Тарквиний, около 70 лет, домашний раб.
Странная все-таки штука — жизнь.
Стариков все больше, а молодые умирают. Словно молодость — это болезнь, которая одних убивает, других же оставляет калеками. И вот они живут — те, кто выжил: изувеченные, изломанные, с согнутыми спинами, искореженными суставами, ослепшими очами. Волосы их побелели, зубы выпали, ноги у них трясутся, а воспоминания — неполны.
Счастливчики.
Мы выжили. Нам — повезло.
Доказательства? Это легко. Когда мой хозяин Гай учился у греков, я тоже кое-чего наслушался. Пожалуйста: доказательство от противного. Покажите мне хоть одного человека, что дожил до старости — молодым. Не можете? Все. Вопросов больше нет.
Я не помню, что я вчера ел на ужин. Не то чтобы мне хотелось это помнить — но надо, я каждый раз даю себе задание, чтобы не занеметь в этой неподвижности, что подступает ко мне со всех сторон. Она все ближе. Стоит замешкаться, дать неподвижности шанс — и она проникнет в тебя, захолодит конечности и заставит сердце биться через раз… через два… через… три… Вообще не биться.
Поэтому я сражаюсь. Вареное пшено, вспоминаю я. И овечий сыр… кажется. И что-то еще. Всегда есть что-то еще.
Я так стар, что помню деда моего Гая, салажонка гордого. Деда звали так же, как и отца, — Луций Деметрий Целест, у них в семье старший сын завсегда — Луций, словно они других имен не знают. Высокомерие и гордость, проклятые римляне.
Я когда-то тоже был свободным. Наверное. Я уже не помню, как это было, я попал в Рим совсем мальчишкой. Узкие улочки, мощенные камнем, раскалялись докрасна под моими ногами. Я хорошо бегал тогда. Нас, мальчишек, гоняли как посыльных — беги туда, беги сюда, отнести то, не знаю зачем. И неважно кому. Важно — вовремя. В общем, беги, мальчик, беги. Опаздывать нельзя, выпорют.
А потом, когда я уже был взрослым, моя жизнь изменилась. Я до сих пор не знаю, почему дед мальчишки выбрал меня. Чем я отличался от других рабов? Я долго потом старался понять. Всегда хочется быть особенным, не таким, как остальные… Теперь знаю.
Я прожил на свете достаточно долго, чтобы понять. Ничем. Ни-чем. Здорово, да? Деду Гая это было не нужно. Ему был нужен раб для его внука. И все. Это я сейчас понимаю. А тогда много ерунды придумывал. Это бывает. Но тогда, в общем, я был доволен своей жизнью. Пока одним все, другим — ничего. И остается время поболтать с девчонками на господской кухне… Боги, как давно это было…
Многие умерли. Когда я закрываю глаза, мертвые мальчишки окружают меня. Иногда я даже с ними разговариваю. Им там одиноко, в их молодости.
А когда они уходят, я сражаюсь. Вареное пшено, вспоминаю я. И овечий сыр… кажется. И что-то еще. Всегда есть что-то еще…
Молодость — это болезнь. Жаль, что мы так быстро выздоравливаем.
Давно замечено — утром все кажется лучше. И судьба, и время, и люди… И даже собственное лицо. Я разглядываю отражение в лезвии кинжала.
У людей, отмеченных богами, глаза разного цвета. У Александра Великого, рассказывают, один глаз был зеленый, другой карий. Или, по другой версии, зеленый и голубой. Впрочем, дело в другом. Александр Македонский захватил к двадцати пяти годам половину мира и дошел до далекой Индии. Потом, правда, умер. Его огромная империя развалилась на куски, когда тело Александра не успело даже остыть…
Кстати, это мысль. Может, мне к своему имени добавить прозвание «Счастливый»? А что, Гай Деметрий Целест Счастливый. Или, скажем, Гай Деметрий Целест Разноглазый Урод. Звучит.
Я убираю кинжал обратно в ножны. Прохожу по палатке — она огромная. Вот то, что я искал. От брата-легата мне в наследство досталось большое зеркало, я снимаю с него покрывало. Отлично! Полированная поверхность бронзы отражает напряженное лицо нового легата. Разноглазое.
