Теснитесь ближе к тюремной телеге,
Смейтесь гримасе боли.
Плюньте в глаза. Бросьте последний укор им.
Проститутка, инок —
Проклинайте живущий еще, трепещущий труп!
— Вам нужен звукооператор.
Смуглый мужчина в льняной рубахе и синих тесных штанах произнес эти слова без вопросительной интонации. Он был поразительно худ и высок. Окажись он в поле зрения Евклида, втолковывающего свои постулаты толпе туповатых учеников, тот с радостью использовал бы его как учебное пособие. «Посмотрите! — вскричал бы геометр. — Сколь наглядно иллюстрирует этот человек данное мною определение прямой линии как длины без ширины».
— У меня есть звукооператор, и не один. — Андрис, озадаченный нитевидностью посетителя, не хотел обрывать разговора. Он уже прикидывал ему место в кадре. — А впрочем, что вы умеете?
— Все.
В дверь просунулась голова Велько.
— Будешь смотреть пробы на Анну Болейн?
Андрис кивнул и медленно пошел к выходу.
— Боюсь, эту способность трудно использовать. Нам нужны люди, которые делают не все, а то, что нужно режиссеру. Может быть, хотите сняться? Я найду вам роль.
— Нет.
— Почему?
Краткий и решительный отказ удивил Рервика.
— Догадываюсь, что вызвало ваш интерес.
— Да, у вас редкая внешность. Разве есть что-нибудь зазорное в моем желании использовать это ваше качество?
— Эй, рожа, не хочешь ли сыграть Квазимодо? А вы, девушка с крысиным лицом, приглашаю вас на роль Шушары в мюзикле «Буратино на Альдебаране». Ты, толстобрюхий с мордой-сковородкой, если неделю попостишься, чтобы влезть в кадр, сыграешь сразу всех трех толстяков…
— Мне нравится ваш способ изъясняться, — сказал Андрис. Пойдемте со мной, я посмотрю, на что вы способны как звукооператор.
На закате, за час до разбора с Михой Льяном роли Генриха, Андрис и Велько встретились в «Шаланде» — крохотной харчевне в двух шагах от студии. Они уселись на раскладных брезентовых табуретах под навесом, лицом к морю, и Велько немедленно швырнул пригоршню мидий на раскаленный железный лист, устроенный над каменным очагом. Солнечный шар коснулся воды.
— Сейчас придет Год, — сказал Андрис.
— Год?
— Тот, что просился в звукооператоры.
— А-а-а. — Велько принялся кропить мидий лимонным соком.
— Он гений.
— Угу. — Вуйчич выбрал моллюска покрупнее и со свистом втянул в рот.
— Слабая реакция на такое сообщение.
— Я просто хорошо владею собой. В глубине души я потрясен количеством гениев, занятых в нашем фильме.
— Много гениев?
— Суди сам. Гениальный режиссер — раз. — Велько сидя шаркнул ножкой. — Гениальный исполнитель роли Генриха — два. Гениальный, как выясняется, звукооператор — три. И наконец… — Велько сделал профессиональную паузу.
— Наконец? — поддался на провокацию Андрис.
— Ну, мне, право, неловко так говорить, но все же, если смотреть правде в глаза, мы не можем пройти мимо очевидного факта, что помощник режиссера…
— Да, да. И все же Год — гений. Ты не представляешь, что он сделал с фонограммой пигалицы, которую ты имел наглость предложить на роль Анны.
— Ай-яй-яй.
— Этот завалящий голосишко Год снабдил богатейшими модуляциями. Патетическими, вкрадчиво-доверительными, жалобными, жестокими. Я бы с закрытыми глазами взял эту девицу на роль Медеи.
— Что же не взял?
— Во-первых, мои глаза были открыты, а во-вторых, я не снимаю Медею, остолоп.
— Кто остолоп?
