Только через две недели Шмонс смог с трудом подняться на ноги. Ходил тяжело, опираясь на палки, которые выстругал ему Ерофеич. От прежнего красавца-мужчины остался лишь плоский отпечаток, как от доисторического зверя остаются неясные очертания на каменной плите из слоистых осадочных пород.
Он сильно похудел. Запали глаза и щёки, углубились виски. По лицу пошли глубокие морщины, появилась печеночная желтизна под глазами. Поседел и окончательно облысел. Волос лез клоками. Некогда густая ухоженная бородка превратилась в кудель с проплешинами, как на вытертом коврике у порога.
Тунгуска нянчилась с беспомощным Шмонсом, как с маленьким ребёнком. Умывала его, брила, мыла в бане и сажала на деревянный стульчак с ведром, когда он перестал ходить под себя. Ел больной совсем мало. Тунгуска кормила его насильно манной кашей на сгущённом молоке (свежего пока не было — корова только-только отелилась). Шмонс капризничал, больше выплёвывал на слюнявчик, чем проглатывал.
Забота тунгуски сделала своё дело. Со временем больной научился держаться на ногах без подпорок и кушать самостоятельно, не пронося ложки мимо рта. Теперь он расхаживал на своих двоих по избе, правда, на полусогнутых. Кисти рук держал перед собой, как собачка, вставшая на задние лапки. Рот всегда раскрыт, нижняя челюсть безвольно отвисла, а с нижней губы сбегали тягучие слюни.
Он бесцельно расхаживал в долгополом китайском стёганом халате и валенках с обрезанными голенищами, как пациент в психбольнице. Мог налететь на столб, дверной косяк или уткнуться лбом в стену. Будто и не видел перед собой преграды.
Говорить ещё не мог. На все вопросы отвечал односложными переспросами: «Э?.. А?.. О?». Жуткий взгляд глубоко запавших глаз просто пугал.
— Лёвыч, ты часом не того? — вздрагивал от его сумасшедшего взора Ерофеич.
Но в ответ лишь всё те же невразумительные междометия. На вопросы не отвечал. Разговаривал сам с собой нечленораздельным мычанием. И вот наконец от него услышали связную речь:
— Зачем покойников хоронить? Надо прирезАть перед смертью больных и старых, а мясо съедать или собакам скармливать, если самим есть противно.
Ерофеича аж передёрнуло, а глаза Фёклы сомкнулись за ресницами в непроницаемую чёрточку.
— Ты бредишь, Шманец! — попытался привести его в рассудок Ерофеич, но тот шарахнулся в сторону, как от внезапного испуга, упал затылком о пол и потерял сознание. Такое с ним случалось почти каждый день.
Но он не превратился в бесчувственное растение, а бурно жил в своём выдуманном мирке. Чаще всего Шмонс воевал с воображаемым бесплотным духом, иногда даже грозил ему кулаками. Точнее сказать, всего лишь пробовал грозить. Сжать руку в кулак ему пока не удавалось.
— Етагыр его попортил, — сказала как-то тунгуска в укромном уголке дровяного сарая, чтобы больной не услышал.
— Слышь, Фёкла, — шепнул ей Ерофеич. — Ты моё оружие-то запирай в кладовке на замок. Ножи тожить прячь от него, а вилки вообще не доставай из шкапа. Ложками обойдёмся, не паны всёж-таки. И чтоб нигде верёвки зазря не болтались, смотри у меня! А то этот дурной на всю голову над собою всяко учудить может.
Однажды Ерофеич вернулся из заброшенной церковки, где досматривал щенных сук, и заорал на всю избу:
— Фёкла, мать твою распротак! Куда смотрела? Он же помер.
Лысый Шмонс неподвижно сидел наперекосяк в деревянном кресле. Голова неестественно запрокинута, рот раззявлен, а открытые глаза — как бы остекленели. Ерофеич приложил голову к груди Шмонса — сердце не билось. Его даже уложили на пол, как покойника, чтобы труп не окостенел враскорячку. Перевязали руки и ноги полотенцами, подвязали челюсть. Но через полчаса мнимый мёртвый дёрнулся и перекатился на опавший после болезненной голодовки живот.
— Ну, и напугал ты нас, сучий выблядок! — утёр потный лоб Ерофеич, когда они с тунгуской снова усадили Шмонса в кресло.