Разве можно внезапно стать «Счастливым» в возрасте двадцати восьми лет? Впрочем, почему нет — цвет глаз же я поменял? Может быть, какая-нибудь местная Юнона Косматая положила глаз на красавца-легата (то есть меня), когда он проезжал мимо ее рощи по пути в легион. То-то у меня на днях спина чесалась… под левой лопаткой…
Положила глаз. Хм-м. Глаз… Глаз?
Я хлопаю в ладоши. Раб откидывает занавесь. Сонный, ленивый.
— Господин? — Он склоняет голову, ждет приказаний. Или спит на ходу — толком не разберешь.
— Передай преторианцам, что мы отправляемся в Ализон через час. Пусть будут готовы.
— Слушаюсь, господин.
Раб исчезает. Когда занавесь за ним перестает колыхаться, я выуживаю из ворота амулет, кладу на ладонь. Серебристая фигурка, обмотанная цветным шнурком, чтобы можно было носить на шее, отражает свет — куда там бронзовому зеркалу.
Она сделана очень искусным мастером. Птичка Воробей. А у германца по имени Стир — Бык из такого же металла. Я против воли вспоминаю, как германец выдергивал гладиатору конечности — легко, почти не напрягаясь. Р-раз! И готово. Капли крови, летящие над ареной, — почти черные… м-да.
Разные глаза и чудовищная сила — какой из этого вывод? А, Гай? Правильно. Я для интереса пробую поднять зеркало одной рукой. О боги. Потом двумя. Тяжеленное. Пальцы скользят по полированной поверхности. Мне удается приподнять зеркало на ладонь от пола.
Нет, моя сила с фигуркой не связана, похоже.
Трудно оставаться равнодушным к богам, когда так хочется поверить. Кто из обитателей Олимпа благословил меня? А сначала — Луция? А потом, видимо, — германца Стира?
Забавно быть любимцем богов. Особенно если эти боги — подземные. У греков Воробей — птица Плутона. Душеводитель. Я смотрю на фигурку. О Плутон! Я принесу тебе в жертву черного ягненка… Знать бы еще — зачем?
— Господин, — занавесь поднимается, там ленивый раб. — Они сказали, что лошади сейчас будут готовы.
Я киваю. Хорошо. Пора ехать.
Я натягиваю повод, лошадь идет шагом. Преторианцы Квинтилия Вара следуют за мной вереницей, зевают, негромко переговариваются. Деревья шумят. Зелень вокруг — северная, особый оттенок зеленого, очень светлый — на грани с желтым.
Туман уже улегся. Воздух прозрачный. Поворачиваю голову и вижу, как мимо, покачиваясь, проплывает огромное дерево — древнее, вылепленное из местной толстой коры. Листья резные, видны до мельчайших деталей. Красиво.
Германия. Я что, начинаю привыкать?
Через несколько часов мы оказываемся у города. Ализон изначально строился как зимний лагерь легионов, так что он в точности повторяет лагерь Семнадцатого — те же рвы, окружающие город по периметру, те же стены и сторожевые башенки, те же улицы и расположение главных зданий. Только все немного крупнее — Ализон рассчитан на три-четыре легиона разом.
На въезде в город я замечаю у входа в казарму знакомую фигуру. Очень знакомую. Человек стоит, задумавшись, облокотив руки на перила. Я приказываю преторианцам подождать, сам подъезжаю к казарме. Он смотрит на меня снизу, подняв брови. Удивлен?
— Легат? — в голосе легкое замешательство.
— Доброе утро, центурион.
У Тита Волтумия покрасневшие опухшие глаза. Он что, вообще не ложился?
— Вам надо больше спать, старший центурион, — говорю я.
— Да, легат. Вы правы, легат. Конечно, легат.
Старший центурион выпрямляется, смотрит на меня с прищуром. Насмешливый. Непрост центурион, ох, непрост… Но, кажется, я хотел узнать мнение человека, которому можно доверять?
— Центурион… какого цвета у меня глаза? — смотрю на него сверху вниз.
Волтумий щурится, моргает.
— Э… что вы имеете в виду, легат?
— Не волнуйтесь, центурион, я не собираюсь за вами ухаживать. Я не по этой части. Мне нужно знать… в общем, отвечайте на вопрос.
Он смотрит озадаченно.
— Карие, кажется, — говорит он неуверенно. — С серым, нет?
