Глава 25

ДАФАН, к своему удивлению, обнаружил, что больше не лежит лицом в грязь. На секунду он даже подумал, что утонул.

Когда-то, когда он был совсем маленьким, его мать посадила его в бочонок с водой, чтобы помыть. Целая бочка воды была редкостью в деревне, где даже зимой дожди шли достаточно редко, чтобы наполнить водокачку и бочки для сбора воды хотя бы наполовину, но таковы были капризы погоды, что каждое пятое или шестое лето разражалась сильная буря, и за несколько часов выпадала месячная норма осадков, создавая тем самым временный избыток воды. Хотя такие бури были губительны для растений на полях — особенно если молния попадала в соломенную крышу водокачки — в деревне существовали древние обычаи на предмет использования лишней воды, и одним из этих обычаев было купание детей.

Сначала маленький Дафан очень возмущался неудобствами, причиняемыми этим ритуалом, но когда он устал плакать, то обнаружил, что в этом положении есть забавные и интересные особенности. Так как он был маленький, а бочонок большой, Дафан мог поднять ноги от дна на секунду или две, и размахивал руками, чтобы удержать голову над поверхностью — и в таком положении он ощущал себя невесомым. Это было странно приятное ощущение, но он увлекся и, пытаясь снова встать на ноги, потерял опору. Его ноги поскользнулись, голова ушла под воду, и он совсем потерял равновесие. Он отчаянно размахивал руками, но эти движения, казалось, загоняли его еще глубже — и когда он открыл рот, чтобы закричать, рот мгновенно наполнился мыльной пенистой водой.

Конечно, его мать вытащила его, и держала его вниз головой, пока он не выкашлял всю воду из легких — а когда возможность искупаться представилась в следующий раз, Дафан уже так вырос, что едва влезал в бочонок. Но этот момент между падением и спасением, когда время словно остановилось, и кажущаяся невесомость его тела трансформировалась в нечто более глубокое: плавучесть, невесомость не только тела, но и души. Когда его мать потом сказала ему, что он едва не утонул, он мгновенно соединил это до сих пор незнакомое ему слово с тем удивительным моментом вне времени и всеохватывающим чувством невесомости и плавучести, не только в бочонке, но и в великом море жизни.

Сейчас, когда кровавая грязь набилась ему в рот и затекала в легкие, Дафан чувствовал, что снова тонет, но теперь, когда он был не ребенком, а уже мужчиной, он знал, что утонуть значит умереть.

Он не боялся умереть. Однажды он уже пал на поле боя, считая себя мертвым, и знал — или думал, что знал — что умирать далеко не так мучительно, как утверждают некоторые. Но его первые опыт почти-утопления и столь недавний опыт почти-смерти имели больше отношения к текущей ситуации, чем он думал. После того, как прошло еще десять или двадцать секунд, он понял, что не утонул и не умер, потому что нечто иное сыграло роль его матери, спасшей его, когда он был маленьким — что-то выдернуло его из удушающей грязи и стало вытряхивать липкую жидкость из его легких.

Это нечто держало его в громадной когтистой лапе, когти которой сжали его плечи и ноги. Словно он был мышью, схваченной когтями совы или орла — но не как добыча.

По крайней мере, не как обычная добыча.

Дышать было куда больнее, чем тонуть, а жить — куда мучительнее, чем умирать, но все равно он был благодарен. Но, как бы то ни было, он не ожидал, что сможет летать, и тот факт, что он сейчас действительно летел, казался неким чудом жизни, благословением, дарованным, прежде чем топор судьбы, наконец, опустится на его тощую шею.

Он не видел, что схватило его и унесло с поля боя, потому что тень этого существа на фоне звезд была невероятно громадной, но Дафан все же знал, что это было, и единственный вопрос, который у него возник: «Почему

«А почему бы и нет?» — единственный ответ, который он получил — или думал, что получил. Он не обладал даром Сновидца Мудрости и не мог связать свое сознание с разумом Сатораэля, но демон коснулся его, и некая часть его души была связана с Сатораэлем сильнее, чем Дафан мог представить.

