Гость не просыхал от выпивки, впился, но не напивался до чёртиков и не буянил. И со временем, казалось, совсем уж успокоился, отделался от непонятных страхов, которые терзали его. Не вздрагивал невзначай за столом, не всматривался в тёмные углы, крестясь мелкой щепотью. Не ругался с невидимым спорщиком, не грозил кулаком пустой стенке. Но вот один раз средь бела дня, когда Ерофеич в сенцах застёгивал короткую доху из меха росомахи, гость резко выскочил из-за занавески над своим закутком и преградил ему выход к двери с рогачом наперевес. Тем самым рогачом, которым тунгуска ворочала чугунки в русской печи.
— Куда? — заорал он с налитыми кровью глазами. — Сдать меня захотел? Не пущу!
— Сдурел, Шманец! Где те менты и где мы? Их под угрозой расстрела в эту гибельную топь не загонишь.
— Я понял — ты хитрый и подлый!
— Ага, я, хитрый и подлый, в этой лёгкой шкурёнке и так и доеду по морозу до ближайшего поста с ментами за двести вёрст. Придумал тоже. Выпей брусничной водички и успокойся.
— Дома никого нет. Ты никогда ещё не бросал меня одного. Обязан меня охранять как преданный раб! А вдруг за мной придут?
— И хто?
— Два чернокожых мента!
— Чёрных только на блокпостах миротворцев встретишь.
— Я тебя выкупил из рабства. Плати же добром за добро!
— Рад бы, Лёвыч, но подсобить Фёкле потребно. Моя тунгуска лося завалила. Нужно тушу разделать и привезти.
— А сама она на что?
— В том лосе весу под тонну, а в ней самой и полцентнера не будет.
— Как она тебе про лося сообщила? — гость хитренько прищурился с наивной подозрительностью ребёнка, который хочет показать, что насквозь видит, как слишком уж явно его взрослые обманывают, выдавая глазированный сырок за мороженое в шоколаде.
— Как-как! По китайской рации, как ещё.
— Я тебя не отпущу! С тобой пойду. За тобой присмотрю, куда пойдёшь.
— Ладно, проветрись — может, дурь выветрится. Одевайся потеплей, слабенький ты пока что. Только назад пойдёшь на лыжах. А то снегоход двоих бугаёв — тебя да лося — не утянет.
— Дай мне карабин!
— Лёвыч, я тебе оружия не доверю, прости. У тебя руки трясутся с повседневного перепою. Огнестрел с дурной головой не дружит.
Шмонс щурился от слепящей белизны снега под ярким солнцем и оторопело глядел на залитый дымящейся кровью снег. Боялся подойти ближе, только тыкал дрожащим пальцем в алую кровь на белом снегу и булькал горлом, как глухонемой, с трудом обучившийся выговаривать отдельные слова:
— Это… ты-ты-ты… чт-то-то… эт-то-то?
— Тунгуска выследила лося и завалила его с первого выстрела. А тот стал в агонии бить передними ногами снег перед собой… Копыто у лося, что та пешня, какой лёд на реке долбят… И как на грех на том месте оказалась медвежья берлога… Ошалелый медведь проснулся и спросонку кинулся рвать лося… Тунгуска успокоила его ножом под сердце, а медведь с ножом в боку ещё успел порвать голодных волков, каких приманил дух тёплой парной крови.
— Тут и волки рыскают?
— Очень редко. Тут им жрачки мало. Троих медведь порвал. Двоих тунгуска шлёпнула. Всего пятеро было, волков-то.
— Эт-то л-лосиха? Лосих нельзя убивать!
— Не матка, а матёрый бык.
— А где рога?
— Ты, Лёвка, — шпильман питерский, а не охотник. Лоси на зиму рога скидывают.
Один из разодранных волков вдруг дёрнулся на снегу, жалостливо вякнул, словно коротенько всплакнул от боли, свернулся калачиком и завертелся в агонии. Невозмутимая тунгуска разнесла ему череп выстрелом из карабина.
— А-а-а! — заорал Шмонс, стуча себя кулаками по лысой голове. — Кровь… Кровожадные убийцы… Нож в сердце!.. Пулю в голову!
Он вдруг застыл, как эпилептик перед припадком, и пристально уставился вдаль. Ерофеич тоже глянул в ту сторону — болото как болото под снегом. Дымок парит в проталинах, где ключи горячие бьют. А по нему отблески приближающейся вечерней зари играют алым и фиолетовым. Тут всегда цветные облака красками играют.