— А если внимательнее?
Центурион задирает голову, смотрит мне в лицо. Глаза его расширяются. Понял, похоже.
— Как это? — говорит Тит Волтумий. — То есть они… ну, разноцветные, как у вашего…
— Как у моего брата, — заканчиваю я фразу. — Что я и хотел узнать. Спасибо, Тит. Да! И еще, центурион…
Тит поднимает голову.
— Легат?
— Вы понимаете германский?
Центурион окончательно сбит с толку. Лицо его странное.
— Немного. То есть я вполне могу объясниться с местными, но понять германца из дальнего племени мне будет сложновато… Но, — добавляет он, видимо, чтобы совсем меня не разочаровать, — если понадобится, я могу допросить пленного. И, клянусь задницей Волчицы, он заговорит на латыни.
— На латыни?
— На чистейшей, легат.
Я поднимаю брови, смотрю на центуриона. Человек-загадка. Какие еще бездны откроются мне в нем?
Конечно, варвар заговорит. Уж в этом я ни капли не сомневаюсь.
Обычно допросом пленных занимаются спекулаторы — особые люди принцепса, «мулы» их не слишком любят. Разведка, дознаватели и шпионы. И пыточных дел мастера, если надо. Но любой солдат должен уметь выведать у пленного, где находятся спрятанные ценности.
Рассказывают: когда у одного «мула» украли ночью сумку с деньгами, он так расстроился, что в следующей атаке первым вошел в неприятельскую крепость. Получил крепостной венок и денежную награду. Когда полководец, впечатленный его подвигом, предложил герою так же войти в следующую крепость, то храбрец в ответ похлопал по туго набитой сумке с золотом. «Зачем, когда мошна полна?» — спросил он по легенде. Полководцу осталось только развести руками.
Храбрость и алчность — две основные добродетели римского солдата.
— Понятно, — говорю я, чтобы что-то сказать. — Хорошо, Тит. Не уезжайте пока из города. Я вас найду.
Центурион кивает.
Все будет хорошо, думаю я, поворачиваю коня. Даже если не будет.
На улицах блестят лужи. На пороге храма Марса — раскрашенные охрой колонны, каменные ступени — сидит воробей. Пока я проезжаю мимо, он смотрит на меня крошечным черным глазом. Чвирк! — и улетает.
Мол, Плутон не спит, Гай. Смешно.
Дворец Вара.
Я отдаю коня рабу, лохматому молчаливому фракийцу. Киваю преторианцам, спасибо, и вхожу в домКвинтилия Вара. По привычке читаю на полу вестибула надпись, выложенную черной мозаикой: «Пещера собаки». Рядом мозаичное изображение черного пса, больше похожего на Цербера родом из Преисподней. Язык его — длинный, как змея, — торчит из оскаленной пасти. Морда зверская.
Что-то вроде «добро пожаловать».
Гул голосов. Прохожу в атриум. Здесь сегодня много народу. Несколько германцев громко спорят между собой — шумные, волосатые варвары. Некоторые в шкурах. От них пахнет зверьем. По другую сторону, стараясь не замечать гемов, беседуют несколько римлян и италийцев. Это торговцы и местные чиновники. Они все — клиенты Вара.
Я киваю знакомому преторианцу. Проход в таблиний, кабинет хозяина дома, занавешен плотной красной тканью. Там Вар принимает посетителей. Если, конечно, он уже проснулся…
Подхожу к занавеси, что закрывает проход в глубину дома. Преторианец узнает меня и отступает в сторону.
— Легат, — кивает он. Вот, меня уже здесь все знают.
Я оказываюсь в крытой галерее — колонны из местного камня, туфа, светлые. Слева малый перистиль — садик с фонтаном, скульптурами и живыми кустами. Ярко-оранжевые цветы, красные, желтые. Здесь я тогда встретил Туснельду с нянькой… Но сейчас их нет.
Жаль. Я был бы рад увидеть даже ту черную крошечную бестию с ножом.
Моя комната в глубине дома, в левом крыле. Солнце (все-таки оно здесь бывает!) сегодня разошлось по-летнему, внутренний дворик залит светом. Даже жарко. У меня вся спина взмокла. Иду.