— Что? Где? — вертел тот головой, как очнувшийся лунатик.
— Ты, Лёва, так больше не шути. Ты мне живой нужон. Мне за твои миллионы без тебя лихие люди башку быстренько продырявят. И никакого тёплого моря не увижу, если ты загнёшься до срока.
— Он больше не придёт? — прошамкал подвязанным ртом Шманец, по-сумасшедшему оглядываясь по сторонам вытаращенными глазами.
— Кто?
— Ну, тот самый, который из меня ушёл.
— Чёрт с рогами, что ли?… Етагыр который?
— Ну пусть даже Етагыр, если тебе так проще понять.
— Он не придёт. Из тебя шаман изгнал злого духа и вырезанного чёртика над входом в избу повесил. То ись вход сюда для нечистой силы заборонил. Ты, Лёвка, знашь-ка, кинь из башки всё дурное и дыши спокойно. Тунгусские страшилки про нечисть — сказки для детей. Не дури, а выздоравливай по-взрослому. Ну, типа отвлекись чем-нибудь от своих бредней. Хочешь, я тебе щенят на забаву принесу? Такие смешные в этот год у одной уродились, лобастые да лапастые! Не иначе как волк поработал над сучонкой.
— Не выношу собак в доме!
— Уже можно и медвежонка добыть. Как раз самая пора. Медвежата забавные, мягонькие, когда крохотные, как хомячки.
Шмонс неловко, как пьяный, дёрнулся и помотал лысой головой, похожей на маковую коробочку на тонком стебельке.
— Зачем меня связали?
— Так к похоронам тебя, бесчувственного, готовили. Развяжи его, Фёкла!
— Напиться бы… и забыться.
— Тебя шаман до самой смерти закодировал. Водка теперь тебя не возьмёт.
— А если попробовать?
— Не получится, Лёва, и не пробуй. Свихнёшься или сразу загнёшься. Многие уже по этой дорожке проходили.
Больной сжался в комок, обхватил худые коленки.
— Спрятаться бы… Затаиться… Где найти убежище?
— Тут твоё прибежище. Неприступная глушь. Сюда сто лет не ступала нога чужого человека. Шаман был первый за всё время.
— Не от людей бы укрыться… От этих… самых… Ну, сам понимаешь… В больницу мне бы с окнами за решёткой. Или в тюрьму. Нечистая сила боится военных и врачей. И ещё ментов.
— Всё верно — ей первым делом своих надо бояться. Думаешь, в психушке нечистики тебя не достанут? За этим тебе в монастырь надо проситься.
— В Распоповку к староверам?
— А хоть бы и туда до самой весны отвезу, если хочешь.
— Хочу к староверам!
— Окрепнешь — отвезу непременно.
Шмонс посветлевшими глазами обвёл просторные покои.
— У тебя икон нет. Где образА? Зачем спрятал!
— Опять бредишь? У меня их и в помине не было.
— Икона нужна в доме. С негасимой лампадкой.
— На кой тебе?
— Защита свыше… От этих самых… От иконы благодатный свет исходит. Бесы его не выносят.
— Хочешь с ангелом-хранителем помириться? Да принесу я тебе иконы в два счёта из церковки, где держу собак.
— А молитвослов?
— У староверов выпрошу в Распоповке. Я же тебя к ним возил для отчитки от беснования, забыл?
— Не помню.
— Ты им по нраву пришёлся, а меня они и на порог не пустили.
— Библию привези старопечатную. Ещё свечей и ладану. Ладан-то у них есть?
— Угу… Старцы сами из живицы варят. Духовитый такой.
— И маслица лампадного не забудь.
— И масло лампадное они из кедровых орешков себе давят. Всё тебе привезу. Даже благословение он ихнего пресвитера. Ты только выздоравливай.
Ерофеич не обманул. Съездил на собаках к староверам по непролазной тайге и привёз старую книгу в обмен на свои охотничьи боеприпасы. Староверы не признавали заморского оружия. До сих пор охотились с ижевскими двустволками и симоновскими карабинами, патроны к которым в Сибири нынче днём с огнём не сыщешь. Разве что в музеях. Гильзы набивали китайским бездымным порохом сами и затыкали безоболочечными пулями собственного литья. Капсюли к гильзам подходили китайские. У хунхузов залётных всё купишь, только заплати. В цене обманут, но товар доставят.
