отступление

Юноша, смуглый и тощий, редко появлялся на главной площади Мекки у стен кубического храма. Да и когда ему было глазеть на неиссякаемый ручей паломников к Черному камню? Овцы не станут ждать, пока пастух наглядится на цветастую и пахучую мекканскую толпу. Но когда толкался он у колодцев и постоялых дворов среди торговцев изюмом из оазиса Таиф, серебряными слитками из северных рудников, йеменскими благовониями и всеисцеляющим ревенем, слоновой костью и рабами из Африки, индийскими пряностями, китайским шелком, византийским бархатом, когда стоял он в этой круговерти, оглушаемый ревом ослов и верблюдов, смутная тревога поселялась в его душе. «Отец, — попросил он как-то Абу Талиба, старейшину рода, — ведь и ты посылаешь караваны, я знаю. Разве не возил Омар кож в Палестину? А большой табун не погнал ли Асакир византийскому императору? Пусти и меня с караваном».

— «Куда тебе, бедняга, — качал головой старик. — Или забыл ты о своем недуге? Кто поможет тебе в пути, если в полную луну постигнет тебя приступ, и ты станешь кататься по земле, есть песок и раздирать одежду?»

И немощный мальчик возвращался к своим баранам в буквальном смысле слова и снова брал в руки пастушеский посох с крючкообразно загнутым верхним концом.

Как проклинал он болезнь, делавшую его не пригодным ни для какого ремесла, кроме пастушества! Однако время шло. Вольная жизнь на пастбищах и простая пища сделали свое дело. Приступы повторялись все реже, пока не прекратились вовсе. Но лишь в двадцать с лишним лет удалось Мухаммеду изменить свою судьбу.


К тому времени случалось ему ходить с караваном и в Сирию и в Йемен — пока простым погонщиком. Добрая слава, которую заслужил расторопный и честный Мухаммед, дошла до Хадиджи, богатой вдовы из Мекки. Почтенная женщина сорока с лишним лет взяла его в услужение. Теперь он водил караваны своей хозяйки. Но когда пестрота мира стала ему доступна, Мухаммед потерял к ней интерес. Все больше времени проводил он в уединении. Забытые приступы стали возвращаться к нему. Но теперь он не бился в припадках, не катался по земле. Мухаммеду являлись видения и звуки иного мира, и он боялся признаться в этом даже Абу Талибу, который всегда был добр к нему, даже Хадидже, которая его полюбила.

А вскоре после их свадьбы он поделился с Хадиджой страшным для суеверного араба подозрением: «Я вижу свет, я слышу шум и лязг, а иногда голоса. Я, наверно, одержим духами. Мне страшно, Хадиджа». И женщина, в чувствах которой смешались нежность жены и самоотречение матери, утешала его как могла. Проходили дни.

И снова, бледный и худой, бродил Мухаммед вокруг холма близ Мекки, взывая о помощи к богам. Не раз взбирался он на вершину и подходил к обрыву. Здесь вспоминал он мерную речь монаха-несторианца о Боге-отце, чей голос прозвучал когда-то в сердце Исы, сына Мариам. Голос, возвещавший о будущем небесном царстве, но и о предваряющем это царство Страшном суде. И вот однажды…

У меня нет сомнения, что в чистом поэтическом восторге Мухаммед действительно услышал этот голос. Через пятьсот лет другой поэт и мудрец скажет: «Если слова в сновидении ясны и отчетливы, а говорящего не видно, значит, произносит их Бог». Правда, Мухаммед не посмел принять эти звуки за голос самого Бога. То был, как сказано, посредник — Джибрил. В смятенных и полных страсти стихах сообщает Мухаммед соотечественникам первые наставления единого Бога. Он захлебывается, спешит. Не договаривает фраз.