На скамейке около фонтана — бронзовый мальчик с крыльями — дремлет одна из вольноотпущенниц Вара. Красивая. Жена пропретора, племянница Августа, осталась в Риме — что ей делать в Германии? А у пропретора как у мужчины есть свои потребности…
Я усмехаюсь. Верно.
Почему-то вспоминаю рыжую «волчицу» в окне лупанария. Бесстыдная. Кто-то у нее там был в комнате, точно.
Я вхожу в прохладный переход, ведущий к внутренним комнатам. Правое крыло — хозяйское, левое — для гостей.
Интересно, мой Тарквиний завел себе подружку из местных рабынь? Этот старик когда-то был еще тот бабник. Ни одной рабыне проходу не давал. Мне самому с трудом верится, но когда-то Тарквиний был силен и крепок. Статный, красивый, веселый. Многие рабыни по нему вздыхали. Помнится, я маленький сижу на кухне — по уши в сладостях, а Тарквиний в это время перешучивается с кухаркой. Смутные детские воспоминания.
Я улыбаюсь. А это мысль… Надо бы свести ту маленькую черную няньку с Тарквинием. А что? Прекрасная будет пара — особенно если она не знает латыни или, скажем, глухая. Тогда она сможет выносить его бесконечное ворчание! По-моему, великолепная идея. Высокий, хотя и ставший пониже с возрастом, седой Тарквиний и крошечная восточная старуха-нянька с черными глазами.
Заодно мне будет обеспечен свободный доступ к Туснельде.
Прекрасная германка.
Навстречу мне выбегает с корзиной белья в руках молодая рабыня, вскрикивает «ох!». Поднимает голову и замирает с открытым ртом. Разные глаза — это забавно, думаю я. Можно производить впечатление на девушек.
Я улыбаюсь, рабыня невольно тоже улыбается в ответ. Потом спохватывается, кланяется и бежит дальше.
Я иду.
Жизнь — прекрасна.
Наше родовое прозвище — Целест — означает Небесный. Это цвет. И высота полета. И, кажется, еще чистота помыслов… не помню. В общем, какая-то хрень в этом духе.
Верхний слой воздуха, самый легкий, по-гречески называется «эфир». На латыни его принято называть «квинт эссенция», пятый элемент.
В верхнем слое воздуха живут боги. Они дышат им, этим эфиром. Когда мы взываем к ним, наши мольбы должны преодолеть все слои воздуха, вплоть до верхнего, который, кстати, небесного — голубого — цвета.
Но молитва — это не самое главное. Главное — дождаться ответа.
Когда подхожу к своей комнате, я слышу чириканье. Жизнерадостное, шумное и — очень громкое. Не удержавшись, я сворачиваю и выглядываю в сад.
Проклятье! Мне становится не по себе… Все деревья, кусты, весь внутренний сад усеян, словно яблоками, коричнево-серыми птичками. Они шевелятся. Живой ковер устилает внутренний двор дома Квинтилия Вара — плотный, дышащий, чистящий перья, дерущийся, чирикающий. Воробьи сидят даже на статуях и на крыше дома… Их тысячи здесь. Тысячи.
Я моргаю. Потом облегченно вздыхаю. На самом деле воробьев немного, вряд ли больше сотни. Просто вольноотпущенница Вара решила поразвлечься, покормить птичек. Она бросает воробьям крошки и смотрит, как они дерутся.
Я слышал, Апулей, некогда любимый Августом писатель-декламатор, любитель сомнительных шуток, заказал себе в спальню мозаику: мертвый воробей, лежащий на медном блюде. Ему, мол, захотелось сделать вызов вкусам общества…
Ага, думаю я. Интересно, что бы сказал Апулей, увидев это?
Я вхожу в комнату, замираю на пороге. В моем комнате на полу лежат несколько мертвых воробьев.
Я моргаю. Еще раз. Нет, ерунда! Это всего лишь разбросанные вещи.
Вещи разбросаны — так, словно сюда ворвалась шайка мародеров. От моего хорошего настроения не остается и следа. Ну что за дела… Тарквиний!
— Старик, проклятье! Сколько раз говорить! — Теперь я действительно разозлен. Ну я ему задам. Я его отправлю на мельницу, молоть муку. Я из него вытрясу душу…
Я!..
Я замираю.
Он лежит, позади тянется след крови. Белый и как будто… сломанный, что ли?