Теперь в избе от ладана и восковых свечей стоял сладковатый праздничный дух, как в настоящей церкви в престольный праздник. Шмонс перестал бродить из угла в угол как неприкаянный, а обустроил красный угол с образами. Ерофеич из чёрных досок в церковке подобрал ему самый различимый лик Богородицы с младенцем и парочку икон с какими-то почти неразличимыми святыми. Шмонс покрыл образа расшитым тунгуской полотенцем, украсил веточками можжевельника. Отдраил до блеска латунную лампадку, подвесил её перед ликами и затеплил.
И после этого как-то сразу приутих. День-деньской молился на коленях перед образами, а ночью сидел с лупой над старинной эмигрантской библией 1939 года выпуска, ещё с ятями, фитами, ижицами и буквой i, но уж без твёрдых знаков на концах слов. Саморучно подклеил затёртые чуть ли не до дыр страницы и обшил тунгускиной замшей переплёт.
Похоже, староверы не почитали парижское издание за благодатное и относились к книге без должного почтения. Как она попала к ним? Да мало ли западноевропейского спецназа прокатилось по Сибири, сопровождая геологов из транснациональных добычнЫх корпораций. Личный состав экспедиционного корпуса набирали из потомков русских эмигрантов, чтобы наёмные вояки хоть как-то говорили и понимали по-русски. И, разумеется, предпочтение при вербовке отдавали православным, чтобы те могли найти общий язык с до сих пор незамирённым населением бывшей русской Восточной Сибири. Эти русские — народ извечно беспокойный. Это вам не дрессированные словенцы с поляками да чехами, которые каждого вояку из-за Рейна будут с поклоном встречать и сладенько улыбаться от восхищения перед блеском европейского величия. Русские — умственно неполноценные унтерменши, годные только для грубой крестьянской работы на своих бесплодных холодных землях и в подземных горных разработках. Они не постигают величия юберменшей.
Не все из наёмников возвращались на базы из рейда. Причины тому были всякие. Попробуй-ка европейский неженка из субтропиков выжить зимой в тайге рядом с полюсом холода в Оймяконе! Ну и человеческий фактор не стоит забывать. Слаб русский человек на всё яркое и блестящее, а иностранное снаряжение слишком привлекательное. Взять хотя бы тот ж бинокль или тепловизор. Для охоты штуки полезные. За импортную оптику немало заморских солдат распростились жизнями от пули в спину.
— Во, теперь хоть чем-то наш умом тронутый займётся, если питие ему в полном запрете, — сказал Ерофеич тунгуске. — Трудно городским, не нужные они нигде, ни в своём городе, ни в нашенской тайге. Оттого и в леригию кинулся. То-то лучше поклоны бить да молитвы бормотать, чем от водки в зимовье с ума сходить. А земные поклоны староверов — что? И физкультура тебе для тела и продышка от умственного чтения — всё на пользу.
Тунгуска с непроницаемым лицом смотрела на новоявленного богомольца безо всякого удивления надёжно спрятанными за ресницами глазами, но от всякого приглашения помолиться вместе с ним за его грешную душу пугливо отстранялась. Ерофеич тоже был не в молитвенном настрое:
— Ты только меня не доставай со своей леригией, лады? А то тебе с неё одна забава, а мне крутиться надоть по хозяйству.
Шмонс вошёл в намоленное состояние, но на этом не успокоился. Ему захотелось религиозного подвижничества. Обрядился в проеденный мышами подрясник из старой церкви, почистил до блеска позеленевший наперсный крест и бУхал о пол широким лбом с запавшими висками до изнеможения. Когда силы покидали, слёзно причитал и каялся часами, распластавшись на полу:
— Грешен, господи! Сей грех искупается только покаянием, молитвой и постом. Сподвигни меня на подвиг во имя веры хоть ценой жизни моей окаянной!
Так и нашла на него новая блажь — покаянный пост. Постился до изнеможения и без того своей измождённой после болезни плоти — жевал пророщенные зёрна, почки, хвою и толчёный луб, который ему драла из-под коры ольхи да осинок тунгуска. Запивал чистой снеговой водой. Даже кедровые орешки себе на время сугубого поста не разрешал. И выжил-таки, не загнулся и не свихнулся, хоть и шатало его с голодухи.
К весне поближе в горах чуть потеплело, и день начал удлиняться. Морозы за минус пятьдесят ушли до следующей зимы. Минус сорок пять — уже терпимо в этих краях. Несмотря на сокрушение плоти сугубым покаянным постом, исхудалый Шманец заметно повеселел и оживился.