И мощный напор откровений, ставших впоследствии первыми сурами Корана, сумасшедшая фантазия, дробный ритмический узор — не мыслей, скорее звуков — обрушиваются на слушателей и… разбиваются о враждебность шейхов, холодный здравый смысл купцов, суровый герметизм иудеев. А Мухаммед твердит, что послан на землю возродить веру Ибрагима, оскорбленную идолопоклонством бедуинов, обожествлением Исы христианами, попранием священных заветов евреями. Стихи возникают в его мозгу уже готовыми подобно тому, как Кольриджу явились строки Кубла Хана. Немногочисленные друзья боятся за Мухаммеда. Их тревожит его состояние крайнего телесного изнеможения. А другие… Когда он с яростью осуждает мерзости язычества — в том числе обычай закапывать живыми новорожденных девочек, — когда объявляет, что нет божества, кроме единого Бога, когда рассказывает древние легенды о пророках, его встречают насмешками и презрением. «Он слышал эти байки от христианина, что торгует браслетами у главного фонтана», — говорили о Мухаммеде. «Сотвори чудо!» — ерничали продавцы шербета и банщики. Женщины показывали на него пальцем и шептались: «С такими деньгами Хадиджа могла найти себе почтенного человека, пусть и постарше этого сумасшедшего». Лишь верная Хадиджа была с ним. И Голос, певший в нем: «Ни светлым утром, ни темной порою твой Бог не покинет тебя, Мухаммед.

Знай, есть жизнь за могильным порогом, и будет она лучше нынешней твоей жизни. Ты получишь щедрое воздаяние. Разве Бог не нашел тебя сиротой — и приютил? Не нашел тебя блуждающим — и направил? Да не обидишь ты сироту, не отвернешься от нищего».

Не то же ли говорил галилеянин? И не был ли он так же осмеян в родном Назарете?

Пророк не имеет чести в своем отечестве — про себя он сказал это, и про Мухаммеда. Нищие и рабы окружали Иисуса. Рабы и нищие идут за Мухаммедом. Почтенные жители изгнали Иисуса из города, где он родился. И он ушел в Капернаум. Мекканская, знать вынуждает Мухаммеда бежать в Медину.

Но ушел он не прежде, чем позаботился о безопасности своих немногочисленных последователей. И не прежде, чем потерял двух самых близких людей — Хадиджу и Абу Талиба, умерших почти в один день. И не прежде, чем поразил паломников своей последней в Мекке проповедью: «Знайте, о вы, поклоняющиеся камням, что грядет время, когда солнце отвратит свой лик, когда звезды погаснут, когда волосы детей побелеют от горя, а души подобно рою саранчи покинут могилы, когда заживо погребенная девочка услышит Его вопрос: за какое преступление ее умертвили? И будет открыта книга, и каждая душа узнает, что ей воздастся. И услышится голос Бога, вопрошающего ад: «Полон ли ты?» И ад ответит Богу: «Еще, дай мне еще!» Из Мекки ушел поэт, в Медину пришел законодатель и воин, мудрец и политик. Но ведь и Иисус, вернувшись в Галилею, сказал: «Царство небесное силою берется». И хотя жар и гармония покинули новые суры, обернувшиеся напыщенными проповедями или скучными предписаниями учителя и вождя, Мухаммед сохранил врожденное чувство справедливости и терпимость. В его мединской общине вместе с последователями новой веры живут язычники и евреи. Кончалась история отдельных арабских родов, начиналась история единого народа.

А далее, увы, шло привычное перерождение человека, получившего власть и уверовавшего в свою непогрешимость. Кто знает, каким стал бы Иисус, не прервись его путь на Лысой горе. Ибо сказал: не мир пришел Я принести, но меч.

Мухаммед забыл собственную заповедь — насилие и вера несовместны.

Он проливает кровь, стремясь утвердить свою власть в Мекке.

Он, не бравший второй жены, пока была жива Хадиджа, отбирает жену у приемного сына. Он изгоняет евреев из Медины, грабит караваны.

И Бог его становится мрачнее и мстительнее — то был скорее суровый и жестокий Бог Иова, чем Бог-отец, дающий высшее утешение и убежище. Тут расходятся дороги Мухаммеда и Иисуса.

И все же…

Мухаммед искоренил пьянство и азартные игры — два порока, которым арабы-язычники предавались с особой страстью.

Мухаммед проклял обычай приносить в жертву младенцев и саму память об этом сделал отвратительной мусульманину. Говорят, Омар, сподвижник Мухаммеда, суровый и яростный защитник веры, пролил в своей жизни лишь одну слезу. Он вспомнил, как в темные прежние дни положил в могилу свою дочь и рука ребенка смахнула песок с его черной жесткой бороды.

Мухаммед, не успев отменить рабство и многоженство, ввел в обиход немало законов в защиту рабов и женщин. Он упразднил ту легкость, с которой мужчина мог выгнать жену из дома, повинуясь любой прихоти. Он запретил обращать в рабов мусульман и повелел считать свободным ребенка, рожденного рабыней от ее господина.