Все будет хорошо. Даже если не будет.
Я опускаюсь рядом с ним на колени — так, что ударяюсь об пол, поднимаю его на руки. Голова Тарквиния откидывается… Нет, думаю я, нет! Он всего лишь задремал, старый соня.
— Тарквиний! — зову я.
Морщинистые веки прикрыты, словно он задремал. Я прижимаю к себе его голову, пытаюсь поднять тяжелое, какое-то неудобное тело.
Не умирай. Не смей умирать!
— Старик, — зову я. Провожу по седым волосам. — Старик!
В груди — рукоять ножа. Я боюсь ее задеть. Я тянусь к ней… одергиваю себя. Нельзя. Иначе он истечет кровью.
— Кто-нибудь! — кричу я. — Сюда! Слышите?!
За окном шумит ветер. Я слышу щебет птиц.
Тарквиний вдруг вздыхает. Еще жив. Сначала я думаю, что это кажется, но он с усилием открывает дрожащие старческие веки.
— Госпо… Гай… — Он делает попытку встать, но я держу его. — Я за… дремал… простите.
— Чтоб тебя, старик! Ну почему с тобой всегда одни неприятности? — говорю я и чувствую, что у меня дрожит челюсть. Глаза режет от слез. — А?
Молчание. Тишина в эфире.
Я не знаю, зачем люди это делают. Всегда трудно понять. Вот ты вглядываешься в свое отражение в воде пруда — а там какой-то идиот на тебя смотрит и плавают равнодушные карпы. Или мурены с угрями змеятся в тусклой воде. А ты изгибаешься в воде с глупым видом и думаешь: тебе скоро тридцать, и тога тебе не идет.
Я говорю: ну что за ерунда… Потом выхожу в сад и сажусь у фонтанчика. Здесь бы могла сидеть та черная нянька Туснельды. А рядом бы охал Тарквиний и ворчал, что у него болит спина… или бок… или еще что-то… и пить хочется, а вина молодой хозяин не дает… не ценит он меня, а я для него…
А нянька бы говорила: старый дурак, дай я тебе потру спину.
«Это всего лишь раб». Старый, глупый, вечно ворчливый раб.
Я сижу на скамье около фонтана и смотрю, как переливается вода. Каменная чаша заполнена вровень с краями. Вода плещется и стекает по стенам чаши, оставляя мокрые следы, наполняет бассейн.
Кажется, вокруг все темнее и темнее. Я поднимаю голову — нет, небо ясное. Моргаю.
Бешено пахнут цветы — азалии, кажется. Запах наплывает на меня волнами и клубится, в ночном воздухе борются друг с другом ароматы тамариска и розы, и эти мелкие красные… забыл, как их.
— Смешно, — говорю я.
«Я отправлю тебя в пекарню, глупый старик», — сказал я ему тогда.
Стыд пахнет цветами. Почему нам всегда так нестерпимо стыдно перед мертвыми?
Вода льется в чашу, расходится широкими кругами к краям… стекает по стенкам.
— Господин, что с вами?
Я поднимаю голову. Передо мной стоит та молоденькая рабыня, что шла с корзиной белья. На ее лице — ужас. Потом я смотрю на свои руки… свою тунику…
Багровое.
— Это не моя кровь, — говорю я.
«Ты ворошить пепел. Не надо».
Слова юной германки. Туснельда, Туснельда.
Похоже, пепел уже разворошен. И теперь летит мне в лицо — без всякого моего участия.
«Ты много не знать, римлянин». Но я — узнаю.
— Легат!
Кто-то стоит передо мной и зовет меня. Я вижу только ноги в зашнурованных мягких сапогах, такие носят офицеры легиона. Я нехотя поднимаю взгляд. Туника с двойной красной полосой, медный панцирь…
— Кто вы? — говорю я.
Латинянин. Невысокий, жилистый — кажется, его хорошенько просушили на солнце. Волосы с сединой, лицо, изрезанное вялыми морщинами. Крупная бородавка на левой щеке.
— Дидий Цейоний, префект лагеря, — представляется он. Красавчик, м-мать.
Я обдумываю его слова. Медленно, словно это что-то мне совершенно незнакомое.
— Какого лагеря? — спрашиваю наконец.