Без Гавалона, который мог бы направить могучий, но слишком юный разум демона в речь, Дафан не мог слышать слова Сатораэля, но некая часть чувств демона, которая была за пределами любых слов, текла прямо в ту часть сущности Дафана, что состояла из инстинктов и эмоций.

Благодаря этому Дафан достаточно хорошо понимал, где он был и чем он стал, хотя сознательная часть его личности — часть, которую он считал своей истинной сущностью — оставалась при этом лишь отстраненным наблюдателем.

И этот наблюдатель видел бой с высоты. Хотя он был окутан мраком, он все же мог видеть многое из того, что происходило на земле, хотя и отрывочно. Он видел происходившее в свете все еще включенных прожекторов, в пламени вспышек выстрелов имперского оружия, и в странном мистическом сиянии волшебных знамен и штандартов, которые были самым сильным оружием его стороны. Он видел многое из того, что не мог видеть, когда мчался в битву на своем разноцветном скакуне. Он видел, что трофейные грузовики действовали как тараны, в самоубийственных атаках врезаясь в имперские танки. Он видел, как ассасины в маскировочных плащах прокрадывались в темные ряды имперских машин, избегая обнаружения имперскими солдатами. Он видел, как подбирали оружие убитых имперцев, чтобы вооружить им резервы Гавалона. Он видел, как выжившие лошади своими рогами пронзали лица вражеских солдат или потрошили упавших.

Он видел безумное смятение — чудовищный лихорадочный вихрь насилия и ненависти, который был бы чистым, безраздельным хаосом, если бы не дисциплина и порядок имперской армии, которая не только обладала машинами, но, казалось, и сама была машиной: мегамашиной с механизмами внутри механизмов внутри механизмов, чьи невидимые шестеренки и рычаги были результатом четкой организации и строгого разделения труда и полномочий.

Маги, против которых действовала эта мегамашина, были бесконечно более разноцветными, но с высоты, с которой видел их сейчас Дафан, они были похожи на червей, пожирающих труп, безумно и беспорядочно, движимых лишь слепым инстинктом выживания: крошечные частицы алчности.

Теперь Дафан видел Гавалона Великого во всем его колдовском могуществе. Он видел смертоносные лучи Губительного Ока, иссушавшие плоть на костях тех, кто пытался атаковать Гавалона. Он видел, как действовал Рог Агонии — хотя и не слышал его звука — куда более ясно, чем тогда на ферме. Он видел, как звуки рога превращали людей в марионеток, управляемых болью, перехватывая нервные импульсы от мозга к конечностям и затопляя нервы вспышками адской боли.

С таким оружием в своем распоряжении Гавалон мог считаться непобедимым, но Дафан видел, что отнюдь не все так просто. Он не сомневался, что большинство людей окаменели бы от ужаса при одной лишь мысли о том, чтобы столкнуться с подобными вещами. Целые армии от такой угрозы разбежались бы в панике — но имперская армия, хотя люди, ее составлявшие, были в течение многих поколений изолированы от настоящего Империума — эта армия была наследницей традиций, воодушевлявших ее солдат и внушавших убеждение, что разрушительной силе Хаоса должно противостоять любой ценой, сокрушить ее и уничтожить.

Имперские солдаты были хорошо обучены, но было нечто большее, чем просто обучение в их упорной решимости не поддаваться страху и панике. Это были люди, которые знали, каким слабым и уязвимым делает человека паника, и были решительно намерены не покоряться ей. Солдаты погибали во множестве, пытаясь добраться до Гавалона, который казался как будто неуязвимым для их огня, но новые бойцы, встававшие на место убитых, не прекращали своих попыток и не прекращали стрелять.

И, глядя, как имперские войска штурмуют позиции Гавалона, Дафан понял, что имел в виду колдун — или, точнее, демон, использовавший его голос — когда говорил, что имперские солдаты настоящие герои. Они герои потому, что способны сохранять дисциплину даже перед лицом грозных сил Хаоса; они герои, потому что готовы пойти на любые жертвы, чтобы победить этого врага. Они не выбирали этого, потому что у них не было выбора; они делали то, что было необходимо. И в конечном счете их упорства хватило, чтобы истощить всю силу, хитрость и магию Гавалона.