— Ты жуешь непрерывно третьи сутки, в то время как я пытаюсь говорить о серьезных вещах, — торжественно сказал Рервик.
— По-твоему, мидии — вещь несерьезная? Хорошо, сейчас подадут копченого угря, и я посмотрю, сможешь ли ты устоять против него.
— Когда я спросил, где он научился, подобно кузнецу из сказки, ковать любой голос, он сказал, что озвучивал хронику с речами Цесариума.
— Чьими речами?
— Вот и я спросил, чьими. Цесариума, сказал Год. Цесариума с большой буквы. «Вы слышали о Лехе? — спросил он. — Впрочем, откуда вам. Завалящая планета. Глухая провинция. Большого резонанса тамошние события не имели».
— Лех, Лех, — забормотал Велько. — Рецидив единовластия. Более десяти лет никаких контактов. Только-только подключился к Информаторию и заявил о своих нуждах, желании принимать туристов. Цесариум… это, наверно, тот самый Болт, которого они скинули в прошлом году, отдав власть фронту национального спасения.
— Ты жутко много знаешь, Велько, — сказал Андрис восхищенно. — Так вот, Год оттуда. Большой патриот Леха. Предложил снимать наш фильм именно там.
— И не без оснований, — раздался глухой голос, и Год, переставляя бесконечные ноги, подошел к навесу. — В вашем заповеднике не развернуться. Этого не тронь, тут не взрывай, там не мусори. Кругом святыни. Среднюю массовку тысяч на двадцать статистов с пожарами и ракетной атакой — и то снять негде. А на Лехе к вашим услугам огромные незаселенные территории. Пейзаж неотличим от земного. Разве только вымершие деревни — так они пригодятся. Помощь местных властей и населения обеспечена. И поможете, в свою очередь, планете, которая только начинает приходить в себя. Такая большая съемка оживит экономику, привлечет туристов.
— Познакомьтесь, вчера вы виделись только мельком, — сказал Рервик. Велько Вуйчич, мой друг и помощник. Те проблемы, о которых вы только что говорили, — его боль. Авсей Год, звукооператор. Я попросил его послушать наш разговор с Льяном.
Год сложился в несколько раз и тоже занялся мидиями. В отличие от Велько, всасывая их, он не, свистел, а скорее всхлипывал.
— Теперь я не чувствую себя одиноким, — довольным тоном заметил Вуйчич. Приятно беседовать с человеком, знающим толк в истинных ценностях. Я думаю, нам нет нужды идти с Михой в студию. Как хорошо здесь, не отрываясь от важного дела, потолковать о мерзопакостях, творимых средневековым корольком.
Великий Льян, коренастый, с тяжелой походкой и рубленым широконосым лицом, кумир землян и землянок, явился уже «в образе» и, остановившись перед Андрисом, посмотрел на режиссера по-королевски, с затаенной грозной усмешкой. Тот включился безотлагательно.
— Генрих, ты повесил, сжег, четвертовал каждого сорокового из своих подданных. Что побудило тебя к этому?
— То были государственные изменники. Во благо Англии и по велению свыше поднимал я карающий меч в неусыпном попечении о процветании страны, вверенной мне Господом.
Генрих-Льян говорил угрюмо, но твердо.
— В чем заключалась измена, совершенная ими? Ты казнил философов и поэтов, сановников и священников, жен и мелких воришек, крестьян и сумасшедших. И всех — по обвинению в государственной измене.
Генрих снисходительно улыбнулся.
— Измена многолика. Да, она многолика, но всегда направлена против высшего принципа, на охрану которого вдохновил меня Создатель, — принципа неограниченности земной власти монарха.
— Лорд Хэнгерфорд был казнен за мужеложство. Судьи и здесь усмотрели измену?
— Противоестественные связи отвлекали его от служения государю, а недостаток усердия есть измена.