— Девятнадцатого легиона, — говорит Цейоний. Он удивлен. — Вы не ранены, легат?
— Нет, — говорю я. — Кажется, нет.
На самом деле я не знаю.
У старика в волосах застряли куски цветной штукатурки. Я протягиваю руку и убираю их — один за другим. Бросаю в сторону. Они падают на пол и разбиваются. Синие и красные… Синий — цвет смерти.
— Легат?
Я поднимаю голову. Префект лагеря Цейоний все еще здесь и продолжает болтать:
— Мне жаль, легат. Мои люди оцепили дворец. Убийца не уйдет далеко, я обещаю. Вы в порядке?
Я моргаю. Глаза болят. В левом — словно застряла крошечная пружинка. И дергается. И вместе с ней дергается веко.
Потом я понимаю, что должен что-то сказать.
— Спасибо, префект.
Я с усилием поднимаю непослушное тело Тарквиния, оно выскальзывает. Большое. Словно я рыбак, пытающийся вытащить на берег слишком крупную для себя рыбу.
Уснувшую.
— Помогите мне, — говорю я. — Ну же! Кто-нибудь!
Цейоний кивает, два преторианца подбегают ко мне, помогают поднять Тарквиния и положить на кровать. Теперь он лежит спокойно. У него белые, очень белые руки с синими прожилками вен.
Синий — цвет смерти.
Я выпрямляюсь. Поправляю руку старика, чтобы она лежала рядом с бедром. Она большая. Его ладонь. Я вдруг понимаю, что забыл сказать ему… Тарквинию… Важное. Наверное, важное.
— Эй, старик. Старик!
Молчание. Тишина в эфире. Нам так недосуг всегда. Поэтому тысячи слов — важных — остаются несказанными.
Я помню, как сидел у него на плечах, когда праздновали сатурналии. Мимо нас шли мимы… кривляющиеся, шумные… Я был тогда совсем маленьким.
Я закрываю глаза. Сейчас я проснусь, и все будет по-прежнему.
Черта с два.
— Поймали! Поймали! — кричит раб. Пробегает мимо меня — с факелом в руке. Все в доме Вара знают, что случилось. Да весь город, наверное, тоже знает.
— Вам что-нибудь нужно, легат?
Я открываю глаза. Передо мной стоит знакомый преторианец. Один из тех, что был со мной в лагере Семнадцатого.
Я выпрямляюсь. Хватит, Гай. Пора брать себя в руки.
— Вызовите сюда старшего центуриона Тита Волтумия. Он должен быть в городских казармах у главных ворот. Скажите ему: он мне нужен.
Преторианец смотрит на меня, затем молча кивает и уходит. Я слышу его удаляющиеся шаги… Оглядываюсь.
Везде факелы. Желтые отсветы мечутся по саду — мертвому саду. Пламя светильников.
Преторианцы и легионеры Цейония сейчас обшаривают окрестные улицы. Разбуженный Вар — возмущенный Вар — уже не возражает против обыска среди ночи.
В доме римского наместника совершено преступление. Это скандал. Да, убит всего лишь раб (в голове эхом: всего лишь раб, всего лишь…), но мог погибнуть и кто-нибудь из римских граждан. Или даже сам Публий Квинтилий Вар. Это никого не обрадует. Вар представляет Божественного Августа в провинции. У него даже есть ликторы, целых шесть. Поэтому он должен заботиться о своей репутации.
Я смотрю.
Преторианцы носятся так, словно их ошпарили.
Я провожу ладонью по сухой, словно пергаментной коже Тарквиния. Ненужная, запоздалая нежность… Прости, старик.
Я не видел Луция мертвым. Вернее, я видел его тело — но тело уже забальзамированное, подготовленное к похоронам. С ним поработал опытный мастер. Даже щеки подкрашены для эффекта. Розовый цвет лица.
Розоволицый.
От этого Луций казался еще более мертвым. А Тарквиний выглядит живым. Но он тоже мертв.
«Я отправлю тебя в пекарню, старик».
«Я не хочу есть, не хочу пить. Оставь меня в покое!»
Проклятое ощущение несправедливости…
В горле першит. Однажды, когда я был в Греции и мы гуляли по красным дорожкам, усыпанным засохшей хвоей, учитель спросил: что такое скорбь? Кто-нибудь может мне ответить?