Дафан видел, что в Гавалона попадали пули, снова и снова. Он видел, как колдун скакал по полю боя, срубая врагов своим огромным клинком и используя всю свою магическую силу иллюзий, чтобы избежать ответных ударов. Дафан не мог сосчитать, сколько солдат убил Гавалон магией и грубой силой, но видел и ощущал, что силы Гавалона постепенно тают, и резервы его магии подходят к концу.

А враги продолжали атаковать его.

Дафан наконец понял причину, по которой мог видеть все это так ясно — потому что демону был интересно, и он разделял с Дафаном это частично-магическое восприятие, хотя их мысли и сознательные реакции не были связаны. Демону был интересен Гавалон — но демон не собирался помогать ему. Демон и его создатель с самого начала считали, что Гавалон должен умереть. Сатораэль и его творец не хотели, чтобы имперцы убили защитника Гульзакандры с легкостью, но и спасать его вовсе не собирались.

Единственным, кого Сатораэль унес с поля боя, был Дафан. И, как предполагал Дафан, демон сделал это не для того, чтобы спасти его, а лишь в результате рефлекса, из-за их подсознательной общности. Несомненно, было в этом что-то подобное тому, как мать Дафана вытащила его из бочонка, но мать вытащила Дафана, чтобы спасти его, потому что она его любила.

Для Сатораэля такого чувства как любовь не существовало.

Дафан достаточно общался с Гавалоном и его порабощенными колдунами, чтобы понять, чего Гавалон ожидал от демона, пришествие которого он так тщательно подготавливал. Гавалон ожидал, что демон спасет Гульзакандру от имперской угрозы, спасет почитателей бога Гульзакандры от истребления имперцами. Гавалон ожидал помощи в своей войне, спасения от своей беды. Возможно, Гавалон всегда знал, что бог, чьей милости он искал, не был любящим богом, возможно даже, не был и честным богом — но все равно Гавалон верил, что имеет право молить его о помощи в трудный час, и имеет право надеяться, что эта помощь придет.

Дафан понимал сейчас, что эти надежды и ожидания были абсолютно иллюзорны. Сатораэль был здесь по своим делам. Он пришел, бросив свою огромную тень на поле битвы, не для того, чтобы дать помощь, но чтобы получить ее. Бойня на земле давала новые силы Сатораэлю и приближала его окончательную метаморфозу куда больше, чем та странная пища, которую пожирал Нимиан.

С точки зрения Сатораэля — точки зрения, которую знал теперь и Дафан, хотя никогда не спрашивал об этом — все смерти там, внизу, были жертвоприношениями, и для божественного замысла, частью которого являлся Сатораэль, не имело ни малейшего значения, на чьей стороне были умиравшие там люди.

— … и будут жертвы, — говорил Нимиан, когда он был еще лишь Сосудом. — Будут жертвы. И я доставлю корабли…

Гавалон хотел быть Гавалоном Великим. Он стремился получить в награду демоничество. Он решил стать чемпионом Хаоса — но бог, которому он поклонялся, хотел лишь жертвоприношений: жертвы его плоти; и жертвы его жизни; и, вместе с ним, жертв тысяч других жизней.

То, что бог Гавалона оказался столь вероломен, не должно было удивить Гавалона, как не удивило это и Дафана. Но что удивило Дафана — невероятная страсть бога Гавалона к смерти и разрушению.

Дафан понял, что этим и был Сатораэль: орудием разрушения. Любое различие между теми, кто поклонялся его создателю, и их беспощадными врагами было для демона лишь чисто тактическим вопросом. Бог Гавалона испытывал такую неутолимую страсть к разрушению, что даже миры имели для него лишь тактическое значение. Голод этого бога нельзя было утолить, даже пожрав всю вселенную.

И единственное, что мешало ему пожрать вселенную — Империум Человечества.