— Ну а Мор. Великий Томас Мор. Ты, мнящий себя мыслителем и поэтом, не мог не понимать, кого посылаешь на плаху. «Его душа была белее снега, а гений таков, что Англии никогда больше не иметь подобного». Так сказал про Мора Эразм Роттердамский. А ты велел выставить кол с головой гения на Тауэр-хилле.
— Мор посягнул на мои права главы церкви, — сказал Генрих после минутной паузы.
— Это неубедительно, — покачал головой Андрис.
— Он отказался признать незаконным мой первый брак и тем внес путаницу в порядок престолонаследия.
— Не то, Генрих. Ты цитируешь учебник истории, а нам с тобой нужна истина. Ты не мог отдать Мора палачу из-за дрязг между Екатериной Арагонской и Анной Болейн.
— Ну ладно. Дело в том, что он молчал.
— Это ближе.
— Он отказался от поста лорда-канцлера, где был мне нужен как помощник и друг. И молчал. Он подавлял меня своим молчанием.
— Подавлял — это совсем близко. Ты помнишь, как тебе пришла в голову мысль покончить с Мором? Это была очередная баллада? Или трагедия? Плод бессонной ночи, когда кусаешь перья, меряешь шагами кабинет, а под утро валишься в постель в полном восторге от написанного? Ты просил Мора прочесть и…
— Я не просил.
— Ну конечно. Просто в общем хоре похвал не было его голоса. Особенно желанного, ибо он один стоил всех. Вот если бы Томас Мор, пусть сдержанно, сказал несколько одобрительных слов…
Генрих сопел.
— Когда все кончилось и вестник пришел сообщить о казни, тебе стало страшно. Ты убивал не впервые, но то было первое столь явное убийство из зависти — от подлого, унизительного ощущения неполноценности рядом с истинным величием. И ты крикнул Анне Болейн…
— Ты! Ты причина смерти этого человека!
— Жалкая попытка обмануть самого себя. Не тогда ли, кстати, ты решил избавиться и от Анны?
Генрих снова обрел твердость:
— Анна нарушила обещание дать мне наследника. Она родила девочку. Это значило, что я женился на ней по наущению дьявола и казнь ее была делом богоугодным.
Андрис презрительно усмехнулся.
— Не корчи из себя дремучего фанатика, Генрих. Ты же не чужд культуры. Знаешь классических авторов. Сам сочинял и музицировал. Изобрел что-то — кажется, молотилку?
— То была телега, которая, помимо перевозки людей и грузов, могла обмолачивать зерно, — с достоинством ответил Генрих. — Специалисты признали это изобретение замечательным.
— Английские специалисты?
— Разумеется. Иностранцы оказались неспособными оценить выдающиеся качества моей машины.
— И ты их изгнал — итальянских, французских, португальских инженеров. Но мы отвлеклись. Помнишь свою драму, главным содержанием которой были бесчисленные измены королевы Анны? Ты сам декламировал перед придворными наиболее оскорбительные для королевского достоинства отрывки. Зачем такое самоистязание? Растравлял рану? Искал оправдания для казни? Как там значилось в обвинительном заключении? «Король, узнав о нечестивых поступках и изменах королевы, был так опечален, что это вредно сказалось на его здоровье». Признайся, Генрих, ты не верил, что Анна изменяла тебе. У нее не могло быть любовников после того, как она стала королевой, — она была слишком умна для этого. Она вообще была слишком умна, чтобы безнаказанно жить как королева и твоя жена. Может быть, и она не очень лестно отзывалась о твоих творениях, изобретениях, военно-политических решениях?
— Она смеялась! Со своим братцем, с Рочфордом! Они осмеивали лучшие, сокровеннейшие строки… — Генрих сорвался на визг.
— Вот видишь, Генрих, и здесь зависть. — Рервик чуть помолчал. — Ты имел обыкновение произносить исторические фразы при вести о казни очередной жертвы. Что ты сказал, узнав, что голова Анны благополучно отделена от туловища с помощью — французская новинка! — меча, а не привычной секиры?