Что такое скорбь? Теперь я могу ответить. Скорбь подобна огромному листу золоченой меди. Одному из тех, что берут для обшивки корабельного днища. Огромный лист. И он такой… неудобный, что ли? Гулкий. Громоздкий. Как ни возьми, все неудобно. Или пальцы порежешь, или выронишь… И лист этот ни взять толком, ни перехватить. Ты его поднимаешь, держишь. Он срывается и углом — по горлу.
Гулкая медная пустота.
«Деда! Деда!» — как я называл Тарквиния когда-то в детстве.
У меня перехватывает дыхание.
Префект Цейоний врывается в комнату. Белый сполох тоги, довольное лицо…
— Мы его поймали, легат!
Я поднимаю голову. Цейоний улыбается так, словно только что получил золотой венок за взятие крепости — прямо из рук Августа, который к тому же пообещал префекта усыновить и сделать наследником в обход Тиберия.
— Поймали? Кого, если не секрет?
— Что?
Вспышка ярости.
— Говорите четко, префект, — говорю я холодно. — Кого поймали и где?
Цейоний моргает, молчит. Префект ошарашен. Потом он все-таки берет себя в руки:
— Человека, который это сделал… испортил ваше имущество…
— Что испортил?
— Гм-м… — Цейоний несколько теряется. — Убил вашего раба, легат.
Несколько долгих мгновений я молчу.
Имущество.
И-мущество.
И-спортил. И-мущество.
«Всего лишь раб».
Всего лишь?! Все сдвигается. Темное. Красное. Блеск. В последний момент я сдерживаюсь, останавливаю себя. От чудовищного усилия в груди болит, комната вокруг кружится. Цейоний моргает.
— Хорошо, — говорю я хрипло. — Я хочу его видеть. Покажите мне этого человека…
Два преторианца приводят убийцу. Я молча смотрю. В нем нет ничего особенного, просто варвар. Германец, длинные светлые волосы, кажется, довольно молод. Они все здесь так похожи — для нас, римлян, что кажутся братьями-близнецами.
Молоденькая рабыня, это ее я видел с кувшином. Сейчас она стоит и нервно комкает передник.
— Кажется, он был чуточку повыше, — говорит служанка неуверенно. — Я… я не знаю…
— Посмотри еще, — предлагает Цейоний. — Ну же, не бойся. Этот варвар ничего тебе не сделает. Это он, тот, кого ты видела?
Рабыня смотрит и неуверенно кивает.
— Отлично. — Цейоний улыбается, физиономия совершенно мерзкая. — Умничка.
Не знаю, почему он меня так бесит.
Варвар угрюмо молчит. У него разбито лицо, и он постоянно облизывает распухшую нижнюю губу.
— Кто она? — спрашиваю я.
— Климентина, она работает на кухне, — поясняет Цейоний. — Она говорит, вы должны ее знать.
Я пытаюсь сосредоточиться. Ах да! Кажется, я ее знаю.
— Привет, Климентина, — говорю я. — Как поживаешь?
Рабыня нервно сжимает руки. Явная неуместность вопроса пугает и ее, и меня.
— Хорошо, можешь идти, — говорит Цейоний.
Рабыня кивает и убегает. Мы остаемся — я, Цейоний, два преторианца и пойманный варвар. Убийца Тарквиния. Варвар снова облизывает разбитую губу. Скоро у него лицо станет совсем черным.
— Где вы его поймали? — спрашивает Цейоний, причем, видимо, специально для меня.
— В переулке за домом. Пытался убежать, даже нож достал. Он ранил Квинта, — говорит преторианец. Глаза у него сверкают. — У-у, сволочь!
Воин замахивается дубинкой.
— Отставить! — кричит Цейоний так резко, что я вздрагиваю.
Проклятье, зачем же так орать. Преторианец в последний момент останавливает руку. Молча смотрит на префекта, скулы напряжены. Дубинка стиснута в руке. Преторианец сплевывает и выходит.
Ноги германца, босые и синие, скованы колодками.
— Мы будем его судить, — говорит Цейоний с явным удовольствием. — По римским законам.
Германец с трудом поднимает голову, я встречаюсь с ним взглядом. У варвара — заплывшие от ударов светлые глаза, почти уже щели. По его виску стекает струйка крови — черной.