Дафан видел, как умер Гавалон, и понял значение его смерти. Он видел и понял это потому, что демон, частью которого он случайно стал, испытывал интерес и к самому факту смерти Гавалона и к его значимости — не потому, что именно эта смерть была особенно важна, но лишь потому, что демон, воплотившись в материальном мире, получил при этом способность испытывать интерес, и ему было приятно уделить крошечную часть своего бесконечного разума этой способности.

Умирая, Гавалон Великий стал всего лишь Гавалоном Отвратительным. Когда вся его магическая сила истощилась, пули, рвавшие его мутировавшую плоть, начали брать свое. Он истекал кровью и от внутренних кровотечений и снаружи из десятка ран, однако продолжал держаться в седле прямо и рубил направо и налево своим страшным клинком. Но теперь его удары рассекали лишь пустой воздух, не в силах найти цели, которые словно украли у него способность к уклонению.

Его ужасные глаза горели яростью и ненавистью, но в его взгляде больше не было колдовской губительной силы. Скорее напротив: зрелище его чудовищного лица, теперь искаженного болью и страданием, ободрило атакующих врагов, добавив им больше решимости застрелить или зарезать колдуна.

В конце концов, его зарезали. Имперский солдат, убивший его, израсходовал все патроны к винтовке, но это не заставило его отступить или испугаться очевидно превосходящей силы чемпиона Хаоса — и крик триумфа, сорвавшийся с его уст, когда он всадил свой нож в грудь Гавалона, пронзив сердце колдуна, был свидетельством, что солдат точно знал, кого именно он убил.

Но тень демона, подсчитывающего жертвы, простиралась над ними, и это делало победу солдата менее чем незначительной.

Дафан уже смирился со своей судьбой, со знанием того, что едва ли он переживет битву имперцев с защитниками Гульзакандры. Его мать, скорее всего, уже мертва, его деревня полностью разрушена, вся его жизнь обращена в руины. Тому, что он сейчас еще жив, он обязан лишь капризу судьбы, которая свела его с Сосудом Сатораэля. Он знал, что Гицилла была права, считая выигрышем каждую секунду жизни с тех пор, как они освободились из имперского плена у пруда. Но теперь Дафан начал сомневаться в том, такой ли уж это выигрыш.

«Если мир — только то, что я вижу», думал Дафан, «то он умрет вместе со мной. И мне не стоит думать о том, что будет с миром после того, как я умру. Если в нем уже сейчас не осталось ничего из того, что было мне дорого, тем больше оснований не слишком задумываться о его дальнейшей судьбе. Даже Гицилла уже не та, которую я когда-то любил; она стала частью демона, и связана с ним сильнее, чем я. Но человек не просто живое существо само по себе. Он есть результат жизни своей семьи, своей деревни, своего мира и всей истории человеческой расы. Он — хозяин всего этого наследия, и если он считает себя истинным человеком, то должен принять на себя ответственность перед всеми наследниками, которые будут после него. Если человек — действительно человек, он не может считать, что после его смерти уже ничто не будет иметь значения. Он не должен быть равнодушным лишь потому, что его ждет смерть

Я внутри демона, и демон внутри меня, и если бы не это, я был бы уже мертв. Но если я человек, то я должен думать о человечестве, а не о демоне — а я человек. Я уже не ребенок, которому грозит опасность утонуть, уже не мальчик, от которого взрослые скрывают тайны его народа. Я человек. И все люди, которые умирают там, внизу, наследники того, что делает меня человеком, и их жертва — моя жертва, независимо от того, какой бессознательный импульс заставил демона взять меня в свой мрак. Голод демона — не мой голод, и никогда не будет, потому что этот голод хочет пожрать само человечество, и каждый человек — настоящий человек — должен ему противостоять»

Дафан подумал, что это была прекрасная речь, хотя и произнесенная лишь мысленно, и ни одно человеческое ухо не слышало ее. Но какое она имеет значение, если никак не повлияет на последующие события?

Что это как не зря потраченная мысль, напрасно испытанная боль?

Что в сложившейся ситуации он может сделать, даже со своей парадоксальной природой?

Загрузка...