рукой. Эггин неодобрительно переступает за моей спиной — тяжелый и неуютный, как круглый камень. Лицо мраморное.
Эггин смотрит на рыжую «волчицу» в окне, и взгляд его тяжелый, как гроза. У меня ощущение, словно что-то произошло, а я не понял.
Рыжая посылает поцелуй — насмешливый, бесстыдный — префекту лагеря, но Эггин становится только мрачнее. Лицо почти черное, дурная кровь. Он что, знаком с ней?
— Кто это? — говорю я. — Ты ее знаешь?
— Какая-то шлюха, — бурчит он и отворачивается.
У нее полные темные губы.
— Красивая, — говорю я.
Префект дергается, словно от удара. Да, Гай, умеешь ты заводить друзей, думаю я. Я даже спиной чувствую, как он меня ненавидит. Из-за шлюхи? Смешно.
Идем дальше. Рыжая «волчица» остается в окне позади.
Через открытое окно врывается ветер, обдувает мокрое от пота лицо. Она стоит в проеме окна и глядит туда, куда ушли эти двое.
— Вернись в постель, — просит центурион.
Тит тянет руку, заросшую темным волосом, в шрамах. Когда ты дерешься в строю, твою правую руку постоянно задевают. Шрам на шраме, плюнуть некуда.
От этого рука кажется бугристой и неровной. Грубой. Особенно рядом с ее гладкой кожей.
— Или прикройся, что ли, — добавляет он, понимая, что говорит лишнее.
— Ты ревнуешь?
Тит поднимает брови. Хороший вопрос. Если она про префекта-м-мать-Эггина, то да — он уже не ревнует. Хотя холодок в брюхе все еще остался.
— Немного.
— Кто это? — спрашивает она.
Стоит перед ним, и кажется, что воздух вокруг нее плавится. «Рыжая, — думает он. — Красивая. Рыжие — они все красивые». Тит дергает щекой, поднимает голову, разминает шею медленными движениями — щелк, щелк. Позвонки встают на место. А вот сердце — не совсем.
— Тот, кому ты посылала поцелуи? — спрашивает центурион. Что ты со мной делаешь, рыжая? — Не надейся, не твоего полета птица.
— Посмотрим.
Скулы каменеют. Кажется, все лицо сводит. Тит Волтумий, старший центурион, дергает щекой, откидывается к стене. Он обнажен, сидит, закрывшись одеялом по пояс. Голые ноги стоят на холодном полу. Постель под одеялом все еще хранит тепло ее тела. Когда-то она дарила это тепло и Эггину. Тит сжимает кулаки.
— Симпатичный, — говорит она, словно не замечая его гнева. — Кто это?
Молчание. Проклятое Тифоном молчание. Надо отвечать.
— Новый легат, — говорит Тит нехотя. «Мне сорок три года, — думает он. — А мной вертит какая-то… какая-то шлюха… стоп».
Рыжая поворачивается. Губы манят. Глаза подведены темной краской, размазавшейся от пота и поцелуев. Так она еще красивей.
— А ты не должен его поприветствовать?
— Я все еще в Ализоне, если помнишь, — говорит Тит. — И буду там до завтра. У меня раненые.
— Ты оставил раненых ради «волчицы»?
Она насмешливо улыбается. Боги, за что? Центурион ненавидит в этот момент ее губы и готов за них убить любого. Рыжая. Моя, моя.
Раненых… Его окатывает стыдом, горячим, как смола. Лицо пылает. Уши пылают.
— Да, — говорит старший центурион. — Да.
Он откидывает одеяло — резко. Встает. Где она? Находит свою одежду, начинает одеваться. Чувствует спиной, что она смотрит на него.
— Что ты делаешь? — говорит она, когда он затягивает поверх туники ремень с кинжалом. Рукоять больно бьет по его бедру.
Проклятье! Вспышка ярости на мгновение его ослепляет. «Да что со мной?!» — думает он. Комната вокруг сжимается и разжимается, словно желудок огромного животного. «И мы внутри».
— Ты напомнила мне о моем долге, — говорит Тит. — Отлично. Я говорю: спасибо. Мне нужно идти.
Рыжая подходит — медленно, как убийственная кошка. «Если она сейчас вырвет мне сердце из груди, я буду только рад, — думает центурион. — К Ахерону все. Мне нужны мои „мулы“. Там я на своем месте. Там, а не здесь».
Комната лупанария довольно большая. У рыжей свои привилегии. Она вдруг оказывается рядом с ним, с медленной тягучей ленцой в движениях бедер — большая опасная кошка, — от ее близости у центуриона бежит озноб по спине. Затылок сводит.
Он застывает. Она проводит ладонями по его коротко стриженной макушке. Медленно, играючи. От бешеного приступа наслаждения Тит выгибает шею. «Я огромный и угловатый. Грубый. Что она во мне нашла? Зачем я ей нужен?»
Рыжая пригибается всем телом, поднимается на цыпочки — чтобы почти коснуться губами его правого уха и выдохнуть:
— Останься.
Мир взрывается. Огненно-красное. Темное. Блеск.
Тит мгновенно оборачивается — так быстро, что она не успевает среагировать. Миг — и он уже держит ее в объятиях, стискивает, под ладонью гладкая бархатистая кожа. Кажется, что грубая жесткая ладонь Тита тонет в этой мягкости и соблазне. У него сводит скулы, мышцы шеи сводит так, что болит все тело.
— Мой, — говорит рыжая тягуче и гортанно. Глаза ее темные и глубокие, как мрак подземного мира. Победно мерцают. — Мой.
За окном раздается тоскливый медный звук войсковой трубы.