— Я не сохранил в памяти этих слов.
— Зато историографы вашего величества сохранили. «Спускайте собак! Будем веселиться!» Вот твои слова — verbatim. И в тот же день ты женился — в третий, кажется, раз. Один султан приказал удавить свою жену, потому что она потела в неподобающие моменты. То был честный, прямой человек. По-моему, ты по сравнению с этим восточным владыкой — жестокий изувер, лицемерный и лживый.
— Я правил почти сорок лет, и никто не смеет сказать, что я хоть раз проявил неискренность или выбрал окольный путь. Я всегда был верен слову и всегда любил мир…
— Полно, Генрих. Ты не на заседании парламента и не на приеме послов. Поговорим лучше о Кромвеле, твоем главном министре Томасе Кромвеле. Твоем сподвижнике…
Генрих побледнел.
— …твоем поводыре…
Генрих покраснел.
— …организаторе почти всех важных судебных процессов, единственном человеке, которого ты называл своим другом, что не помешало тебе отправить его на эшафот. За что?
— Он напоминал мне об этом ужасном деле, о казни Анны… — сказал Генрих неуверенно.
Андрис только усмехнулся.
— Он подсунул мне эту уродину, герцогиню Клевскую.
— Какой вздор, Генрих.
— Он…
— Он, как и Анна, был слишком проницателен, слишком талантлив, чтобы уцелеть. Сладко было тебе читать его отчаянный вопль в письме из тюрьмы: «Пощады! Пощады! Пощады!»
— Я пощадил его. Я повелел заменить квалифицированную казнь простым отсечением головы.
— Напомни нам, Генрих, от какой же участи избавил ты своего лучшего друга?
— Подвергаемого этому наказанию вешали, затем, еще живого, снимали с виселицы, сжигали ему внутренности, с каковой целью во вскрытую брюшную полость помещали горящую смолу или наливали кипящее масло или свинец либо другую пригодную для данного случая жидкую горячую субстанцию — дело это, кстати, требовало большого мастерства, ибо наказуемый не должен был умереть раньше времени, — после чего преступника четвертовали и обезглавливали.
— Да, ты явил великую милость Томасу Кромвелю. И сказал очередную историческую фразу: «Меня побудили казнить наиболее верного слугу из всех, которых я когда-либо имел». Все были жутко тронуты.
— Я любил Кромвеля! Меня заставили его убить!
— И всех его друзей? И семидесятилетнюю графиню Солсбери, виновную лишь в том, что происходила из рода Йорков, свергнутых полвека тому назад? Ну а последнюю жену, Екатерину Говард, ты мог бы пощадить — такая молоденькая, ей и двадцати не было.
— Я хотел помиловать ее на эшафоте. Это укрепило бы ее чувства ко мне, которые стали ослабевать в силу моего возраста.
— Но передумал?
— Стоя у плахи, она заявила, что всю жизнь любила простого дворянина и хотела быть его женою больше, чем королевой. Не обо мне вспоминала она на пороге смерти, она оплакивала свою любовь и недостойный ее объект, казненный мною накануне. Как мог я простить ее?
— И здесь зависть, Генрих. Зависть к Мору, к нежнейшему поэту графу Серрею, которому отрубили голову за неделю до твоей смерти, к Анне Болейн, к Томасу Кромвелю, к юной, полной любви Екатерине Говард… Вот какое чувство вело тебя, заставляло купаться в крови… Вот что тебе надо играть, Миха, всепожирающую, кровоточащую, беспросветную зависть. Это — доминанта роли. В твоей власти расцветить ее, придать глубину, снабдить оттенками, но не в ущерб главному. У тебя есть вопросы?
Льян, с трудом отделяя себя от Генриха, не отвечал.
— Хорошо, Миха. Встретимся завтра, продолжим разговор.