Чем сетовать, что Мухаммед не сделал большего, следует удивляться тому, как много им сделано. Он вывел свой народ из невежества, сплотил под знаменем ислама и дал ему место в истории цивилизации. А слова, которые вырвались тринадцать веков назад из его мятежной души и были встречены насмешками и бранью, изучают мудрецы в Берлине и Оксфорде — городах, которых не существовало в его время, в Мекке, где он родился, в Медине, где он умер, в Дамаске и Иерусалиме, куда ходил он с караванами, во всем мире, вместе со словами другого пророка, услыхавшего голос Бога.

Я вижу их рядом: Мухаммеда, сына Амины и Абдаллаха, и Иисуса, сына Марии и Иосифа. Они стоят на холме — близ Мекки или у Мертвого моря, смотрят перед собой. Видят ли они горящих альбигойцев, варфоломеевскую резню, гибель Сасанидской империи, крушение королевства вестготов, залитую кровью Византию, крестоносных мучителей? Если видят, то, как мне кажется, берутся за руки и вместе спускаются в тот самый восьмой круг ада, из которого Андрис собирается выходить.

— Теперь, — витийствовал Рервик, — мы в последнем круге, где собраны предатели всякого разбора. Нельзя не согласиться, что предательство являет собой омерзительнейшую сферу в богатой гадостями практике человеческих отношений. Обмануть доверившегося — за это положено вмерзание в лед по шею. Но сколь различными оказываются люди, объединенные таким приговором.

Возьмем хотя бы четверых, получивших известность в истории.

Ганелон, погубивший Роланда, — с ним все ясно. Типичный предатель военного типа, одна из гнуснейших разновидностей. Не принуждаемый к предательству ни пытками, ни угрозами, ведомый одною злобой и завистью. Там ему, в ледяной глыбе, и место. А вот три самых, по мнению правоверного католика и почитателя власти, страшных грешника, терзаемых Люцифером: Брут, Кассий, Иуда.

Тут мы вступаем в сложные отношения с историей. Брут и Кассий — убийцы? Да. В позднейшей терминологии — террористы? Пожалуй. Но и тираноборцы. Республиканцы. Как тут быть с Якушкиным, который, «казалось, молча обнажал цареубийственный кинжал»? С Каховским, застрелившим генерала Милорадовича?

Каракозовым? Желябовым? Перовской?

С Иудой еще сложнее. Беря Иуду как символ предательства, мы смело и холодно отворачиваемся от него. Но символ не страдает в преисподней. Там его муки просто обозначены. Возьмем Иудучеловека. Молодого фанатичного парня из маленького галилейского городка, глубоко верующего в загробное воздаяние каждому по делам его. И открывающего Иисусу двери в вечное блаженство после короткого страдания, а себя обрекающего на вечные же страшные муки. Абсурдно полагать, что предание Христа Каиафе объясняется жадностью Иуды. Да он мог просто уйти с общинной кассой, положив в карман куда больше тридцати сребреников. Вот и приходится задуматься, кто, собственно, искупает вину рода человеческого — учитель или ученик?[4]

Андрис умолк и втиснул книгу в щель на этажерке.

— Так что мы можем сказать после этой прогулки по аду? — сказал он после паузы. — Какие сделать для себя полезные выводы? Какой извлечь, как говорится, урок? А может мы сказать, что этому учреждению не хватает справедливости. И мы не имеем права доверить ему воспитательные функции, а вынуждены принимать спои меры, Андрис снова замолчал. Велько облегченно вздохнул.

И я кладу перо и вздыхаю, радуясь окончанию этой затянувшейся речи о преисподней, этой главы, да и всего письма.

Твой Андрей

P.S. Отвечаю на твой вопрос. Курский — какой-то чин то ли НКВД, то ли министерства юстиции 30-х годов. Идеолог системы устрашения и пыток для получения нужных показаний подследственных.

По непроверенным данным, Курскому принадлежит идея транслировать в камеру заключенного запись стонов и криков его истязаемых близких — похвальное понимание роли научно-технического прогресса в деле защиты революционных завоеваний. Подробнее о Курском можно прочесть в книге Абдрахмана Авторханова «Технология власти».

Загрузка...