Ходил уже не горбясь, голову держал прямо и даже стал после своих постов приставать к тунгуске по ночам, которая по-прежнему спала с больным на всякий случай. Волос вылез весь, осталась редкая бородёнка. Хоть и отпаивали Шмонса парной кровью забитых оленей и дичи, насильно кормили мясом ещё живого оленёнка-пыжика, но ничего не смогли поделать — зубы выпали.
— Не горюй, не бедуй, паря! мы тебе за бугром у тёплого моря золотые чавки вставим.
Однажды, когда Ерофеич смазывал капканы салом, чтоб отбить запах железа, Шмонс подскочил к нему с укором:
— Куда ты смотришь, мужик?
— А чо такова-то стряслося?
— Услужающая твоя играет в карты в избе со святыми образами.
— Сама с собой, что ли?
— Нет, с компьютером.
— Чо, плохо играет?
— Нет, выигрывает всё время.
— Ну и пусть себе играет, лишь бы под ногами не путалась, кикимора таёжная.
— Грех это ведь!
— На некрещёных нет греха, как нет им и спасения. Сами же попы о том долдонят.
— Всё равно непорядок в православном доме! А ты хозяин, тебе и отвечать.
— Успокойся, Лёва! Виноват — отвечу. Иди помолись за её грешную душу, а мне скоро капканы ставить, сети проверять на озере пора, а потом ещё лучины на растопку нащепить.
Ерофеич только посмеивался, поглядывая, как раздувшийся от возмущения Шмонс нервно прохаживался мимо закутка, где тунгуска в редкую свободную минутку дулась в карты с компьютером. Он крутил головой и что-то возмущенно бормотал, размахивая руками. И вот наконец не выдержал и выпалил дрожащим от негодования голосом:
— Да кто же бьёт бубновой семёркой десятку крестей! Ты вообще в мастях разбираешься?
— Дурак — японский, — спокойно ответила тунгуска. — Старши — бубны всегда.
— Ах да!.. Прости… Я просто подзабыл простонародные игры… Японский дурак отличается от подкидного тем, что в ней изначально козырями считаются бубны. Пики козырями не бьются, а бьются только пиками… Чего ещё я позабыл?
После этого он долго ещё с невидящим взором расхаживал по избе и загибал пальцы:
— Простой дурак — раз. Подкидной дурак — два. Переводной дурак — три… Наваленный дурак… Оборотный дурак… Японский дурак… В переводного дурака нельзя играть двое на двое или трое на трое. Обычно в него играют каждый сам за себя.
Пот выступил на жёлтом сморщенном лбу Шмонса от умственного напряжения, которое, похоже, пока ещё давалось ему с трудом. Он долго топтался около тунгускиного закутка с полузадёрнутой занавеской и наконец решился — плюхнулся рядом с ней на расстеленную медвежью шкуру перед чурбаком, на котором стоял компьютер.
— А вот давай я тебе погоны в два счёта навешу!
Играл он шумно, как играют маленькие дети, вскрикивал и размахивал руками. И так же по-детски радовался, когда начал через два раза на третий выигрывать у невозмутимой напарницы.
— И вот тебе раз! И вот тебе два! А вот тебе две шестёрки на погоны. Теперь давай играть на щелбаны.
Тунгуска молча поднялась.
— Что, испугалась?
— Корова доитя — теля кормитя.
— А потом придёшь?
Тунгуска кивнула и всё так же молча ушла. Шманец поднялся, радостно потирая руки, и как-то забавно пританцовывая подскочил к Ерофеичу, который на этот раз чинил сети.
— Есть хочу…
— Чего бормочешь, Лёва?
— Есть хочу… Хочу жрать-жрать-жрать!
— А твой пост?
— К чертям собачьим! Хочу копчёной изюбрятины.
— А язва твоя?
— К черту язву — мяса хочу!
— Кто тебе, беззубому, мясо жевать будет.
— Я его мелко-мелко ножичком накрошу.
Ерофеич смотрел на него на Шмонса, не веря своим глазам.
— Неужто на поправку пошёл, Лёвыч?
— Ага! — весело похлопал Шманец себя по опавшему животу, выбивая барабанную дробь. — Жрать давай. И побольше — побольше — побольше!