— В это же время, — прогудел Льян. Он кивнул Андрису, еще раз — в сторону Велько и Года и медленно удалился.
Андрис перехватил безучастный взгляд Года.
— Похоже, вам не по нутру такой разбор роли Генриха.
Год пожал плечами.
— Вам предстоит работать с Льяном. Вы видели его на экране? Как он вам показался?
— Я увидел его впервые сегодня. Сейчас. Он слишком покорен. Может быть, это удобно для режиссера.
— Вы не согласны, что режиссер должен дать актеру стержень, основную линию роли?
— В данном случае — зависть?
— Почему бы нет. История Генриха хорошо ложится в это русло.
Год встал и взялся рукой за подпорку навеса.
— Вы, Рервик, никогда не встречали, не чувствовали, не понимали убийцу ранга Генриха Восьмого. Богатейшая натура изверга и садиста низводится вами до скучной и плоской фигуры. Льяна вы загоняете в примитивную схему: играй зависть — черную, всеохватывающую зависть. Генрих страстно любил Анну Болейн и питал искреннюю дружбу к Томасу Кромвелю. Любит — и убивает. Трагический закон, логика тирании. Здесь таятся куда более глубокие, сложные и интересные для художника проявления человеческой души, чем зависть; как ее ни обряжай. — До той поры глухой, голос Года зазвенел: — Дело в том, Рервик, что для вас Генрих — всего лишь исторический персонаж, кукла. Вы не чувствуете живой плоти этого образа. Вы не жили в его время, рядом с ним. Его психика непроницаема для вас. После того, что я сейчас слышал, мне кажется, вам вообще не следует браться за этот фильм.
— Я еще не получал такой отповеди, — сказал Андрис.
— Это тебе полезно, — отозвался Велько, долго молчавший.
— Но я еще не сдался. Я сопротивляюсь. — Андрис повернулся к Году: — Послушайте, Авсей, согласись я с вами, что будет с планами содействия процветанию Леха? Вспомните, вы только что говорили — оживление экономики, приток туристов.
— Все остается в силе. Вам просто придется снять другой фильм — живую трагедию, ужас наших дней, а не картонные исторические страсти. Вы же документалист, как говаривали в старину, милостью Божьей. Я вам дам то, о чем только может мечтать режиссер, — документ. И Льяну не придется рядиться в средневековое барахло и надувать щеки, изображая чуждого ему Генриха.
— Вы сказали — документ?
— Да.
— Какого рода документ?
— Вам, кажется, по душе исторические аналогии. Представьте, что вы хотите снять картину о Фемистокле, а я подвожу вас к замочной скважине. Вы приникаете к ней и видите курносого крепыша, который под хохот толпы громит бедного Аристида на ареопаге. Вы слышите его хриплый голос и различаете темное пятно пота на пыльном хитоне. А потом стоите рядом с ним на смолистом настиле триеры и щурите глаза от пламени, охватившего Ксерксовы неуклюжие посудины, набитые награбленным скарбом, слышите шипенье головней и шепот соседа, обращенный к густо тонущим персам: «Нету в Элладе покоя для ищущих крови и злата…»
— Я чувствую, Андрис уже готов приступить к съемке фильма о греко-персидских войнах, — сказал Велько.
— Ничего подобного, — возразил Рервик. — Тем более что Фемистокл к нам не ближе, чем Генрих Восьмой. Я думаю, Авсей хочет подвести нас к другой замочной скважине. Выкладывайте, Год, что у вас в кармане?
— Именно в кармане, — сказал Год. Он извлек из складок рубахи голокристалл и включил проектор. Кружевное платьице девочки напоминало бабочку, влетевшую в угрюмый мир ампирного кабинета. Письменный стол в конце сходящейся мраморной колоннады казался резным замком. Человек за столом был неподвижен. Колонны дробили и усиливали голос девочки: «Папа! Папа!»