А Шмонс видел подымающиеся к небу разноцветные — розовые, лиловые, фиолетовые, лазоревые, аквамариновые — фигуры-постати. Он разглядел в них шагающих людей по облакам людей со вздетыми окровавленными мечами, как в кино с субтитрам: «Мене, текел, упарсин». Титры поменялись на русские: «Исчислен, взвешен и разделён».
— Демоны! За мной пришли. Спрячь меня под шкурами!
— Лёвыч, натяни шапку, — подал ему треух Ерофеич. — Застудишь больную голову и совсем дураком станешь.
— И ты с ними?… Не подходи, кровавый убийца… А-а-а! — заорал Шмонс, ему вторило гулкое эхо, и без лыж по глубокому снегу кинулся в корявый лес на припорошенном снегом болоте, где курились парком проталины на месте горячих ключей.
Ерофеич встал на лыжи и приказал тунгуске:
— Фёкла, я сейчас его поймаю, свяжу и к тебе подвезу. Потом разделаю туши, отволоку наверх лося и вернусь за медведем. А ты тем временем освежуй волков да за этим придурком, пустым мешком притрушенным, приглядывай. Он хоть при тебе и связанный будет, а беды себе натворить сможет. Дурное дело — нехитрое.
Тунгуска не ответила ни словом, ни жестом, ни мимикой, ни взглядом. В узких щёлочках прищуренных глаз не было видно её презрительно подрагивающих зрачков.
Шмонс раскрыл глаза и поднял голову:
— Мн-мг-ннны!
С губ на пол сбегали вязкие слюни.
— Очнулся? — деловито спросил Ерофеич, не оборачиваясь к нему. В губах он держал несколько гвоздей и стучал молотком, вгоняя их один за другим в только что оструганную доску.
— Где я?
— У себя на полатях.
— Я не могу подняться.
— Правильно, потому что я тебя связал.
— Зачем?
— Чтобы не буянил.
— Туго связал… Я не могу пошевелиться.
— Опыт патрульно-постовой службы, как никак. Я и не таких бугаев намертво скручивал.
Шмонс горящим взором сумасшедшего минут пятнадцать следил за плотницкой работой Ерофеича.
— Что ты всё строгаешь да пилишь? Гроб мне мастеришь? Меня закопаешь, а денежки мои прикарманишь, эх ты-ы-ы… знаю я вас, подлюк ментовских.
— Ты мне живой нужон, Лёвка. Ты — мой пропуск в прекрасный заморский мир у тёплого моря. Я — твой верный раб, ты сам сказал. На меня можно положиться, как на верного пса. Баз тебя в загранке я никому не нужон — язЫков не знаю. Зато при тебе везде я годный — лучшего телохранителя тебе не найти, а мне лучшего хозяина, чем ты, — тожить. Связал нас чёрт одной верёвочкой.
— Чёрт? Он снова здесь… Развяжи меня!
— Прости, не могу. Ты мне мешать будешь. Я ещё лежак не сколотил.
— Для кого?
— Тебе, дураку.
— Мне и тут удобно.
— Шаман сказал, чтоб я непременно лежак для тебя сколотил. Переносной — с ручками.
— Какой шаман? Зачем шаман?
— Лечить тебя будем, Лёвка.
— От чего?
— От дури и от зелёного змия тоже… Злого духа он придёт из тебя изгонять.
Шмонс помолчал, силясь поднять голову с вытаращенными глазами и наморщенным лбом. Беспомощно шевелил губами, но ничего членораздельного выдавить из себя не мог.
— Чего ты хочешь? — спросил Ерофеич. — В туалет — по большому или малому? Фёкла! Принеси ему кадушку.
Шмонсу наконец удалось судорожно сглотнуть слюну и откашляться:
— У меня руки и ноги занемели от верёвок. Я их не чувствую. Может приключиться омертвение тканей без притока свежей крови Некроз, по-научному.
— О таком не слышал.
— Гангрена!
— Гангрена подождёт. Ещё с полчасика сможешь полежать связанный без вреда для здоровья. Я науку обездвижения человека на практике проходил. Ничего с тобой не станется.
— Может, ты ещё и пытал связанных?
— Не без того, Шманец. Профессия у меня такая.